1872

Жизнь в Петербурге. Приезд черниговцев. Лекции рабочим. Служба у купца Беме. Поездка в Покровское. В Чернигов.

Вера Петровна, при всех ее музыкальных способностях, не могла найти уроки, и, кроме того, мешала развивавшаяся беременность. Родители обещали ей дать такое приданое, какое получила ее сестра Серафима, бывшая замужем за одним малороссийским панком. Об этом панке я знал, что он не только завтракает, обедает, полдничает и ужинает, но еще «полночничает», т.е. просыпается в час или два ночи и съедает, озаряемый сальной свечкой, рядом со спящей молодой женой, огромный кусок свинины или баранины или «шмат» пирога. В последнее время имение Ивановых, заложенное ими своему сыну, козелецкому уездному врачу, находилось под запрещением, а так как брак уже совершен, то обремененные долгами родители нашли даже излишнею заботу о Вере Петровне. К тому же, на вопрос старика Иванова перед венцом, что я хотел бы получить за женой, я страшно сконфузился и объявил, что цель моего союза с Верой Петровной ничего общего с приданым не имеет.

Одному прожить в Петербурге стало трудно для меня, а вдвоем и тем более. Четырех пятирублевых уроков, которые удалось найти на Петербургской стороне, для чего каждый день приходилось в холодном пальтишке бегать пешком через замерзшую Неву, едва хватало на квартиру. Все было дорого в Петербурге, даже по сравнению с Киевом. Положим, на одном уроке давали обед, и я лично не голодал, но Вера Петровна принуждена была заложить платья, чтобы не умереть. К несчастью, я еще простудился, стал кашлять и по ночам страдал от нервной бессонницы; холодный пот обливал меня. Пришел знакомый врач, которого я встретил у Льва Гинзбурга, переведшегося в Медицинскую Академию, и покачал головой. Наконец, Ивановы прислали дочери денег. Она выкупила свою бархатную шубку и платья и уехала домой, потому что приближался кризис.

Я вздохнул свободнее, опять перебрался на Петербургскую сторону, в семирублевую теплую комнату, и возобновил занятия химией и другими естественными науками, просиживая, впрочем, вместо университета, целые дни в Публичной Библиотеке.

Лев Гинзбург жил на Николаевской улице[124], на чердаке, и завел связи с книжными издателями. Он и мне нашел небольшую работу по корректуре естественно-научных книг, бывших тогда в большом ходу. Труд оплачивался скудно, но все же была возможность покупать издания, которые тогда кружок Чайковцев[125] разбрасывал среди студентов партиями по половинной цене. Я приобрел «Азбуку социальных наук», «Положение рабочего класса в России» Флеровского[126], сочинения Лассаля[127] и еще кое-что.

Кроме Гинзбурга, в Петербург приехали черниговцы Варзер, Иван Чернышев, Капгер и другие. Великолепно помню лица, в ушах еще звучат голоса товарищей, а иные фамилии их никак не ложатся под перо. Большею частью, киевляне, переселившись в Петербург, жили коммунистическими группами. Кто-нибудь из товарищей выбирался в «мамаши», и на него возлагалось хозяйничанье. У технологов, к которым принадлежал Варзер (автор «Хитрой механики», как я уже упоминал), «мамашей» был медик Зубарев, ставший потом известным в Екатеринославе. Чернышев, с лицом очаровательным, которому позавидовала бы любая девушка, известный под именем Ванички, был центром другой коммуны.

На Петербургской стороне молодежь — студенты Попинаки, Суринович, Михайловский, Воскресенский, сестра Суриновича и две барышни с финскими фамилиями, да конторист, влюбленный в одну из них, часто собирались у меня на Съезжинской улице, в полуподвале. Главный интерес наших бесед вертелся вокруг хождения в народ, не с целью подвинуть его на восстание против господ и чиновников, а «единственно с просветительной целью». Кружок находился в связи с кружком Чайковского, пребывавшим в Лесном, через посредство Воскресенского, весьма оригинального молодого человека, у которого на всё были готовые ответы; так, на вопрос: «что такое богословие?», он отвечал: «Искусство или, правильнее, искусное толчение воды в ступе». Бывало, на столике на спиртовке сестра Суринович жарит кусок мяса, сама румяная, с зеленоватым отблеском спиртового пламени на красивом лице, а Михайловский (однофамилец писателя) разносит Попинаки, обвиняя его в трусости и цинизме, Воскресенский уславливается со старшей финкой в ближайший летний месяц отправиться в Ямбургский уезд, а конторист скрежещет зубами и выражает свое негодование младшей финке; обе они служили в конторе под его начальством.

Посетил раз наш кружок среднего роста молодой человек, с изящными манерами, с добродушной улыбкой на милом лице, со вздернутым носом, и увлек с собою Воскресенского на Выборгскую сторону. Это был князь Кропоткин[128].

