1) Сандвичевы острова. — Лошадиная широта. — Diamond-Hill и punch-boll. — Рифы. — Миссионеры. — Гонолулу. — Канаки. — Общество б Гонолулу. — Похороны. — Милиция. — Казнь. — Вайники. — Долина Евы. — Пали. — Хула-хула. — Камеамеа IV. — 2) Таити. — Впечатление острова. — Помаре. — Папеити. — Хлебное дерево. — Школы. — Поеа. — Роскошь тропической природы. — Папеурири. — Хижина и певицы. — Папара. — Фатауа. — Бал в Hôtel de ville. — Хупа-хупа. — Королева Помаре. — Эймео. — Бухта папетуай. — Еще раз Таити.

I.

Я пишу в небольшом домике, куда перебрался отдохнуть от морской жизни. Весь домик состоит из одной комнаты; снаружи скрывают его деревья, a через две постоянно отворенные двери тянет сквозной воздух, захватывая с собою свежесть зелени и благоухания растущих вблизи цветов. Одну дверь стерегут два огромные куста датур, белые цветы которых просыпаются с луной и дышат на меня своим ароматическим дыханием. В другую дверь выглядывают какие-то прехорошенькие лиловые цветочки. Подует ветер и зашелестит легкий лист акации и тамариндов, зашуршит тяжело лист кокосовой пальмы, поднимающейся из-за ближнего забора.

С совершенно новым чувством, оставили мы в последний раз Хакодади: мы шли домой и оставляли его, может быть, с даже по всей вероятности, навсегда. И не один Хакодади оставляли мы, — за ним скрывался от нас, в своим постоянных туманах, дикий берег Маньчжурии, с пустынными заливами и пристанями, с тундрою, сосновым лесом, собаками, оленями и гиляками… Впереди как будто прочищался горизонт, и на ясной полосе освещенного неба услужливое воображение рисовало пальмы и бананы волшебных островов, их красивое население, собирающееся у порогов своих каз, и вся романическая обстановка патриархальной жизни. За ними представлялись еще более ясные картины: родная степь, звук русского колокольчика, заветные дубы, выглянувшие из-за горы, возвращение, свидание и чувство оконченного дела… Хотя до всего этого еще не меньше десяти месяцев плавания, a все-таки с каждым часом, с каждою милей, расстояние между нами будет меньше и меньше, и вероятно, ни одно чудо на нашем пути не произведет на нас такого впечатления, какое произведет вид кронштадтской трубы, когда ее, наконец, усмотрят наши штурманы и эгоистически «запеленгуют».

К чувству радости возвращения, не скажу, чтобы не примешивалось и грустного чувства: в Хакодади мы простояли без малого год; в Хакодади оставляли своих друзей, махавших нам на прощанье платками с своего клипера; не было места кругом всей бухты, которое бы не напоминало чего-нибудь; мы успели здесь обжиться, обогреться, a русский человек не всегда охотно оставляет обогретое местечко. — Наконец, кто знает будущее? — в год много воды утечет, и сколько её мы увидим у себя на клипере, когда будем огибать мыс Горн, эту bête noire моряков!.. (Американец, обогнув Гори, приобретает право класть свои ноги на стол). Более года не будем получать писем и что еще мы найдем дома?

Но все эти сожаления и опасения нисколько не отравляли общего чувства. Всякий, кто помнил еще Шиллера, повторял одну из его строф, которая кончается стихами:

Sind die Sehiefe zugekehrt
Zu der lieben Heimath wieder…

И было весело!

Снялись мы 3-го ноября с рассветом и скоро опять должны были бросить якорь, при входе в Сангарский пролив. В море ревел шторм, взволновавшийся океан гнал через пролив свои разъяренные волны, и ветер сильными порывами ударял спереди. Мы переждали сутки под защитой горы. Целый день шел дождь; временами прочищалось, и мы в последний раз смотрели на грустный ландшафт Хакодади, на три стеньги Джигита, выглядывавшего из-за крепости, и на пещеру, против которой стояли. Эта пещера — одна из замечательных вещей в окрестностях Хакодади. Мы ездили осматривать ее несколько раз в продолжение зимы; надобно было завязываться длинным концом у входа и на шлюпках спускаться в глубину; длинный коридор, образованный сталактитовым сводом, оканчивался обширною и высокою залою, среди которой лежало несколько гранитных блоков; вода с яростью бросалась на каменные стены, и шум её, удесятеренный эхом, наводил ужас на непривычного. С нами были факелы и фальшфейеры; колеблющиеся огни их освещали куски разбросанных камней, черные трещины могучего свода, брызги волн и наши суетящиеся фигуры; шлюпка очень легко могла быть разбита. Один раз мы спускались в маленькой японской лодочке; ее несколько раз ударило о камни и едва не разбило.

4-го ноября, утром, вышли мы из пролива, полетели попутным ветром, миль по десяти в час, и скоро Япония скрылась из виду. Переход наш, в отношении мореплавательном, был очень интересен; там, где ждали W ветров, имели O, и там, где думали нестись, подгоняемые редко-изменяющим пассатом, мы заштилели и повяли возможность совсем не выйти из полосы безветрия, из «лошадиной» широты (horse latitude). Штиль сменялся противным штормом, который относил нас на несколько миль назад; за штормом опять штиль, с сильною качкою и духотою. Недели три наслаждались мы подобным положением дел, находясь от цели нашего плавания, Сандвичевых островов, в 400 милях. Наконец, подул давно ожидаемый N, который скоро перешел в NO и O, и мы увидели, после сорока дней плавания, берега, похожие на туманы. Вот пункт, о котором на море всегда возникает вопрос: берега ли виднеются, или облака? С нами, на клипере, шел штурман с китобойного судна; он поссорился с своим капитаном, и, по просьбе нашего консула в Хакодади, мы взяли его в Гонолулу. Он семнадцать лет постоянно плавает в этих морях, и капризы их, также как и капризы здешнего неба, знает как свои пять пальцев. He было сомнения, которого бы он не разрешил, и мы прозвали его живым барометром. Он предсказывал и шторм, и куда ветер отойдет, и хорошую погоду и дождь, — одним словом, ничего не было, чего не знал бы ваш барометр. Когда делался шторм, мы шли к нему за утешением, и если он говорил, что после обеда стихнет, то уже мы с презрением смотрели на вливавшиеся волны, на ревевшие и сотрясавшие снасти порывы ветра. Но когда мы попали в «лошадиную широту» и заштилели, и шли к американцу за пассатом, то он с каждым днем больше и больше терялся; здесь все изменено, и облака, похожие на барашки, часто бывающие при пассатных ветрах, и великолепное освещение заходящего солнца, так красноречиво говорившее о тропиках, — в барометр наш постепенно выходил из веры. Он сам это чувствовал, грустно молчал, целые ночи просиживал наверху, с немым упреком, смотря на изменившую ему стихию; наконец, до того рассердился, что решился совсем не выходить наверх. Как только открылся берег, он ожил и залез на марс; оттуда узнавал он острова еще по неясным очертаниям, как своих старых друзей. Целый день идя в виду Моротоя, к вечеру мы повернули в пролив, разделяющий этот остров от Оау или Воаху (Oahu or Woahoo). Уже стемнело, когда мы стали приближаться к рейду Гонолулу; входить на рейд, защищенный с моря рифами и притом рейд незнакомый, было опасно, и мы бросили якорь вне рифов. С берега был слышен шум прибоя, слышалось как разбивалась волна о коралловые стены, a в воздухе пахло кокосовым маслом. К***, бывший здесь уже во второй раз, узнал этот запах; он вспомнил каначек и свою молодость… A американец чутким ухом заметил изменение в тоне прибоя и сказал, что сейчас будет с берега порыв; и действительно, порыв налетел с стремительностью и шумом.

Утром увидели берег. Мы стояли недалеко от него, между Diamond-hill? Диамантовым холмом, и городом. Диамантовый холм — выступивший в море мыс, очень важный для определения места, — похож на шатер, одна часть которого выше другой; бока его выходят правильною гранью, которую образовали овраги, спускающиеся с хребта к долине и разветвляющиеся на множество мелких овражков. От Диаманта к городу, по берегу, тянутся пальмовые рощи, a над городом стоит Пуншевая чаша (Punch boll) — холм, с крутыми стенами и укреплением, построенным на одном из возвышений, которое выходит гласисом; в городе местами видны пальмы, флагштоки и мачты, обозначающие собою гавань, в которую и мы должны были проникнуть. За городом синеет ущелье, образуемое зелеными горами, составляющими главную возвышенность острова, слева масса гор прерывается обширною долиною, за которою виднеются другие горы, слабо рисуясь сквозь прозрачный туман. Длинные буруны означают рифы, образуя параллельные полосы и шумя белесоватыми брызгами, в своем непрерывном наступательном движении.

Остров Оау

С рассветом у нас выстрелили из пушки, чтобы вызвать лоцмана; скоро показался вельбот, из которого вылез очень приличный джентльмен, в серой шляпе и синем пальто. Проход между рифами очень узок, фарватер отмечен знаками и бочками; на первом знаке устроен колокол, звонящий при колебании аппарата волной, и кто знает о существовании этого колокола, тот может отыскать по нему вход и ночью, и в туман. В гавани стоит несколько китобойных судов, которые все подняли свои флаги при нашем прибытии; из них два судна нашей финляндской компании. Вот подходим к самому берегу; клипер, как мухами, осажден прачками (здесь прачки мужчины), факторами, консульскими агентами и всеми чающими прибытия в порт судна, особенно военного. Вслед за ними входит в гавань шхуна, одна из тех, которые обыкновенно плавают между островами, составляющими гавайский архипелаг. He помню где-то читал я описание подобной шхуны, на палубе которой вместе с пассажирами, толстыми ж тонкими каначками, канаками, китайцами, матросами толкутся коровы, свиньи, собаки, и к разнообразному говору и мычанию толпы присоединяются какие-то неприятные звуки. Я вспомнил это описание, смотря на палубу пришедшей 24 шхуны. Кажется, не оставалось наверху ни малейшего местечка; все находившиеся там сплотились в одну массу, и если бы снять с этой массы слепок, то вышла бы великолепная группа: поверх всего, на каком-то возвышении, в длинном платье, с венком на растрепанных черных волосах, с ветвями и листьями вокруг шеи, лежала грузная, ожиревшая каначка; издали было видно, что ей жарко, и, казалось, от теплоты, распространявшейся от неё, будто от печки, таяло умащавшее её волосы масло; нам уже представлялось. что запах этого масла доносился и до нас. Вокруг неё торчало несколько шляп разнообразной формы, принадлежавших, вероятно, известного сорта дельцам, попадающим или в богачи-капиталисты, или на китобойное судно матросами, или же иногда на виселицу. Ближе к борту, в пестрой фланелевой фуфайке, рисовалась красивая фигура канака, не без примеси белой крови, которая дала его стройной красоте много грации, так что он походил больше на какого-нибудь гондольера-итальянца, что рисуют на картинках. Около него сидели две хорошенькие каначки, с желтыми венками на черных головах, и какой-то оборванец, в проблематическом костюме, с сомнительным цветом лица и еще более сомнительною физиономиею. К второстепенным фигурам прибавьте чистого, белого европейца, держащегося особняком, потом несколько матросов, хлопочущих у снастей, парус, перебросившийся в красивых складках через борт, несколько рогатых голов животных, прибавьте шум и гам, — и тогда вы разделите со мною удовольствие полюбоваться этим новым ковчегом, после утомительно-правильной, стройно-однообразной жизни на военном судне. Как хотите, a в безукоризненно сшитом мундире гвардейского солдата, с его вытверженным шагом и заученной позой, я менее любуюсь воином, чем в оборванном черкесе, с его удалью и проворством, с его тревожною жизнью, требующею постоянного соображения, сметливости и присутствия духа. Пусть не сердятся на меня мои товарищи-моряки, когда я скажу, что военное судно напоминает мне воинский строй, а именно: на место дотянутые «брам-шкоты» (в пользе чего я нисколько не сомневаюсь; я даже убежден в том, что Нельсон выиграл Трафальгарское сражение именно оттого, что у него брам-шкоты были до места дотянуты) представляют безукоризненно-обхватывающие талию мундиры, обтянутые снасти — учебный шаг и пр. Вид шхуны в Гонолулу с красно-драпирующими ее парусами, с пестрыми подробностями беспорядка, — что делать! доставляет мне гораздо больше удовольствия. Или с каким уважением смотришь на китобоя, с его разношерстною командою, пришедшего из ледовитых стран, на корабле с заплатанными парусами, с крутыми боками, излизанными морскою волною, с капитаном, одною личностью своею говорящим о той жизни, которую он один только может вынести, днем борясь с морем и китами, ночью засыпая с револьвером под подушкою, чтобы его команда как-нибудь случайно, не ворвалась к нему и не выбросила его за борт. Все эти черты внутренней жизни судна дают физиономию и самому судну; a суда с физиономией так же интересны, как и люди. Китобой и шхуна в Гонолулу имеют физиономию, a не имеет её военное судно, как не имеют физиономии иные служаки, которые встречаются десятками на одно лице. Вот, например, господин, стоящий теперь у нас на юте; он отличный тип, и встреча с такими людьми на жизненном базаре очень интересна. Едва мы бросили якорь, как уж он явился к нам; он клерк нашего агента, на нем легкий шелковый сюртук и соломенная шляпа. Лицо его напоминает Мефистофеля, как его рисуют на дурных картинах; доброе и услужливое выражение в глазах уничтожает всякую мысль искать в нем какое-нибудь родство с врагом человечества. Он высок ростом, очен худ и во время разговора сильно махает руками, нагибается к вам, какая-то приседает на корточки и в то же время хочет сохранить манеры джентльмена. С первых слов он начинает обходить всех, не любя или не умея стоять на месте. Перед нами, в отрывочных и коротких словах, он набросал картину жизни, которую нам надо вести в Гонолулу; поговорил о короле, о «хула-хула», о том, что на нем рубашки стоят восемнадцать долларов дюжина, и, не спрашивая нашего мнения, деспотически заставил нас согласиться ехать после обеда загород; a мы, сами не зная как, и согласились. Исчез он моментально, как исчезают духи в балетах; наверное нельзя было сказать: прыгнул ли он за борт, превратился ли в мачту, или сел в шлюпку и уехал. С первого раза он нам показался просто плутом; после мы раскаялись в своей ошибке, убедившись, что он делал все от души, что он поэт по призванию, что у него огромное самолюбие, и что, вместе с тем, он один из самых добросовестных и порядочных людей. Имея способность мгновенью исчезать, он точно также и появлялся внезапно, и именно тогда, когда в нем была надобность; он дополнял наши мысли, являлся везде кстати и во время, и, я убежден, что умей я сказать по-немецки: «сивка, бурка, вещая каурка, стань передо мной, как лист перед травой», я мог бы вызвать его из-под земли, даже в Петербурге.

На палубе клипера показались корзины с бананами, апельсинами, зеленью, капустой, мясом и всеми прелестями, которых мы давно не видали. Клипер ошвартовили, то есть с кормы выпустили канат и закрепили его на пристани. На пристань выходили дома, с большими буквами на вывесках, с балкончиками на высоких крышах, откуда хозяева смотрят в длинные трубы на море: «не белеют ли ветрила, не плывут ли корабли.»

Некоторые дома выстроены на половину и кончаются отрезанными стенами, как брандмауэры: у берега, вдоль деревянных пристаней, столпился народ, с любопытством смотревший на пришедшее военное судно. Дет пятьдесят тому назад, толпа народа также выбегала здесь на берег, на встречу пришедшему судну, — но какая разница! Тогда, по этому берегу, виднелись кое-где тростниковые хижины, с осеняющими их бананами и пальмами; женщины не скрывали красоты своего стройного тела и, не подозревая чувства стыдливости, наивно выставлялись вперед, бросались в волны и плыли взапуски, желая скорее встретить гостя… Мужья и братья их подозрительно смотрели на пришельцев, но подавляли в себе чувство ревности из гостеприимства; на легких пирогах окружали они судно, предлагая кораллы, кокосовые орехи, — жен и сестер своих… И теперь подплывает пирога с кораллами, сидит в ней канак, в синей матросской рубашке и в соломенной шляпе; в звуки его натурального языка вплелись новые звуки: «half dollar, one real» и т. п., и он настойчиво торгуется, предлагает сертификаты в том., что он отличная прачка, или может доставлять на судно все, что угодно. A на толпящихся на пристани женщинах одежды даже больше, нежели нужно. Миссионеры выдумали им костюм, в роде старинных пудермантелей, падающих широкими складками вниз. Одни венки остались им от прежнего незатейливого костюма. Кроме женщин, толпу составляли матросы, лодочники (почти все канаки), в фланелевых фуфайках — пестрых у молодых и Франтов, синих и белых у более положительных людей, — и совершенно выцветших у людей вовсе не положительных, то есть спившихся, прожившихся и несчастливых. В числе последних не мало китобойных матросов, не находящих себе места на судах, как люди, известные за негодяев[19].

