…У дороги камень, на камне гусли-самогуды; от утра до вечера и от вечера до утра, — когда захочешь, — сами играют… Бабушкина сказка

Однажды наш учитель, Петр Иванович Чербов, пришел в класс и сказал:

— В город привезли говорящую машину. Завтра вечером ее будут показывать у нас.

Мы, удивленные, засыпали Петра Ивановича вопросами:

— О чем она говорит? Как она устроена? Кто сделал такую машину?

— Она повторяет человеческий голос, музыку, все звуки. Сделал ее замечательный американский изобретатель Эдисон. Называется машина фонографом. И устроена она так.

И Петр Иванович принялся объяснять, как устроена эта удивительная машина. На доске он нарисовал трубу, перепонку, штифтик, валик.

— Влетая через трубу, звук заставляет дрожать вот эту перепонку, и прикрепленный к ней штифтик делает на валике углубления…

Все было просто, понятно, но так удивительно, что мы с недовернем переглядывались.

Дома я рассказал бабушке об этой удивительной машине. Бабушка, конечно, не поняла, как устроена машина, но, узнав, что машина говорит сама, с сомнением покачала головой.

— Ой, не бесовское ли это дело? Где это видано, чтобы машина человечьим голосом говорила? Пожалуй, и слушать-то такую машину грех. Не ходил бы ты в училище.

Но я забунтовал:

— Пойду.

Вечером училище было переполнено народом. Были все учителя, все ученики и много родителей.

За столом, у стены, сидел незнакомый почтенный гражданин, лысый, в сюртуке, совсем не нашего, уездного, вида. Наш Петр Иванович почтительно с ним беседовал. А на столе стоял небольшой лакированный желтый ящик. Пришел инспектор — для нас, учеников, самый страшный человек в городе, и Петр Иванович сказал лысому гражданину:

— Можно начать.

Тот неторопливо, с важным, таинственным видом отпер ящик. Стенки ящика раскрылись и легли на стол, и мы увидели черный валик между двумя блестящими металлическими подставками.

— Эта машина называется фонограф, — сказал лысый гражданин. — Устроена она так…

Он почти слово в слово повторил, что уже говорил нам Петр Иванович, но теперь он не на доске чертил, а просто показывал самую машину и трубу. Мы все горели от нетерпения поскорее услышать, как машина заговорит.

— Итак, я начинаю, — сказал торжественно гражданин.

Мы все замерли. Старались не дохнуть. Машина зашипела, засвистела тихонько, и вдруг мы услышали пение. Кто-то далеко-далеко пел высоким голосом, но песня до нас едва долетала сквозь шипение машины. Это было удивительно. Когда песня кончилась, мы неистово заорали, захлопали в ладоши. Лысый гражданин с улыбкой раскланялся, как будто мы ему, а не машине и ее гениальному изобретателю, аплодировали. Он сменил валик, опять завел машину, и мы услышали игру целого оркестра. Музыка слышалась яснее, чем пение, но все-таки шипение машины заглушало оркестр.

Так мы прослушали несколько пластинок.

— А теперь мы сделаем так, что вы услышите свои собственные голоса, — сказал гражданин. — Я знаю, многие из вас думают, что здесь действует нечистая сила, — так пусть ваш хор споет что-нибудь.

Кое-кто из учителей посмеялся над этими словами, но немногие. А ученики обрадовались, принялись кричать:

— Хор! Хор!

Должно быть, у них, как и у меня, были свои бабушки, которые внушили им, что тут дело без нечистой силы не обходится.

Никто из нас не засмеялся.

Учитель пения, Евгений Павлович Ермолов, уже собрал хор к столу, лысый гражданин переставил штифт фонографа, и хор запел прямо в трубу: «Циня, дудка моя», потом ученик Андрей Рип играл на скрипке, и наконец мы все хором кричали «ура», а кто-то из учеников пронзительно засвистал. Вот фонограф снова заведен, и все мы услышали пение нашего хора, игру на скрипке нашего товарища Рипа и наши собственные крики «ура» и пронзительный свист. Все звуки были, конечно, гораздо слабее. Игра на скрипке, например, едва была слышна, но все же чудо налицо: машина говорила знакомыми голосами.

Полный удивления, уходил я с этого вечера. Какая-то тайна открылась передо мной.

