1878
Приглашение в журнал «Слово». Работа. Переводы Марии Николаевны. Разбор рукописей в редакции «Слова». Находка рукописи Альбова. Сотрудники «Слова». Самойлов.
Домашние дела Сабанеева, такого характера, который меня не касался, потребовали большой затраты денег, и потому, приехав в конце января в Петербург, он не мог заплатить мне, как следует, за выпущенные мною в короткое время три книжки журнала с моими рассказами, рефератами, переводами и научными обозрениями. (В Москве не вышел журнал ни за ноябрь, ни за декабрь, и надо было дослать его подписчикам.) Сабанеев был добрый малый, и я не стал спорить с ним. Да, кажется, он остался и не очень доволен моими научными обозрениями. Зато они обратили на себя внимание редактора «Знания», преобразованного в толстый журнал «Слово» Д. А. Коропчевским[172]. Он приехал в редакцию «Природы и Охоты», познакомился со мною и обрадовался, когда я сказал, что мы уже знакомы: я еще из Чернигова посылал в «Знание» небольшие заметки и рефераты (без подписи).
Первая январская книжка «Слова» уже вышла — что-то вроде Остромирова евангелия[173]: толстейший том, напечатанный на роскошной бумаге. Сотрудничал в «Слове» М. А. Антонович, старинный враг Тургенева и Некрасова[174], некогда редактор «Современника». Статьи его в «Слове» уже успели поссорить его с Коропчевским и Гольдсмитом, несмотря на весь его радикализм; дело было, по-видимому, не в статьях, а в том, что Антонович требовал для себя единовластия в журнале и, следовательно, права приглашать работников пера по своему усмотрению.
В «святилище», т.е. в комнате, куда имелся доступ только ближайшим сотрудникам, Коропчевский предложил мне участие в научном отделе, в качестве популяризатора. Определены были условия — жалованье, полистный гонорар у оплата издержек по приобретению научных книг и журналов.
Я ног под собою не слышал!
У Коропчевского в кабинете стоял шкаф с избранной научной литературой, преимущественно на английском языке, он был предоставлен в мое распоряжение. Жадно набросился я на это сокровище. Я угорел от множества любопытных данных, из которых я должен был строить научную хронику. Конечно, я был дарвинистом и геккельянцем, страстно был предан эволюционной теории, — моя раннейшая начитанность в этой области много помогла мне не ударить лицом в грязь. Но каждый месяц я принужден был готовиться к испытанию то из биологии, то из химии, из физики, то из географии, этнографии, астрономии и быть во всеоружии «последних слов». По совести говоря, за три года работы в «Слове» я трижды держал полный экзамен на кандидата естественных наук и не провалился. Писал я с увлечением, и мои статьи читались. Ко мне обращались молодые специалисты с просьбою указать им источники. Геккель[175] передал мне привет за мою усердную популяризацию теорий его и Дарвина в ответ на дошедшие до него статьи мои, напечатанные в «Слове» же в 1878 году: «Теория развития в ее борьбе за преобладание».
Коропчевский неизменно оставался моим другом и доброжелателем, и уже на третий месяц моего сотрудничества в «Слове» я стал его товарищем по редактированию журнала.
Развернулась литературная перспектива.
Марья Николаевна ободрилась, занялась переводами. Языки она изучила скоро; русский язык как-то инстинктивно чувствовала и, можно сказать, хорошо владела им. Первым иностранным автором, которым она овладела, был Стендаль. П. О. Морозов принес ей Мэкензи Уоллеса[176], справилась она и с английским автором. Потом вообще она много переводила, и со временем фирма Суворина купила у нее право на все ее переводные романы. К сожалению, она подавила в себе порыв к непосредственному творчеству; а между тем начатый ею роман, где она описывала жизнь в Курске, был ярок и полон юмора. И стихи она бросила писать. Когда я приставал, почему она не пишет больше, она отвечала:
— Чтобы быть писательницей, надо писать лучше других, или, по крайней мере, так, как писала Жорж Занд. И стихи мои тоже ничего не стоят. Нет, уж лучше я буду переводчицей.
Известный библиограф П. В. Быков включил ее в свой «Словарь русских писательниц»[177].
Некоторое время мы счастливо жили в меблированных комнатах Лихачева, в Троицком переулке[178], в верхнем этаже, с большим воздушным балконом. Комнаты были новые. Было красиво и уютно. Обед нам приносили, хозяйства своего не было. В несколько месяцев вся свободная стена в кабинете была забрана полками, до самого потолка, и на них блестели корешки книг; на книги мы тратили почти все наши деньги. Библиотека была нашей гордостью.
Много было юношеской дерзости, с какой я взвалил на себя бремена, строго говоря, неудобоносимые. Какую бы тему я ни выбирал для той или иной статьи, я перегружал ее фактами, разыскивая их в специальнейших журналах; статьи мои того времени в журнале «Слово» пестрят бесчисленными цитатами. Но меня хватало еще и на редакторскую работу. Коропчевский был уже старый и уставший редактор. Он надломил свои крылья еще на «Знании». И, видя мою ретивость, постепенно свалил на меня отделы — сначала научный, а потом и беллетристический; себе же оставил только полуфельетонные иностранные и внутренние обозрения.
Получив ключ от шкафа с беллетристикой, я нашел в нем до тысячи рукописей. Коропчевский был прав, говоря, что весь этот материал на три четверти негодный, уже побывавший в разных редакциях, забракованный и пробующий счастья во вновь открытом журнале.
Попытал было Жемчужников[179] похозяйничать в шкафе, чтобы помочь мне, и подтвердил, что, действительно, ему не попала ни одна сколько-нибудь сносная повесть.