Гонолулу, город с физиономией подобно ему выросших городов, обязаны своим существованием, во-первых, китобоям: они избрали его гавань, закрытую от моря рифами и заслоненную горами от NO пассата, для своих стоянок и отдыха, на переходе из Америки в Ледовитое море а из Берингова пролива в Южный океан; матросы их находили здесь зелень, свежее мясо, женщин и все, что нужно для кратковременного отдыха моряка. Китобоям помогли миссионеры, нашедшие в народонаселение гавайской группы богатую почву, если не для слова Христа, то, по крайней мере, для своих подвигов. Миссионер, являясь среди кофейного племени, брал с собою, кроме евангелия, небольшой запас товаров, преимущественно материй и различных мелках вещей. На одном конце селения читал он проповеди, на другом — открывал лавку. Проповедь гремела против безнравственности и бесстыдства ходить голышом. He подозревавшая безнравственности в своем первобытном костюме, канакская Ева убеждалась, наконец, в необходимости прикрыть свою наготу и решалась приобрести платье. Но откуда ей взять денег? Она шла на улицу, вплетала в черные косы лучшие цветы своих долин, ловила гуляющего матроса а, вместе с долларом, получала зачатки страшной болезни, так быстро распространившейся по всей Полинезии. С приобретенным долларом, она шла в лавку миссионера и покупала платье: нравственность торжествовала, нагота была прикрыта! A в городе был новый дом, выстроенный разбогатевшим миссионером, и улица меняла свой канакский вид на европейский. Другой миссионер имел шляпный магазин; шляпки сходили плохо с рук, и какой бы каначке пришло в голову променять роскошное убранство цветов и листьев на несколько тряпиц, карикатурно набросанных на голову? И вот проповедник развивал тему библейского текста о том, что женщина должна прикрытая входить в храм Божий и при этом указал на сестер, наряженных в черные шляпки; в следующее воскресенье все прихожанки явились в черных шляпках. Эти шляпки можно теперь еще видеть на всех каначках у обедни, в главной протестантской церкви. И этот миссионер не остался, во всей вероятности, жить в соломенной хижине, a выстроил себе дом с верандами и садом, и город рос. Гавань привлекала купеческие и военные суда, на пути из Америки в Китай; сами острова изобиловали сандаловым деревом, которое вырубала без милосердия; за пачку табаку или бутылку водки, оборотливый прожектер заставлял вырубать целые грузы дерева, которое везлось в Китай, где продавалось или выменивалось. С развитием Калифорнии, Гонолулу сделался необходимою станциею судов, идущих в Шанхай и Гон-Конг; начали являться купеческие конторы, банкиры, маклера; стали вырастать целые улицы; на домах запестрели огромные буквы вывесок. Религиозные секты вели свою пропаганду в огромных церквах, украшенных стрельчатыми сводами и готическими башенками. Европейским семействам стало тяжело жить в самом городе: они начали строить себе дома и в долине, примыкающей к ущелью, украшая свои комфортабельные приюты садиками. В обществе вырастало новое поколение полу-белых, смесь канаков с европейцами; по островам, щедро одаренным природою, заводились плантации сахарного тростника и кофе, рассаживались тутовые деревья, возделывался виноград, аррорут, выписывались китайцы для работ по контрактам, — и вот Гонолулу, как центр всеобщей деятельности в королевстве, торговой и административной, развиваясь с каждым годом, стал тем, чем мы его застали. Он лежит, как я уже сказал, у самого берега острова Оау; его главные торговые дома смотрят своими вывесками на суда, стоящие в гавани; в нем около 8,000 жителей, все народонаселение острова доходит до 20,000, на всем же архипелаге не более 70,000, то есть втрое меньше того, сколько было во время Кука. Между рифами и берегом мелкая вода разделена на несколько четырехугольных заводей или отделений, в которых разводится рыба: это один из главных источников богатства сандвичан. Каждое такое отделение принадлежит частному лицу. Эти садки видны с клипера, если смотреть налево; за ними, на выдающемся мыске, стоит тюремный замок, каменный, с высокою, каменною же стеною, окружающею его двор. Направо видно здание парламента — дом с высоким крыльцом и тремя большими, широкими окнами. За мыском, по которому в маленьких тачках беспрестанно возят куда-то землю, — другая бухта, весь берег которой обставлен домиками и хижинами, с шумящими над ними пальмами; a там, где эти красивые деревья столпились в небольшую рощу, между их голыми стволами виднеется шатрообразная форма Диаманта, сандвичского Чатырдага. Прямо над городом находятся возвышенности острова с прорезывающим их массу ущельем; в ущелье идет долина, пестреющая дачами европейцев; на нее смотрят камни зелень гор, часто покрытых туманами и облаками, то бросающими мрачную густую тень, то пропускающими несколько ярких лучей солнца на живописные подробности долины и города.

Съехав на берег, я, конечно, был доволен, как человек, выпущенный из тюрьмы на свободу. В каждом дереве, в каждом кустике виднелось мне живое существо, готовое принять участие в моем сердечном празднике. Скоро я оставил за собою правильные улицы, которые почти все пересекаются под прямым углом; на улицах пусто; было Рождество; a если скучны английские города в праздники, то города, населенные американскими методистами, вдвое скучнее; магазины заперты, вывески, как эпитафии, бессмысленно смотрят с крыш и стен. Я спешил выйти или за город, или в улицы, где больше зелени, больше тени и жизни. Добрался, наконец, до хижин, почти совсем скрытых бананами, до мест, засеянных таро, растением, составляющим главную пищу канаков, из которого они делают свой пой, насущный хлеб всего народонаселения. Добрался до тамариндов, раскинувших далеко свою легкую и грациозную листву, до пальм, грустно шуршащих своими верхушками; добрался до чистого воздуха, в котором не слышалось морской атмосферы, с её сыростью и холодом; здесь воздух напоен был дыханием бесчисленных растений, которые дают ему и силу. и освежающую крепость. Редко кто попадался на улице; иногда промчится легкий кабриолет с двумя чопорно-разодетыми американками; встретятся каначки, в светлых, праздничных пудермантелях (иначе не умею назвать их платья), с цветами на головах, с оранжевыми венками, лежащими грациозно на черных, маслянистых волосах, осеняющих кофейные лица. Первое впечатление, при взгляде на их лица, поражает какою-то резкостью, но выражение глаз светится чем-то кротким и примиряющим. Я заходил в две церкви, — сначала в церковь анабаптистов, которая была похожа более на комфортабельную аудиторию. Дубовые лаковые скамейки были обиты бархатом; на полу роскошный ковер; сквозь полированные жалюзи распространялся приятный полусвет; с хор раздавалось гармоническое пение; молящиеся были разодеты, но между ними ни одной канакской физиономии. Пастор патетическим голосом читал с своей лакированной кафедры. Молитву эту скорее можно было назвать музыкальным утром, тем более, что у подъезда церкви стояло несколько щегольских экипажей. He найдя здесь того, чего искал, я вошел в католическую церковь, которая была тут же, через улицу. Церковь смотрела длинным сараем, в глубине которого находился алтарь. Фольга, свечи, золотая шапка епископа, ризы и одежды клерков, кадила, все это какая-то мешалось вместе и казалось издали чем-то блестящим. Во всю длину, по обеим сторонам здания, устроены были хоры, наполненные народом. Стройное пение, под звуки кларнета, раздавалось иногда сверху. Народ сидел на полу, кроме белых, для которых было отделено сбоку особое место; тем же из них, которые не вошли туда. подавали стулья. Мне также подала стул высокая, седая старуха с лицом, как будто сделанным из картона, с резкими бороздами на лбу и щеках; помня, что «в чужой монастырь с своим уставом не ходят», я сел без рассуждения и стал рассматривать сидевшую передо мною и вокруг меня живописную публику. Вся группа была очень пестра от разноцветных платьев, от резких лиц и цветов, украшавших выразительные, рельефные фигуры туземцев. В их позах видно было, что платье им в тягость, что оно для них что-то лишнее, мешающее, и они инстинктивно правы, потому что платье, может быть, более нежели что другое, имело роковое влияние на судьбу всего здешнего населения. Желая не отстать от своей подруги, каначка надевает на себя все, что может надеть, и, под тяжестью этой ноши, сидит, как в паровой бане; чем лучше день, следовательно, чем жарче, тем лучше захочет она быть одетою при людях. Из церкви она возвращается в свою хижину, быстро сбрасывает все и ложится против окна, в которое постоянно тянет освежающий пассат. Легкая простуда переходит в хроническую, слабый кашель делается постоянным, слабость груди переходит к детям, и вот постепенно чахнет народонаселение, приобретая всевозможные роды грудных болезней, начиная от легкого катара до чахотки; очень редко встретишь не кашляющую каначку.

Но поразительно оригинальна была молившаяся толпа в церкви. He было, кажется, ни одной линии, ни одного цвета неопределенного или переходного; все выражалось резкою чертою, все выступало ярко, начиная от зеленого листа, ясно рисующегося на черном фоне волоса, до складки черного или цветного платья; от глаза, блистающего огнем, без сомнительного выражения лукавства или хитрости, до крупных губ, резко изогнутых без сжатости, выражающей, большею частью, или злобу, или сдержанность. Посмотрите на седые головы старух: что за типические лица, что за сила и рост, что за уверенность в движениях! В метисах видна уже вкравшаяся нега и слабость. Но неохотно мешается канак с европейскою кровью, которая разводит водою его южную кровь.

Часто встречаешь на одной голове совершенно разные волосы, — черные, смешанные с белокурыми, — как будто черные, туземные, уступив белокурым некоторое место, не хотели поступиться своим цветом.

После обеда мы поехали, в четырехместном тильбюри, в долину. Долина постепенно поднималась, так что приходилось ехать все в гору. Сейчас за городом начинались дачи, выстроенные на манер английских коттеджей; между нами пустые места были засеяны таро, для которого, также как и для риса, нужна вода; каждый дом окружен небольшим садом; развесистый тамаринд, несколько дерев акации, бананы, кокосовая пальма, прямо листьями поднявшаяся от земли, пестрые кусты цветов, — все это выглядывает из-за забора, чисто сделанного из белого камня. За домами виднеются тростниковые хижины туземцев, формою своею напоминающие наши скирды; у порога хижины пестреет несколько фигур отдыхающего семейства. Прозрачный воздух позволяет рассмотреть малейшие подробности на горах, стесняющих с обеих сторон долину. Густые массы растущего по их вершинам леса смотрят каким-то рельефным украшением, наклеенным на серые камни; по скалам виднеются белые точки; внимательно всматриваясь, вы замечаете, что точки двигаются, и рассмотрите стадо диких козлов, гуляющих но совершенно отвесной каменной стене. Под вечер, по дороге стали показываться гуляющие; утрачивающие свои силы американки и европейки пользовались прохладой, прогуливая свое нежное тело в легких кабриолетах; проносилась мимо каначка верхом, и яркий платок, окутывавший её ноги, развевался с обоих боков лошади, захватывая своими клубящимися складками гниль и камни, летевшие из-под копыт горячего скакуна. Кто научил каначек ездить верхом? Лошадь явилась на Сандвичевых островах с европейцами, следовательно не более сорока лет, — когда же успело все народонаселение пристраститься к этой лихой забаве? Нет женщины, нет девушки, которая не была бы отличною наездницей. На лошадь садится она по-мужски, не доверяя сомнительной позе наших амазонок; ноги окутывает длинным платком, обыкновенно яркого цвета, и концы платка далеко разносятся но ветру. Устанет лошадь, она сама расседлает ее, пустит по полю попастись; потом поймает на аркан, оседлает и едет далее. Видели мы по дороге королевскую дачу, небольшой дом с несколькими растущими около него деревьями. На возвратном пути, все пространство, которое мы проехали, вся долина, с дачами и горами, часть долины, освободившаяся от гор, и наконец, город, рифы и море, все это мы увидели вдруг! Садилось солнце, утопая в слое тумана, висевшего на границе моря и неба, и солнечные лучи не обдавали последним светом подробностей ландшафта, a легли какою-то прозрачною, матовою пеленою на все, стушевывая резкости и выдающиеся точки; крыши города, поднимающиеся высоко пальмы, мачты судов, все это слилось вместе; только шпиц протестантской церкви, как бы освободившись от налегающей на все дремы, ясно виднелся над домами. В море видно было судно, лавирующее к порту; но вот, оно повернуло и взяло курс в море.

— Вот, берет грот на гитовы, говорит один из нас, самый закоренелый моряк, как будто видя отсюда маневр судна.

Но уже такова морская привычка: видеть то, чего другой не видит, — это называется иметь морской глаз. Судно виднелось нам каким-то темным тараканом, медленно двигавшимся и исчезавшим мало-помалу в вечернем тумане. Темнело. У ворот домов сидели семьи канаков, сохранявших привычку своих отцов, которые, бывало, сиживали у порогов своих хижин. В неподвижной позе, подперши руками костлявый подбородок, окутав колени пестрым платком, задумалась старушка; несколько молодых каначек, в черных блузах, с цветами и листьями на головах, лепятся у забора. Вот, на измученном коне, подъехала амазонка; концы её желтого платка висят до самой земли; лошадь опустила голову; черноголовый а черноволосый мальчишка подает приехавшей наезднице напиться воды из кувшино-образной травянки. Где-то сверху раздается звук струны; в воздухе тепло, но не душно. В цветниках проснулись датуры и обдают проходящего своим чарующим благоуханием. Хорошо на берегу после моря; только «имеющим морской глаз» придут здесь на ум грота-гитовы, да бом-брам-шкоты!..

Я сказал, из каких разнообразных элементов составлялись условия, создавшие Гонолулу. Разнообразие это станет еще виднее, если мы приглядимся к народонаселению. Чтоб узнать Гонолулу, надобно узнать его общество. Все народонаселение я разделил бы на четыре класса. Во-первых, главное ядро, вокруг которого образовались остальные классы, составляют канаки-туземцы с их землевладельческою аристократиею и с их бывшими рабами, — теперь свободным, но безземельным сословием. Откуда явилось это племя? Гавайское предание называет первого человека Каико (древний) и первую женщину Купуланакахау; от них родился сын Вакеа. К ним пришел из других стран (каких, восточных или западных, предание не упоминает, a это было бы очень важно) некто Кукаланиэху, с женою Купуланакахау; у них родилась дочь Папа. Вакеа и Папа были родоначальниками всего народа, — как вождей, так и черни.

Вопрос о происхождении народонаселения Сандвичевых островов и вообще всей Полинезии не мог не занимать пытливых умов европейских ученых. Предлагались гипотезы, одна другой смелее, и на одна из них не выдерживала строгой критики. Так, еще в XVII столетии, жителей Полинезии причисляли; к одному семейству с туземцами Америки и вместе с ними производили их от евреев. Вистон доказывал, что первые жители Америки были каиниты, потомки Каина, происшедшие от Ламеха, спасшегося от всемирного потопа, хотя деист Мартин и утверждал, что индо-американцы с жителями Полинезии ничего общего не имеют. Иудейский раввин, Манасех бен-Израэль, в сочинении La esperanza di Israel, писал, что Америка населена потомками десяти последних колен иудейских. Эта книга была посвящена английскому парламенту. В 1650 г. Вилльям Пен быль совершенно убежден в этом, напечатав сочинение под заглавием: Исторически доказанное тождество десяти колен с аборигенами западного полушария.

Предположение о заселении Океании с востока имеет более вероятия. Разница между туземцами Америки и Океании была всегда замечаема, как в языке, так в правах и обычаях. Кортес и Пизарро были удивлены состоянием цивилизации древних ацтеков и перуанских царей. Никогда ничего подобного не находили на островах Полинезии.

Труды Вильгельма Гумбольдта и профессора Бушмана достаточно доказали родство этих островитян с малайцами. Явился новый вопрос: каким образом совершалось переселение на эти отдаленные от Малайского архипелага группы? Закон миграции лежит в судьбах всей этой породы; еще и теперь целые семейства отправляются наудачу, в маленьких лодках, в море, случайно пристают к необитаемому острову и селятся там. Перебираясь таким образом с острова на остров, с архипелага на архипелаг, племя это заселяло постепенно Новую Зеландию, острова Товарищества, Дружбы, Мореплавателей, Сандвичевы и др. Жители всех этих островов похожи между собою наружностью, обычаями, и говорят почти одним языком[20] ), имеют почти те же предания, ясно свидетельствующие о их восточном происхождении. Так, один из их богов, Маугакалана остановил солнце в своем течении. В мифологии Фиджи есть предание, что мир был сотворен высочайшим из всех богов, по имени Идежи или Тенже, который обитал на высоких горах; у него сын, который был посредником между ним и людьми. Довольно распространено предание о потопе, с намеками на ковчег, который они называют лаау, род плавающего дома, заключавшего в себе людей, животных и припасы, в большом количестве. Даже имя Ноя встречается в их преданиях.

Еще более подтверждается это родство обычаями. Гавайцы приносили от первых плодов жертву Богу; то же делали жители Самоа; у гаваян, до прибытия миссионеров, во всеобщем обыкновении было обрезание; акт совершался при религиозных церемониях жрецом. Всякий, дотронувшись до чего нибудь, считавшегося нечистым, должен был подвергнуться обряду очищения; все это было и у евреев. Женщины после родов считались нечистыми. У гавайцев, также как и у евреев, были места убежищ, с тою же целью и с теми же ограничениями.

Исследование языка ясно доказало малайское его происхождение. Вильгельм Гумбольдт проследил постепенную дезорганизацию его, по мере распадения этих племен из общего целого на бесчисленные отпрыски. Когда здание разваливается камнями, то в отдельном камне вряд ли доискаться идеи здания!

Второй класс жителей составляют белые, европейцы или американцы, держащие себя отдельно и считающие себя, вероятно, за настоящих аристократов.

Третий класс — метисы, полу-белые. Европейцы, решившиеся навсегда остаться здесь, женятся на каначках, и их-то поколение составляет этот класс. Чисто-белые не жалуют их, почти никогда не принимают в своем обществе, но за то все приезжающие только и знакомятся что с домами метисов. В их обычаи вкрались обычаи Лимы и Буэнос-Айреса. Дочери метисов красивы, свободны в обращении, живы, кокетливы, но сохраняют притом всю чистоту нравов; американки же скучны и нравственны на словах, что еще не значит непременно, чтоб они были нравственны на деле.

«Вполне понимаю, отчего вы к вам редко ходите, — говорил мне один американец; — вам у вас скучно… Вам нужно общество женщин, a общество наших жен для вас тяжело. К тому же, в здешнем климате, белая постоянно находится в каком-то состоянии утомления. Теплый климат располагает к неге и бездействию, воображение и ум подвергаются тому же влиянию; a полу-белая — в своей родной стихии. Белая кровь дала ей легкость и более грациозную форму, черная — много горячности и живости. Конечно, я не говорю о настоящем чувстве; для чувства они холодны, они не понимают идеального стремления к чистому блаженству; им непонятно сродство душ; на них действует пожатие руки, масляный взгляд, поцелуй, темнота ночи, напоенной ароматами жасминов и датур. Туземка и метиска проведет с вами несколько упоительных часов и на прощание снимет с головы венок из белых жасминов и наденет вам его на голову. Вы приходите с моря, давно не видали женщин, давно не чувствовали их магического обаяния; понятно, что вы ищете общества полу-белых.» Так рассуждал и очень правильно американец, бывший прежде «вивером», но теперь женатый. Белая кровь незаметно вкралась в жилы самых первых фамилий. Королева, дочь Неа и Кекела, имеет в себе 1/3 белой крови, потому что мать её матери, то есть бабушка была белая. Mme Bischoff, дочь Паки и Каниа, тоже непременно имеет в себе чужую кровь; a то с чего бы канакской даме, хоть и двоюродной сестре короля, походить на героиню жорж-сандовского романа?..

К последнему классу я отнесу португальцев, чилийцев, китайцев и всех тех, которые, собравшись со всех концов мира, ищут здесь фортуны; всех авантюристов, ставящих свою будущность, как азартный игрок свой последний рубль, на карту, — начинающих всевозможные карьеры, обманутых счастьем в калифорнийских рудниках и прибывших сюда как-нибудь подняться стиркой белья, ловлей рыбы, службой на китобое, который идет куда-нибудь во льды, или, наконец, подняться на виселицу, уже не опасаясь нового банкротства.

