— Что это, Инга?
— Я не знаю, мама.
Лампочка осветила комнату с закопченными стенами и темным деревянным потолком. На столе, покрытом чистой старенькой скатертью, стояла маленькая, ничем не украшенная елочка с двумя свечами.
Старуха, тяжело дыша, опустилась в плетеное кресло. Девушка поставила картонку на стол и принялась лихорадочно вынимать свертки. Когда вынула бутылку и тяжелую бутылку шампанского, глаза старухи напряглись, она с трудом поднялась и, держась за спинку кровати, подошла к столу.
Рядом с бедной елочкой лежали нарядные коробки и свертки. Два пакета развернулись, старуха увидела розовую ветчину и сыр. Странно празднично блестело золото и серебро бутылочных этикеток и коробок.
Опустив руки, девушка испуганно смотрела на мать.
— Что это, Инга? — неестественно громко спросила та.
— Я не знаю, мама.
— Кто это прислал тебе? Откуда этот мальчик?
— Это не мне, мама.
— Ты лжешь! Отвечай немедленно — кто это тебе прислал? — лицо старухи исказилось, и она схватилась за грудь.
Девушка со слезами повторила:
— Я не знаю, мама.
— Это русское! Видишь, это русское вино! Русские проклятые буквы! Видишь! — голос старухи переходил в крик.
— Ради Бога, успокойся, мама! Клянусь тебе, я ничего не знаю.
— Не трогай руками! Все поганое и все краденое. У Германии краденое! Сейчас же собери и выбрось! Сейчас же, немедленно!
Губы девушки задрожали и, глотая слезы, она стала складывать свертки в картонку. И только тогда заметила записку. Увидела и старуха:
— Что это? Сейчас же отдай! — Схватила и трясущейся рукой поднесла к глазам. Потом растерянно посмотрела на картонку, на дочь и, обессилев, опустилась в кресло. Посиневшие губы ее что-то шептали. Девушка не решалась взять записку. С первого мгновенья она поняла, что это он. И продолжала стоять у столика, глядя на мать.
— М-а-а-а-ма!
Старухе стало дурно. Девушка бросилась к ней, потом — за водой и, не зная, как помочь, страшно испугавшись, стала целовать безжизненные руки матери. Когда уложила на кровать и укрыла одеялом, опустилась на колени и принялась гладить седую голову и похолодевшие лоб и щеки. Глаза невольно остановились на упавшей на пол записке и прочли.
Старуха полузакрытыми мутными глазами смотрела прямо перед собой. Казалось, что она еще не пришла в себя, но вдруг, не меняя выражения глаз, все так же не двигаясь, она сказала, с трудом выговаривая слова:
— Инга, поклянись мне, что ты не знаешь, от кого это вайнахтсгешенк.
— Клянусь, мама, — торопливо ответила девушка и тут же опять подумала, что, наверно, от него — этого высокого офицера сверху. Старуха словно догадалась.
— Это, наверное, майор, живущий над нами.
— Не знаю, мама. Я никогда не разговаривала с ним. Соседи говорят, что он очень хороший человек. Может быть и он.
Старуха скосила на дочь глаза.
— Мы не можем, Инга… Он носит мундир убийц твоего отца и, может быть, твоего брата, моего мужа и сына…
— Я не знаю, мама.
— Ты должна вернуть ему это. Поблагодари, но верни.
— Хорошо, мама… — Потом тихо добавила: — ему будет больно, мама. Он написал: «все люди братья». Сегодня пастор говорил то же самое. Может быть, в России такие же хорошие люди помогут нашему Петеру. — Девушка знала смертную тоску матери по сыну, ей не хотелось обижать этого офицера, о котором столько раз думала, особенно, когда он играет наверху, и, что всегда поражало, — ее любимую «Лунную сонату».
— Может быть, тебе стоит поговорить с ним, и он подскажет, куда нам писать о Петере, или сделает что-нибудь для него?
Старуха промолчала. Девушка напряженно ждала. Где-то далеко на улице раздался выстрел.
— Отец не простит нам, Инга…
— Я думаю, что папа понял бы. Может быть, у того офицера тоже несчастье в семье.
Старуха опять ответила не сразу:
— Прочти мне записку.
Девушка подняла записку и шопотом прочла:
— «Все люди братья».
Старуха все так же смотрела в потолок. Потом из глаза, который был виден девушке, медленно показалась слеза и, скользнув по морщинистому виску, упала и расплылась на подушке. Девушка прижалась щекой к плечу матери.
Вдруг погас свет — обычное выключение сети их района. Только окно серело вырезанным в темноте четырехугольником. Мать и дочь не двинулись и молчали, каждая думая о своем.
