Тайфун. — Рыбаки. — Юкагава. — Эддо. — Чиновники — Прогулка по городу. — Народ. — Процесии. — Харакири. — Обед. — Нипон-Бас. — Религия японцев и их храмы. — О'сиро. — Побиение камнями. — Торжественный въезд графа Муравьева. — Землетрясение. — Японские лавки. — Японская вежливость. — Женщины. — Гора золотого дракона. — Трагическое происшествие в Юкагаве — Озио и японские эпикурейцы.

Желание наше исполнилось: Пластун назначен был состоять в эскадре, сопровождавшей графа Муравьева в Эддо. 25 июля с утра развели пары, и мы, вместе с корветами Рында и Гридень, вышли в море. Хорошо знакомая нам гора, возвышающаяся конусом над Хакодади, повертывалась своею южною стороною, по мере того как мы ее огибали. Все скалы и тропинки, по которым мы так часто ходили зимой, по которым влачили «свою задумчивую лень», ясно виднелись; вот и пещера, сияющая своею темнотою на белом песчанике; вот и каменные ворота, где так гармонически разбивается морская волна, обдавая брызгами камни и берег. Обогнув полуостров, через перешеек, мы увидели мачты джонок и фрегата Аскольд, оставленного нами на рейде. Вот потянулись справа и слева неясные берега Сангарского пролива. Наконец и ничего не стало видно, кроме моря и неба, вечной картины мореплавателей.

Через несколько дней; желая определиться, мы приблизились к берегу Нипона. Погода была хорошая, только страшная духота наводила иногда сомнение. С юга показалась мертвая зыбь, скоро сделавшаяся громадною. Барометр быстро пошел книзу, и духота до такой степени увеличилась, что давила грудь и грозила бедой. «что-нибудь да будет!» говорили все. Приказано было разводить пары, чтоб удалиться от берега. Начали налетать порывы, с каждым разом становясь сильнее и сильнее. Как повторяемые мотивы музыкальной пьесы, сливаясь звуками, взаимно пополняя друг друга и постепенно усиливаясь и разрастаясь, оканчиваются гармоническим fortissimo, так точно сначала слабые дуновения ветра, усиливаясь и крепчая, оканчиваются налетающим ураганом. Тут уже не уследите за звуками. Гул ветра, свист между снастями; потоками льющийся дождь, рев волн, вливающихся с обоих бортов, крик команды — все это, кажется, кружится в воздухе, поднятое вихрем… Даже ощущения мешаются: волны вы слышите, шум их, кажется, видите! Паруса закреплены, люки наглухо законопачиваются, то есть сидящие внизу лишаются света и воздуха, — одна из самых некомфортабельных и прозаических сторон шторма: душно, мокро от вливающейся воды даже сквозь законопаченные люки. «Что барометр?» часто спрашиваете вы. «Падает», отвечают сверху, и вы ждете, что же еще будет?..

Было около 11 часов вечера. Я вышел наверх. Лот показывал 35 сажен, — следовательно, близок берег, — плохо; a ветер, начавшись от S, быстро переходил по SO-ой четверти к O; прежнее волнение сбивалось новым, и клипер било и валяло со всех сторон.

Надежда была на то, что машина, уже действовавшая, отдалит нас от берега. Вдруг клипер хватил носом и громадная волна ввалилась с боку, затопив собою весь клипер. Взглянув наверх, я увидел, что не было фор-стеньги и брам-реи, вместе с стеньгой сломался утлегарь и бом-утлегарь, и все это, удерживаемое снастями, билось о борт[16] ). Ураган усиливался, дождь ливнем лился на палубу, и темная ночь представляла со всех сторон все ужасы разъярившихся сил природы; кипевший океан бурлил и клокотал, исполинские горы волн его стремительно падали в расступившиеся пропасти. Но человек в это время копошился на своей скорлупе, настойчиво топил машину, настойчиво привязывал разные веревочки, записывал — как в протокол записываются ответы подсудимого — всякий проступок провинившейся природы, и отходящий ветер, и падающий барометр, и, действительно, настоял на своем! Так воевала природа, так спорили с нею до утра. На другой день ветер стал немного мягче, a на третий совсем стих; только разгулявшееся море долго еще не могло успокоиться и качало, как люльку, наш клипер, пользовавшийся временем, чтоб исправить все случившиеся с ним беды. У мыса Кин задержало нас сильное противное течение. — Раз ночью увидели блестящий метеор, тихо и плавно падавший, точно ракета, по небу; в то же время было затмение луны. Казалось, эти явления были какими-то предзнаменованиями, как будто в стране, где еще не совсем успокоились подземные силы, где землетрясения и вулканические извержения так же часты, как у нас грозы и метели, само небо должно блеснуть на нас чем-нибудь особенным и чрезвычайным.

Берег подействовал на нас иначе, чем берега Маньчжурии, ила острова Нессо. Густые группы дерев венчали зеленые холмы, до вершин изрезанные горизонтальными террасами; между холмами рисовались веселые деревеньки с серенькими домиками то под тенью рощ, то по берегу моря. Все зеленело и смотрело таким мирным и безмятежным приютом труда и спокойствия, что поневоле хотелось погулять по этим улыбающимся холмам и цветущим долинам.

Далеко от берега нас встречали японцы на своих плоскодонных лодках; в них они удаляются миль за сто в море, но, вероятно, часто совсем не возвращаются, потому что немного надо, чтобы потопить такую посуду. Перед ураганом мы их видели много в море; сколько-то их возвратилось?… Они выезжают ловить рыбу; — что это: нужда, или отвага? Они свыклись с морем; посмотрите, как эта плотная, приземистая фигура бронзового цвета, в едва прикрывающих наготу синих тряпках, сильно действует веслом. Имея такое прибрежное население, с детства сроднившееся с морем, Япония может владеть превосходным флотом, когда совершенно выйдет из своей замкнутости. Все берега её населены рыбаками, между которыми она может брать совершенно готовых матросов. Тип прибрежных жителей меньше всех других японцев напоминает монгольский тип. Они, большею частью, среднего роста и крепкого телосложения; тело их, вечно открытое лучам солнца, почти коричневого цвета; они деятельны, расторопны, понятливы и производят приятное впечатление своими, не лишенными красоты, фигурами, оживленными глазами, черными волосами и слегка изогнутым носом. Добывая себе пропитание с таким риском, они больше других жителей Японии вышли из морального застоя. Опасность, сопровождающая их промысел, выводит их из обычного равнодушия: в борьбе с бурями океана нужна открытая отвага, лицом к лицу надо сходиться с врагом; a с бурями жизни, на берегу, японец борется орудиями шпионства и подлости, подобострастия и унижения, что одно может обеспечить его мертвенный покой. He оттого ли береговые жители так любят море и так подолгу не возвращаются домой?…

Огибая мыс Кин, мы оставили влево остров, синим очерком выглядывавший из прозрачной дали; наконец, вошли в пролив. По берегу те же зеленые холмы, те же зеленые рощи; на каждой полуверсте наверное деревня или местечко; дома однообразны, иногда только выкажется высокая крыша храма с своим широким навесом. He было видно клочка земли без следов труда. Лодок встречалось очень много. Некоторые, под парусами, старались перерезать нам путь, другие дружно и с криком наваливались на весла, желая догнать нас; как первые, так и вторые оставались за кормой, останавливались, делали нам какие-то знаки и кричали, но мы не обращали на них никакого внимания. Если это были лоцманы, то мы в них не нуждались, если же они были защитники старых порядков Японии, протестующих против прихода в некогда недоступный европейцам залив Эддо, то мы не должны были обращать на них внимания. В проливе целая флотилия военных лодок имела решительное намерение остановить нас; одна даже навалилась на клипер, но только сама себе что-то повредила. Стало темнеть. Предполагая, что другие суда нашей эскадры уже были в Канагаве, мы пускали ракеты и жгли фальшфейеры; скоро из-за дальнего мыса взвилась нам в ответ ракета, и мы, руководствуясь огнями и ночными сигналами, вошли в Канагавскую бухту и стали на якорь. Здесь русские суда уже не в первый раз; в прошлом году, в это время, стояли здесь фрегат Аскольд и клипер Стрелок.

На другой день утром (4 августа), мы рассмотрели местность. Рейд был в довольно обширной бухте, наши и купеческие суда заслоняли собою и рангоутом берег; между снастями проглядывала та же веселая местность, которая здесь еще больше выигрывала от отдаленных гор и вида величественного Фудзи, рисующегося на горизонте; к нему глаз проникал через перспективу холмов, покрытых развесистыми деревьями; у склонов находилось справа местечко, или город Канагава, a слева Юкагава, город, выстроенный, в последние четыре месяца, собственно для европейцев.

Так как наш клипер должен был в этот же день идти в Эддо, то я поспешил съехать на берег, чтоб иметь какое-нибудь понятие о Юкагаве. Для шлюпок устроены две длинные каменные пристани, перпендикулярно прилегающие к берегу; здесь стоит несколько японских лодок, которые всегда можно нанять. Весь город напоминает наши выстроенные на живую нитку ярмарки; только длинные дома выстроены основательнее; улицы разбиты правильно и плотно убиты щебнем. Стены домов выштукатурены и выкрашены белою и черною краской, что производит довольно неприятное впечатление; все смотрит чем-то временным, приготовленным на случай, на показ.

Нет ни одного японского храма, не видно ни одного частного свободного лица: все заняты делом, все или купцы, или ремесленники, или служащие. За то все, чем Япония щеголяет перед европейцами, то есть лаковые вещи, фарфоры, шелковые материи и женщины, выставлено здесь в большом количестве и во всей своей соблазнительной прелести. Улица чайных домов, примыкающая к зелени и простору поля, смотрит особенно заманчиво своими решетчатыми домиками и красивыми, разноцветными фонариками, развешанными в большом количестве по наружным галереям, Магазины блестят бронзой, врезанною в лаковые шкафы и экраны; фарфоры своею белизною и прозрачностью завлекут самого равнодушного человека, a магазины с шелковыми материями и крепами заставляют сожалеть, что здесь нет наших петербургских и московских дам. Кроме этих магазинов, много лавок с зеленью и живностью и всем тем, что нужно приходящим судам.

В Канагаве старый японский город. Он открыт европейцам с прошлого года, вместо Симоды, где рейд опасен и беспокоен. Здесь живут уже английский, американский и голландский консулы.

Ходя do улице, вместе с полуголыми рабочими и чопорно одетыми чиновниками, я встретил какую-то странную церемонию, значение которой никак не мог себе объяснить. Впереди шла молодая, очень красивая женщина с распущенною косой; ее сопровождала целая толпа женщин, старух, детей и мужчин. He смотря на участие и видимое сожаление, которое выказывали сопровождавшие, она была весела и с каким-то самодовольством влекла за собою, как будто чарами своей красоты. разнообразную толпу. Мимическим объяснениям церемонии доверяться было трудно; как раз сделаешь заключение, в роде того, что в России в деревнях и в городах часто видишь виселицы, и что там живут маленькие люди с одною ногой, называемые maltchiki. Ho зачем объяснение, — удовольствуйтесь картиной, которая меня остановила и была в самом деле очень любопытна.

Часа в три мы снялись с якоря и пошли в Эддо. Пластун был первое русское судно, плывшее по этим заповедным водам и проникавшее в заповедную бухту.

Берега едва были видны; местами выказывались группы зелени, мачты джонок, но все было далеко, неясно и бесформенно; наконец, впереди показался берег, и мы увидели себя в обширном заливе: в глубине его должен был находиться Эддо, город княжества Му-зиу или Музази, столица Японии, резиденция тайкуна (титул, принятый в последнее время сиогуном); но глаз ничего не различал, кроме низких, отлогих берегов, верхушек леса, как будто выходящих из воды, и мачт джонок и судов, приподнятых преломлением лучей света. Скоро показались белые точки зданий, но, показываясь в различных местах, они представлялись несколькими городами, разбросанными по берегу бухты. По мере нашего приближения, все эти раздельные города сливались вместе, и мы увидели широко распространившийся город, подковою обхвативший обширную бухту. Над домами высилась зелень; a где её не было, белые домики, как стада, толпились по берегу. Все это было, однако, так далеко, что едва можно было различать строения, даже в морскую трубу. Показалось устье реки Тониак, и абрис переброшенного через нее моста Нипон-бас, a там опять куча строений, пропадающих в синеве отдаления. Вода залива была желто-мутного цвета, как вообще в китайских реках. Скоро от берега отделилось пять насыпных островов, на которых устроены правильные укрепления. Мы стали на якорь близ первого, если считать от левой руки. Лот показывал 15 футов. рассказывали, будто между этими батареями проход засыпан; но это неверно, — там и так мелко. От нашего якорного места до берега было еще около двух миль. Ясно различали мы только правильные восьми сторонние фигуры батарей; за ними город тянулся неясною декорацией, на которой мешались деревья, дома, джонки, лодки, сады и леса; позади всего этого туман, a иногда, в ясный день, показывалась отдаленная цепь гор, от которой слева отделяется конусообразный великан Фудзи, святая гора японцев: к ней ходят на поклонение, и изображение её найдете почти на всяком лаковом подносе. Вблизи от нас стояли три японские корвета, из которых один был парусный, a другие два винтовые: они проданы японцам голландцами. Подаренная тайкуну лордом Эльджином от имени королевы Виктории, щегольская яхта красовалась тут же; но тайкуну, как не имеющему права переступать порог своего дворца, эта яхта так же нужна, как безрукому перчатки. Как большая часть ненужных вещей, она пленяла своею красотою, грациозно выказывая нам свои легкие формы. Корветы были в порядке; один из них щеголял недавно выкрашенным бортом и ярко-вычищенными медными пробками орудий. С этого корвета отвалила шлюпка и пристала к нам. Что за разнообразие шляп было на её гребцах, начиная от красиво-выгнутой кверху круглой японской шляпы, до какого-то картуза, по которому иной бы заключил, что японцы давно знакомы с русскими, и что фасон картуза заимствован у какого-нибудь Петрушки!

Приехавшего Офицера спросили: будут ли они отвечать на наш салют? Он сказал, что японцам известен обычай европейцев выказывать таким образом уважение к нации, но просил не салютовать, потому что у них еще никакого по этому случаю не сделано распоряжения. Вскоре приехали чиновники. Во главе их был второй губернатор (по нашему вице-губернатор) Эддо; ему-то, кажется, мы и были поручены: после я его видел при всех церемониях. Это был худенький, небольшой человечек, с виду очень изнеженный и большой болтун. Костюм его отличался японскою элегантностью; некоторые складки одежды его оттопыривались, другие же легко драпировались на худощавом теле; верхняя кофта была из совершенно сквозной материи, точно паутина; если б ее свесить, то она, кажется не вытянула бы никакого веса; с тонкими её складками могли сравниться разве морщинки гладкого лица, выражавшего вместе с лукавством много и добродушие. Другие тоже были какая-то под стать к этому главному чиновнику; между ними находился мальчик лет двенадцати, также чиновник, с двумя саблями, в церемониальных панталонах из тонкой золотистой шелковой материи с крупными узорами и с гербами на кофте. Все они хикали и кланялись, но не так, как бы стали кланяться чиновному японцу, — видна была претензия на европейские поклоны! Первое, о чем они заговорили, было то, чтобы мы не съезжали на берег; они де не ручаются за народ, еще не привыкший видеть европейцев (между тем как американский резидент и английский консул живут уже несколько времени в Эддо). Им объявили наотрез, что мы у них и спрашивать об этом не станем, и двое из наших сейчас же отправились на берег.

При спуске нашего флага, на японских корветах поднялась суета, и скоро их флаги с нарисованным на белом поле красным шаром, представляющим солнце, полетели один за другим вниз. «Пластун наш — видно японское флагманское судно,» заметили клиперские остряки.

Вечером, когда мрак окутал окружавшие нас предметы, вдали на море показался длинный ряд слабо колеблющихся огней; их было так много, что сосчитать было бы невозможно; то выехали рыбаки ловить на огонь рыбу. Ночь была безмолвна, как и день, потому что городской шум не долетал до нас, да и в городе тишина постоянная: в японском городе не шумят.

На другой день еще с утра приехали опять те же чиновники и привезли подарки: две дюжины кур, корзину с грушами и персиками, каких-то мучных липких лепешек, к которым никто не решался прикоснуться, даже макака наш помял в лапах да и бросил. Отдавая подарки, чиновники еще раз повторяли просьбу не ездить на берег; но им окончательно сказали, что будем ездить, и в подтверждение этого скоро некоторые сели на катер и отвалили от борта.