Я был знаком со многими представителями всех этих четырех классов. Почти каждый вечер приходилось делать по нескольку визитов (визиты здесь делаются по вечерам), чтобы поддерживать начатое знакомство. Визиты к белым кончались очень скоро. Вы входите в дом всегда чрез палисадник, где пахнет на вас целый вихрь ароматов; в наружной веранде оботрете ноги о половик в, наконец явитесь в прекрасно освещенную газом комнату со столом посередине, покрытым ковром, a с несколькими качающимися креслами без которых нет ни одной комнаты в Гонолулу; по стенам портреты Виктории и Альберта, a у консерваторов портрета Александра Лиолио, Камеамеа IV, нынешнего короля гавайского, который на рисунке похож больше на какого-то подозрительного испанца. Вы жмете руку хозяину, хозяйке и садитесь. Начинается разговор. «Вы были в Японии?» — Oh. yes! — «Что, в Японии лучше, чем в Китае?» — «Нет никакого сравнения.» — «А японки, как они носят волосы?» и т. п. Если муж захочет оказать самую большую любезность, то выйдет в Другую комнату, молча принесет поднос с графином хереса, нальет вам и себе по рюмке, прибавив: «one glass sherry», кивнет головой и выпьет; вы киваете головой ему в ответ, киваете головой по направлению к mistress, берете свою шляпу, жмете опять руки и уходите, мысленно рассчитывая, как бы сделать, чтобы уже больше не возвращаться в это веселое общество.

Но зато какая разница, когда вы сворачиваете в переулок и идете к полу-белым! Во-первых, вы незнакомы ни с матерями их, ни с отцами, ни с мужьями; отцы и мужья неизвестно где проводят свое время, матери возятся с детьми в другой комнате, или обшивают дочек, или смотрят за хозяйством. На дочерях лежит обязанность принимать гостей, занимать их, и вообще им предоставлено делать, что вздумается. Часто, у входа в такой дом, видите сидящих на полу каначек-старушек; это какая-нибудь бабушка, любующаяся своею внучкою, одетою по-европейски и похожей наружно на европейскую барышню. И внучка раза два, в продолжение вечера, выбежит к бабушке и поцелует ее в седую шершавую голову. Вот домик, в который мы всегда охотнее ходили. У ворот встречает нас мисс Бекки; черноглазая девушка лет семнадцати, с жасминною нитью, обвившею два раза её блестящие, черные волосы; она рада нам будто родным, весело приветствует и бежит, как ребенок в дом, приглашая нас за собою. Если бы домик не был оклеен внутри обоями и не имел несколько европейской мебели, то был бы похож на канакскую хижину; он весь состоит из одной большой комнаты, треть которой отделена огромным занавесом; за занавесом спят и живут, в комнате принимают. Посредине стол с несколькими кипсеками, в красивых переплетах; у стола качающееся кресло, куда сажают избранного гостя, которого хотят попокоить и побаловать; в углу диван, не совсем новый, но на нем какая-то ловко сиделось, не смотря на его жесткость. На стенах портреты Напира и какой-то каначки с ребенком масляными красками в роде тех портретов, которые иногда находятся у нас в кладовых и изображают или бабушку с удивительно-узкою талией в о розой в руках, или какую-нибудь тетушку с собачкой. Конечно, мы пришли с конфетами, которые съедаются тут же от души и гостями, и хозяевами, по целым пригоршням. У мисс Бекки есть молоденькая тетушка, мисс Гетти, черноглазая в черноволосая, с темным цветом лица и с удивительно-тонкими чертами; улыбка грустная в томная, несколько с ужимкою уездной барышни, выказывает ряд зубов восхитительной белизны; она сентиментально разговаривает, просит погадать ей на картах, на что решается кто-нибудь из нас, общими силами переводя на английский язык слышанные в детстве от нянюшек выражения: «интерес под сердцем, дорога, исполнение желаний, злая соперница, брачная постель» и пр. И пугается, и радуется сентиментальная девица, и хохочет от души игривая Бекки… Надоест сидеть в комнате, пойдем в гости к Mathe и Lucy, другим знакомкам, которые живут хотя в прекрасном доме, но так же просты и милы, как и обитательницы маленького домика в переулке. Оттуда идем есть мороженое и возвращаемся домой, чудною ночью, под тенью дерев, из-за которых, как привидения, часто показываются фигуры канака и каначки, вероятно, наслаждающихся, как и мы, прекрасною ночью и сладострастна ароматом растений.

Чтобы познакомиться несколько с четвертым классом, мы пошли раз вечером в Liberty Hall, род вокзала, где за вход платят доллар и с ужином. Здесь бывают балы только два раза в год, и, по счастью, мы на бал-то и попали. Я был на матросских балах в Гамбурге, знаменитых своею оригинальностью; но гамбургские балы побледнели перед тем, что происходило здесь. Каначки в длинных блузах, с своими резкими движениями, блестящими глазами, с венками на головах, напоминают каких-то демонов, кружащихся в адской пляске; из танцев их выходит смесь хула-хула и канкана. Иногда кавалер, конечно, самый породистый янки, разнообразит фигуры быстрою джигой, припевая своего Yankey doodle, и все это мешается с криком, музыкой, топаньем и свистом. Дом, выстроенный из дощечек, трясется от фундамента до крыши. Иногда все бросятся к балкону, с которого видно, как два янки решились покончить разгоревшийся спор боксом и начинают убеждать друг друга быстро и ловко наносимыми ударами.

С бала поведу вас на похороны, где мы ближе познакомимся с канаками. Незадолго до нашего прибытия к острову умер племянник короля, сын одной из его сестер, потомок Камеамеа I. Мы были приглашены на его похороны, которые сопровождались процессией, подобающей ему, как члену королевского дома. Тело, герметически закупоренное в гробе из красного дерева, стояло под черным балдахином в доме губернатора Кекуанаса, отца нынешнего короля. Перед домом стояли огромные опахала, сделанные аз перьев; их носят при всех процессиях — коронации, свадьбах и похоронах членов королевского семейства. На балконе встретил нас седенький старичок в генеральском мундире и голубой ленте, — это был церемониймейстер. Он дал нам черного флера, чтобы повязать на руку, и указал на комнату, где лежал покойник. Там сидело несколько дам в черных платьях и губернатор в генеральском мундире. Мы поклонились гробу и вышли на улицу, где, смешавшись с толпой, стали ожидать процессии. На дворе стояло медное орудие с устроенным на нем катафалком; по странному стечению обстоятельств, это орудие оказалось русское; его взяли вместе с другими с острова Кауи, на котором оставил несколько орудий известный авантюрист, бежавший на судне, захваченном в Камчатке. По улице, под звуки барабана и флейты, шло королевское войско; всего было полтораста солдат, одетых очень хорошо в казакины и вооруженных штуцерами. Впереди ехал генерал Матаи, красивый мужчина, в каске, на которой развевались белые и красные перья. Войско выстроилось на дворе и сделало на караул; скоро потянулась процессия. Открывали ее доктор и пастор, и первый, вероятно, как главный виновник процессии… За ними, на двух длинных веревках, около ста канаков, одетых в матросские куртки, везли катафалк, около которого несли громадные опахала. За катафалком, в легкой коляске, ехала королева; с нею сидела мать покойника, принцесса Шарлотта, и какой-то мальчик. За коляской королевы ехали два её доктора верхом, в мундирах в роде гусарских, так что они больше походили на двух адъютантов. Потом тянулся длинный хвост канакских дам; они шли все попарно, были в глубоком трауре и очень напоминали стадо ворон, которые тянутся вереницей к своему родимому лесу. С некоторыми из них шли значительные лица. какая-то: министры, губернатор и хе смертные, которые отличаются от толпы ми золотым эполетом или каким другим внешним знаком отличия. Народ безмолвно смотрел на проходившую процессию, только иногда вырывалась из толпы какая-нибудь громадная женщина и воющим голосом начинала причитывать, вероятно, достоинства покойного. Несколько таких голосящих плакальщиц, в каком-то диком экстазе, сопровождали издали процессию.

Желая опередить похороны, мы, окольными путями, пришли в сад, где находится склеп королевских гробниц. Между деревьями стоял небольшой белый домик с деревянною крышей в роде тех, какие встречаются у нас на деревенских кладбищах. В саду на нас наскочил какой-то всадник на белом коне и, осмотревшись, вдруг остановился: это был принц Вильям. Он двоюродный брат короля и один из самых богатых князей всего королевства; по рождению, принц Вильям чуть ли не выше короля и мог бы иметь большое влияние на народ, но, к несчастью, он один из самых беспутных юношей во всем Гавайском королевстве. Ему нельзя ничего поручить, и потому он не занимает никакой должности. Когда он трезв, то очень мил и умен, но напившись шляется по харчевням, играет в кегли с матросами и никого не слушает. И теперь настоящее место его было бы, конечно, в процессии. Он слез с лошади и повел нас к склепу, у которого стоял полицмейстер с ключами; принц хотел ввести нас в склеп, но полицмейстер не имел права никого впускать туда до прибытия процессии. Принц заспорил с ним, вырвал ключ из рук, и мы вошли в гробохранилище королевской фамилии. Гробы стояли на полу и на полках; в средине был гроб, обделанный великолепно бархатом и золотом, в котором покоились останки Камеамеа III. Перед его гробом, на столике, лежала корона, которою коронуются короли; налево стоял гроб Камеамеа II, умершего в Лондоне. Тут же два гроба: Паки и его жены, родителей M-me Bischoff; направо гроб матери пьяного принца Вилльяма; гроб мистера Рука, отца королевы, и гроб знаменитого Джона Ионга, оставленного здесь Ванкувером, в видах английской политики, и сделавшегося другом и главным сподвижником Камеамеа I. Где был похоронен первый гавайский король, Камеамеа I никто не знает; в ночь его смерти, тело было унесено канаками в горы; и место могилы его, как Чингисхана, осталось неизвестным. Впереди стояли два маленькие гробика отравленных детей Камеамеа III, сделавшихся жертвой аристократических предрассудков; мать их была полу-белая, мать же настоящего короля принадлежала к одному из главных родов, а родовое значение здесь не по отцу, как у нас, а по матери[21] ). Детей отравили, принцип восторжествовал. Это сказывал нам принц очень спокойно, как будто все это происходило лет пятьсот тому назад; а дети были его двоюродные братья.

Но вот звуки похоронного марша стали явственно долетать до нас; из-за стены показались опахала, процессия замедлилась немного оттого, что катафалк не проходил в ворота; говорят, что это случается каждый раз, но никак не хотят катафалк сделать ниже; гроб взяли на руки и понесли к склепу. Опахала поставили у домика, а по окончании похорон заменили их старыми, потому что они должны стоять здесь до тех пор, нока ветер не разнесет всех перьев. Все, сопровождавшие процессию, образовали из себя обширный полукруг. Недалеко от нас стояла королева. В её темном лице было много грусти и какого-то томного выражения. He скорбь по покойнике разлила эту тоску и это выражение тихой покорности на её симпатичном лице, — грустная драма разыгрывалась в их семействе, и ей доставалась не последняя роль. По бабушке своей, она немного американка; оставшись ребенком-сиротой, она взята была доктором Руком, который воспитал ее и адоптировал; после смерти своей, он оставил ей, вместе с своим именем, и все свое состояние. Мисс Рук не осталась, по природе своей, каначкой; она не могла, по убеждению, примириться с положением рабы, которое приняла бы безусловно туземка. При муже её, короле, был секретарь, американец. Может быть, несколько неосторожных взглядов, или неосторожное слово, возбудили подозрения мужа. Благородный в душе, добрый, но вспыльчивый и легко поддающийся увлечению, как настоящий канак, гавайский Отелло, в порыве ревности, выстрелил в своего секретаря и очень опасно ранил его. За порывом страсти последовало раскаяние; опасно раненый был перевезен на остров Мауи, где дни и ночи раскаивающийся ревнивец проводил у постели больного. И в настоящее время он был там, — больному стало хуже. Король объявил, что если секретарь умрет, то он отказывается от престола в пользу сына и предаст себя суду, как простой гражданин. Я знал всю эту историю, и мне казалось, что в глазах несчастной женщины я читал и тоску, и грусть, и чувство оскорбленного достоинства.

Гроб внесли в домик; пастор сказал коротенькую речь, и все разошлись; лишь несколько женщин из народа, находясь в разных расстояниях от могилы, начинали завывать страшным голосом. Говорят, что при смерти последнего короля несколько тысяч каначек вопили вокруг кладбища, но что теперь их разгоняют и запрещают давать подобные концерты.

К нам на клипер приезжали: брат короля, принц Камеамеа, с ним были Вайли, министр иностранных дел, министр финансов и генерал Матаи. Принц — высокий мужчина с кофейным широким лицом, небольшим носом, черными усами и тою добродушною миной, какою отличаются канакские физиономии; в черных глазах его светится ум. Он занимает довольно важное место, образован, был в Европе и удивительно прост в обращении. На нем была соломенная шляпа, под сюртуком малиновая лента и небольшая звезда с боку.

Министр иностранных дел, Вайли, шотландец, представитель английского влияния, противодействующий американскому, стремящемуся из Сандвичевых островов образовать особый штат и присоединить его к северо-американской конфедерации. У него лице старого, умного и верного пса, украшенное седыми бакенбардами, которые падают редкими клочьями с дряблых, морщинистых и красноватых щек. Это чуть ли не самая замечательная личность в Гонолулу. Он устроил весь церемониал двора; он искусно вел переговоры с американцами, украл и уничтожил уже подписанный подпоенным покойным королем трактат с Соединенными Штатами. Он твердо выдерживал свою роль, когда явились с десантом Французы, желая вытребовать себе правом насилия право беспошлинного ввоза водки, тогда как пошлина составляет главный доход королевства. С виду он настоящий придворный; его уклончивая и размазывающая речь пересыпана беспрестанными выражениями: «его величество король, её величество королева» и т. п. Под фраком у него была одна голубая лента, без звезды.

Министр финансов удивительно напоминал собой распорядитёля официальных обедов; но генерал Матаи имел одно из тех лиц, которые не могут не понравиться, не смотря на кофейный цвет кожи, курчавые, жесткие волоса и большой рот. Он среднего роста и прекрасно сложен; многие здешние дамы влюблены в него, чему я и не удивляюсь. На его добром и симпатичном лице нельзя не видеть следов какого-то внутреннего недуга, что делает его еще более интересные. Все его очень любят, равно как и жену его, природную каначку.

На другой день приезжал к нам губернатор, Кекуанаса, отец короля. У него преоригинальная личность: на морщинистой пергаменной коже лица отделяется седая бородка, брови нависли над лукаво-светящимися глазами, a нос небольшим крючком приплюснулся к щекам. Канаки боятся его и уверены в точности всего, что скажет Кекуанаоа. На клипере он сказал оригинальный комплимент нам и России:

«Ваш клипер — реал, a Россия — миллион; как реал относится к миллиону, так величина вашего клипера относятся к величине России; a ваш клипер разве реал стоит? Как же должна быть велика и хороша Россия!» Мне, как медику, он счел нужным показать свою высохшую руку.

Теперь, познакомившись с самыми рельефными лицами Гонолулу, пойдем дальше. Если рассказ мой слишком отрывочен, то в этом виноват образ нашего путешествия; и не можем остановиться, чтобы вполне приглядеться к стране, схватить все её особенности в общей гармонической картине и приобрести более полное о ней понятие. Всякая новая сцена или личность для нас интересны, и мы схватываемся за все, как моряк, во время тумана схватывается за огонь блеснувшего вдали маяка, надеясь по нем найти верный путь.

Один раз, возвращаясь вечером по набережной на клипер, услыхали мы звуки барабана На перекрестке собралась толпа; два барабанщика, в шляпах с перьями, немилосердно колотили, один в большой, в роде нашего турецкого, другой в обыкновенный барабан. He мудрено было догадаться, что били тревогу. Что такое? зачем?… Говорят, собирают милицию. Большое здание у пристани освещено; спрашиваем: можно ли войти? — можно. Входим; в зале, хорошо освещенной, кучками стоят военные с ружьями, в серых казакинах с серебряными эполетами. Один из них кланяется нам, и мы узнаем почтенного, седенького и лысенького старичка, в очках, что сидит в магазине Гакфельда; он представлял теперь собою изображение Меркурия, превращенного в Марса. Солдат скоро выстроили, сделали перекличку, и началось ученье, вод музыку гремевших на улице барабанов. Построения, как мы заметили, напоминали скорее фигуры мазурки; командовал толстый джентльмен с красными перьями на каске и с золотыми эполетами. He очень надеясь на силу королевских войск, все живущие здесь белые составили свою милицию, которая уже раз принесла пользу. В 1852 году, шайка матросов с китобойных судов овладела городом и начала производят всякие бесчинства. Король не решался приступить к решительным мерам, боясь, чтобы не убили какого-нибудь американца, за которого пришлось бы отвечать перед правительством Соединенных Штатов. Граждане (белые) взяли дело на себя и в один день очистили город.

Но зачем собрались они теперь? Штурман одного купеческого судна возвратился домой, не совсем в трезвом виде; матрос, подававший ему ужин, какая-то замешкался, и штурман так ударил его, что тот свалился с трава и разбился. Пьяный и после продолжал бить и топтать его ногами, и матрос от побоев умер. Дело поступило в суд присяжных, который приговорил штурмана только к уплате ста долларов жене убитого, чем та и удовлетворилась. Но таким окончанием дела остались недовольны все, начиная с короля. В это самое время казнили одного канака, и еще двое (канак и китаец) были приговорены к виселице, и дело оправданного белого возмущало всех. На улицах появилась прокламация, сзывались в Гонолулу канаки со всех островов, чтобы составить совет о том, что им делать, потому что у них теперь нет закона; что существующий закон не для всех одинаков: для белого он мягок и уступчив, для канака — неизменен и тверд, тогда как конституция дает им одинаковые права перед законом. Против этой манифестации белые тоже намерены показать свои кости, и через несколько дней после сбора войск, который мы видели, воинственные граждане ходили строем по улицам, желая внушить страх жителям. Правительство оставалось спокойным и никаких розысков не производило, хорошо зная, что в характере канака нет энергии, необходимой для деятельной реакции. Никогда не было столько уголовных случаев на Сандвичевых островах, как в нынешнем году. В десять последних лет была только одна казнь; в нынешнем же году уже трое были осуждены на смерть, и все за убийство.

