На всю зиму наше спокойствие было отравлено. Теперь, когда главная цель была почти достигнута, возможность провала казалась ужасной. Старшие были сильно встревожены и боялись, что их выследит полиция и разрушит последний оплот революции. Мы тоже боялись, но мотивы у нас были несколько иные. Нас охватывала дрожь при одной мысли, что придется жить в отвратительном обществе людей, которые причинили так много страданий нашим родным и друзьям.

У нас не было чувства мести. Об этом чувстве нам рассказывали, но мы не понимали его. Для нас было ужасно то, что мы можем лишиться свободы и что нами будут распоряжаться люди, которые нам были ненавистны. Мы, конечно, разделяли взгляды отца, что царизм должен быть уничтожен, но не представляли ясно того мира, где он свирепствовал. У нас не было жажды подвига ради неведомых нам людей, но свою «Крылатую фалангу» мы готовы были защищать до последней капли крови и продали бы свою свободу только ценой жизни.

Это уже в те времена отделяло нас от старших какой-то незримой чертой. С годами эта черта становилась заметней. Мы преклонялись пред энергией и героизмом наших отцов, но многое у них казалось нам наивным, отвлеченным, далеким от практики жизни. Нам было совершенно непонятно, как многомиллионный народ, состоящий из таких же людей, как мы, может покорно гнуть спину пред всяким самодуром, работать на своих властителей, как раб, покорно ложиться под розги и охранять в рядах войск и полиции ту власть, которая обращается с ним, как со скотом.

Нам возражали, говоря о тьме и невежестве народа, приводили в пример дикость и наивность Туса; удивлялись нашей «жестокости», когда мы говорили, что народ сам должен себя освободить и что нельзя, освобождать его против воли.

— Если народ не борется за свободу, — говорил Алексей, — значит ему нравится рабство. Вот отца, когда он бежал из тюрьмы, поймали крестьяне, избили и привели в полицию.

Мой отец горячился и возражал, указывая, что на одном заводе его тоже хотели бить, но потом стали слушать, и он там создал очень крепкий революционный кружок. Мы соглашались, но все это плохо укладывалось в нашей голове, а разгром революционной партии, равнодушие народа и даже участие его в подавлении «мятежей и крамолы» делали попытки отцов подвигами, не оправдывающими великих жертв.

Но, как ни различны были причины нашего беспокойства, мы одинаково чувствовали угрозу «Крылатой фаланге» и напрягали все силы, чтобы, как можно скорей, приготовиться к переселению.

Лазарев, напомнив о зверских расправах правительства с политическими при помощи диких туземцев и даже русских поселенцев, организовал сторожевую службу. В мастерскую было внесено четыре ружья на всякий случай. Окна стали закрывать изнутри ставнями раньше, чем зажигать электрический свет. На крытом дворе горелка

Грибова зажигалась только тогда, когда производились работы.

Меры предосторожности особенно усилились, когда мы обнаружили около нашего жилья следы чужих лыж. Тус определил, что приходили двое. Неизвестные осматривали ворота, а потом по сугробу снега, который с одной стороны соприкасался с крышей двора, лазили на крышу и раскопали там в одном месте снег.

Это всех страшно взволновало. До весны было еще далеко, и если туземцы, как мы думали, будут нам мешать работать, то в начале лета мы не успеем выехать из «Крылатой фаланги», а с первыми пароходами здесь появятся власти, и мы будем захвачены.

На одном из совещаний Лазарев предложил такой план.

— Так как, — говорил он, — на Тасмире уже готово жилье, а наша «Борьба» может принять на борт всего десять человек, то я предлагаю при первой опасности отправить туда главные силы.

Он разделил колонию на две части. По его мнению, должны были лететь Грибовы, Успенские и Рукавицыны. Остальные, если успеют, во вторую очередь. Сам Лазарев брал на себя обязанности коменданта «Крылатой фаланги», чтоб защищаться от туземцев.

— В случае прихода властей, — продолжал он — мы будем арестованы и разосланы в разные концы тундры. Но перелетевшие на Тасмир смогут постепенно перевезти нас туда.

Все это вызвало протесты и возражения отца и тяжелым гнетом ложилось на сердце. Но Лазарев не сдавался.

— Лев, — говорил он, сверкая глазами, — ты забыл, что цель, поставленная нами, выше и дороже наших жизней! Я требую этого во имя революции.

Отец колебался, но потом подошел к Лазареву, обнял его и проговорил:

— Ты прав, Сергей. Делай и решай так, как приказывает тебе революционная совесть, а я буду напрягать все силы, чтобы нам не давать новых жертв.

Он помолчал и, обратись ко всем, сказал:

— Товарищи! Я подчиняюсь Сергею. Это должны сделать и все вы. А пока за дело и не с удвоенной, а с удесятеренной силой.