Под окном, громко разговаривая, прошли подростки. Проехал автомобиль, со стены, через потолок, ломаясь на углах, на противоположную стену проплыла светлая тень.
— Зажги свечи, Инга. Встретим нашу рождественскую ночь… Простит нам Господь Бог.
Старуха с помощью дочери поднялась. Села за стол, подвинула к себе картонку и стала медленно вытаскивать и медленно разворачивать свертки. Девушка стояла рядом и больше смотрела на мать. Потом, угадав желание той, принесла тарелки и две чашки.
От вида давно забытых явств: ветчины, икры, колбасы, семги, сыра, сладостей глаза старухи заблестели, руки задрожали больше обыкновенного, и она, не удержавшись, стала жадно пробовать то одно, то другое.
Когда стол был готов, а аккуратно завернутые пакетики убраны в шкаф и за зимнюю раму, девушка откупорила бутылку со странным названием «Узбекистан» и налила в чашки густого красного вина. Шампанское старуха решила продать на черном рынке, где бутылка стоила триста марок.
— Прозит, мама.
— Прозит, мое бедное дитя. Будем верить, что Христос сделает когда-нибудь всех людей братьями. — Она сказала это для дочери. «Братья» и люди для нее были ее знакомые, соседи, жители Берлина, немцы. Поляки, русские и все другие, кого она называла «славинер», в это число не входили.
Вино было сладкое. Сразу же захмелев, старуха накинулась на еду. Чуть слышно потрескивали свечи, тихо колебались красноватые языки пламени. Потом старуха стала рассказывать, как ели у них дома, когда Инга была еще девочкой, как Райнгольд — отец Инги, возвращаясь из плавания, всегда привозил с севера икру. Мать рассказывала о прошлом, о чем Инга хорошо знала сама — она тогда уже училась в гимназии. Они жили тогда в своем большом доме, и мама была красивой и молодой. «Как она постарела после известия о гибели папы и от всего, что было после — война, потеря дома, ранение, издевательства поляков, крах надежд на возвращение Петера»…
Старуха говорила что-то о Петере. Девушка не слушала и думала о русском наверху. От света свечей лицо старухи стало темным, как на портретах Рембрандта. Лицо девушки от вина и мыслей похорошело, румянец на смуглой, чуть с желтизной, коже стал ярче, детский рот потемнел. У нее было лицо, которое редко встречается в Германии, разве — в Тюрингии и в Австрии — каштановые густые волосы и темно-серые глаза в черных рамочках ресниц, брови — темные, вразмах. Ее нельзя было назвать красавицей — немного крупный рот и тупой, хотя прямой, с хорошо очерченными ноздрями, нос, но линии подбородка, шеи, плеч были чисты и женственны.
Было далеко за полночь. Старуха давно спала, слабо похрапывая в подушку. Девушка лежала рядом, заложив руки за голову, и смотрела в темноту. Откуда-то издалека, ввинчиваясь в тишину, появился звук автомобиля. Он нарастал, приближался, но светлая тень проплыла по стене и потолку, и автомобиль проехал мимо. И опять девушка лежала и ждала.
Где-то за стеной пробило два. На улице послышались хрумкающие шаги по подмерзшему снегу, и она сразу, сердцем, угадала их. Кровь бросилась к лицу, и стал слышен стук сердца. Шаги подошли к парадному, в замке защелкал ключ. Ключ плохо подходил и проворачивался. Она вспомнила, как однажды он долго не мог отпереть дверь, и она решилась ему открыть. И как он узнал ее в темноте и тихо сказал: «Филен данк, фрейлейн», и как она покраснела, — она всегда ужасно краснела, встречаясь с ним — он так хорошо смотрит на нее, что она не может сердиться и только краснеет, даже когда его уже нет, и она только вспоминает его глаза. Она и теперь подумала: что, если встать открыть ему? Ей так захотелось это сделать, что руки прижались к груди и сердце забилось настойчиво и призывно. И хотя она знала, что это невозможно, и тело ее продолжало лежать рядом с матерью, но мысль ее, тревожная, девичья, вскочила и побежала открывать.
Она услышала, как ему удалось, наконец, отпереть, и дверь хлопнула, закрываясь. Девушка задержала дыхание и слушала, как скрипели ступени лестницы под тяжелыми шагами. Немного спустя, те же шаги раздались над головой. Они долго шагали по потолку, с конца в конец, и она снова думала о том, что он всегда один, совсем не похож на других советских офицеров, которых она встречала на улице: она ни разу не видела и не слышала, чтобы он приезжал с женщинами или пьянствовал и скандалил.
Потом шаги смолкли и все стихло.
— Гутен нахт, милый, — про себя прошептала девушка и, радуясь сладости и тайне чувства, повернулась спиной к матери и, чему-то улыбаясь, зарылась лицом в подушку.