Я никогда не видал казни и поэтому хлопотал, чтобы меня впустили на двор тюремного замка, где был устроен эшафот. Отнеслись к шерифу; но он очень учтиво отвечал запиской, что так как он отказал в этой просьбе многим другим, то и для меня не считает себя в праве сделать исключение. Нечего было делать; я узнал, однако, что казнь можно было видеть с крыши одного из ближайших домов, и взобрался туда в седьмом часу утра, вооружившись длинною зрительною трубою. Утро было прекрасное; с соседних гор поднимались легкие облака, утренний туман подернул прозрачною пеленою мыс Diamond’s Hili, a ближайшие пальмовые рощи ярко рисовались на неясном фоне своими качающимися султанами; с моря шло судно, и местные жители узнавали в нем почтовое судно, идущее из Сан Франциско; кто ждал новостей, кто радости, кто горя. Один, вероятно, не думал о приходящем судне — преступник. Мрачно стоял одинокий замок с большим двором, обнесенным высокою стеною; из-за стены виднелся эшафот; на нем два столба с перекладиной. «Das ist der Galgen,» пояснил сидевший около меня тот самый немецкий господин, которого я описывал выше в день нашего прихода в Гонолулу. Около стены толпился народ, взобравшийся на соседние хижины и дома. Крыши запестрели разноцветною толпой; на улице многие были на лошадях, некоторые в кабриолетах; пестрота, шум и движение, как на празднике. За замком виднелись отдаленные горы и долины, подернутые туманом и освещенные утренними лучами солнца, они были так же привлекательны и радостны, как вчера; смотря на них, казалось, на земле нет ни горя, ни бедствий — Что думал и что чувствовал в это время тот, кого скрывали мрачные стены замка, кого ожидала собравшаяся толпа, кому приготовлен был высокий эшафот?… Отсюда слышно было, как на нашем клипере пробило восемь склянок. Вот из черной двери вышли четверо солдат в красивых мундирах и заняли четыре угла эшафота. Прошло еще тягостных пять минут. Чем должны были показаться эти пять минут осужденному? «Смотрите, явится белая фигура, — это преступник,» говорил сосед, и я не отрывал глаз от трубы. Четыре красные фигуры неподвижно стояли по углам, и глаза всех присутствующих впишись в углубление отворенной двери; ожидание было тягостно. Но вот, наконец, показался пастор, весь в черном, с белыми воротниками и занял свое место; за ним, твердым шагом, шла укутанная в белый балахон фигура; за нею палач. На перекладине мелькнула белая веревка. Молитва пастора продолжалась, может быть, полторы минуты, но они показались нам неизмеримыми. Вдруг белая фигура исчезла с помоста, только видна была натянутая белая веревка, и пастор скорыми шагами уходил с эшафота; верно, у него мелькнула в голове мысль, что он присутствовал при недобром деле. Красные солдаты стояли неподвижно. «Finita la comedia!» послышалось в стороне, и не одно сердце облилось в эту минуту кровью, затрепетало от злобы и ожесточения. Народ все еще стоял, шумя, пестрея. Туман расходился, в гавани дымился пароход, собираясь идти навстречу почтовому судну; я возвратился на клипер, с которого также виден был замок. Красные солдаты стояли вольно; белая веревка, в которой морские глаза издали узнали манильский «трос», натянутая как струна, ясно отделялась от черных столбов. A у нас в этот день было Рождество; все в мундирах; на фалах приготовлялись разноцветные флаги для праздника. Я был не в духе и мысленно благодарил шерифа за то, что он не позволил мне быть на дворе: впечатление было бы слишком сильно!

Но оставим город и поедем смотреть окрестности; из них самые замечательные — деревеньки Вайкики, долина Евы на Перловой реке и обрыв Пали. Кто видел эти места, тот видел весь остров Оау, который не отличается богатством растительности между островами этой группы. Горы его кажутся пустынными; проезжаешь иногда большое пространство, не видя другой зелени, кроме кактусовых кустов, растущих но песчаным участкам; прелесть острова скрывается по ущельям и по берегам источников. В экипаже можно уехать недалеко за город; лучше взять верховых лошадей, которых много в Гонолулу и очень хороших.

Вайкики, небольшая деревенька, домики которой разбросаны в пальмовой роще, растущей у морского берега, почти у самого подножия Диаманта. Дорога к ней идет сначала пустырем, потом огибает прехорошенькую ферму, скрытую садом бананов, пандамусов и пальм, в тени которых часто мелькают тростниковые крыши канакских хижин; потом дорога идет между болотами, напоминающими собою наши русские ландшафты, с поросшими кугой пространствами, с досчаником, на котором переталкиваются до другого берега, и со множеством самой разнообразной дичи. Вот и целое озеро: мальчишки полощутся в нем, затащив в тону лошадь, чтоб ее выкупать; лошадь прыгает по тонкому и неверному дну, a бойкий черноглазый мальчик уже взобрался на нее, к крайней досаде друг их, не успевших предупредить его. Знакомые картины!.. Только вытянувшаяся кое где пальма, да повесивший вниз свои длинные листья пандамус дают ей свой местный отпечаток. Тонкие стволы пальм зачастили справа и слева. Дорога вошла в пальмовую рощу, пытаясь было идти прямо и образуя правильную аллею; но скоро она должна была изгибаться, как змея, обходя группы сплотнившихся пальм, не желавших уступить ей места. Отдельно разбросанные по роще домики и составляли деревеньку Вайкики. Домики выходили к самому морю, которое тихо плескалось в песчаный берег, укротив ярость воле своих на рифах, защищающих остров со всех сторон. По близости показывают домик Камеамеа I; здесь была его резиденция, когда он завоевал Оау. Сюда же приставали прежние путешественники, становясь на якорь вне рифов, на внешнем рейде.

Канаки, попадавшиеся нам на встречу, были в праздничных одеждах; на новых блузах женщин лежали целые пучки красивых листьев, и черные их головы чуть не гнулись под тяжестью венков; был праздник. Мы остановились близ самого большего здания, полного народом. На полу были постланы скатерти, и на них стояли огромные травянки (называемые здесь кальбаш) с различными кушаньями. Каждое семейство кучкой сидело вокруг обеда; множество цветов и зелени устилало пол. Скоро явилась какая-то фигура, в которой не трудно было узнать пастора, и начала говорить проповедь. Тут только мы догадались, что попали в церковь, и разглядели кафедру и распятие. Проповедь окончилась, все открыли свои кольбаши, и началось угощение. В числе блюд был вареный в листьях банана, между горячими камнями, поросенок (процесс этого варенья опишу после) и пой, род похлебки из таро, иногда с кокосовым орехом; в последнем случае он называется белым поем и служит лакомством. Берут его пальцем; a так как он полужидок, то нужно особенное искусство, чтоб удержать достаточное его количество на пальце; для этого делают пальцем легкие, кругообразные движения в воздухе и быстро подносят палец ко рту. В числе каначек было много молодых и хорошеньких; они точно таким же способом ели пой, не теряя, впрочем, при этом процессе, своей грации. Стоит только на время забыть некоторые предубеждения, и все покажется естественным.

Близ церкви была школа, и маленькие школьники и школьницы также принимали участие в празднике, убрав свои головки листьями, цветами и желтыми бусами, которые делаются из молодых почек кокосового ореха; они прекрасного желтого цвета, с сильным запахом, напоминающим пачули.

По близости Вайкики есть развалины старинного морая, — места убежища. Кажется, это единственный язычества на всем острове; но путешественник, кроме поросших травою камней, ничего здесь не увидит.

Возвращаясь в город, мы взъехали на Пуншевую Чашу, Punch Boll, — холм, возвышающийся над самым городом. Плоскость его вершины образовала своею формою совершенно круглую чашу, почему он и получил свое классическое название. Края площади поднялись отдельными возвышениями, образуя естественные брустверы для поставленных орудий. На одном (из этих возвышений выстроен домик и стоит флагшток, на котором развевается гавайский восьмицветный флаг. Вид с Пуншевой Чаши на город превосходный; с одной стороны открывается море, с отмелями и рифами, которые выходят наружу постепенно желтеющими пятнами; с другой стороны, самыми нежными тонами рисуются далекие горы. Разнообразие зеленых квадратов, окружающих город, с белыми домиками, пальмы, ручьи, церкви, мачты, — все уместилось, в счастливо расположенной панораме, беспрестанно меняющей освещение, по мере того, как находили с гор облака, разрешавшиеся или крупным дождем, или целым каскадом ярких лучей солнца, прорвавшихся чрез облако.

Долина Евы лежит у берегов Перловой реки, впадающей в море широко разлившийся устьями, едва выказывающими свои прибрежья. Несколько озер увеличивают своими светлыми массами видимое количество этих разливов. Надо было проехать верст двадцать, чтоб увидеть зеленые долины, примыкающие к реке, с их плантациями и фермами. Дорога шла по пустынным склонам гор, с выжженными солнцем местами, на которых серо-синими пятнами росли кактусы и алоэ, единственная зелень, могущая подняться при таких условиях. Резкую противоположность представляли ущелья, которых нам пришлось проехать несколько; здесь горные источники прокладывали себе к морю живописные пути. Вот долина Мануа-роа. He знаю, не получила ли она свое название от знаменитой горы на Гавае, величайшей во всей Полинезии и равной Тенерифскому пику. В долине этой было все, что составляет прелесть ландшафта, — и группы пальм, качавшихся над хижинами, у порогов которых вкушали кейф целые семейства, укутав колени в пестрые платки, и стадо быков, пасущееся в сочной траве, по близости ручья, a ручей грациозно изгибался несколькими разливами, шумел колесами горной мельницы, висевшей у утеса, омывал и сады с бананами и лужайку, и какую-то плотно сросшуюся массу зелени, из которой выглядывали то букеты цветов, то ярко отделившиеся ветки, или тяжелый лист, который перевесился через полуразвалившийся забор. Сама дорога как будто не хотела вдруг покинуть ущелье, a обвивалась вокруг каждого садика, каждой усадьбы и неохотно выходила, несколькими поворотами, в скалистые стены ущелья. В долине Евы надо было отдохнуть. Мы подъехали к одиноко стоявшему шалашу, у которого привязано было несколько лошадей. Внутренность шалаша не отличалась ничем от других хижин: деревянная посуда, нагроможденная по углам, висящие и стоящие кальбаши, связка бананов и дыновки. Посредине хижины сидела сморщенная, седая старуха, в лохмотьях, с растрепанными косами, как изображают Мегеру; приехавшие к ней двое канаков и молодая каначка стояли неподвижно вокруг нее. Никто не обратил на нас внимания; только старуха взглянула каким-то змеиным взглядом и бровью не моргнула. Эта каменная группа обдала нас холодом, и мы поехали дальше. Среди плантации бананов скоро отыскали мы один из трактиров, которые и здесь гнездятся по ущельям, в горах и всюду, где только может проехать проголодавшийся человек. Мы были не взыскательны, еще с утра рассчитывая питаться целый день одними бананами; a тут нашли и ростбиф, и эль, и зелень! На возвратном пути нас нагнали семь или восемь амазонок; мы поскакали вместе с ними и проскакали верст десять… Пестрые платки развевались по ветру, что как будто еще увеличивало быстроту скачки.

Теперь опишу поездку в Пали, где нам обещали показать настоящую жизнь канаков. К Пали дорога идет по ущелью, которое начинается долиной сейчас же за городом, и по которому мы уже несколько раз ездили. Развертываясь несколькими котловинами, ущелье, наконец, суживается, и постепенно поднимающаяся долина оканчивается сразу вертикальным обрывом, около 800 футов глубины. С этим местом связано историческое предание.

Каждый остров гавайского архипелага принадлежал сперва отдельным владетелям, царствовавшим с неограниченным деспотизмом и получавшим почти божеские почести от народа, который находился в периоде полного разложения и исповедовал чудовищную религию поклонения людям. Земля делилась между вождями отдельных групп, находившихся к главному властителю в отношении феодальных вассалов. Все блага земли были для высших; для поддержания прав народа не существовало ни закона, ни суда, могущественное табу, слово, означающее заключение, налагало запрет на пользование землей, на имение, на добычу охоты и ловли. Одно слово вождя решало споры, слово владыки начинало войну или упрочивало мир; народ находился в полном рабстве.

Пали (Оау)

В прошлом столетии, король Гавая, самого значительного из островов архипелага, задумал собрать эти отдельные, постоянно враждовавшие между собой королевства в одно целое и, действительно завоевал один остров за другим; некоторые же острова сами подчинились ему, видя его возраставшую власть и влияние. Едва ли не самый сильный отпор встретил он здесь, на острове Оау. При помощи ружей и морских солдат Ванкувера, на нескольких пирогах, высадился король у Вайкики и начал теснить народ, защищавший свое существование и свою независимость. Канаки дрались за свои хижины, и, кроме того, над ними было могущественное слово их вождей, которым они поклонялись, как богам[22] ). Но сильный завоеватель, Камеамеа I, наступал энергически; канаки стеснились в ущелье, отстаивая каждый шаг, обагряя каждый куст, каждый камень своею кровью. Наконец, не стало места для отступления: ущелье кончалось страшным обрывом, в глубине которого рос густой лес, a за лесом море рвалось, через рифы и камни, к берегу. Оставалось или покориться, или броситься вниз с обрыва. Канаки избрали последнее и только тогда уступили остров, когда все до одного побросались в пропасть, усеяв зеленевший внизу лес своими костями. Камеамеа остался владетелем Оау, избрав деревеньку Вайкики своею резиденцией.

Камеамеа I, кроме военных способностей, имел обширные административные дарования; в его светлой голове роились мысли о полном возрождении страны, и единство власти он считал для этого первою ступенью. Все завоеванные вновь земли разделил он между своими вождями, оставив себе значительнейший из уделов. Главным его советником и другом был Джои Ионг, оставленный ему Ванкувером. Камеамеа носил, европейский костюм и был бы вполне счастлив, если б ему пришлось видеть плоды начатого им дела. Но Сандвичевы острова стала терять свои национальные формы только при Камеамеа III, когда образовалась государственная собственность из отделенных от каждого удела небольших участков, доходы с которых пошли на удовлетворение государственных нужд. Когда принята была европейская форма правления, каждый канак сделался свободным и получил перед лицом закона одинаковые права с князьями.

Переворот был начат могучею личностью Камеамеа I, справедливо называемого Петром Великим Полинезии; второй сделало время и влияние европейцев. Личность Камеамеа III была ничтожна; он был вечною игрушкой окруживших его людей; но, не смотря на это, время его царствования составляет эпоху для королевства: при нем была да и либеральная конституция, господствующею религиею окончательно признана христианская, уничтожено табу, учрежден парламент, суд присяжных, организовано воинско, полиция, назначены правильные таможенные сборы, составляющие главный доход государства; при нем на плодородных местах островов (преимущественно на острове Мауи) стали заводит плантации кофе, сахара, индиго, аррорута, — короче сказать, при нем образовалось государство на либеральных и современных началах, государство совсем не карикатурное. Там, где пятьдесят лет назад чуть не приносились человеческие жертвы, где народонаселение жило единственно для удовлетворения материальных потребностей. где, кроме войн и вакхических плясок, ни о чем не думали, теперь на 70,000 народонаселения считается 500 школ, и мы были очень далеки от мысли о карикатуре, посещая чистые приюты, где маленькие дикие научались быть людьми.

Нравственно переворот совершен; но выдержат ли его физические силы народа — это вопрос. Дорого стоило ему приурочить себе цивилизацию! Появились новые болезни, простуды, от непривычки носить платье, и разные другие недуги, следствия новой жизни, подтачивающие общее здоровье. Народонаселение видимо уменьшается, не смотря на возрастающие средства благосостояния. Непонятное, странное явление, перед которым в недоумении останавливается наблюдатель[23] )!

Утром, в 7 часов, большого кавалькадой отправились мы в глубь ущелья. Среди дороги останавливались мы осмотреть еще раз домик Камсамеа I и его царскую купальню. Купальня, действительно, была царская. В глубину угасшего кратера, представлявшегося нам правильным цирком, с отвесными стенами, падал широкий каскад с высоты 150 футов; на дне цирка и вдоль разливающихся от каскада ручьев, росли бананы и апельсинные деревья; вода шумела, летели брызги и искрились алмазами, сырою пылью обдавая нависшие над водопадом кусты и деревья. Выше над ним подымалась декорация поросших лесом гор, с них строгими контурами и темными тенями. Трудно устроить лучшую купальню! По дороге, иногда мощеной крупными каменьями, иногда песчаной, попадались отдельно стоящие хижины, прилепившиеся то к группе дерев, то к скале; между зеленью краснели платки каначек, сидевших у порогов.

Но вот ущелье сузилось, сильный порыв ветра рвет с головы шляпу; через скалистые ворота врывается NO пассат, получивший в этом узком коридоре страшную силу. Мы слезли с лошадей и осторожно подошли к краю пропасти. Было страшно, но вместе с тем мы были поражены внезапно открывшейся перед нами картиною: справа и слева, отвесно поднимались скалы; два кряжа гор, идущие вначале параллельно, образуя ущелье, вдруг развернулись широким кругом, охватив лежащую внизу долину двумя концами, далеко отстоящими один от другого, и сошли неправильными массами скал, камней, уступов и холмов. к морю, блистающему издали прихотливыми цветами. Приближаясь к этим берегам, море покинуло свой постоянный холодный вид, который оно привыкло показывать нам, морякам; оно нарядилось здесь в разнообразные кокетливые цвета, белыми брызгами перескочило через несколько гряд рифов, зашло в бухты лежавшего у ног ландшафта и то зажелтеет далекою отмелью, то блеснет ярко-лазоревым светом где-нибудь в затишье, то молочною пеною забьет у выступающего камня.

Вспомнив легенду, страшно взглянуть под ноги! Растущая внизу зелень сплотилась как будто в непроницаемый бархатный ковер; слева, уходящие вдаль отвесные скалы спускались к долине зелеными покатостями, как будто природа для того, чтобы скалы не представляли обнаженных обрывов, обращенных в долину, набросала нарочно и щедрою рукою деревья и кусты на кручи и сгладила переход от дикого утеса к миловидным холмам долины, разнообразно убранным всевозможною прихотью растительной силы. На одном из холмов виднелась хижина; несколько пальм, как канделябры, окружали ее; эта-то хижина и была целью нашей прогулки.

Спуск в долину шел зигзагами по отвесной скале. Дорога, высеченная в камне, змеилась по ребрам утесов; она была дика, но очень живописна; виды изменялись при каждом повороте: то являлись скалы, стоявшие непреодолимою стеною, то море синело и блистало, то роскошная зелень виднелась внизу. По мере спуска, утесы росли и давили своею громадностью, a деревья, казавшиеся сверху зеленым ковром, вставали над головами.

Хижина, куда мы добрались, была убрана в кавакси: ом вкусе; стены, потолок, столбы увиты были цветами и зеленью; близ хижины варился по-канакски обед, и несколько каначек, одетых по-праздничному, с венками на головах ждали вас, чтобы песнями и плясками перевести наше воображение в то время, когда Камеамеа I еще не завоевал Оау, и народонаселение жило так, как указали ему природные инстинкты.