Держа левее первой батареи, мы оставляли за собой много джонок, стоявших на якорях; проехали мимо совершенно выгруженного, старинного голландского трехмачтового судна, принадлежащего князю сатцумскому, одному из самых независимых феодалов Японии и вместе прогрессисту. На каменном основании выведены были брустверы, красиво обложенные зеленым дерном; кругом каждой батареи вбиты были в один ряд сваи. Пушки закрыты выстроенными над ними черными домиками, видными сквозь широкие амбразуры. В числе этих пушек, говорят, были и те, которые наше правительство подарило японцам с разбившегося в Симоде фрегата Дианы. Между батареями и берегом малая вода обнажила какую-то насыпь, может быть будущую батарею, обнесенную кругом также сваями; у некоторых дерев привязаны были лодки, хозяева которых, шагая голыми ногами по обсохшим местам, собирали (в висевшие на их плечах мешки) ракушки и раков. Редкий японец пропустил нас и чего-нибудь не крикнул: приветствие ли это было, или брань, или глумление — кто их знает! Наконец, без усилия и без помощи зрительных труб можно было рассмотреть набережную. Местами она была сложена из крупного дикого камня, местами деревянный частокол укреплял, вероятно, обваливающийся берег. Некоторые домики, прикрывшись со всех сторон деревьями и цветами, смотрели веселыми дачами на взморье: с покрытых зеленью дворов их спускались каменные ступени к воде, в которой, пользуясь мелким местом, плескалась, я думаю, сотня мальчишек и девчонок, поднявших страшный шум при нашем приближении. За отлогим берегом, покрытая зданиями местность становилась холмистее, и высокие кедры, считавшие своими наслоениями, вероятно, не одно столетие, величественно распространяли свои изогнутые ветви над храмами и погодами. Покрывавшая самый склон холма зелень подстрижена была в некоторых местах так искусно, что смотрела совершенно правильною стеною. Избрав наудачу одну из многих пристаней, мы, через какой-то дворик, вышли на улицу, идущую вдоль берега He имея никакого плана, не зная каких-либо определенных пунктов, мы решились идти наудачу. Такого рода прогулки имеют свою прелесть, особенно в таком городе, где для вас все ново и оригинально. Здесь путешественник не предупрежден, не закуплен заранее восхищаться каким-нибудь памятником, с которым связано великое его историческое значение. Его не преследуют, как кошмары, легенды, сказания, стереотипные похвалы и восторги, сделавшиеся до того приторными, что многие нарочно не ходят смотреть то, о чем кричали им прежние туристы. Здесь он, совершенно посторонний зритель, случайно попадает в водоворот двухмиллионного населения, видит тысячелетний город, не выстроенный, a выросший вместе с Японией, с её историей и своеобразною цивилизацией. А вот путешественнику предстоит удовольствие отыскивать следы японской национальности на улицах, в княжеских кварталах, в храмах, на лицах жителей, в загородных местах, на площадях; натурально, на всем должен быть свой отпечаток. Столица Японии должна иметь свою физиономию, и поэтому, изучая ее, все равно с чего бы ни начать. Я был в Эддо пять раз, в пяти направлениях осматривал его, пешком и на лошади, употребляя каждый раз не меньше дня на прогулку, и, не смотря на это, видел только небольшую часть его. Чтобы дать возможно полный отчет в виденном мною, буду продолжать рассказ, сознаваясь, что, может быть, он часто будет надоедать, потому что скучно описывать улицы да улицы, повороты налево и направо; но на улицах мы будем видеть японцев, народ очень занимательный и интересный. Улицы, по которым мы шли, были торговые. Каждый дом, деревянный, но выштукатуренный и выкрашенный белою краской, имел два этажа; нижний занят лавкой, в верхнем — или жилье хозяев и складочное место, или, наконец, место для отдохновения, где можно найти что по есть и чай. Непрерывная цепь лавок продолжалась на необозримое пространство и кончалась вместе с городом, почтительно обойдя княжеский квартал и О’сиро, замок, то есть центральную часть города, омываемую каналом, где находится дворец тайкуна. За то везде, по всем возможным направлениям, во всех улицах и переулках, лавки с товарами являются на каждом шагу, удивляя страшным количеством мануфактурных изделий. Но, вспомнив, что в самом Эддо около двух миллионов жителей и что отсюда идут товары на всю Японию, перестаешь удивляться этому огромному числу лавок. Лавки завалены товарами, необходимыми для ежедневной жизни японца, — соломенною обувью и шляпами, готовым платьем, железными вещами, оружием, религиозными принадлежностями, съестными припасами и зеленью, книгами, картинами, простым фарфором. Пройдя мимо тысячи лавок, спрашиваешь себя: где же эти вещи, так хвастливо выставленные для европейцев в Юкагаве? где эти лаковые экраны и великолепные фарфоры? нужны ли они для японцев, или это только изделия искусства, производимое по вдохновению, a не по требованию богатых японцев? В Эддо их не видно; европеец может их отыскать, но с большим трудом. Самый богатый японец также прост в своей домашней жизни, как и бедный. Богатство состоит в количестве комнат, в чистоте деревянной отделки на столбах и перекладинах, в красоте лаковой посуды, в оружии, да в безделушках, в которых, прибавлю, японцы великие артисты. Так например, табачницы их прикрепляются к поясу пуговицей; эти пуговицы составляют совершенно специальную отрасль промышленности. форма их разнообразится до бесконечности; в них виден артистический талант японца и, вместе, его несколько юмористический характер: нельзя не сказать, что в этих пуговицах много воображения и вкуса. Пуговица представляет то двух дерущихся супругов; то рыбака, плетущего сеть, — выработана даже солома на сандалиях и перевитые пряди веревки; то борца, поднявшего своего противника, мясистого толстяка, совершенного фальстафа, на плечи; то медведя, гложущего человеческий череп; коршуна, рвущего клювом своим цаплю. Эти пуговицы называются нитцки; делаются они или из слоновьей кости, или из мягкого темного дерева. Нитцки вы найдете везде, особенно в лавках, напоминающих наши меняльные, где фарфоровое блюдо лежит рядом с железным шишаком, сабля вместе с старым платьем; в хламе всякой мелочи непременно отыщете и нитцку.

Едва показались мы на улице, как из всех углов лавок появились коричневые фигуры японцев, взрослых и детей, старух и молодых, мужчин и женщин, и в миг составилась вокруг нас любопытная толпа, — впрочем, очень внимательная и вежливая. Дети, от самых маленьких, еще висевших за спиною сестренок своих, и до самых носильщиц, смотрели на нас с любопытством, смешанным с безотчетным каким-то страхом. По волнению на этих молодых лицах нельзя было решить, останется ли это лицо покойным, разразится ли плачем, или закричит. Некоторые дети были доверчивее и ясною улыбкою отвечали на наши. Старушки с не меньшим любопытством продирались к нам. Японская старушка, с своим коричневым, сморщенным лицом, не уступит по оригинальности любой нитцке. Едва выйдя замуж, женщина начинает красить зубы едким, черным составом, заставляющим часто рот её принимать неестественное положение. Старость выработала на рту, на месте всякого движения, резкую складку; старуха уже лишилась зубов, и губы тоже куда-то исчезли, остались одни морщинки, образующие изо рта, при улыбке, форму сердечка. Волосы её еще черны и блестят, благодаря японской помаде, но она уже не стыдится обнажить свою, может быть, некогда прекрасную грудь; жарко ей, и она спустит с худощавого плеча широкий рукав синего халата, a иногда и оба, и нецеремонно откинет их назад. За старушкой протеснится на улице голая атлетическая фигура молодца, и вы остановитесь перед чудными узорами татуировки, которыми, лучше всякого платья, украшена его спина, грудь и руки. Между смелыми арабесками синего цвета, вы видите фигуру женщины, воина, сидящего на коне, двух сражающихся, или животных и т. д. Кроме синего цвета, местами выступает красный, производящий, вместе с третьим, естественным цветом коричневого тела японца, рисунок с большим вкусом и очень приятный. На голых господах есть однако небольшие синие или голубые повязки; на других, сверх того, они синие халаты. Множество черных, ясных глаз с живостью следят за нами. На верхних этажах лавок, выведенных иногда галереями, с висящими разноцветными фонарями, показывались девушки, иногда очень хорошенькие. Костюм их уже изменял любимому японцами синему цвету, a бросался в глаза или ярким, красным с широким поясом, или гофрированным крепом, также яркого цвета, вплетенным в черные блестящие волосы. Оттуда, сверху посылают они нецеремонные улыбки. Поймавший эту улыбку, идущий около вас, японец непременно укажет пальцем по направлению балкона, повторив несколько раз: «Мусуме; нипон’мусуме!» что значит: «девочка, японская девочка!» Иногда ему приходят в душу не совсем чистые мысли, которые он выражает мимикой, чем возбуждает смех как взрослых, так и детей, совершенно понимающих, в чем дело. Иногда же это просто желание научить вас, как называется девочка по-японски. Встретив едущего верхом японца (натурально, если он не чиновник, — чиновник — человек важный), увидите, что он укажет на лошадь и непременно скажет: «Нипон' ма,» то есть, «по-японски — лошадь.» Это хорошая черта. Предполагающий в другом любознательность, должно быть, и сам любознателен, и в этом нельзя отказать японцам.

Редко где толпа производит на первый раз такое приятное впечатление, как в Японии. Лица всех так выразительны и так умны, что вы часто задаете себе задачу всматриваться во все лица с целью отыскать глупое и решительно не находите. Я говорю, конечно, о первом впечатлении; при более внимательном знакомстве с ними, во многом разочаруешься… Вот уличный мальчик, не отстающий от нас с самой пристани; снимите с него халат, нарядите в курточку, с бронзовыми пуговками, и причешите, как обыкновенно причесывают модных мальчиков, — он непременно будет принадлежать у нас к разряду тех благонравных детей, у которых никогда не увидите ни замаранных рук, ни испачканного платья. Как этот мальчишка прилично ведет себя! Этот такт, этот esprit de conduite нигде не оставляет японца, где бы вы ни встретили его, разве там, где он знает, что вы от него зависите. Это впечатление, так сказать приличности ведет малознакомых с японцами к ложным заключениям; видят в них народ с великим будущим, замечательные способности и т. п.; но эта сдержанность, выражающаяся приличием, не есть залог будущей силы, a только следствие постоянных колодок, в которых искони находился этот народ. Он не при начале развития, он выжат под гнетом всего прошедшего, из него выдавлены все духовные силы. Выжимок сделался тих, не смеет шуметь; стал послушен. Он приучен к смирению целыми столетиями и войнами, которые сопровождались бесчеловечными казнями; победители и притеснители оставляли после себя память тех ужасов, которые были при них делом увлечения и которые перешли потом в холодно-административный дух законов, несколько столетии управляющих Японией. Народ стал послушен и умен, но умом лукавым; едва ли в какой стороне найдется столько людей, способных к дипломатии, как в Японии; японец — дипломат, когда облечен властью. дипломат на улице, дипломат дома; нет ни одной фазы в его жизни, в которую бы он не вносил этого элемента, иногда с целью, a чаще без всякой цели, просто по привычке. Японец добр отрицательного добротой; для подвига добра у него нет нравственных оснований. Его религия, в сектах которой сам он путается; не налагает на него обязанности любить ближнего; она говорит о соблюдении чистоты души, сердца и тела, да только через послушание закону разума, a для японца законы разума — предержащие власти. Совесть свою он успокаивает, если даже она и потревожится от недостатка добрых дел, сохранением священного огня, символа чистоты и просветления, или соблюдением праздников, которых у него не меньше нашего, а, в крайнем случае, путешествием ко святым местам (обыкновенно в храм Тен-сиа-даи-циу, в Изиа; где, говорят, родилась богиня солнца).

Местами, где толпа слишком сгущалась, появлялись полицейские с длинными железными палками, на верху которых приделано несколько свободно двигающихся, также железных, колец, сотрясением своим производящих звук, похожий на звук цепей. Палкой ударят по земле, кольца запрыгают, и звук этот, хорошо знакомый японцам, разгоняет толпу. Полицейские на каждом шагу; они составляют род национальной стражи. Часто видишь полицейского в короткой темно-синей рубашке, с крупными белыми арабесками и с красным гербом какого-нибудь князя на спине, a иногда совсем голого, только с небольшою тряпичкой; иногда это мальчик, a иногда почтенный старичок, едва идущий. Японцы к этим железным палкам имеют, кажется, такое же уважение, как англичане к палочке полисмена.

Но вот площадь; ее прорезывает не широкий канал; берега его не обделаны каменною набережною; они зеленеют травой; местами видно и деревцо, и кустарник, через канал перекинулся мост. Справа, на большом возвышении, глухо-заросший сад; исполинские его деревья ветвями и листвой охватили широкий холм, и в этой тенистой сени кое где мелькнет то белая стенка строения, то зубчатая башня пагоды, соперничая с маститыми кедрами и дубами. Сколько лет считает себе этот сад, сколько времени протекло под его постоянно-заманчивою тенью! К этим разросшимся садам какая-то идет слово «дедовский». Сами японцы посвящают эти сады храмам, в которых поклоняются предкам. Религия Синто есть поклонение высшему, по всему миру распространенному существу, столь великому, что к нему нельзя обращаться непосредственно. Поклонение идет чрез 492 духовных существ, или ангелов, и чрез 2,640 святых, или канонизированных, достойных людей, оставивших имя свое или в истории, или в предании… Их-то изображения видны в бесчисленных японских храмах, им-то собственно поклоняются.

Нам очень захотелось дойти до этого сада, так заманчиво глядевшего своими развесистыми дубами; но невидимая рука затворила пред нами ворота, и мы должны были поневоле идти прочь. После мы узнали, что здесь храм, в котором сооружают гробницу умершему в прошлом году тайкуну, и что строжайше запрещено впускать туда европейцев.

Нечего было делать — опять пошли по торговым улицам, встречая ту же толпу, тех же полицейских. Иногда встречались тяжелые двухколесные фуры, запряженные огромными быками, мускулистые формы которых напоминали лучшую голландскую породу; встречались те же фуры, везомые голыми людьми, которые кадансированными криками облегчали себе физический труд. Попадался чиновник верхом или в норимоне (носилках); чем важнее он, тем многочисленнее его свита; увидеть такого чиновника в Хакодади — эпоха, как, в былое время, увидеть кавалергарда в Москве, a тут они, то есть важные чиновники, на каждом шагу. Если чиновник из мелких, то впереди идут человека три, да с боков человек по пяти; одни несут высокие значки, другие лакированные сундуки с делами; сам же он едет верхом. Лошадь в парадном седле, грива за ушами связана несколькими стоящими кверху кисточками, на копытах синие чулки и соломенные сандалии; на крупе широкая раковина, вызолоченная и с кистями, как у древних рыцарей, a хвост в голубом мешке; везде, где можно, на узде, нагруднике, — кисти и украшения. Стремя выгнуто широким крючком и все выложено мозаикой. Это еще не важное лицо, но по количеству несомых сзади сундуков с делами можно судить о степени его важности. Иногда свита доходит до ста человек, a если это в езжающий в город князь, то до пяти и десяти тысяч. Но там уже целая процессия. Идут один за другим, в парадных платьях, стрелки, охотники, арбалетчики (вооруженные большими луками и колчанами). Отряды разделяются вершниками. Кроме дел, несут вещи, подарки, припасы; некоторые берут с собою даже запасные гробы, неравно случится умереть дорогой. Всякий верховой непременно чиновник, и при нем своя свита: оруженосец несет саблю, другой — веер, третий — шляпу. Я видел подобную процессию — въезжал поверенный матцмайского князя в Хакодади. Это шествие годилось бы в любой балет, со всеми костюмами, значками, седлами, луками и пестротой общего вида. Кроме чиновничьих норимонов, крытых носилок, иногда превосходно отделанных плетеною соломой и лаковым деревом, встречаются открытые носилки, каю; их нанимают, как наших извозчиков. По два дюжих голых японца просто бегут с этими носилками.

Но вот еще процессия, часто попадающаяся на улице. Впереди несут, на высоких палках, два бумажные. незажженные фонаря. Идет бонз с бритою головой и с перекинутой через одно плечо шелковою мантиею светлого цвета; за ним, на носилках, несут цилиндрическую бочку, завернутую в белую простыню; над ней небольшой деревянный балдахин и много вырезанных из бумаги цветов, — это несут гроб. За гробом толпа родственников, в новых платьях; головы повязаны белыми платками, в знак траура. Покойника приносят в храм и ставят перед входом, против алтаря. Вокруг него зажигают свечи и ставят скатанные из муки шарики; главный бонз садится напротив, спиною к алтарю, другие помещаются в два ряда по обеим его сторонам, и начинается служба. Монотонным голосом бонзы поют молитвы, растирая в руках четки и прикладывая сложенные руки к груди. По временам ударяют в колокол, и равномерный звук его дает какой-то правильный ритм служению. Иногда; звенит маленький колокольчик, сливаясь своим резким звуком с носовым пением бонз, и снова удар колокола напомнит о нарушенном ритме. Слабые нервы от этого скоро раздражаются, словно дают вам нюхать что-то одуряющее: чувствуешь и безотчетную грусть, и что-то неловкое в груди, точно там что-то колеблется, — таково действие этих звуков. Есть сказка о существовании гармоники, с стеклянными колокольчиками, приводившей некоторых в исступление; впечатление похоронном службы японцев напоминает эту гармонику. Но вот служба кончилась; бонзы, сделав свое дело, идут домой. Гроб разоблачают от украшавших его бумажных цветов; по цветку берет себе каждый из родственников, покойника ставят в крытый норимон и несут на кладбище. Там его сжигают. He один раз приходилось и мне быть при сожжениях. Гроб обкладывают дровами и стружками, разводится огонь с помощью бросаемых родными на костер зажженных бумажных цветов: этим родные исполняют последний долг покойнику и уходят. С костром остается только одна личность, могильщик по нашему, вероятно сожигатель — по-японски. Мрачное, хотя и при свете огня, занятие его, вероятно, и в нем развивает характер, напоминающий шекспировского и вальтер-скоттовского могильщиков. Я даже помню одну такую личность в Хакодади; он был, конечно, совершенно равнодушен к делу и часто смеялся, не знаю чему. Но вот огонь добрался до бочки, часть её сгорает, и втиснутый туда труп разгибается и поднимает между горящими поленьями свою обгорелую голову. Оставайтесь до конца и вы увидите весь процесс, в продолжение которого человек становится прахом, углем, золой. Пепел относится к родственникам, которые еще 40 дней держат его дома и потом уже закапывают где-нибудь по близости храма. Этот род погребения называется кнозо. Но не всех японцев жгут; некоторые секты закапывают покойников в землю, как у нас (дозо), и, наконец, некоторых бросают в море (сонзио). В старину сжигали дом умершего, теперь довольствуются очищением его молитвами и курением благовоний. Траур продолжается у одних год, у других сорок дней, в продолжение которых ежедневно посещают могилу. На пятидесятый день ставится памятник; мужчины сбривают бороды, отпущенные во время траура, и отдают благодарственный визит участникам в похоронах. В продолжение пятидесяти лет дети посещают в новый год могилу родителей.