Но, кроме Боборыкина, из писателей никого в журнале еще не было. Хороший же журнал обязан создать кадр своих писателей. Я стал таскать на дом туго набитые портфели и читать по ночам произведения начинающих авторов, и — на первых же порах — был вознагражден за свое доверие к силам моих современников. Я сам был начинающий писатель и в глубине души считал, что все-таки беллетристика выше того, что печатается в журналах под флагом науки, публицистики и критики.
К числу моих находок в редакторском шкафу, носившем обидное название «корзины», прежде всего принадлежал «День итога» Альбова[180]. Вещь была вполне литературная, даже мастерская, и по мысли оригинальная. Автор изобразил петербургского обывателя, до того, в своей разночинной самовлюбленности, ушедшего в чувство личности, что он совершенно оторвался от людей, от общества, потонул в одиночестве и кончил самоубийством, чтобы поклониться себе, как богу. Написана же была повесть в тонах Достоевского. А мы только-что с Марией Николаевной начитались романов Достоевского.
Надо заметить, что недостаток сведений по части социально-экономических наук и у меня, и у Коропчевского, к тому же постоянно заболевавшего и утомленного неудачами в личной жизни и долгами, и много энергии уделявшего, по моему примеру, подготовке к профессии беллетриста, — мы исписывали по стопе бумаги в месяц, и все это бросали в огонь, — неблагоприятно отражался на журнале: он стал в политическом отношении ни народническим, хотя мы — печатали народников, — и Венгеров, как критик, был их апологетом[181] — ни социал-демократическим, хотя журнал и выкинул строго научное знамя и, в лице Зибера, склонялся к марксизму, а я в каждой книжке в течение трех лет отмечал успехи материалистической мысли.
Тогда вообще не была еще проведена демаркационная линия между народничеством землевольцев и народовольцев и пролетарским социализмом. Не было вражды между тем и другим течением, как не было также антагонизма между надпольною и подпольною революционною литературою. Революция нам казалась во всех нарядах привлекательна. «Во всех ты, душенька, нарядах хороша»[182]. У нас поэтому сотрудничали, в качестве беллетристов, рецензентов и публицистов и многие подпольники: таковы — Клеменц, Бух, Сергей Подолинский, Якубович[183], Каблиц, Лангауз (каракозовец)[184] и др. — не помню всех. Во всяком случае, «Слово» стало популярным журналом, и попасть на его страницы считалось успехом, не взирая на многие его недохватки. Мы принимали сотрудников, не особенно справляясь с их паспортом — лишь бы не из полицейского участка. Но, входя в журнал, они становились членами только нашей семьи. Таким образом, сотрудничали у нас: известный адвокат князь Урусов[185], прокурор Владимир Жуковский[186], отказавшийся на суде обвинять Засулич и вылетевший в отставку; адвокат Андреевский[187], чиновники Воропонов и Головачев[188] — и тут же подпольники из «Народной Воли», в органе которой, кое-как напечатанном в тайной типографии, встречались в списке жертвователей на революцию и наши инициалы; собирал же пожертвования и составлял списки Якубович — впоследствии Мельшин, усердно переводивший для «Слова» «Цветы зла» Бодлэра; из поэтов с революционной закваской подвизались у нас еще Мартов (Михайлов)[189], Баркова, воспевавшая «рвань, вошью богатую»[190], печатал стихи Омулевский, автор «Шаг за шагом», он же Федоров[191].
Несколько позднее меня познакомили с Самойловым[192], личностью замечательною во многих отношениях. Был Самойлов лет двадцати семи, среднего роста молодой человек, носил черный сюртучок, крахмальное белье, галстух, и вообще вид имел европейский. Был не щеголеват, очень опрятен, вежлив и скромен; но я бы сказал, горделиво скромен. Он него веяло холодком. Он располагал к себе, чем-то притягивал, но, как-будто, и отталкивал. Большой лоб, бородка и зачесанные назад густые прямые волосы. Лицо крупное, очень бледное, а на бледном лице два черных бриллиантика — сверкающие, серьезные, спокойно глядящие перед собою, глаза. Говорил мало. Был, казалось, умеренно-либеральных взглядов; по крайней мере, когда Оболенский или Юзов, и в особенности Жуковский, начинали требовать конституции, свержения царя или вообще создания такого порядка вещей, и совершения такого подвига, который никому из них не был под силу, он холодно молчал, а конституции не хотел.
— Едва ли она нужна народу, — вскользь замечал он.
— А что же нужно?
— Не знаю что; наверно не знаю.
— Но согласитесь, что прежде всего надо разделаться с ним… вы понимаете?
— Догадываюсь. Что ж, попробуйте!
Тончайшая усмешка пробегала по его аскетическому лицу.
Жуковский со своим адвокатским острословием (он стал присяжным поверенным) как-то терялся при Самойлове. И когда тот уходил, понижал голос с ужимкой:
— Странный господин. Не очень-то нравится мне!
И выразительно нюхал воздух своим мефистофелевским носом.
Но Оболенский горячо ручался за Самойлова, иногда писавшего рецензии в его «Мысли», а Каблиц становился серьезен и сдержан. Осипович-Новодворский[193], мой друг, тайно влюбленный в Марью Николаевну, усердно наблюдал и изучал Самойлова для своей беллетристики.
— Знаешь что, — делился он со мною, — этот тип тем интересен, что он как-то благородно-загадочен.
О Самойлове придется потом еще говорить, и притом сказать самое главное; а пока — опять о понедельниках «Слова», т.е. о литературных собраниях у меня в лихачевских меблирашках.