Канакская кухня довольно интересна. В небольшую яму набрасывают несколько каменьев, которые накаляют разведенным над ними костром; на эти раскаленные камни кладут цельного поросенка, предварительно очищенного и вымытого, и укладывают его банановыми листьями; затем закрывают его несколькими циновками. Через полчаса жаркое готово; оно удивительно вкусно, пропитанное ароматом и свежестью листьев. После обеда каначки пели, сопровождая свои дикие возгласы удивительно выразительною жестикуляциею.

Подъем на гору был затруднительнее спуска; привычные лошади усиленно цеплялись копытами за камни и часто спотыкались. Наверху, охлажденные струей сильного ветра, мы немного отдохнули и уже вечером возвратились в город.

Пение и пляска составляют как бы специальность здешнего народонаселения. Есть женщины исключительно поющие, и есть исключительно танцующие; даже всякий танец имеет своих особенных исполнительниц. Певицы садятся в кружек, окутывают ноги большим пестрым платком и берут свой особенный инструмент — травянку, с катающимися внутри шариками и с кругом наверху, окаймленным перьями и украшенным медными гвоздиками и кусочками фольги, У каждой певицы по такому тамбурину в руках; равномерно, в такт, ударяют им по колену, сотрясают в воздухе и различным образом поводит по нем, производя оглушающий грохот; вместе с тем, под лад этих жестикуляций, припевают они свои какофонические песни. Движения пляшущих становятся быстрее, все тело принимает участие в пляске, каждая часть его отдельно вертится, как будто укушенная и желающая освободиться от докучного насекомого. В треске их инструментов есть своя дикая гармония, которая очень идет к этим женщинам, делающим выразительные гримасы и в то время, как отрывочные звуки песен вылетают из их толстых губ, в то время, когда искры сыплются из их черных, выразительных глаз.

Пляски характеристичнее песен. Услужливый Вильгельм флюгер устроил для нас хула-хула en grand, созвав лучших танцовщиц острова. Пляска эта запрещена и долго была предметом гонения миссионеров; но она так вошла в плоть и кровь касака, что он, кажется, не мог бы жить без своей хула-хула; во все свои песни вносит он, при жестикуляциях, главные мотивы этого танца. Правительство, в видах исключения, дозволяет иногда хула-хула, только с условием, чтобы танцовщицы были одеты, и берет за каждый танец 11 долларов пошлины.

За городом, в особо устроенном из пальмовых ветвей шалаше, окруженном толпою народа, собравшегося посмотреть на любимый танец, любовались мы этим характеристическим балетом, более роскошным и по своей оригинальности, и по обстановке, чем все наши Жизели Эсмеральды. Канаки говорили, что давно не было такой хула-хула.

Одна за одной, медленно двигаясь, вползли, не скажу вошли, восемь каначек; на головах их были венки, платья по колено; у щиколоток — нечто в роде браслет из цветов и связки собачьих зубов. Танцевали они под звук ударяемых одна о другую палок; артисты, игравшие на этом нехитром инструменте, пели, жестикулируя. Танец этот был очень скромен и сдержан. Когда кто-нибудь из нас, зрителей, хотел дать денег танцовщицам, то вручал их молодому канаку, и тот уже передавал их танцовщицам, поцеловав по очереди каждую. Целовал он, растирая свой нос о нос красавицы, предварительно смахнув платком с лица её пыль и сделав то же и с своей физиономией. Что город, то норов!

Музыканты и танцовщицы ушли; их место занял другой оркестр, где каждый музыкант имел по два барабана, маленький и большой; по маленькому били гибким хлыстиком, по большому же ладонью и пальцами. Как только они затянули свою песню, полную гортанных звуков, на ковре из зеленых листьев, которыми усыпан был пол шалаша, явились три высокого роста каначки; средняя, довольно дородная, была поразительно хороша собою. Танец их был полон сладострастия, горячечного, дикого безумия. To рисовалась каждая часть их гибкого тела в каком-то ленивом, полном неги движении; то вдруг, вспыхнув восторгом, вся сотрясалась молодая каначка; протянутою рукою указывала она на кого-нибудь из зрителей, и взглядом и выражением стремящегося вперед тела как-будто хотела передать всю страсть своего нецеломудренного экстаза.

Для третьей хула-хула у музыкантов были в руках большие пустые травянки, глухой звук которых какая-то особенно шел к разнообразным позам последнего танца. Многие миссионеры в негодовании разражались против безнравственности этих вакхических зрелище; мы же, с своей стороны, очень бы жалели, если бы каначки утратили, среди новых привычек, прелесть свой старой, наивной хула-хула.

В последний день нашей стоянки в Гонолулу, мы были представлены королю. Все офицеры нашей эскадры отправились сначала в дом управления, чтоб отыскать Вайли. На воротах дома была золотая корона; на дворе несколько маленьких домиков, в роде будок; один из них вмещал в себе министерство финансов, в другом было министерство просвещения, в третьем министерство внутренних дел; в самом конце двора было министерство иностранных дел, где мы и нашли Вайли. Все стены единственной комнаты министерства уставлены были книгами, a углы и столы были завалены бумагами. Бумаги грудами лежали на полу, и среди всего этого заседал Вайли, в своем мундире и голубой ленте. С ним мы пошли во дворец. На большом дворе выстроено было войско, бившее во все барабаны; на флагштоке поднимался новый флаг. Дворец состоит из нескольких высоких и больших комнат, роскошно меблированных. На полу превосходные ковры, на окнах штофные занавеси; мебель обита тоже пунцовым штофом. Все замечательные лица города ходили по приемной зале; в числе их я узнал г. Бишофа и генерала Матаи; все это было en grande tenue, кто в ленте, кто в генеральском мундире.

Минут через пять ввели нас в тронную залу. Вместо трона, посреди, на возвышении, стояла кушетка и около нее, в мундире национальной гвардии и в белых перчатках, стоял король Камеамеа IV, высокий, красивый мужчина, лет тридцати пяти, с каким-то грустным выражением в своих черных больших глазах. Это выражение я заметил у многих канаков высокого происхождения. Казалось, их грызет какой-то внутренний недуг, какое-то горе, и нет силы, нет власти сломить его, и одна только безусловная покорность судьбе примиряет их с жизнью. Как будто на лице главы народа я читал судьбу всей его нации, безропотно гаснущей и тающей. A где взять энергии, где взять силы, чтобы сбросить с себя цепь, наложенную неумолимым роком? A главное — где ответ на вопрос: что же делать? Кто укажет лекарство против точащего недуга? Или они неизлечимый, смертельный, и главы народа знают об этом? Я смотрел на эти глаза, полные грустного выражения, и мне было какая-то жутко!.. По манерам своим, король настоящий джентльмен; притом он пользуется общею любовью и уважением.

Нас всех, по очереди, представил ему наш отрядный начальник. Когда аудиенция кончилась, мы разбрелись по двору, вписав предварительно свои имена в книгу. Нам принесли показать знаменитую царскую мантию, сделанную из перьев самой редкой птицы; эта мантия делалась несколько десятков, если не сотен лет, потому что в птице только два пера, которые идут в дело. Кабинет короля уставлен книгами; на стенах висят несколько портретов, между которыми бросается в глаза умная и характеристическая личность Камеамеа I.

II.

Побывав в Таити, я сожалел, отчего мы живем не в прошедшем столетии. В доброе старое время можно было говорить о своих сентиментальных увлечениях, и вас не стали бы подозревать в недостатке положительности и наблюдательности; с вас не потребовали бы и умеренности, необходимой в наше время. Теперь никому нет дела не до радостей ваших, или до вашего горя; от вас требуют только положительных фактов, дела, цифр, — хотя бы и не следовало требовать этого от человека, две недели прожившего на Таити. A потому, я на время отказываюсь от XIX столетия и воображаю себя в шелковом кафтане, в напудренном парике, в лаковых башмаках с красными каблуками; смотрю и рассказываю как человек XVIII столетия.

Если б я сопровождал Бугенвиля в его кругосветном плавании, то начал бы тогда свое письмо так:

«Случалось ли вам бывать в картинной галерее, полной произведениями великих мастеров, где вы не знаете, на чем остановиться, чему удивляться? Глаза ваши разбегаются, вы не можете сосредоточить внимания ни на божественном лице рафаэлевой Мадонны, или на выразительных глазах мурильевского мальчика, ли на прозрачном теле рубенсовой Сусанны, или на затишье леса Рейздаля; быстро отрываетесь вы от одного охватившего вас впечатления и поражены и восхищены новым! Скоро вы устаете, напрасно заставляете себя восхищаться и с ужасом чувствуете свое бессилие… бессилие нашей природы сразу вместить в себе наплывающее море восторгов и впечатлений…»

Смахнув платком с кружевных оборок попавший на них табак, я поправляю свой напудренный парик и продолжаю:

«Почти то же ощущали мы, попав на Таити, страну, действительно поражающую путешественника своею красотою. Некоторые из нас сразу потонули в вихре увлечения, как любители-дилетанты, пробегающие поверхностно картинную галерею, безусловно принимая всякое схваченное наслаждение. Другие приостановились и с недоверием смотрели на очаровательные бухты, окаймленные гирляндами пальм, на южное небо, смотрящееся звездами сквозь прорезь зелени; эти зрители, мало-помалу увлекаясь, покорялись общему впечатлению. Отчаянные пессимисты, не сдаваясь на словах и сами того не замечая, меняли свои привычки и вдруг, ни с того ни с сего, просиживали несколько часов сряду, ночью, под тенью пальм, не давая себе ни в чем отчета, не сознаваясь перед собою в сделанном отступлений от своих привычек. Таити подействовал на всех, как безусловно совершенная красавица. С восторгом припал к её ногам юноша, откровенно высказывая ей чувство, переполнившее его молодое сердце, чувство, вырывающееся то бурными потоками речи, то бессвязными словами, в которых слышалась откликнувшаяся на призыв красоты молодость; улыбнулся старик и безропотно преклонил свою седую голову; остановился равнодушный, всмотрелся и должен был сознаться, что перед ним что-то новое, что-то неиспытанное им до сих пор, и что он чувствует сам, как начинает мало-помалу сдаваться…»

Спутник Бугенвиля остался бы в своем безграничном восхищении; но плавателя XIX века ждала у будуара красавица, на острове Таити, французская колония, с солдатами, нарядившимися, по случаю прихода русской эскадры, в суконные сюртуки с бумажными эполетами, — с трехцветными флагами; колония с кабаками, с миссионерами, с хвастовством, водевильным разговором, торгашеством, нечистоплотностью, с рожками, играющими зорю, с барабанам и грубым непониманием своего дела! Как ни усиливались близ растущие деревья скрыть своими ветвями и широкими листьями болезненные наросты этого отребья цивилизации, эти домики, похожие на сундуки, с претензиями на какую-то дюжинную архитектуру, — колония смотрела пятном, дерзко нарушающим общую великую гармонию, грязным пятном на безукоризненно-чистой одежде невесты.

Во весь переход наш от Сандвичевых островов до Таити не было ни одного свежего ветра, ни одного сильного шквала, который бы нарушил каким-нибудь неприятным сюрпризом, как например сломанною стенной или разорванным парусом, спокойствие нашего плавания. Экватор, который мы пересекали уже в третий раз, не дал нам ни минуты штиля, и SO пассат, как будто из учтивости, все жался к O, чтоб быть для нас как можно благоприятнее, как можно попутнее. Вечером увидали берег, почти весь закрытый облаками; к утру облака разрешились дождем и выказали сначала возвышенные части острова. Но вот общая масса облаков как будто раздвоилась, и из образовавшейся расселины показалась диадема, — скала, причудливою формою своею напоминающая корону с острыми зубцами наверху. По берегу, у моря, показались зеленые рощи; мысами выходили они вперед, перегоняли друг друга и отступали, сжавшись и столпившись вокруг небольших заливов и бухт. Мириады мадрепор окружили непроницаемою стеной Таити, останавливая своими коралловыми жилищами напирающее море, как бы не давая ему испортить своими неласковыми волнами великолепного пояса из пальм, обносящего остров. А волны бурлят и пенятся, и разбиваются брызгающими и ломающимися бурунами. У ног красавицы, защищаемой каменною оградой, за грядами рифов, море спокойно и тихо; как зеркало, отражает оно в себе чудный образ, со всеми подробностями его красоты и прелести.

Между белеющими бурунами показалась лодка, с парусом, — то был лоцман. Скоро он вскарабкался к нам на клипер и уселся на бушприт, указывая рукою, куда править рулем и как пройти между подводных скал и рифов. Вот буруны, белевшие спереди, ревут с обеих сторон судна; одно неверное движение, и мы останемся здесь на всегда; но лоцман не первое судно ведет между этою Сциллой и Харибдой. Вот и рейд; небольшой островок, покрытый пальмами, сторожит его с моря; кругом залива обвилась канва из пальм, домиков, хлебных дерев, хижин, цветов и пестрых платьев каначек, мелькающих между зеленью и гуляющих по набережной. Над каймой поднимаются холмы, блистающие яркою зеленью; за ними темнеют ущелья, но убравшие их рощи и кусты отнимают у них мрачный и строгий вод; все здесь радостно, светло, весело!

Остров Таити открыт Валлисом в 1767 году; через год, его посетил Бугенвиль, которого восторженные описания «Новой Цитеры» всем известны. Несколько лет спустя, на Таити был Кук, и суровая, строгая личность его немного смягчилась под влиянием чудной природы острова. Кук остается здесь долее, нежели предполагал, и слог его, отличающийся точностью и сжатостью, становится плавнее и мягче, когда он говорит о таитянках! Кук три раза возвращался на Таити. К этому времени относится знаменитое происшествие, столько раз рассказанное и в прозе, и в стихах; я говорю о шлюпе Баунти, команда которого взбунтовалась под предводительством Христиана. Капитан был схвачен и посажен с несколькими людьми, оставшимися ему верными, на шлюпку; им дали компас, несколько провизии и пустили в море, и шлюпка благополучно достигла Сиднея. Бунтовщики не знали, что делать с судном; мнения разделились на две партии. Мичманы Стюарт и Хейвуд высадилась на Таити, a Христиан, не считая себя вполне безопасным, ушел с другою партией в море, с целью отыскать какой-нибудь необитаемый остров. Известно, как они поселились на Питкерне, где почти все погибли в беспрестанных ссорах; как остался один Джон Адамс, с детьми и женщинами, раскаявшийся и решившийся загладить перед Богом и совестью свой преступления, положив в основание колонии, в которой он оставался единственным главой, глубокую нравственность и труд. Среди океана воспитывалось семейство нравственных людей, которые удивляли собою случайно попадавших туда плавателей.

Первые миссионеры прибыли на Таити из Лондона, с капитаном Вильсоном, в 1797 году. Королем был Помаре; они принял их очень хорошо. Религией таитян был фетишизм; боги Таароа, Оро и Мануа играли главную роль. Миссионеры в этих трех лицах находили аналогию с лицами Святой Троицы, как бы желая сначала подделаться под понятия туземцев. Этим трем высшим божествам подчинены были многие низшие: боги моря, боги акул, воздуха, огня и пр. Идолы грубо вытачивались из казуаринии и обвертывались лоскутьями тапы. Они тогда только имели силу, когда оживлялись голосом жреца. Храмы состояли из огороженных камнями мест, называемых мораями; деревья, окружавшие мораи, почитались священными. Богослужение состояло из молитв и жертвоприношений; в жертву же приносились плоды, свиньи, птицы и, во время войны, люди. Должность жреца была наследственная, и жрец почитался наравне с вождями. Вот что нашли на Таити английские миссионеры и с чем предстояло им бороться.

Обманутые кажущейся терпимостью туземцев, они думали, что успех будет для них легок; и, действительно, их слушали, учились от них разным ремеслам. Начавшаяся проповедь против детоубийства еще не подрывала влияния вождей, которые не желали утратить его. Однако, новые начала пришли в брожение, и загорелась междоусобная война, продолжавшаяся до смерти Помаре I, которому наследовал Помаре II. Несколько лет сряду, Таита представлял ужасное зрелище: надобно было отстоять бога Оро, на божественность которого посягали со всех сторон; a чтоб его умилостивить и подвинуть на проявление своего могущества, в честь его убивались тысячи жертв! Миссионеры удалились на остров Эймео, куда вскоре явился и Помаре, побежденный и лишившийся власти. В своем несчастье, он стал сомневаться в силе Оро, чем и воспользовался миссионер Нот; он обещал Помаре победу именем нового Бога и призвал на помощь несколько стоявших в гавани английских судов. Помаре крестился у Нота и торжественно нарушил закон табу. Вскоре захотел креститься весь остров Эймео, и Нот стал просить о присылке ему помощников.

Таити долго еще оставался сценою страшных беспорядков, но и там, наконец, опомнившись; стали жалеть о Помаре и решили призвать его снова. Помаре явился, но не менее трех лет употребил он на окончательное завоевание острова; это произошло уже в 1815 году.

Между тем, христианство распространялось успенно; на Эймео была выстроена первая церковь. Вожди отрекались от идолов и сами раскладывали под ними огонь. Из Сиднея прибыли новые миссионеры; Эллис привез типографский станок, и бесчисленные экземпляры Нового и Ветхого Завета явились на острове. He столько действовало на жителей собственно религиозное чувство, сколько страсть к новизне; всякому хотелось иметь экземпляр библии, и за этим приезжали даже с соседних островов.

Упоенный своим успехом, Помаре, как говорится, спился с кругу; они напивался каждый день и, приходя в опьянение и постепенно теряя память, приговаривал обыкновенно: «Ну, Помаре, теперь твоя свинья способнее тебя управлять государством!» Он умер в 1821 году.

С его смертью кончилось влияние миссионеров: воспитанный ими и совершенно в их духе, наследник, коронованный торжественно в 1824 году, через три года умер. Две женщины, в руки которых досталось последовательно правление, Помаре Вагине (Yahinée) и Аимата Помаре, нетерпеливо сносили неприятное для них иго миссионеров и поведением своим постоянно протестовали против их учения. Двор последней королевы сделался центром людей, желавших освободиться от строгих требований и надзирательства миссионеров: королева собирала вокруг себя молодых людей и девушек; жизнь при дворе проходила в праздниках, нескромных танцах и соблазнительном пении. Миссионеры поневоле терпели все это, потому что ничего не могли сделать с королевой. Наконец, образовалась секта мамаев, желавших примирить христианское поклонение с потребностями наслаждений; эта секта, оправдывая между прочим свободное общение полов, ставила в пример Соломона и так скоро распространилась, что теперь, как кажется, она становится господствующею на острове.