Воскресенский все же водил меня несколько раз в Демидов переулок, где молодым рабочим я прочитал четыре лекции «О происхождении видов». Предполагалось прочитать ряд лекций по естествознанию еще и на Выборгской стороне, но мое материальное положение, и без того незавидное, круто изменилось за выездом на дачу «давальцев». Остался только один гимназистик, которого надо было готовить к экзамену, а получал я за него в месяц всего шесть рублей. В Петербурге уроки расценивались дешевле, чем в Киеве, а в Киеве дешевле, чем в Чернигове. Заработать сто рублей в Петербурге уроками было немыслимо. Зейлерт, таможенный чиновник, отец гимназистика, узнавши о моих грудных обстоятельствах, нашел для меня занятия в экспедиционной конторе купца Беме в портовой таможне[129], сравнительно с недурным вознаграждением, Я взял место и быстро постиг тайну таможенных объявлений, досмотров, коносаментов и другие секреты.

Работа была дьявольская. Рано утром я уж являлся в таможню, бегал с объявлениями по разным отделениям, старался каллиграфически выводить на особых бланках названия досматриваемых товаров, получал краткий отдых на обеденное время и потом до полночи сидел в частной конторе того же Беме, в Первой линии, разбирая коносаменты и приготовляя объявления на следующий день.

Стояло жаркое лето. Я перебрался ближе к службе, поселился в шестом этаже. И тут мне захотелось как-нибудь забыться от мелких ужасов моей действительности. Я стал писать рассказы и стихи и перестал аккуратно ходить на службу. Беме сам приехал ко мне.

— Что, ви недоволен? Но чем ви недоволен? На носу осень, и вы успеете еще отдохнуть. Ну, хорошо, ви немножко болен. Ну, хорошо, еще три дня отпуск.

Вид у меня был, в самом деле, больной. Купец был так добр, что оставил мне денег и разрешил даже недельный отпуск. А рассказики мои, подписанные разными псевдонимами — помню один из них: Фома Личинкин, — и написанные в том отрывочном стиле, какой впоследствии усвоил себе Дорошевич[130], я продал в «Петербургский Листок»[131]. Денег оказалось столько, что, получив письмо от Веры Петровны, где она убеждала меня приехать в Покровское взглянуть на ее дочь, я послал Беме извинения и отказ и, опасаясь каких-нибудь давлений на мою волю — я имел о ней уже надлежащее представление, — в тот же день взял билет и уехал с вечерним поездом на юг.

В Покровское я приехал рано утром в великолепный день. В Петербурге уже показалась золотая проседь на деревьях, а тут все еще зеленело и цвело. Мальвы (шток-розы) окружали белый дом, резеда надушила хуторской воздух. Кричали птицы, весело лаяли собаки.

Я не сразу узнал Веру Петровну, так она посвежела и располнела. Выскочили ее хорошенькие сестры, ее мамаша, имевшая слабость мешать русские слова с французскими, старый доктор, у которого, несмотря на шестидесятитрехлетний возраст, не было ни одного седого волоса, и прислуга в плахтах и в корсетках. Повеяло родиной, уютом, семьею. Вера Петровна показала мне ребенка с тем горделивым выражением в глазах, какое в таких случаях бывает у матерей. А девочка, кстати, была, в самом деле, хорошенькая.

Неделю провел я в Покровском, и уже собрался в Киев, как начались слезы Веры Петровны и ее мамаши. Жена объявила мне, что ее нельзя покидать теперь, в особенности, когда над фиктивным браком поставлен крест. Одним словом, Вера Петровна изъявила желание, во что бы то ни стало, жить со мною.

В Киев — вместе!

Но в Киеве на какие средства жить? Старики не обеспечили дочь. Сын опутал их векселями и закладною. Уроками я едва поддержал бы наше бренное бытие; либеральная пресса была под запретом, а в консервативном «Киевлянине» сотрудничать я не мог.

Из затруднения вывел нас приезд Ситенского. Он был в Киеве и попутно заехал к Александре и Вере Петровнам. Александра Петровна, кстати, должна была выйти за брата его жены, Колю Матвеевского, восемнадцати лет, а самой Александре Петровне, правда, очень моложавой и красивой, шел уже тридцатый год.

— Помилуйте, — сказал Ситенский, — какой тут Киев! У Веры Петровны насиженное место. Ей прямой расчет вернуться в Чернигов и возобновить свою полезную деятельность. Будет и квартира, и стол. А вам, как ее мужу, не следует разъединяться. Вы подготовитесь, не заботясь о куске хлеба, к окончательному экзамену. Да у вас найдутся и занятия, и педагогические и служебные. Почему же нет? Даю вам слово, что вас сейчас же устрою на то место, которое теперь сам занимаю. Вы будете помощником секретаря губернского акцизного управления. Служба либеральная. Я за вас могу поручиться перед начальством и буду руководить вами на первых порах, так как сам я получаю повышение и временно становлюсь секретарем… до следующего этапа.

Согласиться было еще горшим падением, чем конторское рабство у экспедитора Беме, но из песни слова не выкинешь. Я пал. Я два дня думал и пал. И вместе с Ситенским уехал в Чернигов, куда, вслед за мною, приехала и Вера Петровна с ребенком.