ЖЕНСКАЯ ЛИЧНОСТЬ В ПОЛОЖЕНИИ ЦАРИЦЫ

Особенные условия этого положения. Причины, которыми вызваны такие условия. Государевы браки. История государевых невест. Призвание царицыной личности.

Мы видели, что русский допетровский век не признавал женскую личность самостоятельным членом общества. В обществе у ней не было своего самостоятельного места. Самостоятельное место она имела только в семье. Но и здесь смысл ее самостоятельности колебался между отцом семьи, ее мужем, и ее же детьми, так что пред лицом отца семьи, своего мужа, она была столько же зависимою, малолетнею в своих правах, как и все его дети. Затем, вне семьи, женская личность совсем уже теряла свои самостоятельные права и приравнивалась к общественным сиротам, т. е. к людям, которые никакими самостоятельными правами в обществе не пользовались. Руку помощи ей подавала уже церковь, принимавшая под свою защиту всех сирых и убогих. Церковь же, по необходимости, указывала женской личности лишь один путь нравственно-самостоятельной жизни — монастырь. Это был в действительности единственный путь не только для спасения, но и для самостоятельного, сколько-нибудь независимого положения в общественной жизни. Оттого иноческий идеал становится для женской личности исключительным и самым высшим идеалом существования, ибо в нем одном только она и находит удовлетворение своим нравственным самостоятельным стремлениям. Между семьею и монастырем нет ей в обществе места; помимо семьи и помимо монастыря нет ей в обществе дела, нет подвига, которые могли бы придавать ее жизни, хотя бы в такой же мере, самостоятельный, независимый смысл[82]. Как скоро она останавливалась между этими двумя сферами предназначенной ей деятельности стремясь найти для себя какую либо иную точку опоры в общественной жизни, — она тотчас приобретала смысл лица зазорного. Общество в таких случаях всегда приходило в великое смущение; всякое общественно-самостоятельное положение женской личности оно почитало невыразимым срамом не столько даже для личности женщины, сколько именно для самого себя. Однажды (в 1418 г.) случилось в Новгороде, — о котором составлено понятие, что там женщина пользовалась большею свободою, чем где либо в старой Руси; — народ поднялся на боярина Данила Ивановича Божина и казнил его ранами близь смерти, т. е. стал бить его чуть не досмерти. «Было же и это дивно, прибавляет тамошний летописец, — или на укорение богатым, обидящим убогия, или казнь диавола: — жена некая, отвергши женскую немощь, вземши мужскую крепость, выскочив посреди сонмища, даст ему (боярину) раны, укоряющи его, как неистова глаголющи: яко обидима есми им»[83]. Событие, в самом деле, до чрезвычайности дивное по старым русским понятиям, которое в действительности имело смысл дьявольской казни, потому что исполнителем этой казни являлась женская личность, принимавшая на себя подвиг совсем ей несвойственный, не потому однако ж несвойственный, что в нем унижалось достоинство женственных нравов, а потому собственно, что здесь женщина являлась мужчиною, становилась поносителем мужской личности. Когда боярина били мужчины, — это было обычное дело; ничего тут не было чрезвычайного, дивного; но как скоро на него же поднялась рука женщины, — это становилось уже чудом и объяснить такой случай возможно было только казнью дьявола, чрезвычайным укорением и поношением именно тех людей, которые слишком высоко себя ставили пред людьми простыми, бедными. Женщина была обижена боярином и, конечно, имела такое же право мстить ему свою обиду, как и все мужчины, и при том в такой же новгородской форме, потому что эта форма, побои, была, как бы сказать, самою натуральною формою народной расправы с виновником. Мы приводим этот мелкий случай, как черту общего склада понятий о женской личности, по которому всякий ее общественно-свободный шаг почитался делом в высшей степени зазорным. Какое поношение для мужчины могло равняться с побоями от женщины. Это была на самом деле казнь дьявола, выставленная летописцем, как событие поразительное.

Таков был общий смысл положения женской личности в нашем старом допетровском обществе. Приступая к разъяснению ее частного положения и притом положения высокопоставленного, именно положения женской личности с значением царицы, мы находим, что в силу особенных, исключительных условий жизни, это положение становилось для нее еще стеснительнее. Если в общем быту народа личность женщины является жертвою семейного начала, то женщина — царица является жертвою уже не одного семейного начала, но сверх того и жертвою государственных идей, которые, хотя и возносят ее лицо на высоту недосягаемую, но в тоже время ограничивают смысл ее доли исключительно значением родительницы, значением почвы, в которой не должен иссякнуть корень государского рода. Государственные идеи вследствие такого значения царицыной личности, ограждают ее такими заботами о сохранении почвы рода, что в них эта личность совсем уже исчезает для общества, как равно и для собственной своей самостоятельности. Чтобы указать причины, которые способствовали поставит в такое положение весь быт царицы, необходимо припомнить историю московского самодержавия, внутреннюю, домашнюю историю московского государя и его двора.