Католики не могли долго оставаться равнодушными, видя как протестанты приобретали себе прозелитов в мире еще неизвестном, и вот отправились из Парижа гг. де Помпалье, Каре и Лаваль; последних двух высадили на острове Гамбие, где, действительно, скоро дикое народонаселение стало католическим, то есть начало ходить в школы, носить платье, петь гимны и кашлять.

В 1836 году два миссионера явились в Папеити. Причард, глава протестантов и вместе английский консул, из религиозной ли ревности, или по каким-нибудь своим расчетам, окружил дом новых апостолов и силой принудил их оставить остров. Но в это время несколько военных Французских судов крейсировало в Южном океане. Дюмон-д’Юрвиль, Дюпети-Туар и Лаплас, один за другим, являлись в Папеити, требовали королеву, заключали трактаты с помощью пушек и окончательно взяли остров под свое покровительство, упрочив на нем, конечно, католическое преобладание. В Европе дело Причарда окончилось мирным образом; Роберт Пиль и Гизо дипломатически округлили его, a Французы, долго ища себе шеста в Южном океане, решились занять Таити, на том основании, что англичане заняли Новую Зеландию. Королеву Помаре, почти совсем потерявшую значение, оставили царствовать, прибрав, однако, правление в свои руки.

Между тем как английские капиталисты извлекают миллионы в Новой Зеландии, Таити до сих пор остается для Французов мертвым капиталом; до сих пор там нет еще и следов дельной колонизации. Начальниками колонии назначаются всегда морские офицеры, которых очень часто сменяют, и которые, вследствие этого, ничего не делают. В настоящее время Таити торгует единственно апельсинами, которые везутся в Сан-Франциско; a между тем роскошная природа острова производит сахар, кофе, индиго, ваниль, хлопчатую бумагу и множество ценных дерев, так что если б остров был в руках дельных колонизаторов, он обогатил бы их.

Город Папеити получил название от бухты, вокруг которой расположен. Он состоит из нескольких улиц, где дома наполовину скрываются в тени хлебных дерев и пальм. Дома, выходящие на улицу, имеют официальный вид; все — или казарма, или инженерное управление, или контора публичных работ; на крышах развеваются флаги, у ворот ходят часовые. Адмиралтейство, почти все закрытое пальмами, находится на длинной песчаной косе, к самому морю. Лавок мало; все смотрит чем-то случайным и временным. На улицах попадаются солдаты в суконных сюртуках и в своих сплюснутых кепи; все они белокуры, синеглазы, бледны и смотрят какая-то не людьми, a какою-то болезнью, привившейся к здоровому организму, — так бледны и ничтожны они в сравнении с красивым, полным жизни народонаселением Таити. Да и все, что не было привезено сюда и что не было сделано французами, — все раскинулось роскошно и великолепно. Как идут тростниковые хижины к этой маститой зелени хлебного дерева и как пошло нарушает эту гармонию дом, похожий на сундук, с так называемым бельведером сверху! Вот, посмотрите, идет француженка: она перенесла сюда шляпку свою и бурнус и убеждена в своем неизмеримом превосходстве над идущею сзади её каначкой, убранной листьями и цветами… A возможно ли между ними какое-нибудь сравнение?… Одна — дитя природы, чистое и неиспорченное; другая, вместе с шляпкой и бурнусом, — произведение рук человеческих, произведение новейшей, местной цивилизации, искусственное, ложное, выдохшееся. Бог благословил эти острова, не дав им ни одного ядовитого насекомого, ни одного лютого зверя; и вот налетела саранча на этих детей природы, живущих с нею лицом к лицу, душа в душу. Вот миссионеры в своих семинарских, черных подрясниках. Вот помощницы их — сестры милосердия: откуда набрали таких жирных старух, с капюшонами, фартуками, накидками, накладками?…

Сердце, смущенное видом этого люда и видом города и всего городского, начинает отдыхать, когда вы. едешь за город, и вместо выбеленных зданий появятся тростниковые хижины, покрытые тростниковыми же крышами. У заборов, в продолжение целых часов, сидят каначки, в пестрых длинных рубашках; и они, и убирающие их цветы, все это так идет к роскошной сети хлебного дерева, перед которым останавливаешься с каким-то уважением. Большие листья его, с глубокими вырезками, смотрят богатым венком, которым мать-природа украсила это полезное и необходимое для островов дерево. Природа окружила канака столькими соблазнами, столькими легко достающимися наслаждениями, что нельзя и не должно требовать от него ни усиленного труда, ни выработавшейся энергии. Хлебное дерево, завезенное первыми переселенцами с Малайских островов, совершенно обеспечило существование канаков, и заметим, что на тех островах, где его нет, население развилось немного выше животных. Людоедство, слабость и неразвитость физическая, вместе с тупоумием, достались в удел тем несчастным поколениям, которые населяют многие архипелаги Меланезии. Питаясь только кокосами и рыбой, они не выработали в себе пластического начала, дающего главный тон как физическому, так и нравственному развитию. Если бы не было хлебного дерева на Таити, не развилось бы и его население в такой красивый и хороший тип. Работать житель Таити во всяком случае не стал бы; все окружающие его условия отталкивают его от труда. Зачем ему строить дом, когда сгороженная из тростника хижина удовлетворяет его больше? Зачем думать ему о будущности детей, когда здесь можно жить человеку именно, как птице небесной,

— ни сеять, ни жать и не пещись на утрие?…

Среди такой обстановки, конечно, образовались и свои понятия об обязанностях, не имеющие ничего общего с нашими понятиями, которые так настойчиво хотят навязать им миссионеры. Здешние природа, с её жителями, изображает первозданный мир, и «современному» человеку не следовало бы и касаться его… По крайней мере, не таких руководителей и наставников должно желать для этих детей природы. Я был в школе, основанной для канаков сестрами милосердия. Маленькие черноглазые каначки смотрели зверями, пойманными в клетку. «Они очень понятливы, говорила главная начальница, но только elles n’ont pas de persévérance; учатся, пока предмет для них нов, a как скоро надоест, то и перестают ходить в школу.» Чему же их там учат? Во-первых, читать и писать, Французскому языку, географии и рукодельям, a в географии преимущественно проходят Францию; по части рукоделий — вязание тамбуром, плетение кружев, шитье белья и платья; по части хозяйственной — мыть полы, белье, сажать ваниль и пр. Из школы каначка возвращается к себе в хижину. Зачем же ей знать, что la France est bornée au nord par le détroit de La Manche etc.? Зачем ей плести кружево, которого она не носит, или уметь мыть пол, когда его нет в её хижине, — мыть белье, когда она пять раз в день влезет в платье в протекающую мимо её хижины речку и пять раз успеть высохнуть, греясь на солнце? Везде — или корыстные цели, или тупая рутина. «Сначала все были против меня,» говорила толстая начальница, таитская преобразовательница, «по я не обращаю ни на что внимания и настойчиво иду к своей цели; дети начинают понемногу привыкать.» — Очень жаль, подумал я: лучше бы выпустить их всех на волю, не избивать детей, не совершать нравственно того ужасного греха, против которого мы же воевали, уничтожая общество ареой.

Таитянки

Мы уехали на несколько дней из города, чтобы не видать ни судов, ни французов, ни трактиров. Г. Осборн дал нам кабриолет в одну лошадь; мы запаслись необходимым и, между прочим, взяли с собою гамак, чтобы вешать его на деревья и качаться в нем, смотря на небо, на звезды и ни о чем не думая хоть на время. Дорога шла по плоскому берегу, поясом, окружающим остров; иногда она сходила к морю, иногда уходила в горы, поднимаясь на холмы, спускаясь в ущелья и долины; то висела над пропастью, во глубине которой грациозный залив окаймлялся пальмами и другими деревьями, скрывавшими в своей тени хижины и живописных каначек. Где-нибудь в углу залива, скрытая нависшими ветвями, впадала в залив речка, и в небольших каскадах, брызгавших между её каменьями, плескались бронзовые наяды, выжимавшие из волос своих охлаждающую влагу. На дорогу напирали гуавы, составляя сплошную зелень; дерево это, с ароматическим и вкусным плодом принесло, однако, на Таити много зла. Разрастаясь в страшном количестве, оно грозит вытеснить всякую другую растительность острова; по количеству падающих с него плодов и семян, разносимых всюду птицами и свиньями, кажется, никакое другое растение не в силах вынести конкуренции с ним. Как огонь, поглощает оно траву и мелкие растения, забирая своими бесчисленными зародышами все обильные соки благословенной почвы острова. Если бы на Таити были хорошие колонизаторы, они нашли бы средство прекратить это зло, a так как об этом никто не думает, то гуавы, как неприятельская армия, захватывают ущелья, взбираются на высоты и распространяются. все больше и больше.

Мы остановились в деревне Поеа. He думайте, чтоб эта деревня высыпала своими хижинами, как наши селения, по обеим сторонам дороги; здесь видна была только одна хижина, да и до той добраться было довольно трудно, через заборы, огороды и банановые кусты; a близости нескольких других хижин нельзя было и подозревать. Неподалеку впадала в море речка; близ её устья росло несколько железных дерев, тонкие, висячие иглы которых похожи были издали на тонкий, воздушный зеленый флер, в который закутался ветвистый исполин, вероятно от москитов находившихся в значительном количестве поблизости речки.

Был вечер, когда мы приехали к деревне. Наш проводник, Дени, следовавший за нами верхом, распряг лошадь и пустил ее пастись по двору. Я привязал гамак одним концом к дереву, ствол которого состоял из сотни других стволов, перепутавшихся между собой и совсем соединившихся потом в массе ветвей и листьев, a другой конец прикрепил к соседнему дереву и улегся. Гамак покачивался, я предавался кейфу, смотря на небо, начинавшее искриться звездами, на пальмы и канакское семейство, усевшееся на камнях у забора. В стороне разводился огонь, канак-хозяин приготовлял поросенка; он обмыл его несколько раз, наложил в него горячих камней и банановых листьев и потом прикрыл всего листьями и циновками. Дени, красивый малый, лет семнадцати, с вьющимися волосами, но с апатичным лицом, метис показавшийся нам сначала страшным флегматиком, оказывал удивительные способности распорядительности и хозяйские соображения. К несчастью нашему, хозяева уже заразились немного цивилизацией. рассчитывая ужинать на тапах и банановых листьях, мы с сожалением увидели накрываемый стол, тарелки и вилки, Канаки же расположились очень живописно на траве и скоро приготовили для нас поросенка, от которого мы отрезали по небольшому куску. В хижине зажглись огни; несколько женщин и детей, сидя полукругом, пели гимны: мы улеглись около них и долго вслушивались в монотонное, но верное пение свежих и громких голосов. Увлекшись положением туристов, мы никак не хотели лечь спать на приготовленные нам постели, a остались на тапах, в чем не раз раскаивались в продолжение ночи. Полы хижины так же неудобны, как и в наших избах; кроме маленьких скачущих животных, ползают ящерицы в какие-то улитки, из которых вылезает небольшой краб.

Мы встали еще до солнца и пошли выкупаться в ближайшую реку, что было и освежительно, и приятно. Надобно вообразить себе теплое утро, ранний туман, висящий на близ-растущих пальмах и кустах, свежесть чистой как кристалл воды и, наконец, показавшееся солнце: оно осветило едва видный в прозрачной дали остров Эймео, с его причудливыми пиками, и бурун, ломавшиеся о коралловые рифы и флеровую одежду железных деревьев; вместе с солнцем поднимался аромат от апельсинных рощ и гуавов. Едва успели мы одеться, как перед нами явился человек небольшого роста, в байковом сюртуке, с Французскою бородкой; мы было хотели увернуться от него, но он уже успел закинуть на нас сеть своих бесконечных Фраз и любезностей. Из долгой его речи, пересыпанной поклонами и улыбками, мы, наконец, поняли, что перед нами стоял maître d’hôtel адмирала Брюа, поселившийся здесь (волей или неволей) для мирной жизни. Он приглашал нас к себе вышить du kirsch, du cognac, ou du rhum, начертил без нашей просьбы маршрут как нам ехать, двадцать раз упомянул о знаменитом адмирале и тогда только отстал, когда мы, наконец, обещали зайти к нему, — что, однако, с нашей стороны было военною хитростью. На пороге хижины ждали нас вчерашние певицы; они дали нам кокосов, которые тут же были разбиты, и мы с наслаждением выпили свежее, чистое и несколько холодное молоко.

Мы отправились дальше, сначала сплошным лесом. Между тропическим лесом и нашим уже та разница, что тропический всегда очень разнообразен. У нас потянется сосновый лес, и нет конца ему; прямые желтые стволы провожают вас десятки, иногда сотни верст, утомляя глаза. А здесь не то. Стволы дерев перепутаны узлами, переплетены вьющимися вокруг неправильно изогнутых ветвей растениями, которые то гирляндами поднимаются кверху, то висят вниз бахромой, букетами и плетями. Листва тоже разнообразна до бесконечности, начиная с тонкой паутины листьев железного дерева, легко вырезанных, и микроскопического листа акации до блестящего, громадного, овального листа банана и феи. Вдруг появляется несколько хлебных дерев, с глубокими вырезами на листьях; там еще более крупный лист другого растения, толстый ствол которого как будто составлен из нескольких других стволов, a корни бесчисленными разветвлениями сплелись с корнями соседнего дерева; рядом с ними роща апельсинов, проезжая мимо которых, наклоняешься, чтобы не задеть за твердые золотистые плоды; вот спутники апельсинов — лимоны; сотни их упали с дерева и пестрят желтыми шкурками дорогу, наполняя густым ароматом и без того душный и спертый лесной воздух. И какая невозмутимая, священная тишина!

Слева возвысились над лесом горы, пальмовые рощи полезли вверх по их ступеням; местами видны только одни их перистые верхушки, зелень иных дерев укутали их тонкие стволы до самой короны; в другом месте, высвободившись от наплывающего зеленого моря, вышла целая роща пальм на обнаженную скалу, и видно каждое отдельное деревцо, тонкоствольное и грациозное, как будто толпа молодых каначек, вышедших после купанья из моря и обсушивающих на солнце свое прекрасно-созданное тело. Как видите, я употребил настоящие местные краски… Справа, при переезде через речки, которые пересекали дорогу едва ли не каждые пять минут, виднелось море, с его бурунами и рифами. Вода между рифами в берегом принимала всевозможные цвета, начиная с перламутрового до бирюзового, как будто споря красотой с прелестью берега, убранного пальмами, Живописными хижинами, апельсинами и всею роскошью тропического леса.

Но вот дорога вышла к самому морю; горы придвинулись к ней отвесною скалою, покрытою висящими вниз растениями, прижатыми к камням тонкими струями стремящихся сверху водопадов. Близ утеса росло несколько исполинских, развесистых дерев, которые канаки называют ви или еви; огромный их корень почти весь обнажен; иногда трудно достать рукой до высоты ползущего по земле разветвления корня; кора, покрывающая ствол и корни, собралась в складки и напоминает шкуру гиппопотама или носорога, a самые корни — хвосты сказочных, исполинских драконов.

Поддерживаемый ветвистым корнем, поднимается толстый и высокий ствол, разрастающийся в свою очередь огромным раскидистым деревом. Из плода этого ни канаки гонят водку. Три такие дерева, стоя вблизи отвесной скалы, образовали довольно большое пространство, совершенно закрытое от света, a несколько ручьев, падающих сверху, наполняли его свежестью и даже сыростью; там было мрачно и почти холодно. Далее скала еще более нависла над морем, образовав в своем основании пещеру, полную стоячей воды. На первый взгляд эта пещера смотрит только небольшим углублением, но если изо всей силы бросить внутрь её камень, он упадет, кажется, не дальше аршина от вас: обман ли это зрения, или внутренность пещеры наполнена сгущенным газом, это осталось для нас неразрешенным. Канаки думают, что пещера населена духами, и но один не даст своей лодки, чтобы поехать исследовать таинственную пещеру.

Дальше дорога идет по гати, устроенной на песчаной отмели. Между гатью и скалой лежит озеро, в которое смотрится живописный ландшафт — кусты, деревья, несколько пальм и скалы, уже потерявшие здесь свой дикий вид и убравшиеся волнующейся зеленью. Висящий густой зеленый ковер прерывался у подножия, образуя глубокую нишу, ожидавшую, казалось, мраморной статуи какой-нибудь Венеры Милосской, для которой было бы здесь настоящее место.

Гулявший по горам туман давно уже собирался в чернеющие тучи, я вот хлынул дождь, теплый, но частый и крупный. Промокнув до костей, мы остановились, чтобы просушиться, и поехали дальше. Нечего описывать всякую хижину и всякую деревеньку, которые мы встречали по дороге. При слове «хижина» надобно вообразить домики, сплетенные из тростника, не хуже корзинок, в которых наши дамы держат свои рукоделья, и если бы вы нашли такую корзину у себя в цветнике, забытую, например, какою-нибудь кузиной, то могли бы составить себе приблизительное понятие о таитской хижине. Она состоит из поставленных перпендикулярно жердей бамбука, между которыми оставлены промежутки шириною в два пальца. Над этим крыша такого же тонкого плетения, как тонкие тапы, циновки, которыми устлан пол хижины; между тем, крыша защищает хорошо и от солнца, и от дождя, a в скважины между тростником постоянно продувает воздух. Все окружающее хижину разнообразно до бесконечности; и если я дам вам в распоряжение рощи апельсинных дерев, несколько усыпанных цветами высоких и грациозных олеандров, сколько угодно пальм и бананов, то берите всего этого больше, составляйте вокруг корзины букет по вашему вкусу; но будьте уверены, что хижины и ландшафты, которые мы встречали по дороге, все еще будут и красивее и разнообразнее.

Дождь принимался лить несколько раз; подгоняемые им, мы проехали дистрикт Папара и остановились близ хижин, принадлежащих уже к дистрикту Паиеурири. Неподалеку впадала в море река; горы, раздвинувшись, образовали глубокое, роскошное ущелье; с отодвинутой на задний план и совершенно темной стремнины, тремя серебряными полосами, низвергались водопады, пропадая в неясной, туманной синеве; вдали виднелась река, с красивыми берегами, a ближайший изгиб её был в сумраке от густоты нависших над ним дерев. Там причалила пирога, и несколько купающихся фигур плескали и возмущали воду, дремавшую в этом живописном затишье. К морю видно было несколько выступавших мысов, из которых каждый спорил с другим в красоте и богатстве одевавшей их ризы.

