1872

Занятия в пансионе и служба в акцизе. Управляющий акцизом. Сослуживцы. Дмитрий Лизогуб.

Нам отвели две комнаты внизу двухэтажного флигеля, занятого вверху дортуарами живущих девочек. Внизу помещалась еще комната Коли Матвеевского, большая классная для музицирования, и прислуга.

Обязанности мои в пансионе, где жалования я не получал, пользуясь квартирой и столом, состояли в чтении старшим девочкам химии, физики и минералогии.

Конечно, в Чернигове я первым делом побывал у родных. Но Катя уехала в Москву с мужем, получившим там видную должность по крестьянскому делу. Саша тоже не стала курсисткой, а увезена была мужем в Черный Яр (Астраханской губ.), по месту его службы. Отец же был на вершине успеха. Опять завелась у него сверкающая обстановка, и запахло пуншем по вечерам.

Когда занятия в пансионе вечером прекращались, в наших комнатах в нижнем этаже, загорались лампы, начинались упражнения на двух роялях, так что несчастный ребенок стал, наконец, глохнуть от «музыкального» грохота. А после я и Вера Петровна превращались в пророков и проповедников новой общественности и читали нескольким девочкам, прибегавшим по секрету из дортуаров послушать, — «Что делать», в нашем толковании, или перевод мой какой-нибудь главы из Ренана, или главы из Дарвина. Когда же материал стал самим лекторам набивать оскомину, я принялся сочинять короткие повести с «начинкою», что вызвало еще больший интерес к нашим полуночным заседаниям.

Сверху, безмолвно сговорившись все держать в тайне, к нам спускались, набираясь храбрости, и другие ученицы, да и со стороны приходили гимназисты и гимназистки из посторонних общих квартир, пользовавшихся в этом отношении большей свободой, чем та, которая допускалась чопорным заведением Ситенской. Иногда собиралось человек двадцать гостей. Даже стала принимать участие в собраниях и Ольга Ивановна, прикомандированная к дортуарам. Сборищу нашему было придумано название «Улей».

Губернское Акцизное Управление помещалось над обрывом в старом деревянном барском доме заурядного помещичьего стиля, с четырьмя колоннами, с мезонином, с подъездом и садом. При входе в передней вставал гоголевский Петрушка и обдавал вас своеобразным запахом[132], хотя он уже занимал должность вахмистра и мог бы завести другой запах.

В большой комнате у огромных окон за столиками попарно сидели молодые люди и усердно писали, следя за каждой выводимой ими буквой кончиком языка. У того писца, который что-то заносил в толстую книгу гусиным пером, волосы, ежиком, были седые, одно плечо выше другого. Поодаль на более почетном месте зеленел стол для секретаря и его помощника. Прямо дверь вела в кабинет управляющего.

Ситенский ввел меня к нему. Я увидел человека лет тридцати пяти с легкомысленным лицом кавалерийского полковника, которому смертельно надоел уже штатский костюм, напяленный на него с обязательством получать за это двенадцать тысяч рублей в год; усы были длинные, желтые, как два лисьих хвоста. Он курил сигару и был настолько любезен, что сам подвинул мне стул. Фамилия его была Гебель, родом — из остзейских дворян.

С первого же с ним разговора мне стало ясно, что он в акцизном деле смыслит столько же, сколько и я. И когда я, совершенно случайно еще в Петербурге перед отъездом, в конторе Беме, вычитав из технического немецкого журнала о контрольном снаряде, упомянул о нем и на бумаге тут же сделал приблизительный чертеж усовершенствованного прибора, Гебель ударил себя по лбу рукой (с хорошим бриллиантовым перстнем и с сердоликовой гербовой печатью) и сказал Ситенскому:

— О, как есть жаль, что мы раньше уже не выписывали молодой шеловек на должность младший ревизор! Но, все равно, молодой шеловек, ви прямо приступает на помощник секретарь. А ви ему, господин Ситенски, прямо помогайте.