Посреди встречающейся толпы вы видите разносчиков, дребезжащим голосом предлагающих свой товар; странствующих монахов, собирающих милостыню; монахов вы узнаете по большой круглой соломенной шляпе и по медной чашечке, висящей у них на поясе, в которую они бьют молоточком; в том же костюме ходят и странствующие монахини. Говорят, будто они составляют род нищенствующей общины, живут в городах недалеко от Миако, и молодые из них выманивают у проезжающих деньги часто тем же способом, как индийские баядерки. Пустынники, живущие в горах, называются яма-бус; их секта примыкает к буддаическим сектам; только они женятся и едят мясо.

Часто встречаются огромные лошади, тяжело навьюченные, рабочие, дети, собаки, и, не смотря на страшное население, везде просторно, нигде не видишь накопления народа, как напр. в китайском городе с его неизбежными спутниками — вонью и грязью. Здесь улицы, убитые песком и щебнем, просторны; кроме того, обширные места, принадлежащие храмам и князьям, покрыты сплошными садами, иногда занимающими такое пространство, что, кажется, в границах одного этого места можно было бы выстроить целый город. Эти сады постоянною свежестью и тенью оживляют город; их, как парки Иондона, можно назвать легкими города Эддо.

Скоро мы свернули в княжеский квартал: лавки прекратились, потянулись сплошные стены длинных однообразных зданий, очень чистых снаружи, но скучных по своей бесформенности и правильности. Улицы педантически чисты. Каждый князь (кок-сиу, повелители земли) имеет в Эддо отдельное, ему принадлежащее, место, обнесенное со всех четырех сторон двухэтажными зданиями, выштукатуренными снаружи белым стукком и замыкающими собою, как стенами острога, все внутреннее жилье. У каждого живет по нескольку тысяч прислуги, войска, свиты, нахлебников, блюдолизов, жен и проч. Все это имеет свои дома, сады, храмы и существует для одного лица, владения которого в городе ограничены описанным мною зданием, где живет прислуга. Сквозь окна, с крепкими деревянными решетками, видны, точно колодники, их обитатели. Иногда выглянет хорошенькая мусуме, иногда старческое лицо солдата, иногда испорченная золотухой детская головка. Кругом здания идет ров, наполненный водой, так что всякий князь может, пожалуй, выдержать осаду. Входом служат всегда великолепные ворота, часто выведенные все под лак, с бронзовыми украшениями, с гербом князя и изображением трех листьев, эмблемы власти. В архитектуре ворот несколько разыгрывается воображение зодчего. Но отсутствие всякой кривой линии, в стремящихся кверху частях здания, дает им вид какой-то форменности, как языку наших официальных бумаг.

Вся Япония, в полном смысле слова, феодальное государство, делится на 604 отдельные княжества, большие и маленькие, с их владениями, провинциями и городами. Князей два разряда. Одни высоко-достопочтенные, ведущие свое начало со времен глубокой древности; они примыкают к микадо и составляют представителей древней Японии. Другие просто достопочтенные, происхождения недавнего, окружающие тайкуна и получившие княжеское достоинство в награду за поддержание власти тайкуна. В их-то руках находится все управление Япониею. Из них составляется верховный совет, между тем как высоко-достопочтенные заботятся о сохранении чистоты языка «ямато», древне-японского, проводят жизнь в процессиях и церемониях и сочиняют стихи. Достоинство князя наследственно. Государственный совет состоит из пяти князей и восьми благородных лиц. Каждый из членов имеет свое отделение. Все общественные случаи представляются на решение этого совета. Он утверждает казни, назначает сановников и постоянно находится в сношениях с провинциальными властями. После зрелого обсуждения, окончательное решение предоставлено тайкуну, который, большею частью, согласен с мнением совета; в случае же несогласия собирается особенный, высший совет, в котором обыкновенно участвует наследник престола, если он совершеннолетний. Решение этого совета непреложно. Если оно противно мнению тайкуна, то последний должен отказаться от престола в пользу наследника и удалиться в один из многих замков, принадлежащих его роду, где он и ведет частную жизнь. В противном случае, то есть, если он не захочет удалиться, следствия бывают хуже: судьи, горячее всех защищавшие свое мнение, a иногда и целый совет, присуждаются к харакири, то есть должны себе распороть брюхо[17]. Политика тайкуна состоит, как кажется, в том, чтобы с осторожностью наблюдать над силой всякого удельного князя и временными кровопусканиями сдерживать их в известных границах. Князьям вменяется в обязанность, через год или каждый год по шести месяцев, жить в Эддо, где семейства их живут постоянно, в залоге. Князья связаны строгими церемониями, могут только на известное время и то под присмотром и с соблюдением известных формальностей, оставлять дворцы свои, где они всегда окружены шпионами, доносящими об их малейших действиях в Эддо. Наблюдается, чтобы два пограничные князя не были в одно время дома; следят за возрастанием их материального богатства, положить пределы которому всегда есть средства. Так, вменяется князьям в обязанность содержание войск; князья Фитцен и Тсикузен должны содержать на свой счет целый порт. Всякий князь, во время своего пребывания в Эддо, обязан истрачивать большие деньги. Тайкун пошлет ему какой-нибудь незначительный подарок, князь должен ответить богатейшим. Белая цапля, собственноручно пожалованная тайкуном, получившему этот подарок обходится почти в половину имения. Если же все эти средства недостаточны, князь все еще силен и имеет влияние, то прибегают к последнему: тайкун называется к своей жертве в гости, или доставляет ему от микадо какое-нибудь почетное и высокое место; издержки на угощение великого гостя истощают в конец богатейшее имение, а. промотавшийся князь поступает в свою очередь таким же образом с своими вассалами, которые также не остаются в долгу у нижестоящих….

Над жизнью и смертью князя тайкун не имеет права; но он может принудить микадо заставить князя отказаться от княжества в пользу своих наследников. Князь в своей провинции имеет право над жизнью и смертью своих подданных, между тем как губернаторы, назначаемые от правительства, ожидают на это решения из Эддо.

Между широкими улицами княжеского квартала часто попадаются площадки, на которых торчат переносные лавчонки мелких торговцев; тут странствующий дантист с готовыми челюстями (скажу, между прочим, что японцы не дергают зубов, a выбивают их); тут натуралист-японец с коллекциями бабочек, с маленькими зверьками и разными курьезными вещами: у него жук, посаженный под увеличительное стекло, смотрит японским монахом; другой, у которого видны только четыре передние ноги, — совершенный бык. Для какой-нибудь пестрой мыши устроена деревянная башенка, a сверху вставлен калейдоскоп; смотришь, и сотни мышей бегают перед глазами в различных направлениях. Тут столы с книгами и разными старыми вещами, Одна из главных площадей сжимается в узкий переулок, который несколькими поворотами идет под гору; слева крутой подъем на гору, весь покрытый разросшейся зеленью, в тени которой вьется кверху каменная лестница; несколько камней вывалилось уже из её ступеней; она ведет под тень высоких дерев, где видно довольно большое кладбище.

Японцы (Хакодате).

«Я верю, здесь был грозный храм!» a теперь одни развалины, следы. страшного землетрясения 1855 года, которые здесь часто встречаешь. По верху этой горы далее идет целый ряд капищ и храмов. Мы повернули через улицу, состоявшую из превосходных магазинов, наполненных предметами роскоши и удовольствия с различными цветными звенящими стеклами, с вышитыми подушками, фарфорами, разрисованными обоями на шелковой материи и на бумаге, с книгами и иллюстрированными изданиями. Этою улицей вышли мы на другую большую улицу, которая здесь была гораздо шире, нежели в своем начале. По ней, вероятно, на каждой сотне сажен были ворота: они разделяют кварталы. У каждых ворот сменялись при нас полицейские, с своими звенящими палками, и провожали нас до следующих ворот. Дома по обеим сторонам улицы были новые, лавки больше прежних; это потому, что вся она сгорела от показавшегося из расступившейся земли пламени во время того же землетрясения. При каждых воротах, лавочки с прохлаждающими напитками и плодами и небольшой фонтанчик, иногда какая-нибудь игрушка, — модель мельницы, приводимой в движение водой из бассейна и т. п. Нас провожала все та же толпа, и если она уже слишком напирала, то ворота, как только мы их проходили, затворялись и таким образом отрезывали от нас наших преследователей.

Но надобно было подумать и об обеде. Мы вошли в первую лавку, которая показалась нам похожей на трактир. В передней комнате, у очага, сидели хозяева. Посуда и большие фарфоровые блюда красовались на полках. Видна была кухонная суета, сопровождаемая запахом приготовляемых кушаний. У нас обыкновенно комнаты для гостей выходят на улицу, a кухня помещается где-нибудь сзади; у японцев, напротив, сначала кухня со всею своею стряпней, впрочем чрезвычайно опрятною, нас повели назад, где, в продуваемой со всех сторон комнате, на мягких циновках, мы с наслаждением растянулись после четырехчасовой ходьбы под сильно припекающим солнцем. На жар мы не смели жаловаться; жарившись недавно под экватором, мы легко могли терпеть жар под 35° с. ш. A правда, было и здесь очень жарко.

Зная довольно хорошо состав японского обеда, мы старались, по возможности, придать ему более европейский характер. Голод руководил нами, a не любознательность. Заказаны были яйца, крабы, ширмпсы, которые здесь так хороши, что иной любитель покушать нашел бы, что стоит съездить в Эддо собственно для того, чтобы по есть ширмпсов, плоды, кастера, — род японского сладкого хлеба из кукурузной муки, также очень вкусного. Пока все это готовилось, мы пили чай из маленьких чашечек, без сахару. Чай был очень ароматен и едва настоян; пока не привыкнешь к такому чаю, на него смотришь с презрением. Действительно, что за чай без сахару, без булок, даже без ложечки и блюдечка, да еще жидкий! Но, впившись в него, с удовольствием проглотишь несколько чашечек душистого напитка, удивительно утоляющего жажду и вообще реставрирующего человека. Толпа, преследовавшая нас на улице, не оставляла и здесь. Самые любопытные проникли в трактир, но их скоро удалили; другие расположились по соседним дворам, по крышам, все старались посмотреть на нас!.. Любопытство очень понятное: для них мы были то же, что какие-нибудь краснокожие у нас среди Адмиралтейской площади. Нам прислуживали две молоденькие девочки, которые, наклоняясь корпусом вперед, очень проворно бегали с чайниками и с огромными блюдами, заваленными шримпсами; мы ели шримпсы с японскою соей и запивали чаем. Вместо ликера выпили по маленькой чашечке теплой «саки», рисовой водки, довольно вкусной. После обеда мы снова отправились в наше туристское странствование, имея целью отыскать большой Японский мост (Нипон-бас), от которого в Японии считаются все расстояния. О месте его нахождения мы имели смутное понятие. Мальчик, не оставлявший нас с самой пристани, на мои расспросы по-русски, отвечал на японском языке, вероятно, удовлетворительно, и, руководствуясь этими показаниями, мы шли далее по улице, считая за собою квартал за кварталом, ворота за воротами и останавливаясь иногда у некоторых лавок, поражавших нас или богатством вещей, или чем-нибудь особенным. Мы входили в часть города, изрезанную каналами, которые, идя друг к другу параллельно, под прямым углом, впадали в реку Тониак, довольно широкую (400 туазов) и разделяющую Эддо на две не совсем равные половины. Через каналы шли мосты, из кедрового дерева; на тумбах были бронзовые верхушки в виде шаров, или пламени. Третий, по нашему счету, канал был шире других; мост, шедший через него, был длиннее; на воде качалась бездна шлюпок, из которых одни, украшенные хорошенькими балдахинами, напоминали гондолы; другие, толкаясь длинными шестами, несли груз; третьи, более легкие, с обрезанною кормой, быстро мчались по течению. Гребцы управлялись двумя большими веслами с кормы, повертывая их во все стороны, как действует перо винта. Мы стали нанимать шлюпку. Медленность японцев напомнила нам наши почтовые станции. Невольно вообразишь, как ямщик «побежал» за дугой, потом забыл рукавицы, там кнута нет; сидишь, испытывая бесконечное нетерпение. To же и здесь: ждала у лодочника в доме добрые полчаса, пока бегали за веслом, за веревочкой, за цыновками. От скуки мы смотрели по сторонам. В канале много купалось; какой-то мальчишка залез в кадку и, гребя руками, плыл себе очень покойно; другой прицепился к доске, иные плескались в воде, как утки, на мелком месте. Интересно все это было для нас, но мы для японцев были интереснее; столько собралось народа по набережной, по стоявшим у берегов лодкам, что у нас подобное стечение можно видеть разве при каких-нибудь торжественных праздниках. Если случайно вскрикивал какой-нибудь мальчишка, другие подхватывали, и страшный крик, поднятый безотчетно всею толпой, потрясал воздух. Прикрывшись зонтиками, плыли мы, сопровождаемые криками и народом, прибывавшим с каждого двора, из каждого переулка. Наше положение было несколько странно, но не лишено интереса. По каналу теснились здания, обращенные к нему заднею стороною; глухие стены были выштукатурены и выкрашены белою краскою. Везде видна была деятельность: нагружались у складочных магазинов суда; другие, уже нагруженные, толкались длинными шестами; иногда нас обгоняла лодка с красивым навесом, и там мы успевали рассмотреть чиновника, как он сидит и делает кейф, куря из коротенькой трубочки. В канал впадало несколько других каналов; мы часто подходили под мосты, почти ломившиеся под тяжестью толпы. С одного места полетело в нас два камня, но оба упали в воду. Это возбудило негодование стоявших вблизи; но мы не показали вида, что заметили.

Но вот, наконец, и река, и мост, перекинутый через нее. Постройка та же, что и маленьких мостов: те же сваи, те же контрфорсы, только этот гораздо больше; длина его в 400 туазов. Он весь из кедрового дерева, и бронзовые головки его деревянных тумб бросаются в глаза своею массивностью. Вверх по реке виднелось еще несколько мостов, похожих на первый (всех мостов через реку четыре); который же Японский мост? Дорога назад вышла гораздо короче; мы подплыли опять к той длинной улице, по которой шли, и не покидали её до самой пристани. Уже темнело; в лавках зажглись бумажные фонари; мрак скрадывал прозаическую обстановку улицы, с её голыми обитателями; все тускло освещалось фантастическим светом разноцветных фонарей; за зданиями безмолвствовали сады и деревья, наступала ночь. Отыскать нашу пристань было довольно трудно; но над нами не дремал наш добрый гений, японская полиция. С первого шага на берег мы уже были под надзором, который здесь оказался очень полезным. Из какого-то домика вышел чиновник, одетый щеголевато, с лицом и движениями, выражавшими порядочность; он вызвался указать нам пристань, которая была в двух шагах.

В заливе не было так спокойно, как на улице; довольно резкий ветер дул с моря, и волнение его с шумным прибоем неприветливо ворчало у берега: шлюпки нашей еще не было. Мы подняли на высокой палке фонарь, a предупредительный полицейский распорядился, чтобы нас отделили веревкой от любопытной толпы, напиравшей теперь на нас, велел принести скамеек и приставал, чтобы мы взяли японскую лодку. В его любезности была тайная цель — отделаться от нас поскорее, a то, неровен час, случись с нами что-нибудь, ему пришлось бы отвечать. Ветер свежел, a шлюпки еще не было. Наконец, из темноты, как тень, показался знакомый образ нашего катера; на наш оклик, слабо прорываясь сквозь шумящий ветер, долетел приятный отзыв «есть!» Японец так был доволен, что дал нам на дорогу груш и персиков в виде подарка, точно тетушка, провожающая племянничков, и мы расстались с ним большими друзьями. Забыл сказать еще, что нас съехало на берег шестеро; но трое, не столько ретивые, как мы, вернулись на клипер еще днем, и их какая-то просмотрели. Представьте недоумение полицейского: куда девались еще трое? если б им сказать: не знаем, то полиция подняла бы все Эддо на ноги, отыскивая их!

«Что же вы видели в Эддо, стоит ли ехать?» — вот вопросы, которыми засыпали вас на клипере и на которые отвечать всегда довольно затруднительно. Стоит-ли? По моему, стоит, a для вас — не знаю.

«Господа, — отвечал я с некоторым пафосом: я видел город, имеющий около двух миллионов жителей; город, существующий, может быть, тысячу лет; самое замечательное, что я видел сегодня, — это Эддо!»