Мы вошли в первую хижину. В одном углу, на полу, лежал завернутый в белое полотно покойник; несколько женщин пели, сидя кругом его, гимны. Мы вошли в соседнюю хижину, где отдохнули, пообедали и тронулись снова в дорогу в нашем легком кабриолете. Но чем больше мы углублялись, тем труднее становилась дорога; броды через речки были почти непроходимы; большие камни, разбросанные по мелкому дну, подвергали большой опасности тонкие колеса нашего экипажа. Мостики состояли из нескольких бревен, положенных поперек речки, так что нужно было большое искусство, чтобы переезжать по ним; несколько раз колеса проваливались между бревнами; надобно было вставать и на руках перетаскивать кабриолет. Дени мог бы быть полезен при этих переправах, но им обуяла какая-то дикая страсть гоняться за всякою свиньей или коровой, выглянувшею из чащи леса; когда в нем была нужда, тут, как нарочно, его едва было видно; только панамская шляпа мелькала между кустами, и длиннорогий бык, спугнутый им, летел на нас, останавливался в страхе и снова бросался в кусты. Один раз переезд через мост кончался довольно неприятно: пришлось спрыгнуть в воду, увязнув выше колен в тине. Доехав до местечка, напоминающего Французское аббатство, с островерхою церковью, каменною стеной и хорошеньким ландшафтом, мы решились предпринять уже возвратный путь. Дорога становилась слишком затруднительною, и ехать дальше можно было только верхом. Для ночлега выбрали себе большую хижину в Папеурири, стоявшую среди большего двора, выходившего к морю.

Стало темнеть. Среди хижин сидело несколько девушек и канаков, они пели гимны; красивая группа освещалась маслом, горевшим в кокосовых скорлупах. Гимны, слышимые здесь на каждом шагу, завезены сюда протестантскими миссионерами; канаки переделали по-своему мотив, придав ему свою оригинальную прелесть. Голоса канаков очень верны и чисты, но определить их было бы довольно трудно. Хоры очень правильно организованы; в первый раз, пение это какая-то поразит вас, но, по мере того, как вы слушаете, вам бы хотелось, чтоб оно не прекращалось. Так теперь, целый вечер и до глубокой ночи, пели все один куплет; отдохнув минуты две, повторяли его снова, и странная вещь, вместо того, чтобы надо есть, куплет этот каждый раз возбуждал в нас желание еще раз услышать его, как будто давали по маленькому глотку очень вкусного напитка, которого чем больше пьешь, тем больше пить хочется. Миссионеры ввели это пение, как одно из средств приохотить жителей к религиозному созерцанию или. по крайней мере, настроению. Слова Давида, казалось, должны были невольно западать в душу певчих, развивая в ней духовные элементы; но как же привилось это пение к канакам? В каждой деревне, ночью. собираются девушки и молодые люди в хижину, которая побольше, петь гимны; пока стройный хор далеко разносится по пальмовым рощам, понравившиеся друг другу пары тихонько оставляют хижину, чтобы в уединении, где-нибудь между корнями ви, или под сенью апельсина, еще более насладиться ночью с её чарами. Религиозное пение часто сопровождается тихою, сладострастною сатурналией, как естественным следствием плотской натуры канака; но эту натуру развивает и лелеет сама окружающая природа, с её теплыми ночами, с ароматами, звездами и волшебством своего жгучего, распаляющего дыхания.

Канаки (Таити и Оау)

Хижина была полна народу; между красивыми лицами канаков отличалось идиотское лицо альбиноса. Канаки на Таити сохранили часть своего костюма — парео или маро; это материя, которою обвертывают, вместо панталон, ноги; сверх её они носят рубашку; узор парео всегда крупный. Женщины носят длинные платья, в роде тех, какие мы видели на Сандвичевых островах, и так как здесь господствуют Французы, то в глупых фасонах этих пудермантелей встречаются кое-какие модные ухищрения. Хозяйка хижины была очень красивая, молодая женщина, вдова; ее звали Ваираатоа (Vairaatoa); она не сидела между поющими, a хлопотала у стола, где нам приготовляли чай. В толпе, окружавшей хор, бросался особенно в глаза великан, аршин трех роста, с шеей фарнезского геркулеса и с физиономией добряка; он держал на руках мальчика, лет пяти; этот ребенок совершенно пропадал в страшных размерах его рук и груди и представлялся человеческою фигуркою, нарисованною для сравнения, около колокольни. Несколько мальчиков различного возраста, от десяти до двадцати лет, кто сидя, кто лежа, кто стоя, составляли живописную группу, в своих пестрых тапах, с вьющимися, прекрасными волосами и красивыми лицами; все были освещены колеблющимся пламенем кокосовой лампы, и некоторые из них напоминали мурильевских мальчиков. Между певицами особенно отличалась одна своею оригинальною красотою; ее звали Туане, она же была и запевалой. Она была худа, как мертвая; даже лицо у ней подернулось каким-то пепельным цветом; но черные, все проникающие глаза, резко очерченный рот и неуловимые черты прелести заставляли долго смотреть на нее и невольно вслушиваться в каждое её слово.

Хор пел; я лег в гамак, который уже успел повесить Дени, и, прислушиваясь к однообразному пению, рассматривал живописную группу. Счастливы ли они, и возможно ли, при таких условиях, счастье?… Что же еще нужно человеку? Здесь он окружен решительно всем, что только может дать природа; зачем здесь богатство, главный рычаг несогласий и всякого зла? Богат здесь тот, кто выстроил себе просторнее хижину; a кому нет охоты городить себе большую, довольствуется шалашом, где точно также его продувает воздух, те же пальмы дают кокосовый орех и то же хлебное дерево — свой плод. Обаяние окружающего было так велико, что я готов был дать себе ответ утвердительный, что, действительно, среди этих условий возможно счастье!

Правда, теперь оно нарушено вмешательством европейцев, не говоря уже о болезнях, о вечном надзирательстве, о гонении того, что ни один канак никогда не считал дурным; но, разумеется, и в прежнем их быту были явления, указывавшие на недовольство своим положением. Люди хотели властвовать, люди выходили из своего постоянного, ровного, невозмутимого расположения духа, при котором только возможно счастье, и в диком, ужасном увлечении доходили до зверства, до каннибальства. При войнах с враждебными племенами, сделавшимися враждебными по одному слову вождя, народ не прежде успокаивался и возвращался к обычной жизни, как истребив все племя своих врагов, не оставив ни одной женщины, ни одного ребенка… В эти минуты зверского увлечения дымились человеческие жертвы, и люди ели мясо своих жертв. Любопытно бы знать, неужели после, когда рассудок вступал в свои права, ни раскаяние, ни какое другое чувство не тревожило их умы, не шевелило совести дикарей? Образование общества ареой. где одним из главных условий было детоубийство, указывает или на крайнее падение человеческого начала, или на какой-то смутный порыв выйти из настоящего положения, на стремление отчаянным усилием броситься куда бы ни было, — положение, до которого может дойти общество после многих разочарований и бесплодных усилий к возрождению!

Но помимо темных сторон народного характера канаков, редкая народность представляет такие нежные черты, дающие этому народу главную физиономию. Они не обманули ни Бугенвиля, ни Кука своим добродушием, своим гостеприимством, скромностью, опрятностью в жилищах и незлобием; они действительно таковы и до сих пор остаются теми же, не смотря на клеветы. взводимые на них миссионерами. Нельзя смотреть на жителя Таити с точки зрения католического монастырского прислужника, который во всю жизнь свою ничего не видал, кроме сырых стен коллегии, подрясников и ханжества: слыли одни схоластические уроки от людей таких же, как он сам, испытывал сильные ощущения разве от розог. Канак родился под пальмой; первые впечатления его должны были развить в нем живое чувство природы; перед ними не было ни одной дисгармонической лилии, он не слыхал ни одного фальшивого и нестройного звука. Он прислушивался к шуму бурунов, разбивающихся о кораллы, ни шелесту пальм, и не зачем ему было задумываться, когда жизнь была так легка и все кругом так прекрасно. Как было останавливаться ему в сближении с прекрасной каначкой и думать, что дальнейший шаг — безнравственное дело? И цвет её любви он брал с тем же чувством, как срывал кокос своей пальмы. Нельзя назвать этого развратом, как нельзя назвать канака ленивцем, когда он лежит под деревом и смотрят на свое небо. To же было и в первобытные времена. Ему хорошо, он упоен, иначе он не понимает жизни. Пенинг упрекает их в нечистоплотности, особенно развившейся в последнее время, но, судя по тому, что мы видели, я никак не могу сказать этого. И каким образом она может завестись? Купанья своего ли канак, ли каначка ли на что не променяют; это одно из их удовольствии; на каждом шагу видишь черноглазых наяд, плескающихся в затишьях и качающихся, как русалки, по ветвям, лад водою. A в хижине всегда найдете несколько чистых тростниковых тал, на которых ложитесь и обедайте смело. В болезнях же, привитых им европейцами, виноваты ли она?

Скоро все эти размышления уступали обаянию всего того, что я видел. Встречавшиеся в продолжение дня картины развертывались пред воображением во всей их прелести; волшебные тоны зелени и моря, эти райские берега в своих причудливых очертаниях, темнота тропического леса, звуки падавшей воды с обрыва, все это наплывало на душу, смешивалось с звуками поющего хора, в сотни раз повторявшего свой стройный мотив, и становилось какая-то все лучше и лучше! Великан — канак уселся около меня и тихо раскачивал гамак. Другие образы стали являться передо мною: отдаленное детство, колыбельная песня, горячая дружба, слова участия, первое лихорадочное замирание сердца. Хор пел то как будто вдали, то снова приближался и умолкал, и снова раздавался где-то далеко, едва-едва долетая до слуха своими правильными, гармоническими аккордами. Я уснул.

Меня разбудили, чтобы пить чай. Любопытные дети рассматривали наши вещи: к ним присоединились и большие, и между ними начался оживленный разговор с помощью жестов. В хижину вошел почтенный старик, лет восьмидесяти, но очень бодрый. Тихим, но патетическим голосом начал он читать молитву; все притихли, и даже Дени, когда я взглядом спросил его, кто это, сделал рукой движение, чтоб я молчал. Кончив молитву, старик подошел к нам, пожал наши руки и вышел; затем пение началось снова и продолжалось до глубокой ночи. Публика начала ложиться спать по разным углам хижины; лампы одна за другой угасали; и только один огонек долго виднелся в углу, где хлопотала хозяйка, что-то вынимавшая из своего сундука и опять укладывавшая. Хор все еще пел, но и он стал уменьшаться; остались, наконец, три певицы. Эту ночь мы уже легли на кроватях и скоро уснули крепко; последним впечатлением были туки гимна. Почти весь следующий день провели мы в этой хижине, — так не хотелось нам уезжать оттуда. Только после обеда запрягли нашего саврасого клипера. и Дени пошел гарцевать впереди, гоняя по-вчерашнему коров. Мы ехали назад, уже по знакомой дороге, что чувствовал и конь наш, с удивительною прыткостью мчавший нас лесистою дорогою. Он остановился вдруг перед лежавшим поперек дороги срубленным деревом, — достаточная причина, чтобы слезть с кабриолета и осмотреться. Дерево было толстое, огромное; срубили его вероятно вчера да так и оставили. По обеим сторонам дороги виднелись хижины, составлявшие деревеньку Папара; вчера мы ее проехали во время дождя и почти ничего не видали. Дистрикт Папара каждый день орошается дождем, поэтому он считается одним из самых богатых на острове; даже Пенинг делает уступку в пользу его жителей, находя в них кое-какие доблести их отцов и прадедов. В этой деревне живет миссионер, и есть школа. К самой дороге вышли исполинские ви с своими драконо-образными корнями. Я уселся под тенью одного из них, и скоро вся деревня собралась, поместившись около нас, между корнями и на корнях великана. Толпа была удивительно живописна своими прекрасными головами, убранными у некоторых цветами и зеленью; иные фигуры драпировались в пестрых тапа, приняв одну из тех грациозных поз, которые даются только человеку, свободно живущему среди прекрасной природы.

Мы пошли гулять в ущелье, где промочил нас дождь; в деревне же его не было, и мы как нарочно ходили затем, чтоб убедиться, что действительно дистрикт Папара часто орошается дождями. Вечером, к чаю понадобился лимон; хозяин, канак, зажег факел и пошел в лес; видно было, как колеблющееся пламя освещало темную гущу дерев; он скоро воротился с сорванным лимоном.

На другой день утром мы пошли в школу. В полуразвалившемся домике, выстроенном несколько по-европейски, было человек тридцать детей, между которыми были и взрослые. Почти все без исключения курили сигары, которые канаки делают из местного табаку; они берут лист, высушивают его на огне, крутят и, обвернув листом тонкой соломы, курят. Три мальчика и две девочки стояли на коленях, и, не смотря на свое грустное положение, часто потихоньку переглядывались, с мимолетными улыбками. Между ненаказанными слышался смех, играли черные глазенки, раздавалось шушуканье, a иногда и звуки расточаемых ударов. По классу, из угла в угол, ходил высокий канак, вероятно блюститель порядка. Но вот вошла в комнату фигура одетая в черный подрясник, и все стихло; у фигуры в подряснике в руках был штопор. — не вместо ли указки, подумал я… Лоб этого господина был низкий; брови черные срослись вместе — верный признак упрямства; черные глаза ровно ничего не выражали а черные зубы между мясистых щек и губ гармонировали с узким лбом. Желая завести разговор по душе этого господина, я спросил его: много ли еще некрещеных на Таитиг? Он несколько обиделся: «Это не наше дело, отвечал он: мы здесь более занимаемся протестантами.» Я остановился, не поняв его ответа. Начался урок; сначала детей заставили хором пропеть, по-канакски, границы Франции. «A présent en français!» скомандовал миссионер штопором, и дети хором заголосили: «La France est bornée par LaManche, la Belgique» и т. д.

— A вы их учите по-французски? опять спросил я.

— Нет; ведь вообще мы школами мало занимаемся; не это составляет наши главные обязанность.

Мы посмотрели на его штопор и поспешили уйти. Этот по крайней мере не нововводитель, подумали мы.

Возвращаясь в Папеити, мы как будто досматривали великолепный альбом пейзажей; любовались им, переворачивая рисунки от первого до последнего и обратно, от последнего до фронтисписа. Приближаясь к городу, мы пошли пешком, ведя под уздцы усталого клипера. Вот показалась пальмовая роща, видная с рейда; вот и некоторые из наших офицеров, гуляющие верхом, вырвавшиеся с судов от различных авралов, спусков вооруженных баркасов, брам-рей в брам-стеньг…

Нас, конечно, засыпали вопросами: были ли мы в Фатауа, видели ли озеро, находящееся в горах, на высоте 3,000 футов, и пр. Мы должны были, к стыду нашему, сознаться, что ничего этого не видали, a только много гуляли и, большею частью, лежали по разным хижинам, рассказы о Фатауа были соблазнительны, между тем как достижение высокого озера сопряжено было с большими трудностями. Решили ехать в Фатауа, на что и употреблен был весь следующий день.

Там, где только орлу пришло бы в голову свить себе гнездо, канаки устроили было укрепленное местечко; но французы взяли его у них. Говорят, что солдаты по скалам взобрались еще выше, и уже сверху спустились, как снег на голову, к канакам, не подозревавшим такого маневра. Этот Французский подвиг стал нам очень понятен, когда мы увидели одного канака с знаком почетного легиона на груди, за услуги, оказанные им Франции; услуга эта и состояла в том, что он продал главный стратегический пункт своего отечества, свой Гибралтар.

Дорогой мы заехали к одному плантатору, англичанину, который уже тридцать лет живет здесь. Его плантация сахарного тростника самая большая на острове, и на устройство её он употребил значительный капитал. Заехали мы к плантатору, с побочною целью выкупаться у него в саду, где река заманчиво бурлила и пенилась каскадами между больших камней. Перед купаньем мы немного посидели в его домике; хозяин был очень почтенный и чистенький старичок, с лицом, похожим на лице Вашингтона, говорил голосом тихим и ровным, рассказывая нам историю своего переселения на Таити.

Фатауа (Таити)

Выкупавшись, мы поехали дальше. Под ногами струилась река в своих красивых берегах; за рекой поднимался кряж постепенно возвышавшихся гор, с другой стороны возвышение тоже росло, образуя с первым живописное ущелье. Лес, начавшись вечными гуавами, загустел огромными ни, акациями, апельсинами и сотнями других дерев, — розовых, железных, составлявших своим множеством мрачную сень разнообразной формы. Дорога, освободившись на время от напирающих на нее дерев, висела над обрывом, и перед нами огромною декорациею поднималась гора, покрытая лесом; ясный, прозрачный воздух не сливает всей его массы в сплошной зеленый ковер, a обрисовывает всякое деревцо, оттеняет всякую ветку, как бы высоко ни была она над нами. Местами, по круглым, кудрявым холмам, точно значки, наставлены пальмы; в другом месте, среди горы выступит вперед скала, и на нем рисуется одно огромное развесистое дерево. Потом снова дорога уходит в лес и опять выходит, чтобы долго не утомлять путника мрачною тенью дерев. Но вот надобно переезжать, реку. Бывший здесь мост разломан только некоторые части его еще держатся; вода быстро бежит, доламывая остальное и обдавая вылью попадающиеся по дороге камни и обросшие деревьями берега; пришлось ехать в брод, — лошадь упирается, часто останавливается, сбиваемая течением, спотыкается о камни, но, миновав все преграды, бойко выносит на следующий берег; надо пригнуться к самой луке, чтобы не ушибить головы о перегнувшееся аркой дерево, под которою проезжаешь, как под воротами. Зигзагами дорога поползла на гору. Лес живописно перемежался полями, горами, холмами и отдельными рощами; иногда сквозь его прозрачную сетку темнело ущелье, залитое зеленью. Иногда на одном стволе дерева перепутывалось около десяти чужеядных стволов и листьев, и нельзя было узнать, какому из них принадлежит какой лист. И что за разнообразие картинных мест, живописных уголков!.. Несколько маститых дерев с изрытыми и ветвистыми стволами столпились в кучу, точно для совета, распространились своими громадными ветвями до других дерев, сплетаясь с ними лианами и другими вьющимися паразитами; вдруг, неожиданно, выросла перед глазами отвесная скала: смотришь вверх точно опущенный на дно гранитного колодца; над скалою, испещренною горизонтальными и вертикальными трещинами, красноватыми пятнами, со всевозможными оттенками, видны микроскопические деревья, свесившиеся вниз и зеленеющие своею кудрявою листвою. Подымаешься кверху, дорога повисла над пропастью; перед нами целая декорация гор, скал и зелени, столпившихся вокруг огромного бассейна, куда бросалась серебряная полоса каскада; она вырывается из зеленого ущелья, прерванного сразу вертикальным скалистым обрывом. Деревья и зелень провожали речку от самого её рождения до последнего низвержения с утеса и даже свесились за нею, как будто с боязнью следя за внезапным её падением. Место падения каскада нам не было видно. Сначала плотная стеклянная струя делилась на продолговатые круги, и солнце, преломив лучи свои в бриллиантовых брызгах, образовало радужное кольце, сквозь которое низвергалась вода, пропадая в синеве и бездне. Всякая гора, протеснившаяся к бассейну, соперничала с другою соседнею красотою своего убранства. Одна, точно драгоценными камнями, изукрасила себя скалами, вставив их в изумрудную оправу зелени; другая завернулась в непроницаемый зеленый плащ; третья откинула этот плащ за плечи, обнажив свое каменное блистающее тело; иная нахмурилась, потемнела от наброшенной на нее тени цепляющихся по вершинам её облаков, или просияла вся, облитая ярким светом солнца. У самой дороги, на голубом фоне глубины ущелья, бросались в глаза резко-очерченные корни свесившегося дерева, яркая зелень бананового листа и разных мелких кустарников; видны были еще два поворота каменистой дороги, цеплявшейся по отвесной скале, и, наконец, свитое над пропастью гнездышко Фатауа, небольшое укрепление с домиком и казармой. Его занимает постоянно пост солдат, которым отпускается провизия на месяц. Владеющий этим пунктом владеет островом.