Он пожал мне руку и передал кучу пересмотренных им бумаг в папке с печатной надписью: «К исполнению».

— Ну, я от всей души рад, — начал Ситенский, садясь со мной за секретарский стол. — Знаете, что требуется здесь, главное, необыкновенная аккуратность: ровно в девять часов быть на службе и ровно в два уходить, даже на полуслове обрывая работу, Обязанность секретаря получать почту и класть на стол управляющему, которому, обыкновенно, трудно понять, в чем дело, и он важно ждет объяснений. Секретарь разъясняет, ссылаясь иногда на законы, которые управляющий называет циркулярами — что надо иметь в виду. По выслушании объяснений, сделанных секретарем, управляющий закуривает лучшую свою сигару и пишет на полях бумаг те или другие резолюции, большею частью карандашом. При некоторой неуверенности, какую резолюцию положить, управляющий ставит вопросительный знак, но не любит, когда к нему кто-либо из секретарского стола обратится с вопросом, что означает знак. Я полагаю потому, что и сам управляющий не смотрит на вопросительный знак иначе, чем мы с вами. Вопросительный знак есть вопросительный знак. Хуже, когда на бумаге окажется немецкое восклицание, в роде «um Haar!». Предместник мой целый год бился над такой резолюцией и, наконец, дерзнул вторично доложить бумагу. Эмиль Германович рассмеялся и пояснил: «Это есть ни бельмес. Это есть — не до тонкость». Вообще вам придется, в качестве помощника секретаря, т.е. ведающего литературную сторону дела, а не спекулятивную, разбираться неоднократно в начальственных иероглифах, но при вашей приобретенной в литературных и педагогических трудах сноровке и привычке к анализу и при некотором вашем веселонравии, вы сумеете в несколько дней завоевать губернское акцизное управление.

Стал я разбирать бумаги, прошедшие сквозь горнило начальнического усмотрения. Первая же резолюция смутила меня. Я пожал плечами.

— Позвольте представиться, регистратор такой-то; напоролись, а? — тихо спросил старичок, подкравшись ко мне.

— В самом деле, я… что это значит: «О, температур! О, Мэри»?

Старичок залился беззвучным смехом.

— Речь идет о градусах вина и о незаконных мерах. Начальника надо понимать! У них свой словарь.

— А «куроповодству»?

— Значит, к руководству. Они выговорить не могут, как они есть немцы. А случается, и просто напишут: к куроводству.

Я и не заметил, как втянулся в чиновную обыденщину. Огромный день, после двух часов, чиновники заполняли послеобеденным сном, а, просыпаясь, играли друг у друга в карты, пьянствовали, околачивались в клубе. У меня лично не было тяги к такой жизни. Я не оставлял мысли о кандидатском экзамене, много читал, выписал «Отечественные Записки» и «Знание», некоторые заграничные журналы, изучал Геккеля, Дарвина и других эволюционистов, занимался в пансионе с классом и с «подпольным» «Ульем». А все же нельзя было совершенно уклониться от общего пути: я должен был принимать приглашения на вечера; раза четыре в месяц устраивались пиры у Гебеля, у сослуживцев; пышные вечеринки «светского тона», по обычаям местного гранмонда, задавали Ситенские, предприятие которых приносило большой доход. Кстати, Ситенский не засиделся на секретарской должности; Гебель назначил его в уезд разъездным чиновником, а секретарем и моим непосредственным начальником стал некто Котюхов из судебных следователей. Он был юмористически настроен против немцев и с первого же дня стал изводить начальника «серьезными докладами», начиненными ссылками на законы, чего тот терпеть не мог, вдруг срывался и убегал домой, а управление превращалось в утренний раут. Подавали чай, бутерброды, читалась какая-нибудь статья, о которой спорили, но, большею частью, пережевывали то или другое событие местной жизни или вспоминали подробности вчерашней пульки. Сплетничали до утомления, но преимущественно о сильных мира: о губернаторе, о «полковнике», об управляющем казенною палатой, любителе выдавать молодых девушек за своих писцов с повышением последних по службе, в виде как бы приданого. К двум часам, к шапочному разбору, приезжал Гебель, и чиновники разбегались и хватались за перья; у Гебеля был тоже озабоченный, ужасно деловой вид.