Если народ, богатый внутренним содержанием своей истории, в своем плодотворном развитии оставляет следы полной жизни в монументальных памятниках Колизея, Кельнского собора, Ватикана, Лувра, то другой народ, идя своею дорогою, хотя и в противоположную сторону, так же должен выработать себе форму, видимую и в этих прямолинейных зданиях, и в храмах, скрытых сплошною зеленью, и в таинственности своих дворцов, которых никто не смеет видеть, и в костюмах, и в длинных процессиях; в двух знакомых, кланяющихся друг другу в ноги со втягиванием в себя воздуха; в свите чиновника, не могущего просто перейти из дома в дом, a таскающего с собою целую процессию; в окрашенных черною краскою зубах замужней женщины; в красиво-татуированных телах народа. Эта самобытная форма является здесь повсюду, начиная от таинственного, недоступного глазу смертного, дворца тайкуна, до факира, сжигающего себе руку среди площади. He вина города, если он не может исполнить требований некоторых прихотливых людей! Так, одни не решаются съехать на берег, боясь остаться голодными, не хотят ничего видеть дальше гостиниц; там, где есть рестораны, они охотно путешествуют, как будто можно назвать путешествием перемещение себя от пристани до трактира. В ресторане будешь есть то же, что и в Петербурге, не ездив так далеко. Есть еще туристы, которые смотрят на вещи, так сказать, с гостино-дворческой точки зрения: в Эддо, например, нельзя достать таких вещей, как в Юкагаве (и это несправедливо; труднее только отыскивать), да и шелковые материй дороже, следовательно в Эддо и ехать не стоит.

6-го августа. С самого утра чиновники осаждают клипер. У нас сидит наш консул, и им до него беспрестанно дело. Вопрос идет о квартире для графа Муравьева; надо выбрать, посмотреть. Как пропустить такой случай? — и я присоединился, в качестве свидетеля. Японец (вице-губернатор, тот же, что был вчера) сел с нами в катер и все время занимал нас разговорами. Он говорил, что в Эддо миллион домов и до пяти миллионов жителей; город занимает пространство 10 ри (1 ри равняется 2½ верстам) в длину и 10 ри в ширину. Ценность найма земли колеблется от 10 зени (2½ коп.) до 12 ицибу (ицибу — 43 коп.) за квадр. сажень в год. Каждый день приходит в Эддо 10,000 человек и столько же уходит. Все эти цифры довольно верны, за исключением преувеличенного числа народонаселения. Вероятно, японцы так же считают, как китайцы, у которых человек записывается и по месту, где родится, и по месту, где служит, или куда переедет на жительство; вот почему народонаселение увеличивается, по бумагам, втрое. рассказывал он и о землетрясении 1855 года. Земля ходила волнами, и пламя, вырываясь в некоторых местах расступившейся земли, выжигало целые кварталы; до 10,000 домов было разрушено и около 50,000 испорчено. Следы этого землетрясения мы видели вчера: во многих местах одинокие кладбища, в тени развесистых дерев, свидетельствовали, что здесь были когда-то храмы. Длинные улицы новых домов, более широкие, могли бы дать случай местному Скалозубу сказать, что и здесь пожар много способствовал к украшению города.

Нужно было осмотреть четыре храма; но прежде не мешает несколько припомнить религию японцев, чему они молятся и кому строят свои храмы.

Очень трудно составить себе настоящее понятие о японской религии; японцы не охотно говорят о ней, a европейские писатели часто рассказывают совершенно противоречащие вещи. Более всего распространена в Японии религия синто, или синзиу. Она состоит в поклонении гениям и божествам, заведующим видимыми и невидимыми делами. Эти божества называются син или ками.

Из хаоса явилось высшее существо, разлитое повсюду и вмещающее в себе все; от него произошли два созидающие начала, которые яз хаоса же создали видимый мир. Этот мир был управляем последовательно семью богами в продолжение многих миллионов лет; последние из богов были женаты. Вот, один раз, ударил бог копьем в дно потоков; с приподнятого лезвия капала тина, и упавшая капля этой тины превратилась в остров Онок-оро-сима, теперешний Киу-зиу; тогда воззвал бог других 8,000 богов к жизни, сотворил 10,000 вещей (городзсо-но-моно) и передал надзор над всем своей любезной дочери Тен-сио-дай-дзин, богине солнца. Она царствовала только 250 лет, a после неё управляли миром четыре полубога в продолжение 2,099,024 лет. Последний из них, совокупясь с смертною женщиною, оставил сына, по имени Циу-моо-тен-воо, родоначальника микадо, на которого и теперь смотрят, как на духовного главу мира. Души людей судятся после смерти; достойные идут в Така-ама-ка-вара, или возвышенную часть неба, где они становятся ками — божествами; между тем как недостойные идут в царство корней, Ненокуни. В честь ками воздвигаются храмы, называемые мия, различной величины. На алтаре храма ставится символ божества — гофей, несколько вырезанных из бумаги цветов, привязанных к ветвям дерева финоки (Thuja japonica). Эти гофеи находятся во всех домах, где их ставят в маленьких мия, или молельнях. По обеим сторонам ставят два горшка с цветами и зелеными ветвями дерева сакаки (Cleyeria kaemrferiana), мирты и сосны. Перед этими алтарями японцы, утром и вечером, молятся своим ками. Храмы, сами по себе очень простые, часто составляют, вместе с жилищем бонз и другими строениями, обширные помещения, к которым ведут обыкновенно великолепные ворота, называемые тории (места, назначаемые для птиц); перед всяким храмом находится изображение двух собак, кома-ину. Есть праздники, посвященные памяти какого-нибудь ками, и есть праздник, установленный в воспоминание всех их вместе (матцзури).

Кроме ками есть еще другие существа, бывающие посредниками между человеком и богиней Тен-сио-дай-дзин, к которой прямо обращаться никто не может. К ним относятся сиу-го-дзин, духи покровительствующие, и некоторые животные, бывающие в услужении у ками; всего чаще лисица (инари). Жертвоприношения состоят из различных съестных припасов, риса, хлеба, рыбы, яиц. Последователям синто не запрещено убивать животных; их бонзы отпускают себе волосы и могут быть женаты.

He смотря на эту мифологию, Зибольд, один из первых авторитетов во всем, что касается Японии, уверяет, что японцы имеют очень темное понятие о будущей жизни и бессмертии души, о вечном блаженстве и мучении.

Вот пять главных обязанностей праведного, обеспечивающих ему земное и небесное благосостояние:

1) Сохранение священного огня, — символа чистоты, орудия очищения и просветления.

2) Сохранение чистоты души, сердца и тела, чрез послушание заповеди и закону разума, как и чрез воздержание от нечистых деяний.

3) Неукоснительное соблюдение праздников.

4) Путешествие к святым местам, и

5) Почитание богов и святых, в храмах и дома.

Теперь религия синто имеет несколько расколов.

Вторая религия — буддизм, распространившийся из Цейлона, через Корею, в 543 году. Буддизм в Японии имеет восемь главных сект, и бонзы их наводняют всю страну. В настоящее время буддизм до такой степени смешался с религией синто, что храмы одних служат часто капищами для сектаторов другой религии. Часто, в одном и том же храме, рядом с изображениями древних ками, стоят буддийские идолы.

Третье ученье, синто, род религии разума, научает нравственным правилам, пригодным во всех случаях жизни. Между религиозными общинами, так же распространенными по всему государству, есть две секты «слепых». Первая из них, бассессатос, основана прекрасным Сенминаром, младшим сыном одного микадо, который ослеп от слез по смерти любимой им принцессы. Другая секта называется фекизадо, основатель её Какекиго. Некий Иоритомо, одна из самых выдающихся личностей в истории Японии, победив и умертвив врага своего, князя Феки, взял в плен его генерала Какекиго и, желая снискать его дружбу, дал ему свободу, по Какекиго сказал ему: «я не могу любить убийцу моего благодетеля и не могу тебя видеть без желания убить тебя; a так как я обязан тебе жизнью, то, чтобы не быть вовлеченным в соблазн, я выколю себе глаза». И действительно выколол. Какекиго удалился в уединение и основал орден. Теперешние представители этой секты живут в Миако и находятся под особенным покровительством микадо.

Секта яма-бус, о которой я уже упоминал, живет в горах и напоминает древних пустынников.

Торжествуя с великолепием свои праздники, больше, конечно, для развлечения, японцы очень равнодушны ко всякой религии.

Религия составляет что-то совершенно особенное, находящееся вне духовной потребности народа… За то это чувство с избытком заменено суеверием.

У японцев есть и амулеты, и символические изображения на дверях и пр.; так например, они прибивают рака к дверям, чтоб отогнать от дома духа болезней. Есть и несчастные, и счастливые дни; мореплаватель не выйдет из порта, не справившись по календарю, какой румб ему выходит. Старух всегда можно встретить в храме, который вместе служит и местом игр для детей; не стесняясь пением бонз, дети шумят и играют в мяч, со всем увлечением своего возраста.

— Отчего вы никогда не ходите в храм? спросил я раз одного чиновника.

— А бонзы-то зачем? Они за нас и молятся!..

Зато праздники отправляются со всем великолепием, Так например, я видел праздник матцзури; он продолжается три дня. Изображение ками, из папье-маше, разодетых в богатые ткани, возили в Хакодати на великолепных колесницах. Каждую колесницу, сделанную в виде трехэтажной джонки, с колоссальною птицей на носу, тащило несколько сот человек, и каждый из них был в разноцветном шелковом костюме, В джонках сидели мальчишки и молоденькие девочки, били в барабан и играли на флейтах. Кроме трех главных колесниц с богами, тащили целые павильоны с певицами и музыкантами, маленькие лодочки с пищей для богов — рисом и саки… Вещи и украшения, сами по себе, составляли роскошное целое; японцы не пренебрегли ни одною мелочью для декорации. Можно было, например, на саблю божеству налепить и фольгу, вместо массивного украшения из бронзы; и так совестливо отделаны все мелочи. В другие праздники храм приготовляет от себя обед на несколько сот человек, и общая трапеза продолжается целый день, прерываемая богослужением и ударами в гонг.

Скажу несколько слов о храмах, которые мне удалось в этот день видеть. Первый стоял на горе; к нему вела высокая каменная лестница; почти весь он был занят комнатами для жилья. Для местного бога отведена была небольшая часовня, установленная теми Benjamin, какие обыкновенно находятся в буддийском храме. Секта, которой принадлежал этот храм, была, как видно, более практическая; здесь было больше места для удовлетворения мирского комфорта, нежели духовной потребности. Система постройки была общая большим японским домам. Все здание держалось на фундаментальных столбах, к которым шли перекладины, поддерживаемые небольшими столбиками. Стены снаружи выштукатурены толстою массою извести, так что здание смотрит каменным; внутри передвижные щиты в деревянных рамах: комната может быть сразу открыта со всех сторон. Справа и слева затейливо смотрят подстриженные, микроскопические садики, бывающие всегда во внутренних дворах. Роскошь внутреннего убранства состоит в необыкновенно красивом и гладко-полированном дереве на столбах и рамах и в передвижных щитах, обтянутых картоном и обклеенных иногда роскошными обоями. На полу, конечно, циновки.

Камита (Хакодате).

Бонзы храма стояли в стороне и почтительно кланялись нашему чиновнику: на них были кафтаны с висящими широкими рукавами и мантии из легкой шелковой материи светлого цвета. Все они были народ молодой и с бритыми головами.

Это количество пустых, никем незанятых комнат, отдаваемых путешественникам, служит местом собраний ученых бонз, чем-то в роде консисторий, где решаются различные духовные вопросы.

Второй храм оказался более удобным, не смотря на то, что стоял в лощине, и к нему надо было спускаться по широкой каменной лестнице. Так как этот храм был выбран для помещения графа Муравьева, то я еще раз возвращусь к нему.

Третий был настоящий храм, то есть в нем место для помещения гостей не отнимало места у богослужения Он стоял на горе отдельным зданием; крыша остроконечная, оканчивающаяся бронзовым пламенем, казавшимся издали короной, венчающей крышу. Внутри его, среди превосходной резной работы из кипариса и камфарного дерева, среди столбов, выполированных, как мрамор, среди висящих между столбами разноцветных хоругвей и флагов, — на алтаре стояло колоссальное бронзовое изображение какого то ками обставленное массивными канделябрами, горшками с цветами, гофеями, чашечками с рисом и саки, курившимися свечами. В боковых часовнях на бронзовых дощечках написаны имена усопших, и перед каждою дощечкой стояло приношение. Вид от храма превосходный. Прямо — обрыв горы был замаскирован покрывавшими его деревьями, правильно подстриженными, из чащи которых вырастало несколько величественных кедров; ветви их, распространяясь, как огромные лапы, венчались иглистою крышеобразною верхушкою; далее виднелся город застроенною, плоскою равниной; за ним — залив с пятью насыпными укреплениями; потом пришедшая вчера наша эскадра, вытянувшаяся в линию, за которою даль уже скрадывала формы предметов; там отдаленный берег казался облаком, a линия горизонта пропадала в тумане. Сотни белых точек рябили по заливу, то лодки и фуне (джонки) японцев, сновавшие в разных направлениях. Из зелени раздавались громкие голоса цикад, перебивавших друг друга; можно было следить за пением каждой; по мотивам различают семейства этих музыкантов-насекомых.

Последний храм был в левом конце города. До него было очень далеко; японские чиновники, нас сопровождавшие, опустили головы и изнемогали. Вероятно, не помянули они нас в этот день добром. Было жарко, полицейские сменялись каждую четверть версты, и музыка их железных палок сильно надоедала нам. Шли мы по каким-то переулкам; раз прошли мимо театра, здания, украшенного множеством фонарей; наконец, фламандская обстановка маленьких улиц стала чаще скрываться в зелени; чаще стали попадаться сады и цветы; вот род оврага, и по дну его течет ручей; через ручей мост, и около него несколько лавчонок; наконец, и храм, скрывающийся в зелени; за ним сплошные сады-леса, освежающие своею тенью и листвой воздух. Вот мы и пришли. Чиновники просят подождать: — им надо предупредить бонз, что мы хотим осмотреть храм, и предлагают тем временем зайти в ближайшую таберу. Что за прелесть была эта табера, — беседка в кустах зелени и цветов, открытая со всех сторон! В ней мы отдохнули, утолив жажду чаем и арбузом. На нас смотрела всюду следовавшая за нами толпа: ребятишки перелезала через забор, показывались из-за кустов, но часто слышимое сотрясение железной палки полицейского ограничивало их любознательность. К храму вела аллея исполинских кедров, стволы которых были прямы как колонны; ветви, широко разрастаясь, переплетались с ветвями соседних дерев, составляя сплошной зеленеющий навес. Внутри храма мы видели то же, что и в предыдущем; тот же алтарь; те же украшения. Но растущая в изобилии зелень особенно живописно обставляла это убежище религии. На самом дворе росли кедры; белые стены многих часовен, с резными порталами, мелькали между зеленью и серыми стволами величественных дерев. У лестницы, ведущей в храм, кроме известных собак, стояли две массивные бронзовые вазы.

9-го августа. История Японии теряется, как и всякая другая, во мраке неизвестности. Японские хроники целых столетий рассказывают о разных происшествиях, — извержениях вулканических гор, землетрясениях, явлениях драконов, войнах и драках, и все это без всякой последовательности. Циу-моо-тен-воо, родоначальник микадо, царствовал шестьдесят девять лет. Он выстроил храм богине солнца и основал власть микадо, неограниченного владыки, вмещающего в себе как духовную, так и светскую власть. Это было около 660 г. до P. X.

Много столетий неограниченно царствовали микадо. Первою причиною ослабления власти было, по всей вероятности, обыкновение назначать наследниками престола несовершеннолетних, через что увеличивалось влияние вассалов на дела государства. Один из микадо, женатый на дочери сильного князя, отказался от престола в пользу своего несовершеннолетнего сына; a честолюбивый князь, дед наследника, захватив власть в свои руки, заключил своего зятя в тюрьму. Началась междоусобная война… в продолжение которой является Иоритомо, один из самых выдающихся героев японской истории, господствующий в преданиях и народных сказках. В нем текла кровь микадо; он объявил себя защитником заключенного и разбил похитителя на голову. После междоусобной войны, продолжавшейся несколько лет, он освободил микадо и восстановил его в правах, которыми последний захотел пользоваться только номинально, предоставив настоящую власть самому Иоритомо, которого он произвел в достоинство цио-и-даи-циогун (главнокомандующий против варваров). По смерти микадо власть осталась вполне в руках Иоритомо. Чтобы еще более утвердиться в ней, Иоритомо затеял войну с Кореей, на которую отправились все владетельные князья, потерявшие там если не жизнь, то силу и богатство. Иоритомо царствовал двадцать лет. Ему наследовал сын его. Это было или в 1199, или 1290 году. С этого времени начинается сильное влияние сиогуна (то есть главнокомандующего), отношения которого к микадо напоминали отношения регента к несовершеннолетнему королю, или копетаблей к королям. В этом положении Япония находилась до конца XVI столетия.

В царствование микадо Конаро и сиогуна Иози-Хару, в двенадцатом году ненго-тембу, 22 месяца (в октябре 1543), показалось чужое судно в Тонего-сиусе, провинции Нисимоноо; экипаж его, состоявший больше чем из двух сот человек, имел новый, какой-то неслыханный, особенный вид. Находившийся на судне китаец, по имени Гахор, объяснил письменно, что это были рау-бау (южные варвары). Имена капитанов были Монно-Сионкиа и Кристо-Монто, в которых можно узнать Антонио Монто и Франциско Зеймото, — первых португальцев, прибывших в Японию.