После, года три спустя, я видел фонограф — уже большой — в народном доме. Толпы народа сходились туда, чтобы послушать эту удивительную машину. Машина была сильнее, голоса громче. Разговоров про эту машину в городе было много: народ все еще думал, что дело тут не без греха. Я много раз видел, как в толпе слушателей старики и старухи начинали креститься, когда запевал фонограф: молитвой хотели прогнать «беса». А «бес» крепко сидел в машине.

И еще через год, во время ярмарки, я видел фонограф уже на площади; можно было за пять копеек послушать в палатке любую песню.

Скоро за фонографом появился и его сынок — граммофон. Этот сразу заорал, запел громко, уже без всякого шипения. Скоро он появился во многих домах: бывало, вечерами на улицах чуть ли не со всех сторон несется крикливое пение. Так стал он обычен. И забрался он даже в самые глухие уголки нашей страны.

Летом 1929 года я летел на самолете из Москвы в Ташкент.

На пути нам пришлось ночевать на берегу озера Челкар, в Средней Азии. На сотни километров от озера во все стороны простирается песчаная пустыня. С самолета я видел только бурые и желтые пески, выжженные палящим солнцем. И в этой пустыне вдруг появилось зеленое озеро в рамке густых камышей.

Мы спустились на прибрежный песок.

Пастухи-киргизы скоро окружили нас плотным кольцом. Они никогда не видели самолета, и теперь, завидев его издали, скакали к нам со всех сторон верхами на лошадях и верблюдах. Они пригнали сюда и свои стада. Пришли также рабочие и служащие с железнодорожной станции. Надвигалась ночь; нам нужно было отдохнуть от длинного, утомительного перелета. Мы поставили стражу у самолета, а сами пошли в поселок ночевать.

Впервые я увидел киргизский поселок в пустыне. Домики были сделаны из глины, крыши плоские. Всюду — во дворах и на улице — горами лежал песок, нанесенный сюда ветром из пустыни. Некоторые домики были занесены песком до половины окон. Хотя и был глубокий вечер, но все еще дышало зноем.

Нас пригласил к себе ночевать железнодорожный служащий. Он угощал нас всем самым лучшим, что у него было. Мы долго сидели за чаем во дворе, радуясь ночной прохладе. Черное небо было усеяно пылающими звездами. Я никогда не видел таких больших звезд, как звезды в пустыне.

После чая хозяин завел граммофон, и мы услышали пение. Я сказал хозяину:

— Это похоже на чудо: самые лучшие наши певцы поют здесь у вас.

Хозяин улыбнулся, сменил пластинку, и мы услыхали четкий, суровый голос, говоривший о героической борьбе рабочих.

— Узнаете? — спросил хозяин. — Это говорит сам Ленин.

Я представил наш путь, что мы пролетели, — почти три тысячи километров от Москвы — и сотни километров песков кругом, и вот поют певцы и говорит сам Ленин.

Прошло еще три года. Однажды в московской газете было напечатано, что в кинотеатре пойдет «говорящая картина». Это уже было совсем диковинно. Живая картина, говорящая картина— про такие чудеса я даже в старинных сказках не слыхал.

А все диковинное, все хорошее я люблю и до сих пор. Надо скорей посмотреть на это новое чудо!

Перед кино на площади стояли тысячные очереди — так много было народа, желающего посмотреть на новую диковинку.

Как прежде в кино шли картины?

На экране жили безмолвно сами по себе живые тени, а музыка играла тоже сама по себе, сбоку или внизу, у подножия экрана. Часто музыка играла совсем невпопад. Картины перемежались длинными надписями, зрители иногда вслух хором читали эти надписи, и в кино стоял гул голосов.

На этот раз в зале было совсем тихо. Все ждали напряженно. Как обычно, потух в театре свет, и на экране появились живые тени — мужчины, женщины, дети. По залу пронеслись странные голоса, послышался смех, стук шагов; потом немного спустя зазвучала музыка. То говорили, смеялись, спорили люди на экране, будто там шла подлинная жизнь.

Вот на картине появилось море. Волны бьются в берег. В немом кино это безмолвно. Теперь я слышал и всплеск и удары волн — все было, как в настоящем живом театре.

Гусли-самогуды и живые тени из старой бабушкиной сказки живут теперь вместе, и любой может послушать их в говорящем кино.