Бывал я в гостях не только у акцизников; у слепого поэта-баснописца Леонида Глибова, у старика Гофштетера, советника контрольной палаты, у ссыльного студента Шрага, в библиотеке Тывинского, и отводил там душу в более чистой атмосфере, хотя и отравленной: любили черниговские либералы «заложить за галстух». У Шрага и у Гофштетера познакомился я, между прочим, с седневским помещиком Дмитрием Лизогубом[133], очень молодым человеком, о котором надо сказать несколько слов сейчас.

По-видимому, на Лизогуба большое влияние когда-то оказал Гофштетер. Этому Гофштетеру было не больше сорока пяти лет, но он был сед и казался стариком. Опрощение проповедывал он задолго до Толстого. Одевался в грубое сукно, так что штаны его, будучи сняты, могли быть поставлены на пол и не гнулись; дом у него тоже был «простой»: ни ложки, ни плошки; булку и колбасу ломали и ели «руками», из вечно кипевшего самовара наливали воду, кто в туалетный стакан, кто в глиняный горшочек, водку пили «нахилом» — прямо из горлышка бутылки. У него был сын, атлет, Василий, по прозвищу Василиса, великий отрицатель, но и великий лентяй, предпочитавший не говорить, а мычать; Гончаров, словно с него, списал своего Марка Волохова[134]; как-то Василий плыл по Волге вслед за пароходом восемнадцать часов, во всех газетах печатались тогда о нем телеграммы. Впоследствии он, в начале двадцатого века, стал в Екатеринославе деятельным членом Союза Русского Народа. Другой сын Гофштетера в девяностых годах писал «талантливые» статьи в «Новом Времени» — и в том же духе. Гофштетер-старик сродни был писателю Елисееву.

Лизогуб, бывая у старика Гофштетера, дом которого всегда был полон молодежи, сплошь находившейся под тайным надзором полиции, принял его учение об опрощении, но и только. Был он аскетически настроен: вот был Рахметов не ради моды, а по натуре, и все, что было для него, как Рахметова, подходящим, сразу им воспринималось. Он себе тоже построил такие же страшные штаны и начал носить пиджак из крестьянской домотканки, В нем было что-то младенчески чистое, и верил он людям беззаветно. Богат он был очень; около него вертелись разные подлипалы, и в числе их некто Дрига, которому он поручил управление своими делами, и даже имение, в конце концов, перевел на его имя. Гофштетер-папаша, проповедуя опрощение, имел в виду личное усовершенствование, но в программу его этики не входило служение народу, а если и была у него речь об этом, то с точки зрения воспитания «младшего брата» личным примером: я должен быть образцом хорошего человека, и тут весь подвиг; а если я не пью шампанского, а хлещу пиво и накачиваюсь водкой, то уже и это хорошо для начала. Лизогуб ограничивал себя во всем: водки и пива не пил, был трезвенником и девственником и уже посмеивался над эгоистической базаровщиной. Василий Гофштетер, чтоб «огорошить чистоплюя», мог поймать на себе или на скатерти муху и проглотить ее «по-собачьи» — не на самом деле, конечно, а симулируя эту гнусную операцию. Лизогуба Василий не мог подбить на такое издевательство над человеческой брезгливостью, хотя и советовал ему на обеде у предводителя дворянства отрезать себя таким способом от «шайки чистоплюев» раз навсегда. Лизогуб нашел скоро способ иначе «отрезать себя».