С этого времени Япония вела правильную торговлю с соседями. Иностранцы, привозившие редкие товары, принимались радушно и входили с японцами в тесные сношения, селились у японцев и женились на их дочерях.

Позднее. мы видим голландцев и, наконец, даже английское судно, под командою некоего Адамса, явившихся в Японию. Похождения этого Адамса довольно известны.

Наконец, явились иезуиты, и раздалась по всем концам Японии громкая проповедь христианства. Народ, не слыхавший так долго ни одной живой идеи. с увлечением внимал проповеди. Скорые и неожиданные плоды проповеди удивили весь христианский мир. Титзинг говорит, что число обращенных превышало четыре миллиона и что новое учение имело своих поборников при дворах сиогуна и микадо.

Эта многообещающая будущность была уничтожена в зародыше, частью слепым рвением обращенных, частью гордостью миссионеров и желанием мешаться в политику, чтоб иметь влияние на светские дела. Но главное, наплыв новых идей должен был вызвать реакцию. Если бы победа осталась на стороне христианства, Японии предстояла бы будущность; к несчастью, победила старая Япония и страшно отомстила нововводителям. Этот исторический опыт был хорошим мерилом духовных сил народа. Реакция началась, и вот вспыхнула страшная и продолжительная междоусобная война.

Два брата, из рода Иоритомо, спорили о достоинстве сиогуна. Князья брали сторону то одного, то другого, или сами крамольничали, пользуясь беспорядками, чтобы приобрести независимость. Во время войны, оба противника лишились жизни, и возник вопрос о том. кону занять упразднившийся престол. После многих сражений, укрепился, наконец, на троне Нобунга, князь Авари, при помощи человека, вышедшего из народа, именем Хиди-Иори. По смерти Нобунга, Хиди-Иори вступил на престол, под именем Таико-Сама. При нем власть микадо до того уменьшилась, что осталась только призраком власти. Таико-Сама победил Корею и угрожал Китаю, но смерть помешала его замыслам.

Смерть этого человека была сигналом к новым беспорядкам. Хиди-Иори, единственный сын Таико-Самы, был дитя шести лет, и отец его, еще при своей жизни желавший упрочить за ним престол, женил его на племяннице князя Микавы, назначив последнего регентом. Этот князь, по имени Изейас, воспользовался своим положением и сам захватил власть. Малолетний сиогун был поддерживаем христианами, желавшими воспитать в нем покровителя новой религии. Вспыхнувшая междоусобная война имела грустный исход. В 1615 году, Изейас осадил Оосако, куда скрылся, как в последнем убежище, супруг его племянницы. О судьбе Хиди-Иори ничего не известно. По мнению некоторых, он сгорел во дворце своем; другие говорят, что нашел убежище у князя сатцумского, и это довольно вероятно. Князья Сатцума по сие время больше других независимы, и из их рода сиогуны берут себе жен.

Началось страшное преследование христиан, продолжавшееся несколько лет. Тейтокури, племянник Изейаса, нанес им последний удар; 36,000 христиан заключились в замке Синаборе и защищались с редким мужеством и отчаянием. Замок взят был, наконец, 12 апреля 1638 г., после трехмесячной осады.

В этой последней сцене драмы голландцы помогали осаждавшим своею артиллериею и положили позорное пятно на свою историю.

В 1640 г. преследование христиан, по недостатку жертв, прекратилось.

С этого времени Япония герметически закупорилась; попытка португальцев, посылавших из Макао блестящее посольство, была напрасна.

Святость звания посла не спасла приехавших от строгости изданного в Японии закона, по которому смерть постигает всякого иностранца, ступившего на японскую землю. Посланнику и его свите (шестидесяти человекам) отрубили головы; только некоторые были пощажены для того, чтобы было кому отвезти в Макао известие о происшедшем. Над трупами казненных выставлена была надпись: «Пока светит солнце, ни один иностранец не ступит на землю Японии, хотя бы то был сам посланник Ксуки, князя японских богов, или сам христианский Бог; с ними будет поступлено так же, если не хуже.»

Голландцы, единственные иностранцы, допущенные в Японию, были помещены сначала на острове Фирандо, где они основали свою факторию. Впоследствии они были переведены в Нагасаки, на остров Дециму, где, впрочем, позволено было жить только семерым. До последнего времени они вели почти тюремную жизнь.

Это отчуждение от мира было выгодно для сиогуна, власть которого стала уже бесспорна; партии прекратились, обычаи, лишенные всякого иноземного влияния, упростились. Чтоб еще более укрепить власть закона, вся страна была опутана правильно организованным шпионством, так что всякое внутреннее возмущение сделалось невозможным.

Но новое время разбило в некоторых местах этот лед, затянувший все народные силы. Выдержит ли Япония этот новый прилив? Этот второй исторический опыт решит её судьбу; a как решит — это дело будущего.

Эддо был постоянною резиденцией сиогуна, принявшего в последнее время титул тайкуна (великого князя). Все служащее в Японии окружает его. Эддо — центр бюрократии и светского образования, между тем как Миако, резиденция микадо, или даири — центр образования духовного; там возделываются искусства, там обрабатывают древний японский язык под именем ямато; там живут амотофилы (как в Москве славянофилы), a Эддо, как наш Петербург, кишит деловыми людьми, предписывает моды и служит центром деятельной жизни.

Дворец тайкуна (так как этот титул принят сиогуном, то я и буду так называть прежнего сиогуна) со всеми принадлежащими к нему зданиями, храмами и службами занимает пространство, равное порядочному городу; защищенный со всех сторон высоким бруствером и выстроенною на нем стеною, он окружен еще широким каналом, воды которого, обогнув кольцом крепость, впадают в другой канал, идущий к заливу. Весь этот укрепленный остров называется высоким городом, го-зен или ючен, a самый дворец замком, О’сиро. Дочтя параллельно этому каналу и обхватив втрое большее пространство, течет другой канал, полукруглый, соединяющийся обоими своими рукавами с сеткой разных каналов, разрезывающих Эддо на множество островов у самого залива.

Цель нашей прогулки состояла в том, чтобы, перерезав внешний полукруглый канал, выйти к дворцу тайкуна и увидеть хоть то, что доступно глазу обыкновенных смертных. Со мною были Е. и Б., еще в первый раз съехавшие на берег. История о брошенном с моста камне, не смотря на наше умышленное молчание, разошлась какими-то путями и, конечно, была преувеличена. «Да вы скажите нам,» говорили К. и Б., еще когда мы ехали на лодке, «правда ли, что бросают камни?» Я должен был сознаться, смягчая факт тем, что камни были небольшие и что всегда, в такой огромной толпе, найдется шалун, за которого поручиться нельзя. Имея в руках план Эддо, мы начертили себе маршрут: надо было сначала забраться как можно дальше в глубь города, придерживаться к ветру, как говорят на море, и потом спуститься. Начав придерживаться, мы действительно забрались в такую глушь, куда, кажется, еще не дошла известия о том, что Япония заключает трактаты с европейцами. Дети и взрослые, старики и женщины с стремительностью выскакивали из своих лавок, некоторые бежали вперед, чтобы предупредить своих знакомых посмотреть на такое чудо, как русский Офицер; нас осаждали спереди, с боков, сзади. Полиция, вероятно не предупрежденная, не считала нужным заниматься нами; наше положение было очень интересно, но самое-то интересное было впереди.

Мы потеряли счет улицам, a главное, потеряли направление. Из широких и населенных улиц поворачивали в узенькие переулки, почти со всем скрывавшиеся под тенью дерев и кустов, выходящих из-за заборов; в этих переулках нас почему-то оставляла толпа, но только-что мы выбирались на улицу, как снова становились предметом преследования. Два или три камня пролетели у нас под ногами и один ударился в зонтик, который я нес, защищаясь от солнца. Видя такой оборот дела, мы вошли в первый трактир, но наши преследователи не оставляли нас. Трактир, был буквально осажден, забор заднего двора затрещал, и трактирщик, испуганный, не хотел нам ничего давать и уговаривал уходить поскорее. К нашему счастью, послышались железные кольца полицейских, решившихся наконец, принять нас под свое покровительство. Они стали нас передавать с рук на руки, и дело пошло довольно благополучно.

Мы увидели совершенно деревенский ландшафт: зеленый луг и на нем несколько озер, заросших тростником и ненюфарами и соединявшихся друг с другом протоками; местами были группы дерев, кое где паслись жирные быки. Перерезывая эту местность, шла, поднимаясь в гору, широкая насыпь; на её протяжении был каменный мост, под аркою которого протекали воды озер, и далее, на зеленеющем холме, возвышалось здание, очень похожее на крепость. Из-за стен его вырастало несколько дерев японской сосны, с распространяющимися в виде лап ветвями. Тут проходил и внешний, полукруглый канал; возвышенное здание, похоже на крепость; были ворота с караулкой, близ которой и стояли известные значки власти, один — род ухвата, другой — железный крючок, третий — какие-то грабли. Этими инструментами ловят воров. Подобных ворот несколько в Эддо; они все выстроены по одному плану, и даже местность, окружающая их, довольно схожа, что непосвященных часто вводит в заблуждение. За воротами шли улицы широкие, торговые, и узкие; потом потянулись знакомые здания княжеского квартала с красными исполинскими воротами, выведенными под лак; наконец, мы вышли на набережную канала, омывающего стены О’сиро. Высокий бруствер крепости одет был дерном, и по его склонам местами росли деревья, спускавшиеся иногда до самой воды, покрытой круглыми листьями водяных лилий с их белыми цветами. Невысокая стена, сложенная из серых камней и прерываемая башенками, шла по брустверу; из-за стен выглядывали рогатые ветви японской сосны и кедров, составляющих собою третью живую стену. Только в одном месте был мост, ведущий в ворота, архитектура которых была похожа на прежние.

Местность своею таинственностью могла возбудить много мыслей; может быть, идя тихим шагом, мы преисполнились бы уважения к великому владыке Японии, смотря на эти угрюмые стены, на выглядывавшие из-за них деревья, под тенью которых живут и наслаждаются существа, имеющие такую власть и силу; но

He тем в то время сердце полно было!

С одной стороны стоял дворец, с другой княжеские жилища. Толпа, сопровождавшая нас в этом месте, состояла из княжеской челяди. Действуя в интересах своих патронов, из которых многие с ожесточением смотрят на европейцев, проникнувших в сердце Японии, этот народ глядел на нас враждебно, и камни, летавшие мимо нас, не были уже шалостью уличных мальчишек. Ускоренным шагом шли мы, стараясь показать полное равнодушие, хотя полного равнодушие быть не могло, когда то в спину, то в ногу стукнет. К. и Б. решительно рассердились. «Ну, уж прогулка! нет, уж больше сюда ни ногой!» — «Господа, — утешал я? — после будете вспоминать с удовольствием: ведь это…» Опять камень, черт возьми, и больно! Но я продолжаю: «Ведь это такой эпизод из жизни туриста, за который другой дорого бы дал; легко сказать: быть побитым камнями! Путешественникам, в наше время, в Европе…» «Еще камень!» прерывал меня кто-нибудь из моих спутников: «черт с ними? с этими эпизодами… Пойдем скорее!» Я храбрился только для виду, потому что за все бросаемые камни товарищи обращались ко мне, как будто я бросал их: «Нет, уж с вами больше не пойдем!» говорили они. Сцена трагикомическая. С смиренным духом и ускоренным шагом пробирались мы по набережной, как будто под выстрелами. «Ведь в Севастополе нам с вами случалось не раз находиться в таком положении, и еще гораздо хуже: представьте, что камни — пули,» — утешал я своих товарищей.

Кончился княжеский квартал, кончились и камни. Мы вздохнули свободно, добравшись до знакомого трактира на большой улице, в котором обедали в первую нашу прогулку. Тут уже нас приняли, как друзей: молоденькие мусуме одна перед другой старались услужить нам; омыли наши ноги, дали шримпсов, a К. примирился и с Эддо, и с камнями.

Что эти камни не были шалостью уличных мальчишек, подтвердили после чиновники. На наши слова, что если это еще повторится, то могут быть очень серьезные последствия, они прямо сказали, что князья, защитники старых порядков, составляют упрямую оппозицию против прогрессивных побуждений правительства. Начало сближения с европейцами было делом покойного сиогуна, человека способного и понявшего, что если Япония может иметь какую-нибудь будущность, то не иначе как путем сближения с другими народами. Одни из феодальных князей разделяли его мнения и деятельно помогали ему; другие же и, кажется, большая часть упрямо противодействовали нововведениям, видя в них гибель Японии, или просто не желая отстать от привычек и обычаев, нажитых веками. Но пока жив был сиогун, оппозиция глухо волновалась и молчала. К несчастью, в прошлом году преобразователь Японии умер; был даже слух, что он отравлен. Ему наследовал Минамото-ие-мочь (по-английски пишут Minamoto je muchi), мальчик пятнадцати лет, находящийся под влиянием и опекою консерваторов. Они уже не в силах устранить влияние европейцев на Японию: европейская мысль пустила сильные корни в восприимчивую почву этой страны; но они всячески замедляют дело, и если решились допустить европейцев в Эддо, то для того, чтобы пресечь им всякие пути в Миако, отстраняя тем влияние пришельцев на «духовного» императора, микадо. A на себя они, конечно, надеются. Вследствие этого, обещанный прежде порт Осако, находящийся близ Миако, не открывается, и все дела будут решаться в Эддо. Оппозиция высших, переходя в нижние слон, выражается по обыкновению уличными сценами; так слуги домов Монтекки и Капулетти дрались за то, что господа их были в ссоре.

В то время как мы собственным опытом узнавали разные стороны японского характера, по рейду плыла великолепная процессия: на джонке, убранной шелковым балдахином, флагами, значками и золотом, с криком и шумом буксируемой несколькими десятками лодок, медленно двигаясь вперед, ехали полномочные тайкуна на фрегат Аскольд. Несколько таких джонок, не так богато убранных, следовали за главною; это было первое свидание японских властей с нашими. В числе полномочных были первые чины государства. Вечером, когда они съезжали с фрегата, на всех судах нашей эскадры вспыхнули по нокам фальшфейеры, и вечерний салют, сверкая огнем и расстилаясь красным дымом, сотрясал воздух и стены городских зданий, редко слышавших подобные звуки. В тоне приветствия слышалась сила, a красный дым выстрелов мог быть зловещим. Много ли нужно, чтоб этот гром сделался угрожающим и разрушающим?…

На другой день (10 августа) отправилась процессия с нашей стороны. Все было сделано, чтобы в езд графа Муравьева в Эддо был самый торжественный. С утра свезена была со всех судов команда, с заряженными штуцерами, на берег. Составился батальон из трех сот человек, который, выстроенный развернутым фронтом, дожидался на берегу. (Батальоном командовал полковник Семеновского полка Иоссильяни). В 11 часов все офицеры, в полной парадной форме, собрались на пароход Америка, куда вскоре приехал и граф Муравьев, сопровождаемый салютом со всех судов и расцвечением их флагами; один Пластун, стоя отдельно от эскадры, скромно ожидал своей очереди. Когда пароход поравнялся с ним, вдруг развились, поднятые клубками на фалах, разноцветные флаги, и люди, стоя по реям, потрясли воздух криками. Близ укреплений пароход остановился, и все отправились к берегу на катерах и вельботах; на берегу загремели барабаны, и импровизированный батальон, идя рядами, дефилировал скорым шагом. Впереди несли флаг, a за ним следовала знаменная рота из гардемаринов и юнкеров, молодого поколения нашей эскадры. Для всех офицеров приготовлены были лошади, красиво убранные японскими седлами. Барабанщики не жалели барабанов; раскатистая дробь раздавалась по улицам Эддо, по сторонам которых чинно стоял народ, с удивлением смотревший на пришельцев. Ни один не высовывался вперед, ни один не кричал, не толкался; такое было благонравие, что какой-нибудь любитель всего подобного пришел бы в восторг и умиление. Старушки, сердечком сжимая губы, приветливо улыбались, хорошенькие мусуме благосклонными взглядами отвечали нашим сердцеедам, посылавшим им поцелуи по воздуху; дети смотрели с безмолвным любопытством. Но какой-нибудь стоявший в толпе юморист, может быть, уже схватывал особенности наших костюмов и физиономий, чтобы перенести всю нашу процессию целиком на рисунок, как перенесен был в езд графа Путятина в Нагасаки. У меня есть этот интересный политипаж. Как они злодейски подметили наши прежние кивера, наши мундиры, и какое обширное поприще предстояло им теперь!..

В храме, где была главная квартира, поднят был русский флаг, — с церемонией. Все участвовавшие в процессии были приглашены к обеду, приготовленному в японском вкусе. Перед каждым был поставлен лаковый поднос с несколькими чашечками; в каждой было кушанье: похлебка, рыба, салат, микроскопически изрезанный и очень вкусный, разные конфеты, раскрашенные и имеющие затейливую форму; одним словом, приготовлено было все, что японская кухня могла представить изысканного. Прислуга быстро двигалась, удовлетворяя требованиям каждого.

Но божество, радеющее Японии, кажется, было на стороне оппозиции. Страшною разразилось оно над нашими головами, как будто за дерзость настойчивого желания сблизиться с Японией. Оно как будто стерегло их застывшую и заснувшую жизнь. Едва мы сели на шлюпку, чтобы возвратиться на клипер, полился дождь, погода засвежела, и разведенное волнение вливало волну за волной в наш катер. Насилу добрались мы до клипера.