Как описать целый день, проведенный нами в горах, — как спускались к реке, как купались в её бассейнах до того места, где она, прорыв две мрачные пещеры, с каменными сводами, бросалась с обрыва вниз; как нас накормили травой, под именем салата, и я заснул в одной из пещер, под звуки капавшей воды. и как вообще нам было хорошо, далеко от людей, высоко над ними, над городами?…

Здесь Фауст нашел бы, кажется, те сосцы природы, к которым жаждал припасть.

Из города нам дали проводника, пленного новокаледонца, в дыры ушей которого можно было просунуть довольно толстую палку; лице его, украшенное бородой и усами и выдавшимися вперед губами, было важно и серьезно; однако, не смотря на его важность, мы взвалили ему на плечи провизию, и он, идя ровным, скорым шагом, не отставал от наших лошадей. Когда мы, после купанья, расположились в доме сержанта позавтракать, пришел и он. «А, старый приятель!» закричал один из находившихся в комнате Французов: «как поживаешь, дружище? Если бы нам удалось поймать теперь твоего сына, то в Новой Каледонии нам было бы покойнее! Знаете, что это?» продолжал он, обращаясь к нам: — «это каледонский король! Много наделал он нам бед: недавно сел двух Французов, наконец, его поймали и привезли сюда. Теперь главным остался его сын, да тот будет попроворнее, и с ним не так-то легко справиться.»

Час от часу не легче, — точно сказка!.. Съеденные люди, превращение проводника в короли, и именно в этой стране, среди таких чудес, каких не представляют и Тысяча и Одна ночь, или Сон в летнюю ночь — Казалось, ни одна сказка не украшена такими цветами фантазии, какими в действительности полна эта волшебная, сказочная страна! фантазия населила бы эти пещеры богинями, феями; но вое эти вымыслы хороши там, где нужно чем-нибудь дополнять картину, a здесь красота так полна, что если б и явилась какая-нибудь фея, кажется, никто бы не удивился её встрече.

В этот день, вечером, мы были приглашены на бал, который давал нашей эскадре город. Hôtel de ville, в котором бал давался, стоял среди обширного двора, и к нему вела аллея тамариидов. Перед долом бил фонтан, и вход украшался флагами и плошками. Народ выполнял весь двор; в аллее, в два рада стояли канакские музыканты, игравшие на бамбуковых толстых дудках; мы их встретили утром, когда ехали в Фатауа; они были на превосходных лошадях, и как кони, так и всадники украшены были цветами и какими-то желтыми листьями. В толпе было много каначек; многие из них, чтобы лучше все видеть. взлезли на деревья и, освещенные плошками, висели на ветвях в разнообразных позах.

Ново-Каледонец (Таити)

В залах был сброд европейского населения Таити. Бледные, некрасивые люди толкались в польках и вальсах, под звуки фортепиано и гармоники, — той самой, которая гак часто слышна у нас на улице. На диване, в розовом пудермантеле, толстою головой уходя в толстое, жирное тело и обмахиваясь красным веером, сидела королева Помаре; по близости её, как монументальные фигуры, красовались её тетушка и две «шефресы». Таких женщин можно было бы показывать за деньги; представьте себе тетушку, женщину семидесяти лет, около шести футов роста, с пропорциональною толстотой, шириной плеч и высотой груди, — женщину прямую, стройную, с головой, закинутою несколько назад, и с белым пером, развевающимся над седыми волосами! На лице её оставались еще следы красоты первоклассной. Обе шефресы были из такой же породы людей, и танцевавшие около этих колоссальных фигур французика и француженки напоминали козлов, теряющихся в стаде голландских коров. Замечательнейшими лицами бала были, во-первых, губернатор, commissaire impérial, Mr de R***. Он совершенный дубликат Наполеона I: то же лице, та же поза, только прибавьте ко всем известному, стереотипному лицу, выражение жабы и то впечатление, какое производит это животное, когда ощущаешь его на руке. Жена его, белокурая дама, имеет репутацию первой красавицы Таити; она же и царица бала. Смотря на нее, я вспомнил одно сравнение Гейне и приложил его к настоящему случаю: если королева Помаре происходит от одной из тех семи жирных, библейских коров, которых видел фараон во сне, то M-me R***, по всей вероятности, сродни тощим. Какой испорченный вкус должно иметь, чтобы на Таити засмотреться на безжизненную. тощую, белокурую красавицу!.. A вот предмет, любопытными для антиквария: первые поселенцы на Таити; старушка дряхлая, почтенная, и чепец на ней, вероятно, тот же, в котором она венчалась перед переселением сюда. Если бы можно было, я поцеловал бы руку почтенной старушки: она первая из европейских женщин решилась бросить рутину своих соотечественниц и, вероятно, была счастливее их. Вот король, муж Помаре, личность, тоже в роде статуи нашего Минина. Среднего роста человек, вероятно, не достанет рукой до его плеча; a на плечах ленивая и даже не совсем умная голова, с ястребиным носом и низким лбом. Он в генеральском мундире терпит пытку и ждет, кажется, минуты, когда ему можно будет скинуть его и надет тапу и рубашку, костюм, в котором он постоянно ходит. С ним его сынок, канакский Митрофан, смотрящий дичком; и его нарядили в какую-то куртку и водят по залам, наполненным недотрогами-европейками, a ему бы в лес, на дерево, в реку….

На балконе сидели две девушки в белых платьях и в венках на головах; обе они каначки. Как дочери одного из шефов, Таириири, они имеют право быть на бале; но как идти танцевать, смешаться с белыми? И притом решится ли кто-нибудь из Французов взять одну из них? A им бы так хотелось этого!.. К***, обладающий большим тактом понимать затруднительные положения и, подобно Юлию Цесарю, всегда готовый перешагнуть Рубикон, взял почти силой одну из них, потом другую и таким образом сломил лед. они танцевали едва ли не больше других, затмевая всех своею красотою и удовольствием, выражавшимся на их молодых, открытых лицах. Я с радостью смотрел на них и не без удовольствия разгадывал кислую улыбку, рождавшуюся по временам на устах у померкнувших планет бледнолицых. На бале было довольно мертво; зато жизнью кипел двор, где толпились званые и незваные. Канакские музыканты трубили, с короткими интервалами, все одно и то же, и часто, вместе с звуками начавшейся музыки, вырывались из толпы несколько каначек, с цветами на голове, точно вакханки, и составляли пляску; быстрый танец их походил и на польку, и на хула-хула (так называется на Таити хула-хула). Тут было веселье, тут был смех, блиставшие как угли глаза, и не один кавалер забывал бальную залу для этой толпы, имевшей в себе что-то особенное, чарующее, сладострастное.

В одном из углов обширного двора по временам раздавался барабан и виднелась собравшаяся в кружок толпа. Я пробрался туда, но скоро возвратился для того, чтобы привести еще кого-нибудь, потому что наслаждаться эгоистически тем, что нашел там, я не считал себя в праве. Никем не прошенные, собрались тут любители, и хула-хула кипела под звуки единственного барабана и под хлопанье всей публики в ладони…

Ночь была прелестная, молочные пятна млечного пути и богатые светом созвездия давали всевозможные оттенки живому южному небу; Южный Крест стоял над пальмой; воздух был тепел без духоты; от толпы слышалось ароматическое дыхание цветов. На арену выходило несколько молодых девушек; все они садились в одной позе, все делали одни и те же движения, и под такт их, в порывистом экстазе, плясала канакская баядерка; ее сменяла другая; экстаз их доходил до крайнего предела, жесты доходили до невообразимой быстроты и сладострастия; последний ряд кавалеров вскакивал на плечи первому, в порыве танца; казалось, не будет пределов общему восторгу и увлечению! Хула-хула на Сандвичевых островах тише и сдержаннее.

Рядом с двором, на котором был Hôtel de Ville, расположен двор королевы, куда есть ход через калитку. Дворец королевы — большая каза, построенная из дерева, только с высокой тростниковою крышею. В большой комнате европейская мебель, два зеркала, картины и портрет Помаре, писанный масляными красками. Услыхав пение на дворе дворца, мы пошли туда; дворец освещался одною свечкой; балкон его был полон народом, ожидавшим свою «помещицу». Эта публика составляет род придворного т штата. Всякий канак, или каначка, не имеющие где приклонить голову и решительно не желающие делать что-нибудь, идут к королеве, и та позволяет им оставаться у ней при дворе. Около балкона, на разостланных по зеленому лугу циновках, лежали группами канаки; сидевшие на ступенях балкона и на террасе пели гимны. Здесь собираются лучшие певцы и певицы и поют долго за полночь, пока патриархальная их владетельница, страдающая от жира и жара, не уснет под монотонный такт их гимнов; a как хорошо под них засыпается, я знаю по опыту.

Каждый день мы уходили далеко за город проводить вечер. Устанешь, войдешь в первую попавшуюся казу; вас встретит живописное семейство, с радостью расстелет тапу, мужчина полезет на пальму, сорвет несколько кокосов и поднесет их, искусно отбив верхушку; залпом выпьешь кисловатую, освежающую жидкость. Вблизи играют дети; у порога хижины, молодая женщина распустила свои густые черные косы и с усилием расчесывает их. Долго можно пролежать в такой хижине, ни о чем не думая, смотря на качающиеся листья пальм, разговаривающих друг с другом вечным шелестом. Но не век же лежать; идем дальше: углубляемся в темную рощу хлебных дерев, переходим мост, и свежая струя воды, журчащая в небольшом каскаде, соблазняет невольно; недолго думая сбрасываем свой легкий костюм и кидаемся в воду; недалеко от нас — купальщицы, над которыми несколько дерев образовали сплошную тень. Но вот темнеет, вот наступает ночь; в воздухе становится еще лучше, какая-то свободнее; далеко за полночь сидим мы где-нибудь в затишье, и целая группа пальм лепечет нам «таинственную сагу», и много говорит сияющее бесчисленными звездами небо, смотря на нас в просветы между листьями хлебных дерев и кокосов. Иногда послышится знакомый мотив гимна, напрягаешь слух и едва-едва схватываешь доносящиеся звуки….

Бухта Папетуай (Эймео)

Последний вечер перед уходом нашим мы провели на дворе королевы; у неё был праздник; гости обедали в большой палатке, a по обширному двору расположились хоры певиц и певцов и неизбежная публика канаков, ищущих и любящих всевозможные зрелища.

Мы, незваные на праздник, ограничились королевскою дворней, усевшись сзади певцов. Скоро обед кончился, европейские модные костюмы и кринолины, вовсе здесь неуместные, скоро скрылись. Королева удалилась и, переменив стеснивший ее костюм на канакский, уселась на балконе; муж её тоже нарядился в тапу, и жизнь их потекла по домашнему. Увидев нас на дворе, король пригласил во дворец. Я уселся около королевы и стал говорить ей разные приятные для неё вещи: «Вы владеете самым красивым царством в мире,» сказал я ей. — «Мму», отвечала она и благосклонно кивнула своею жирною головой, отмахиваясь веером он жара. — «Ни одна страна не оставить в нас таких сладких воспоминаний, как Таити!» — «Мму», опять промычала она. — «Таити это земной рай…» — «Мму». — И я, с уважением посмотрев на почтенную помещицу, поспешил уйти. Ей около пятидесяти лет, ее очень любят канаки, она очень многим помогает, и сели патриархальная власть может привести в истинное умиление, так это здесь…

На дворе происходила сдержанная, странствия сатуриалия, без пьянства и оргии, и Помаре, зная свой народ и смотря на него с балкона, была счастлива. По всему двору, местами осененному пальмами, разбросанными кучками сидели и лежали канаки. Иногда один хор кончал, другой начинал свои песни, убаюкивающие и услаждающие; чистые голоса раздавались как серебро в воздухе; небо золотистым пологом раскинулось над нами; было так тихо, что свечи горели на воздухе, и пламя их нисколько не колебалось. Сколько сдержанных речей, сколько сладострастного шепота таилось в этой очарованной тишине!.. Часто из групп отделялись пары, пропадая в тенистых углах обширного двора.

Мы явились на клипер в два часа ночи, a рано утром снялись с якоря, не подозревая, что нам готовился очень приятный сюрприз: через несколько часов тин бросили якорь в бухте Papetuoi, на острове Эймео, в одной из самых красивых бухт в мире.

Островок Эймео лежит в двенадцати милях от Таити. Я уже упоминал о значении, которое имел он во время первых миссионеров. И теперь на нем есть несколько школ, церквей, разбросанных там и сям, и бумагопрядильное производство.

Редко случалось мне видеть более разнообразные формы гор и возвышений, как те, какие представляет Эймео; подходишь точно к сказочному городу, где живут сказочные великаны: одна скала вытянулась кверху, как Страсбургский собор, или Сухарева башня, другие вышли куполами, колоколами; a там скала протянулась отвесною высокою стеною. К морю, все эти каменные громады оделись в густой, непроницаемый ковер зелени, выходя к воде такою же живописною и разнообразною каймою, как на Таити. Бухта глубока, и можно принять ее за широкую реку, впадающую в море; в глубине её действительно вливается река, протекающая сначала по живописной долине, окаймленной сзади скалами, которые дают всему острову такой разнообразный вид. По сторонам бухты — горы и скалы и все уравнивающая и украшающая зелень, подступившая под самые вершины и ниспадающая к морю своими густыми, кудреватыми волнами. Характер леса тот же, что на Таити. По тропинкам, идущим по берегу, местами разбросались хижины; местами роща пальм отделяется своими стволами и листьями от темной зелени апельсинных дерев; те же исполинские ни с своими высокими корнями, те же гуавы, железное дерево, розовое и тысяча других пород, перемешанных между собою ветвями и листьями. Глубокая бухта у берегов оканчивается отмелью, покрытою древовидными кораллами.

Бухта Папетуай (Эймео)

Мы провели на Эймео двое суток, целый день гуляя по лесам и красивым бухтам, каждый вечер и ночь просиживая почти до утра на зеленой траве, в виду пальм, гор и роскошного залива. Как передать всю прелесть этих ночей, с их воздухом и небом?… Можно только сказать, что нам было очень хорошо…

Около нас сбирались канаки, пели и играли на дудках; мы и сами пели; молодость затевала разные игры; чехарда так соблазнила морского министра Таити, приехавшего вместе с королем и министром иностранных дел на одном из наших корветов, что он не выдержал и пошел сам скакать и становиться в позу, чтобы через него скакали другие.

— Чтобы вполне быть удовлетворенным, надо перескочить через короля, — сказал кто-то; но король не решился на чехарду.

На берег привозился ужин, чай, и жгли фейерверк; ракеты летали чуть не выше гор; фальшфейеры освещали синим пламенем роскошные пальмы, придавая ночной картине много фантастического.

Клипер наш должен был отвезти короля с министрами в Папеити и уже в море соединиться с другими судами, чтоб идти дальше. Переход, который мог быть совершен в несколько часов, продолжался целые сутки; и клиперу, казалось, не хотелось уходить из этих благословенных стран: то ломалась машина, то винтовой гордень какая-то распух и не лез туда, куда его пихали; потом заштилело; одним словом, все какая-то не ладилось, всякая каболка, казалось, предъявляла свое нежелание выходить из того очаровательного круга, в который попали мы; и ей было тепло, и она ощущала что-то новое под этим солнцем… Как и следовало ожидать, реакция должна была совершиться сильная со стороны разумных начал, желавших вступить в свои права. Редко случалось видеть подобную суету, работу и крики, как во время этого перехода. Король и морской министр смотрели на все в недоумении и все время жались около баркаса; a министр иностранных дел, вероятно не знавший уставов военной службы, взлезал на гакаборт и принимал такие позы, которые были бы приличны на ветвях, где-нибудь в лесу, a уже никак не у бизань-мачты. Видя офицеров, бегавших и сердитых, все они возымели к ним глубокое уважение, ловили их взгляды, a иногда и шапки, когда они, сдуваемые ветром, летали на палубу. К вечеру мы опять увидели Таити.

Садилось солнце и последними лучами, как обыкновенно говорится, освещало только что освеженную теплым дождем зелени. Красивая кайма, окружающая рейд, блистала своею листвою, холмы зеленели, на горах обозначались тенями все их овражки, все неровности. Через полчаса мы стали сниматься с якоря… Прощай, Таити!.. Стемнело; тихим ходом оставляли мм рейд, на котором проведи, конечно, лучшие дни нашего плавания, может быть, лучшие минуты нашей жизни. Близкое соприкосновение с природой оживило всех лас, как будто обдало живою водою. Мы узнали, или, по крайней мере, видели здесь возможность радостей, возможность наслаждения и увлечения тогда, когда для лас уже, казалось, наступало время воспоминаний и разумного расчета; на Таити мы были молоды, и в сердце многих из нас пробудилась та струна, с звуком которой понимаешь Ромео и Джульетту. Нашею Джульеттой была природа, говорившая с нами бесчисленными сердцами и смотревшая на лас бесчисленными глазами. Мы следовали ей доверчиво, и она прижала нас к сердцу, как любимых детей. Она ввела нас в жизнь, она и уведет. Мы доверяемся ей; пусть делает с нами что хочет; она не возненавидит своего творения! (Goethe.)

На выходном рифе стояла шлюпка с фонарем; мы вышли между подводных камней с большими затруднениями; с берега слышалось стройное пение, но уже не видно было ничего, кроме темного, мрачного холма и нескольких огоньков;

И опять мы закачались по морю!