Барометр падал стремительно; дождь возвращался о каждым порывом ветра, который становился все сильнее и сильнее. Весь следующий день ураган свирепствовал в заливе; стоя на якоре, мы должны были закупорить люки, что случилось с нами в первый раз. На берегу было, между тем, довольно сильное землетрясение. На третий день стало немного стихать; небо очистилось, и, кажется, никогда еще воздух не был так прозрачен! За Эддо мы увидели в первый раз цепь гор и величественный Фудзи, с его вершиной, подобно усеченному конусу; он рисовался на горизонте, как нежное видение, — так легок и воздушен был тон красок.

Фузи-яма или Фузи-но-яма находится в провинции Сируга. По сказаниям японцев, он явился ночью в 285 г. до P. X., и в ту же ночь вблизи Миако провалилось большое пространство земли, образовав озеро Митзоо (большая вода). Этот вулкан, составляя пирамиду в 12,000 фут. высоты (высота равная почти Тенерифскому пику), большую часть года покрыт снегом. Извержение 799 г. по P. X. продолжалось 34 дня. Выброшенная зола покрывала огромные пространства и окрашивала воды красным цветом. Другие извержения были в 800 и 863 г. по P. X. Самое сильное было в 864 г., во время которого гора стояла как бы в пламенном кругу. Последнее было в 1707 году, после стольких лет покоя.

13 августа. Можно было ехать опять на берег, и, чтоб успеть больше увидеть, мы отпросились на два дня, предполагая на другой день ехать верхом. Точкой отправления тин избрали храм, где была наша главная квартира. Это было огромное здание с большим количеством комнат, с упраздненными нишами и с совершенным отсутствием алтаря. Когда я был в первый раз здесь, то видел небольшую часовню; теперь она была заперта. Перед храмом был небольшой двор, на который можно было попасть через широкие ворота, по каменной лестнице. Тяжелый навес, с деревянными резными украшениями, составлял род висячего портика; несколько ступеней, через широкую арку, вели в первую комнату, довольно большую и высокую: в глубине её была деревянная ниша с полками, на которых, вероятно, стояли прежде какие-нибудь религиозные принадлежности; пол был устлан, как всегда, циновками; двигающиеся, в рамах ширмы обклеены довольно красивыми обоями. Эта комната служила местом отдохновения для приезжающих с судов. Здесь, расположившись после обеда на циновках, мы вели разговоры, узнавали новости, толковали и спорили.

Кто-то назвал эту комнату «oeil de bœuf»; так это название за ней и осталось. Около неё находились помещения для служащих, a дальше для графа Муравьева. Вблизи был большой сад, a у храма — микроскопические садики с искусственными скалами, маленьким храмом и лужицей, превращенной в пруд, в котором плавали золотые рыбки.

Гуляя целый день по городу, мы положили себе изучать торговлю, то есть. начали заходить в лавки и магазины, в иные для того, чтобы что-нибудь купит, в другие, — чтобы поглядеть. Я уже говорил, что в Эддо прежде всего поражает страшное количество лавок; кажется, весь народ продает, и не можешь себе представить, где находятся покупатели, покамест не вспомнишь, что в самом Эддо больше миллиона жителей и что Эддо доставляет на всю Японию предметы потребления. Лавки с вещами роскоши встречаются редко; если они и есть, то обыкновенно помещаются в задних комнатах; на улицу же смотрят все вещи практические, нужные: обувь, шляпы, платье, циновки, обиходный фарфор, который однако, очень хорош, наконец, лавки с железными и медными вещами, с книгами и множеством картин. Книги, большею частью, иллюстрированные уличные романы, из которых многие с не совсем скромными и даже с очень нескромными картинками; последние так распространены по всей Японии, что мне нередко случалось видеть их в руках детей, совершенно понимающих то, что они видят: такие картины могли создать только развратные, не сдерживаемые никаким нравственным чувством японцы. Эти картинки не случайно попадаются детям; они находятся на детских игрушках, на летучих змеях; я видел уличного пряничника, который из сладкого и мягкого теста делал для детей, тут же расплачивавшихся с ним, такие изображения, которым было бы приличнее находиться разве в анатомическом театре!..

A японцы с виду так благонравны, водой не замутят: согласите это с их благонравием! При таком отсутствии нравственного элемента, когда не щадят невинных помыслов детства, загрязняя их развратными образами, нечего удивляться, что у японцев нет правды и душевной чистоты, что они все лжецы. Общая подозрительность, следствие системы управления, развила шпионство и вместе целую систему взаимного обмана, взаимного опасения и недоверия. Где же в этой тине искать благородных начал, веры в добро, самопожертвования для идей, чувства собственного достоинства, позыва к подвигу и всего того, что составляет тот ключ живой воды, без которого всякий народ не живет, a прозябает!

Зато все, что составляет удобство жизни, что нежит рыхлое тело японца, что одевает его, окружает и кормит, — все это доведено у него до возможного совершенства. Каких тканей не выделывает он для своих церемониальных панталон, для своих кофт и халатов, от толстых и негнущихся, как картон, до легких и воздушных, как паутина! Плетение из тростника и соломы тоже превосходно; всякая сандалия, даже на ноге нищего, в своем роде chef-d’œuvre. Посмотрите на оружие, на сабли с резною металлическою работою на рукоятках: право, от этой работы не отказался бы Бенвенуто Челлини, — так она отчетлива и художественна. Или нитцкы, пуговицы, о которых я уже говорил. Вместе с искусством работы, добродушный юмор не оставляет скромного художника, которого общественное положение стоит, однако, не выше положения портного или столяра, потому что художник у японцев причислен к касте ремесленников{1}. Войдите в дом, самый бедный по наружности. He бойтесь, вас не поразит то, на что наткнетесь в жилищах бедняков в каком-нибудь большом европейском городе. Вы не рискуете задохнуться в страшной атмосфере, или прийти в ужас от нечистоты и всякой гадости. Смело садитесь, или ложитесь на циновку: она та же, что и у богатого, до крайней мере, так же чиста; спросите себе воды, и непременно найдется фарфоровая чашка, не засиженная мухами, но всегда чисто вымытая, из которой можно пить смело; спросите себе огня, чтобы закурить сигару — вам подадут небольшой деревянный ящик, чисто лакированный, с каменною жаровней, на которой лежат несколько горячих угольев. Над очагом, устроенным на полу, висит чугунный чайник, в котором кипятится вода. Хозяйка постоянно хлопочет около него, одетая в синий миткалевый халат; волосы её, всегда причесанные, блестят, намазанные помадой. Простой народ ест морскую капусту[18] ), которую сушат на лето и маринуют, да сухую рыбу; хорошо, если есть средство купить рису. Это бедняки, a потребность комфорта в жизни развита и у них. Едят они тоже очень опрятно, не залезают пальцами в блюдо, не сделают другого какого-нибудь неприличия. Любого японца можно посадить хоть за педантический английский стол, и он не сконфузит строгого джентльмена.

Рассматривая картины японцев, я убедился, что у них больше способности к рисованию, нежели у китайцев. Особенно отличаются японцы бойкими эскизами. О тенях они не имеют никакого понятия, грешат также и в изображении нагих людей, особенно если приходится рисовать ноги или руки в ракурсе. Поэтому, большая часть их рисунков сначала поражает безобразием, но потом в редком рисунке не найдешь двух-трех черт, которые бы не остановили внимание любителя. To грациозный поворот головы, то милая фигура какой-нибудь молоденькой девушки, подбирающей рукою обширные складки длинного халата и спешащей идти, может быть, на свидание. фигуры всегда размещены прекрасно, я при том в них почти всегда виден оттенок легкого юмора. Громко смеяться японец не смеет, но по юмору его можно обо многом догадываться. Рисунки, требующие точности, выполнены в совершенстве, как например, рисунки растений, птиц, оружия, джонки, планы и т. д. Едва ли есть в Европе лучшее издание ботаники и орнитологии, нежели у японцев!

Японцы (Эддо).

Ходя по разным лавкам, сопровождаемые теперь двумя чиновниками и целою толпой полиции, — предосторожность, вызванная происшествиями прежних прогулок, — мы пришли, между прочим, в огромный магазин шелковых товаров. Это было большое двухэтажное здание, увешанное широкими занавесами, с различными изображениями; в нижнем этаже было столько мальчиков и приказчиков, что сначала мы приняли магазин этот за школу. Нас попросили наверх, и, пока носили материи, угощали чаем и грушами. В стороне была небольшая комната, где сидел хозяин за столиком и, вероятно, сводил счеты; сидел он, разумеется, поджавший под себя ноги, на полу. Это был человек, как казалось, уверенный в себе; по магазину можно было судить о его состоянии; по уважению окружавших его, видно было его значение. Всякий приходивший к нему повергался ниц, как перед божеством, и, лежа в прахе, несколько отделив от земли склоненную на бок голову, подобострастно выслушивал приказания, ежеминутно втягивая в себя воздух, отрывисто как будто с наслаждением, приговаривая после каждого втягивания так же отрывочно: «хе, хе…» Но вот послышался какой-то шум внизу, приказчики что-то тревожно забегали: по лестнице поднималось новое лицо, вероятно, столько же значительное, как и хозяин. Оба они поклонились друг другу в ноги, и долго я любовался утонченною их вежливостью. Ни один не хотел уронить себя. Что сцена Манилова с Чичиковым в дверях!.. Предложит один другому трубку, затянется воздухом, тоном человека, расслабленного от истомы наслаждения, какое доставляет ему гость, даже со взглядом, выражающим упоение, что-то такое скажет и припадет к земле. Тот возьмет трубку с тою же процедурой и в свою очередь припадет к земле. Церемония эта продолжалась с полчаса; наконец, обоюдные поклоны стали чаще, втягивание в себя воздуха сделалось до того сильным, что, казалось, эти живые воздушные насосы задушат нас, невинных свидетелей; дело, однако, шло к концу, к прощанью. Как жаль, что мы не знали японского языка. Интересно бы послушать, что они друг другу наговорили. Гость ушел, a хозяин по-прежнему, приняв свой уверенный вид, занялся делом. Пока я любовался изъявлениями японской вежливости перед нами раскладывались богатства шелковых произведений. Выбор был так велик, что мы решительно ничего не выбрали, сказав, что придем «завтра». Слово это так необходимо для русского, что всякий из нас знает его даже по-японски: «мионитци», говорили мы, уходя…

На улице встретила мы длинную процессию: около пятидесяти норимонов (носилок) следовали один за другим. Норимоны все были по одному образцу, — красные, покрытые превосходным лаком и обитые по углам бронзовыми украшениями; за каждым, кроме обычной прислуги, шли по две молодые женщины, одинаково одетые: некоторые из них были очень хороши собою. Можно было думать, что эхо был гарем какого-нибудь князя, отправлявшийся, может быть, с визитом. Через сквозившиеся занавески, сделанные из тонкой соломы, видны были фигуры сидевших женщин; некоторые приподнимали занавески, и мы видели старух и женщин средних лет, с черными зубами; ни одной не было молодой, по крайней мере, из тех, которых мы видели. Одеты они были скромнее служанок; бесцветность их халатов отличалась от ярких поясов прислужниц, стягивавших легкие складки светло-синих тюник, в которых щеголяли молоденькие мусуме, к сожалению страшно набеленные и нарумяненные.

Я назвал это собрание женщин гаремом. Но гаремов, в настоящем значении, с их законами и заключением, в Японии нет. Положение женщин, хотя они и подчинены мужьям, сноснее здесь, нежели где-нибудь в Азии; они занимают место в обществе и разделяют все удовольствия с своими мужьями, братьями и отцами; вообще, они пользуются известною свободой и редко употребляют ее во зло. Женщины непринужденны в обхождении и умеют сдерживать себя в известных границах благопристойности. Даже у простых женщин есть своего рода элегантность; у всех есть, конечно, некоторая доза кокетства, но за то есть и уменье управлять домом. Кроме законной супруги, японец может иметь несколько наложниц (число не ограничено); имеет право удалить жену, которую, однако, обязав кормить, если она не бесплодна и не сделала какого-нибудь проступка.

Хотя хозяйка управляет домом, во она не принимает участия во всех делах мужа; на нее смотрят скорее, как на игрушку, нежели как на участницу радостей, забот и печалей. «Когда муж посещает покой жены своей, говорят японцы, то оставляет все свои заботы за собою и желает только насладиться удовольствием.»

Японцы женятся в молодости и избегают неравных браков; часто свадьба решается выбором родителей. Если же молодой человек выбирает сам, то, в виде объяснения, втыкает в дом родителей своей любезной ветвь Eclastrus alatus. Убранная ветвь означает согласие. Женщина, для выражения чувства взаимности, красит свои зубы черного краскою. Все церемонии свадьбы сопровождаются подарками. Когда невесту вводят в дом жениха, она покрывается белым покрывалом, в знак того, что она умерла для своего семейства и должна жить только для мужа. Говорят, что при свадьбах нет никаких религиозных церемоний (Фитзинг); не знаю наверное, правда ли это.

Как скоро замечают, что женщина готова быть матерью, ей делают вокруг чресл широкую повязку из красного крепа и стягивают ею живот, с соблюдением различных церемоний; ибо «если её не стянут, то ребенок привлечет к себе все соки, и мать умрет с голоду.» Обычай этот ведется с одной вдовы микадо, которая в последнем месяце беременности повязкою замедлила роды и, став в главе армии, победила корейцев (?). С родами шарф этот снимается. Девять дней после родов женщина проводит непременно сидя. обложенная со всех сторон мешками с рисом, и еще сто дней смотрят на нее, как на больную, a по истечении их, она идет в храм, для принесения молитв и для исполнения обетов, если она их давала.

Новорожденного сейчас же моют и оставляют неодетым до принятия имени, которое дается мальчику на тридцать первый, девочке — на тридцатый день. При этом ближайший родственник дарит ему конопли (символ долголетия) и другие талисманы: мальчику — два веера и сабли (символ храбрости), a девочке — разноцветные раковины и черепы черепах, как символ красоты и прелести.

Оба пола ходят в приготовительные школы, где учат читать, писать и краткой отечественной истории. Этим кончается образование детей бедных классов; для богатых есть высшие школы, где преподаются правила церемониалов, сопровождающих каждый акт жизни японца; также знание календаря, с счастливыми и несчастливыми днями, математика, и развивается ловкость тела фехтованием, стрелянием из лука. Правила о харакири, то есть, как и в каких случаях должна производиться эта героическая операция, также составляют предмет обучения в высших школах. Девочек учат рукодельям, домохозяйству, музыке, танцам и литературе. В Японии есть много женщин писательниц!.. В пятнадцать лет воспитание их кончается.

В Японии есть заведения, занимающие какую-то средину между школой для воспитания девушек и домом баядерок. Это так называемые чайные дома.

Там часто живет до ста женщин. С виду дома эти похожи на гостиницы, где можно достать чай, саки, ужин, слушать музыку, видеть и танцовщиц….. Бедные люди, имеющие хорошеньких дочерей, отдают их с детства содержателю подобного дома, и он обязан дать ребенку блестящее воспитание. Девушка остается известное число лет при заведении, чтобы вознаградить истраченные на нее деньги; по истечении срока, она или возвращается домой, или, что всего чаще, выходит замуж. Поведение девушек здесь не ставится им в вину, и на них не падает дурная слава, хотя, правда, родители их за это не очень уважаются. Девушки эти должны быть образцами светского воспитания; часто приводят дворяне и другие важные японцы жен своих в эти места, чтобы они учились музыке, литературе и вообще хорошим манерам.

Японский женский костюм недурен; прямо на теле носят они коротенькую юбочку из красного крепа, плотно обхватывающую тело, и креповую кофту, с широкими рукавами, обыкновенно яркого цвета, с крупными узорами; сверх этой кофты надевают две или три подобные же, так, чтобы воротничок нижней был немного виден над верхней. На ногах, как у мужчин, бумажные чулки, завязываемые выше колен, и соломенные сандалии, укрепленные соломенными шнурками, которые проходят между большим пальцем по подошве; эти сандалии часто очень изящны по своей тонкой работе. Для ходьбы по грязи употребляют деревянные подставки, род маленьких скамеечек. Все это платье заменяет наше белье; но сверх всего этого надевается длинный халат, который у богатых волочится по земле и перетягивается поясом. Смотря по погоде, надевают два, три, a иногда до тридцати халатов, и каждый подвязан поясом; последний, верхний пояс всегда особенно роскошен; он бывает шириною до 12 дюймов, делается из богатой шелковой материи и сзади завязан большим бантом. У простых женщин, сверх халата, надевается еще коротенькая кофта с широкими рукавами, разрезанными под мышкой, как у всех других халатов, и зашитыми на половину у руки, так что образуется род мешка, куда кладется все, что надо потом бросать или спрятать, — кусок недоеденного кушанья, бумажка, которою «обходятся вместо платка», и т. д. Цвет верхних халатов обыкновенно скромен — темно-синий или темно-коричневый, с тоненькими полосками; у женщин же, живущих в чайных домах и выставляемых по вечерам напоказ, при свете разноцветных фонарей, халаты бросаются в глаза роскошью цветов, арабесок, вышитых шелком и золотом, длинными шлейфами, влачащимися по полу, и т. д. Волосы, всегда черные и глянцевитые, собираются кверху от затылка и напомнили бы древнегреческие прически, если бы только их не пестрили вплетаемыми гофрированными разноцветными крепами, длинными роговыми и черепаховыми иглами, вставляемыми со всех сторон, и иногда проволоками, которые поддерживают волосы, чтобы они лучше стояли. Белятся и румянятся до крайности, чем страшно портят свой естественный цвет лица, который очень бел и свеж, что видно у бедных девушек. Сначала выбелят все лицо, потом слабо-розовым тоном покроют щеки от бровей до подбородка, оставив верх носа и самый подбородок; брови обводят черною краскою, губы намазывают шафраном, отчего они со временем синеют, что составляет nec plus ultra японской красоты; иногда же среди губ нарисуют темненькую пуговку… Одним словом, глядя на изуродованное всем этим лице японки, убеждаешься, что нет глупости, до которой не довело бы желание нравиться. Замужние красят зубы таким едким составом, что надо покрывать десны особенным вязким тестом, чтобы предохранять их от этого состава. Впрочем, женщины в Японии совершенно правы, потому что мужчины там не меньше, если не больше, заняты собою. Но жаль, что японки так портят себя: в их естественном виде они очень недурны лицом, у них много грации.

Улица, по которой мы шли, поднимаясь в гору, представляла с одной стороны ряд храмов, окруженных садами и воротами, к которым вели высокие лестницы; с другой стороны тянулись длинные стены какого-то княжеского дворца; на этой улице жил в прошлом году граф Путятин. На горе увидели мы длинную галерею, всю увешанную фонарями. К ней, между деревьями и кустами, шла лестница, с широкими каменными ступенями, которых было больше ста. По мере того, как мы поднимались по ней, открывался город, целое море строений, упиравшихся действительно в море, синею полосою лежащее на горизонте; едва-едва можно было рассмотреть мачты наших судов; a масса, выштукатуренных домов, покрытых черепицей, так велика, что большие сады, около которых мы проходили, казались букетами, разбросанными в разных местах. Горы и холмы скрадывались, все было ровно, точно плав, начерченный на листе бумаги. В галерее были устроены скамейки, и несколько молоденьких девушек предложили нам напиться чаю. Мы находились во владениях храма бога войны; сам бог, в колоссальном бронзовом изображении, сидел неподалеку, между деревьями: это была толстая, неопределенная личность, с саблею в руке; так как войны уже вывелись в Японии, то и бог скромно сидит в кустах, никого не смущая. В галерее было действительно хорошо. Японцы страшные сибариты, рассчитывают на место отдыха после прогулок, пользуясь всяким пунктом, откуда открывается хороший вид; на таком месте устраивается беседка, или павильон. A где есть беседка, там сейчас прилаживается переносная чайная, с горячею водою, кипящею в чугунном чайнике, и целым строем маленьких чашечек. Хозяйка — обыкновенно старуха, с сморщенным лицом и черными зубами; что за удовольствие пить чай, когда вам подает его такое некрасивое существо? Старушка это знает и потому берет к себе двух или трех молоденьких девочек в услужение, если не имеет дочери или племянницы. Утомленный долгою ходьбою, всякий с наслаждением ложится на скамейку, покрытую чистою и мягкою циновкою, под тень навеса, лаская свой усталый взгляд и превосходным ландшафтом, расстилающимся перед ним, и лукавою улыбкою молоденькой мусуме, подающей ему ароматический напиток. Привыкшие к нашим самоварам, мы требовали часто повторения, и выпитые чашки считались десятками, что возбуждало смех, как прислужниц, так и не оставлявшей нас публики, которая провела нас по лестнице и на которую мы уже смотрели равнодушно, как на conditio, sine qua non.

Утомленные дневными скитаниями, вечер провели мы в «œil de bœuf». У широкой арки висело четыре японские фонаря, a двое часовых, опершись на ружья, составляли прекрасную раму ночи, глядевшей на нас своим таинственным мраком и говорившей немолчными голосами своих крикливых цикад. «Вы все искали восточных картин, говорил я И. И.? a разве это не восточная картина? Посмотрите на этот свет фонарей, падающий на часовых; смотрите на эту арку, a там в тени воображайте что хотите, хоть гарем…» — «Да тут гарем и есть, сказал кто-то: — в противоположном доме, что стоит в саду, видели вы прехорошеньких японок?»

A главное то, что вечером не возвращаться на клипер; обретаешь в себе чувство свободы, независимости — до завтра. В продолжение целого года не приходилось нам испытывать подобного прекрасного чувства…

Лошади были заказаны с вечера в японской караулке. Легли спать, кто где нашел место.

На другой день, рано утром, едва солнце начало разгонять туман, нежащий на желтых водах залива, я верхом приехал на пристань, чтобы встретить желавших участвовать в нашей экскурсии. В условный час катера еще не было. He смотря на раннее время, большая часть лавок уже была открыта, начиналось движение; не видно было только чиновников, еще нежившихся, вероятно, под своими ваточными халатами и одеялами. Я привязал лошадь к столбу, a сам сел в устроенном на берегу балагане, откуда мне были видны укрепления, и, следовательно, я не пропустил бы катера, который должен был пройти между первым и вторым бастионами.

Воздух был свеж, но тою теплою свежестью, которая обещает жаркий день; палевое освещение гуляло и по отдаленным судам и укреплениям, и по сотням рыбачьих парусов, сновавших в разных направлениях, и по зданиям набережной. По тихой воде, действуя двумя веслами, плыл рыбак на маленькой лодочке; скорый ход бросал ее из стороны в сторону, и она неслась быстро мимо. В балагане были скамейки и чайная, и, натурально, хорошенькая прислужница, вероятно, недавно вставшая. На лице её были еще следы ночной неги, глаза были подернуты влагой, бронзовые щеки блестели естественным румянцем. Голосом мелодическим и серебряным, в котором слышался удивительно приятный металлический звук, с обворожительною улыбкою, предлагала она чаю, и чай, здесь, на своей родине, не кажется тем прозаическим напитком, который мы привыкли соединять с пыхтением и испариной какого-нибудь господина, опоражнивающего пятый стакан. Из маленькой чашечки прозрачного фарфора, только-что облитой горячею водою, пьешь первни данный им аромат; — слабый, тонкий, для грубого вкуса неуловимый.

Но вот показалось. знакомое вооружение нашего катера; из-за батарей, как лебедь, засиял он своими парусами, освещенный утренним солнцем.

Шумною кавалькадой, на хорошо выезженных и довольно рьяных японских лошадях, различно убранных, отправились мы смотреть знаменитый храм — Гору золотого дракона (Дзин лунь шан), как написано на плане китайскими знаками; японцы называют этот храм Асакуса (не знаю значения этого слова). До него было добрых пятнадцать верст. A он находится внутри города, и мы не с самого его конца считали расстояние; это дает маленькое понятие о величине города. При каждой лошади был проводник; мы извлекли из них двойную пользу, навьючив их обедом, вином, бельем и проч. У меня был вороной конь, вероятно, из чиновных, потому что у него были на холке три косички, связанные кисточками кверху, на копытах синие чулки с соломенными сандалиями; на седле была мягкая подушка, на которой было очень ловко сидеть, особенно опираясь на массивные стремена, имеющие форму широкой полосы железа; согнутой крючком. Впереди нас, молодцевато сидя на горячих лошадях, ехали два якунина; легкие и широкие рукава их синей верхней одежды развевались, как крылья бабочек; круглая соломенная шляпа, прикасавшаяся только одною точкой к макушке, с поднятыми кверху полями придавала им какой-то легкий и красивый вид. Японец на коне напоминает всадника средних веков. Классическим типом красоты наездника мы привыкли воображать черкеса, несущегося на своем карагезе; венгерца, пустившего по ветру свой гусарский доломав; бедуина, с красивыми складками белого бурнуса в ятаганом за широким поясом, или, наконец, казака, с пикою в руке, склонившегося к луке; но к ним надобно прибавить и японца, который, при своей оригинальности, так же хорош и так же молодцеват; только в его молодцеватости есть что-то нежное, даже женственное, как в молодцеватости амазонки. Ему ли, кажется, одетому и укутанному в шелковые ткани, едва передвигающему ноги, потому что церемониальные панталоны, как путы, мешают движениям, — ему ли, с целым арсеналом за поясом, с прической, на которой подобран волосок к волоску, — ему ли, женоподобному, садиться на лошадь?.. Но посмотрите, как красиво, как грациозно изогнул он стан, как управляется с своею горячею лошадью и как самый костюм, теперь ловкий и удобный, украшает его.

Мы ехали за чиновниками; скоро в характере езды стали обозначаться характеры каждого ездока: видимо общество делилось на две партии, — на людей, желавших посмотреть и себя показать, и других, исключительно желавших только людей не смотреть. Последние настойчиво ехали шагом, не смотря на рысь и курц-галоп передних. А так как нельзя было разделяться, то скачущие возвращались, или дожидались отстающих, что не мало тревожило чиновников, назначенных к нам в надзиратели и буквально животом отвечавших за целость каждого из нас. Если кому в Эддо действительно неприятно было пребывание здесь русских, то, конечно, чиновникам; в этот день, думаю, не мало сыпалось на нас ругательств на японском языке.

Заранее предупрежденная полиция ждала нас на каждом перекрестке, a в тех местах, где пересекали нашу улицу другие, протянуты были веревки, чтобы не пускать народа. Так как мы проезжали много таких мест, где еще прежде не бывали, то публики было много. Мы проезжали улицами с превосходными домами и магазинами; некоторые дома были так хорошо выштукатурены, что казались сложенными из цельного мрамора, между тем как во всей Японии нет ни одного каменного здания; причина этого — частые землетрясения: деревянный дом, если и разрушится, то может быть выстроен в самое короткое время. За исключением главных столбов и перекладин, почти весь дом можно купить в лавке: картонные щиты, ширмы, циновки — вот из чего все состоит. К храму примыкала прямая улица из низеньких лавок, где продавалась разная мелочь. Видно было, что здесь уже начинались владения храма, и торговцы ждут богомольцев и посетителей, чтоб им. на дороге, сбывать всякую дрянь, — что мы находим и у нас при всяком монастыре. Оставив лошадей, мы пошли пешком. Перед нами были громадные ворота (ворота человеколюбивого князя) с преобладающими горизонтальными линиями, украшенные массивными деревянными арабесками; почти все было выкрашено красною краскою, так же как и самый храм и другие принадлежащие к нему строения. Сквозь ворота виднелась продолжающаяся прямая улица, выложенная широкою плитою; она оканчивалась площадью, среди которой возвышалось величественное здание храма, с исполинскою, прямою, черепичною крышею, с широкими лестницами, идущими на пространную галерею, обносящую со всех сторон главный корпус. Крыша широким навесом висела над террасой; стоявшему под ним видны были деревянные резные украшения, которыми изобилует главный карниз и подбой навеса. Между арабесками были изображения: драконов, зверей, цапли; смелые линии этих фигур невольно обращали на себя внимание. На самой крыше были также драконы, но все это терялось в обширности здания и смотрело простым арабеском. Несколько открытых дверей чернели мрачною глубиною огромного пространства, видимого через них; в эти двери видны были исполинские фонари самых разнообразных форм, колонны, канделябры и другие принадлежности храма; иное совершенно терялось в темноте, другое едва обозначалось в полумраке и блестело только металлическими украшениями, на которых отражалось солнце, пробившееся сквозь деревья, окружающие храм со всех сторон. За храмом разросся вековой сад; всякое дерево могло быть святыней для народа; дальние предки ходили под почтенную тень этих дерев, далеко распространившуюся от исполинских стволов, с громадными ветвями и роскошною листвою. По мере нашего приближения к храму, соответствие всех его частей, скрадывавшее сначала его огромность, как будто исчезало. Когда мы увидели тысячи народа, толпившегося внутри храма и казавшегося незаметным в тесноте колонн, массивных канделябр и фонарей, висящих на исполинских перекладинах потолка, исчезающего в темноте, то невольное чувство высокого охватило душу. Безмолвно вошли мы в храм, народ расступался перед нами: многолюдность, шум и говор пропадали в огромности здания. Главный алтарь отделялся несколькими колоннами и более возвышенным местом; там стояли бонзы; они почтительно нам поклонились. Когда мы вышли, народ столпился на балконе, рисуясь тысячеглавою группою на фоне темных аркад капища; я вспомнил те картины Пуссена, в которых не местность, a целая эпоха, целое происшествие составляют сюжет…

Нечего пересчитывать все то, что мы видели в храме; по крайней мере, с своей стороны, я не рассматривал, даже не старался запомнить, но весь предался охватившему меня чувству, которому можно приискать какое угодно название; можно, пожалуй, назвать его экстазом; под влиянием этого чувства, человеку хочется молиться; все мы больше или меньше ощущали то же, чему доказательством служит то, что все вышли молча и долго еще стояли перед храмом, пока не вспомнили, что туристам надобно же «осматривать.»

В числе существ, которым посвящен этот храм, играет важную роль «лошадь». В самом храме, на стенах, я видел несколько изображений лошади; наконец, по близости в особенном здании стояли два живые коня, совершенно белые, с розовыми мордочками, с розовою кожицею около глаз и в красных попонах. Это были священные кони. При храме находится целый город; кроме бесчисленных лавок и табер, к нему примыкает большой ботанический сад, с прудами, мостиками, цветниками, зверинцами, театром марионеток и кабинетом фигур. Иногда, в чаще леса, встречались монументальные изображения канонизованных святых, то есть смертных, возвышенных в достоинство ками или будд, это были колоссальные бронзовые фигуры, большею частью сидящие, довольно уродливые; иногда они служили украшением фонтана, вода которого освежала прохожих.

Среди сада, в хорошеньком павильоне, нас ждал завтрак. Явились шримпсы, яйца, рисовые пирожки, кастера и привезенные нами припасы.

В кабинете фигур я еще больше убедился, что японцы не лишены художественного понимания вещей, и что очень немного надо, чтобы между ними процвело искусство. Все наши кабинеты восковых и других фигур всегда имеют интерес побочный; они интересны для нас потому, что в них мы видим или портрет какого-нибудь знаменитого человека, или его костюм, и т. и. Здесь же фигура обращает на себя внимание своим художественным исполнением. Представлен, например, японец, читающий книгу; у него немного слабы глаза, или он грамоту плохо разбирает, вследствие чего на всем его лице выражение усилия, и сколько в этом естественности и правды! А техническая часть так исполнена, что, если посадить эту фигуру на улице, все примут ее за живого японца; даже костюм на нем старый и подержанный. Все другие фигуры больше или меньше в роде первой; ни одна не представляет ни знаменитого воина, ни знаменитого карлика, — каждая взята из действительной жизни. Вот женщина моет ребенка, вот писец, вот японка, совершающая свой туалет, сердитая и ворчливая, a горничная сзади, совершенно равнодушная к привычному ворчанью кокетки, усердно натирающей свои щеки белилами и румянами. В средней комнате представлено море и несколько фигур, — вероятно, спасающиеся после кораблекрушения; один борется с волнами, других выбросило на берег; усталый, истомленный хватается за камень, но, кажется, набежавшая волна смоет его; на лице видна борьба надежды с отчаянием. На этом же море стоит красиво отделанная джонка, и служит сценой для кукольной комедии. Механизм кукол доведен до такого совершенства, что марионетки кажутся здесь совсем не тою пошлостью, какою они являются у нас, фигура по совершенно гладкой доске подходит к вам аршина на три от сцены и делает различные фокусы, и притом без резкости движений, a с такою плавностью, что как будто в ней действует не проволока и шалнер, a живой нерв и кровь! Прибавьте к этому роскошную обстановку и костюм.

Было часов 12; по нашему расчету, нам предстояло осмотреть еще два места, более или менее замечательные; что они существовали, в этом никто не сомневался; но где они, этого-то мы не знали; да и расспросить не умели. Из нас были некоторые, зимовавшие в Нагасаки, и знание их в японском языке мы считали за факт, слушая их разговоры с японцами, разговоры без цели, с употреблением только тех слов и выражений, которые были известны. Теперь же, когда нам понадобилось их знание, увы! кроме «ватакуси, варуй, наканака-иой» и других, всем известных слов, ничего не выходило! Находчивые, как русские, мы разложили перед чиновниками план Эддо и указали пальцем на самое зеленое место. В зеленое место ехать оказалось нельзя — это был один из тех двух храмов, смотреть которые было особенно запрещено; нечего делать, указали на другое место, так же зеленое: оказалось, что до него очень далеко, не успеешь; a вот еще третье, не зеленое, a красное на плане; туда можно, и там также, говорят, очень хорошо; поехали в красное место. Оно находилось близко: через три четверти часа мы были уже там и решили, после отдыха, опять обратиться к плану; не возвращаться же домой!

Красное место был также храм, гораздо меньше осмотренного нами утром. Внутри его висела исполинская сабля, в несколько сажен длины, вся отделанная золотом. He это ли сказочный меч-кладенец? Храм стоял на горе; у обрыва устроена галерея, так похожая на ту, которую мы вчера видели, что некоторые приняли ее за ту же самую. Была даже такая же старушка с молоденькими прислужницами у чая; только вид сверху, похожий тоже на вчерашний, был гораздо обширнее. Эта гора была от вчерашней верстах в пяти, в глубине города. С первой видно было море и укрепление, с этой — только одни здания. Если бы рисовать этот вид, надо было бы оставить на листе бумаги одну четверть для неба, a другие три четверти наполнить крышами, и чем больше бы их уместилось, тем вид был бы похож. Всякая выдающаяся часть исчезала, даже осмотренный нами утром громадный храм, с его садами, казался небольшим островком зелени в этом разливе улиц и строений.

Вытащен был еще раз план; чиновники оказали решительное сопротивление; бабья их натура совершенно расслабела; но и мы были не из уступчивых. Есть лошади, есть время; как же не пользоваться этим? Надобно прибегнуть к крутым мерам. Указав им зеленое место, до которого, как они говорили, очень далеко, мы сказали, что поедем непременно туда, a они, если хотят, могут убираться куда им угодно. Бросить нас они не могли, — им бы живот распороли, или, пожалуй, сделали еще что-нибудь похуже. Поехала и они за нами; но дорогой поднялись на хитрости: вдруг повернули палево, когда следовало ехать направо. Некоторые, не подозревая обмана, доверчиво следовали за ними, но имевшие в руках план, заставили их вернуться. Тогда чиновники, увидав, что ничем не возьмешь, смиренно поехали вперед, не уклоняясь от назначенного пути.

Нечего говорить, что и те улицы, по которым мы ехала, кишели народом и лавками; везде толпа, множество, бесконечность… Но вот переехали широкую площадь; на нее выходил какой-то княжеский дворец с обширным садом; около домов стала попадаться зелень, цветники, наконец, сплошная масса растительности, где между кедром и ясенем, дубом и масличным деревом, виднелась пальма (Latania), банановый лист и тонкий, грациозный бамбук. В цветнике красовались камелии; здесь их родина, они у себя дома. Около них пестрела богатая флора; красовались тысячи роскошных цветов с разнообразною листвою, с блистающими венчиками, и надобно заметить, что японцы, может быть, первые в свете садоводы. Потянулась улица с небольшими храмами, прикрывшимися цветниками и садами; у ворот и калиток мелькали дети. Кончились храмы, потянулись сплошные палисады, с тенью от нависших высоких дерев. Отрадно было дышать в этих затишьях, после городского солнца и шума; дорога шла под гору; наконец, лошади стали спускаться по ступенькам; ехавший впереди чиновник повернул в какие-то ворота; мы за ним, нагибаясь к самой луке, чтобы не стукнуться о притолоку; слезли с лошадей и осмотрелись. Перед нами был японский дом, открытый со всех сторон, более похожий на беседку; он стоял почти на окраине обширного оврага, на небольшом расчищенном месте; перед домом был крутой обрыв. Самый овраг, развернувшийся во всей своей ширине, был наполнен садами, сплошною растительностью, охватившею и самые глубокие, и самые возвышенные места ландшафта; на горизонте другой берег этого зеленого моря поднимался также садами и башнями пагод, тонувших в деревьях. Прямо под ногами виднелись крыши, и желтою лентою идущая между ними улица, на которой продолжались шум и суета города; там шли люди, бык тащил фуру с тяжестью, перебегали мелким шагом, точно газели, черноглазые мусуме; но все это виделось сверху и казалось чем-то совершенно удаленным, отдельным; мы как будто возвышались над суетой мира, приютившись на площадке, висевшей над бездной. На площадке был красивый цветок, бассейн холодной воды и павильон, который продувало со всех сторон; в павильоне чистые циновки, превосходный фарфор и европейский обед, правда, холодный, но приправленный портером, хересом и констанским. «Иой, иой, наканака-иой», говорили мы чиновникам, желая загладить перед ними свою настойчивость приглашением позавтракать и изъявлением полного нашего удовольствия.

На возвратном пути проехали через ворота, очень живописные, стоящие на горе, у места пересечения внешнего полукруглого канала, вдоль набережной канала, окружающего О’сиро; этот канал совершенно покрыт был широкими листьями водяных лилий. Ехали мы княжеским кварталом. «Надо проехать это место как можно скорее, говорили чиновники, — чтобы чего-нибудь не случилось.» Они просто боялись, чтоб их самих не увидел какой-нибудь князь, вместе с иностранцами, которых они смели привести в их крамольное логовище; им досталось бы за это; по их предложению они должны были бы окольными путями провести нас. Но нам не хотелось быть их игрушкой, и мы продолжали ехать шагом, к крайнему их отчаянию. Если встречался какой-нибудь из важных, верхом п. ни в носилках, наши чиновники оборачивали своих лошадей и кланялись перед этим лицом; они не осмеливались ехать в противоположную от него сторону, но должны были притворяться, что готовы всегда следовать, куда бы ни угодно было японскому высокоблагородию: — тонкая черта вежливости японцев!

Возвратившись домой, мы услышали печальную историю, случившуюся в Юкагаве. Утром мы слышали об этом мельком; но сомневаясь в истине, или, скорее, боясь убедиться в ней, не обратили на нее никакого внимания. К вечеру дело разъяснилось со всеми подробностями.

Накануне послан был на баркасе в Юкагаву мичман Мофет для разных закупок. Окончив дела, вечером вышел он из последней лавки, с двумя матросами. Едва отошли они немного шагов, как из переулка выскочило несколько японцев; ударом сабли положен один матрос на месте. Мофет получил сабельный удар по шее, другой, накрест его, по плечу и лопатке, третий по ляжке, который и заставил его упасть. Другой матрос, шедший посредине улицы, успел убежать в ближайшую лавку, преследуемый одним из убийц, уже ранивший его в левую руку. Лавочник, переговорив с преследовавшим, запер лавку и спас матроса. Собрался народ, убийцы скрылись; раненого Мофета отнесли к американцам, которые старались всеми средствами помочь ему; но усилия их были напрасны. Он в страшных мучениях, через четыре часа умер.

He говорю, в какую скорбь погрузило это известие всех товарищей, любивших убитого. Возбудилось недоверие к пароду, в сношениях с которым всегда замечалось более сочувствия и дружбы, чем нежелания сближения. Чувство скорби сменилось пытливым духом гипотез. За неимением положительных данных веденного следствия, домашним ареопагом делались различные приговоры, основанные, во-первых, на нашем знакомстве с японцами, и во-вторых, на знании подробностей дела. Из чего ясно можно заключить об основательности этих приговоров… Было ли это случаем частным, или надобно было видеть здесь участие японского правительства? Следовало ли приписать убийство оппозиционным феодалам, всячески старавшимся показать нам свое нерасположение? Все решали эти вопросы по-своему; был даже слух, что после истории бросания камней, которая еще раз повторилась с другими офицерами, начальники квартала были разжалованы в солдаты и что убийство было следствием личной мести.

Один корвет и клипер, взяв с собою эддского губернатора, пошли в Юкагаву, для производства следствия.

He смотря на настоятельные требования, убийц не выдавали. Судя по тому, что писалось о японской полиции, не отыскать убийц казалось бы делом невозможным в Японии. Здесь, во-первых, глава семейства отвечает за свой дом; потом, каждые пять домов имеют своего начальника, который подчинен начальнику улицы, кахта; кахина подчинен начальнику округа — оттопо, который уже относится в городовой магистрат. Так одна половина народа смотрит за другою. За малейший донос следует наказание, не только преступника, но часто всего семейства; при арестовании кого-нибудь, арестуется все семейство. В случае убийства секвеструется целая улица, на которой оно случилось, и двери всех домов заколачиваются гвоздями. Но Юкагава торговала по-прежнему, и улица оставалась не заколоченною, следовательно, — или европейские писатели бессовестно сочинили все вышесказанные сведения, или японцы не настоящим образом преследовали дело. Отыскан был ящик с деньгами; a об убийцах сказали, что, вероятно, они лишили себя жизни, потому что, при исправности полиции, не отыскать их невозможное дело; a они не находятся… «Так отыщите нам тела их, это гораздо легче», говорили им. — и дело продолжалось.

Стоявшие в Юкагаве не иначе съезжали на берег, как вооруженные. Это, по-видимому, нисколько не трогало японцев; про себя, они, я думаю, посмеивались над этим донкихотством. Все консулы приняли живое участие в деле, столько же касавшемся их, сколько и нас; если зарезали русского офицера, то легко могут зарезать и американца. Некоторые из нас стояли за строгие меры, за настоятельные требования, даже если бы пришлось и бомбардировать Юкагаву.

Убийц ждала казнь ужасная; по японским законам, их следовало распять и колоть саблями, до тех пор, пока не останется ни одного признака жизни. Закон возмездия составляет, кажется, главное основание их уголовных уложений — око за око, зуб за зуб, почти буквально. Так, поджигателя жгут медленным огнем; в настоящее время, в Хакодади сидит преступник, ожидающий себе этой казни. Укравшему более 10 ре (40 ицибу около 20 руб.) отрубают голову.

Мы оставили Японию, a дело еще не было окончено; для этого оставался фрегат Аскольд. Над могилами убитых предположено выстроить часовню, на которую уже собрали довольно значительную сумму. В плане часовни нарочно придерживались нашей отечественной архитектуры, чтобы будущий пришлец из России, на другом конце света, среди мира, ему чуждого, еще издали мог узнать близко знакомый ему купол с осеняющим его крестом. Вокруг могилы смеющаяся местность смотрит таким чудным приютом для совершивших свое земное странствование, что вид этой могилы пробуждает более светлые, нежели мрачные ощущения.

Уйти из Эддо, не побывав в Озио, было бы грешно; это то же, что быть в Риме и не видать папы. Опять мы распорядились, как в прошедший раз; съехали на берег накануне и заказали себе лошадей, предупредив, что едем в Озио. На площади мы наткнулись на интересную сцену. Окруженный толпой народа, сидел японец весь в белом. На левой руке его, около локтя, в тело воткнута была коротенькая свечка, пламенем своим обжигавшая кругом кожу и тело; в правой руке был пук горящих ароматических свеч, какие жгут перед идолами; пламя и дым вырывались между согнутыми пальцами и обжигали кисть фанатика. На лице его не было и следа выражения какого-нибудь страдания и ощущения боли; монотонным голосом причитывал он, вероятно, молитвы, смотря куда-то в пространство своими черными глазами, светившимися экстазом. Ему бросали деньги, но он, казалось, не обращал на это никакого внимания.

Утром отправились мы тою же кавалькадой и с теми же чиновниками и часа через три были за городом. Что это? — великолепный ли парк, или уж так хороша вся страна, прилегающая к столице Японии?… Случай или искусство расположили эти рощи и клумбы вековых дерев с обеих сторон дороги, эти просветы между зелени, долины, окаймленные высокими кедрами, холмы, венчанные бамбуками и столетними, развесистыми дубами, сады с смешанною растительностью, начиная от японской сосны до пальмы, от ясени и клена до померанца, пизанга и камелии?.. Вот несколько расчистилось место, деревья как будто отступили, отдав свою щедрую почву огородным растениям, «таро», пататам, кукурузе и рису; между бархатною, изумрудною зеленью последнего, правильными бороздами рисуется другой овощ, как будто направление гряд первого взято было в расчет для красоты местности. Но вот опять, широкою волною, нахлынули к самой дороге зеленокудрые великаны; должно было наклониться, чтобы проехать под тяжелыми исполинскими ветвями; нас окутывал мрак от густой тени, между тем как яркое освещение охватило уже проехавшего эти живые ворота. Скоро показалась табера, низенькая и длинная; во всю длину крыши её, частью скрытой зеленью, висят пестрые бумажные фонари; на мягких циновках несколько японцев пьют чай, a вечная мусуме, вероятно, забыв о своих посетителях, вышла к самой дороге поглазеть а проезжающих.

Нас попросили слезть с лошадей, и мы взошли пешком на холм, довольно большой и скрывавший находившийся за ним ландшафт. На вершине холма стояло несколько скамеек, a под тенью ближнего дерева приютилась «чайная»; поэтому мы могли заключить, что недаром все это находилось здесь и как-будто заманивало прохожего отдохнуть, обещая ему прекрасный отдых. Перед ним мгновенно открывается одна из тех картин, память о которых остается в душе, как событие; он увидит, насколько хватит глаз его, ровною скатертью лежащую долину, уходящую в бесконечную даль; по ней разбросаны деревеньки и леса, расположившиеся то около реки, извивающейся серебряною лептой, то между изумрудною зеленью рисовых полей, или у нескольких озер или каналов; увидит чудную игру красок, когда отдалением сгладятся резкие черты предметов, и все это затушуется какою-то прозрачною голубизной в бесформенные, фантастические образы, сливающиеся на горизонте с лазурью неба, с его воздушными туманами; он увидит и крупные особенности лежащего у ног его обрыва, домики у подошвы горы, деревни и улицы с их старухами, кричащими детьми, ближайшие деревья с развесистыми и кудрявыми ветвями, бросающимися в глаза. «Эту долину называют долиной Эддо», скажет японец, с тем же самодовольством и гордостью, как говорит итальянец, указывая на вечный город: «Ессо Roma!»

К обрыву прижималась рощица; в тени её, по каменным ступеням лестницы, сошли мы в деревеньку, которая вся состояла из чайных домов. Это и было Озио. Все домики террасами своими висели над рекой. Мы вошли в первый из них, где нас как будто ждали и где нас встретило около двадцати молоденьких девушек, красиво одетых, прекрасно причесанных и еще лучше улыбавшихся своими молодыми, грациозными улыбками.

Комната, или терраса, открытая со всех сторон, где был приготовлен для нас роскошный японский обед, висела над стремившейся по камням рекой; противоположный берег был убран, с кокетством микроскопических садиков, разными миниатюрными деревцами, затейливо подстриженными миртами, камнями, изображавшими скалы и пещеры, и правильными дорожками; далее поднимался лес исполинских дерев, бросавших сплошною массою длинную и густую тень на реку и на деревеньку, с её домами и террасами. Влево от нас, за павильонами, также несколько выступившими к реке, виднелся водопад во всю ширину реки, падавший с пеной и брызгами с высоты двух сажен; за ним темнота от высоких дерев, густо столпившихся кругом этого поэтического уголка. Чтобы выбрать подобное место для загородных прогулок, нужно иметь вкус и даже уменье жить. Все это и есть у японцев. Когда японец веселится, он хочет утонченного наслаждения; ему нужна не шумная оргия, не дикие кутежи людей, утративших способности спокойного наслаждения, нуждающихся в возбудительных средствах азарта, увлечения; нет, он требует поэтической обстановки, любит природу, обаяние её действует на его нежную, впечатлительную натуру, так же как и глазки его мусуме. Вот через дом от нас, в совершенно отдельном павильоне, какой-то японец приехал провести несколько часов в свое удовольствие. Он один, следовательно, распоряжается собой, как знает. Перед ним три лакированные столика, на которых стоят самые лакомые для него кушанья, в чашках и на блюдах превосходного фарфора. Он снял свою официальную одежду, сабли его в стороне, на нем халат из легкой белой материи, из шелкового крепа с большими голубыми цветами. Перед обедом он сходит в ванну, которая находится под нашим домом; в нижней комнате сделана искусственная скала, с первого взгляда кажущаяся простым куском камня; из неё бьет фонтан; вместо пола, палуба и нос джонки; купающийся как будто приплывает к скале и наслаждается под холодною струею падающей с камня воды; всматриваясь ближе, видишь превосходно выточенную из камня рыбу, готовую выскочить из бассейна, несколько лягушек, кажется, сейчас только выпрыгнувших: их точно спугнул кто-нибудь, потревожив их мирное каменное житье. По узкой лестнице сходит сверху молоденькая мусуме и предлагает ему свои услуги — вымыть, достать горячей воды, находящейся здесь же в другом бассейне. Она вытерла насухо тело сибарита, он надевает халат и идет в свой павильон; там его ждут две собеседницы, воспитанницы здешнего чайного дома, хорошенькие и свеженькие, как розы; они разделяют с ним трапезу, услаждают слух музыкой: одна играет на самисен, род трехструнной гитары, с длинною шейкой, другая поет, или читает стихи, с рапсодическою интонацией; смотрите на него, с каким удовольствием покуривает он свою маленькую трубочку…

Наш обед был сервирован превосходно; японцы умеют красиво расставить свои фарфоры и лаковые вещи на столах, похожих больше на этажерки; самые кушанья более красивы, нежели вкусны. Среди всего ставится чаша с водой, в которой плавают чашечки для саки. форма этой чаши часто разнообразится. Теперь перед нами стояла превосходно сделанная бронзовая группа, изображавшая вулкан Фудзи; каскад сбрасывался со скалы в бассейн, в котором и была вода. Во время нашего обеда много ребятишек собралось на противоположном берегу реки и своими красивыми группами прекрасно оживляли ландшафт. Мы бросали им яблоки и деньги, которые часто попадали в реку; шумною толпою входили они в быстрину и самые проворные ловили добычу.

После обеда мы отправились гулять, перешла по мосту реку, и рощею высоких и прямых кедров, в их сплошной тени, скоро достигли храма, посвященного «ласице». Я, кажется, говорил, что японцы очень уважают это животное. Храм стоял в густоте кедров, к нему вела каменная лестница в несколько уступов; потом рощами и огородами, в которых росли рис и таро, дошли мы до чайной плантации. Чай низенькими кустиками рос по грядам; около них был чайный дом, как ему и следовало быть, с девушками и приятным местом для отдыха. Прямо против дома поднимался уступ, весь заросший до верху тоже исполинскими кедрами, составлявшими продолжение рощи, которая скрывала своими деревьями храм лисицы; в трех местах падала вода красивыми каскадами, с высоты нескольких сажен, в бассейны, маскируемые зеленью. В бассейнах, сквозь кустарник, виднелись голые японцы и японки. Тут было все для антологического стихотворения…

Из Эддо мы ушли 24 августа.