Мы уже говорили, что в древнерусском обществе понятие о самостоятельности лица, о человеческой свободе и независимости, было неразделимо с понятием о самовластии; что идеал достойной личности был в тоже время идеалом личности самовластной; что самостоятельность личности иначе не представлялось тогдашнему уму, как в форме поступков и подвигов самовластных. Естественно также, что в понятии о самовластия лежало неразделимо и понятие о единовластии, ибо самовластие, по существу своей идеи, не могло терпеть подле себя соперника, или совместника своей жизни; оно совсем исключало, совсем отвергало всякую сколько-нибудь равную себе силу. В этом именно смысле именуется самовластцем земли и Ярослав Великий, когда он остался под конец ее единовластителем; в том же смысле говорится и об Андрее Боголюбском, что он хотел быть самовластцем, т. е. полным, ни от кого и ни от чего независимым господином своего княжества.

Весьма естественно, что когда князья по идеалу Ярослава и Андрея сделались самостоятельными в своих княжеских вотчинах, они иначе и не могли понять свою самостоятельность, как только в форме самовластия, которое вдобавок еще сильнее укреплялось сознанием, что лидо князя есть лицо господина земли вообще, что князь не напрасно носит меч, а на казнь злым и в защиту добрым. Известно, что на этот путь княжеского самовластия наша история явно стала выходить еще со второй половины XII века. Известно также, что шаги ее в этом направлении были ускорены татарским разгромом. С этого времени совсем угасает идея родовой власти, т. е. идея о живом единстве, о живой связи княжеского рода, а стало быть о взаимной круговой зависимости князей друг от друга. Незаметно, они все более и более становятся чужими друг другу; с тем вместе гаснет и сознание о живом единстве Русской земли. Русская земля «разносится розно», дробится на части и каждая часть начинает жить особо, опрично, отделяя себя от общих интересов и заботливо преследуя одни только свои особные, опричные интересы. Главною руководящею силою жизни в княжеском быту становится господарство, т. е. отдельная вотчинная собственность. Она служит основою независимости, а стало быть и основою самовластия. Русская земля делится между множеством самовластцев. В этом заключается форма политического ее быта и существо ее исторической жизни и деятельности.

Существом этой жизни была конечно борьба, кровавая борьба земского разрозненного самовластья, борьба опричных княжеств, опричных господарств, за свою самостоятельность, т. е. на самом деле за самостоятельность своего самовластья, ибо иного понятия о самостоятельности, как мы сказали, в то время не было. Для самостоятельности с этим смыслом не было никаких границ, не лежало в ней ничего человечного, ничего нравственного, ничего даже политического, общего. Это было простое буйство одних лишь своекорыстных княжеских целей. Поэтому и для достижения таких целей употреблялись всяческие средства без малейшего разбора и без малейшей нравственной их оценки.

Русская земля была отдана на растерзание княжескому произволу, который, как зверь, ждал всюду добычи, подстерегал ее, хватал ее при первой возможности, надеясь лишь на одну силу, хитрость и всякое коварство, свойственное его хищной природе. «Рекоста бо брат брату: се мое, а то мое же; и начаша про малое, се великое молвити, а сами на себя крамолу ковати… Тогда сеялись и вырастали усобицы, погибала жизнь, в княжих крамолах веки человекам сокращались. Тогда по русской земле редко пахари покрикивали, но часто граяли враны, деляче себе трупы…» Само собою разумеется, что из такого положения дел ничего другого не могло выйти, как именно то, что в действительности и вышло. Кто-нибудь один, сильнейший и хитрейший, должен был одолеть всех. На таком пути поставлена была вся жизнь Земли. Другого выхода, другого разрешения задачи не виделось ни где и ни в чем. К тому же Земля слишком сильно чувствовала свое племенное и нравственное единство и вовсе не думала создавать из себя Федерацию княжеских, а в сущности помещичьих вотчин. Рознь жизни была не по ее уму. В этом уме жило святое слово Русь, которое всегда и взывало, к единству. Этот ум Земли должен был наконец подняться и воссоздать в новой форме то, что было начато давно уже, еще в первые века ее истории.

Собирателем разнесенной розно Земли или иначе сильнейшим и хитрейшим из самовластцев явился князь Московский. Являлись и другие: путь был открыт не для него одного. Но Московский осилил всех и осилил особенно по той причине, что личное вотчинное свое дело, тотчас же осветил светлым лучом общей земской политической цели. Он высоко поднял знамя единства всея Руси и крепко держал его до конца своего подвига. Принимая на свои руки это дорогое наследство первых веков русской истории, Московский князь конечно должен был ответить за все, должен был расплатиться за все кровавые долги, нажитые в течении столетий темными кровавыми делами княжеского рода. Он один должен был принять на себя все грехи своего рода. Он должен был явиться типом того жизненного начала, той жизненной идеи, которая до того времени управляла всеми действиями и деяниями князей, т. е. полным, законченным типом княжеской самостоятельности, а иначе полным, законченным типом княжеского самовластия. Другого плода не могла принести почва княжеского господства над землею. Рано ли, поздно ли, не тот, так другой, но один кто-нибудь неизменно явился бы именно таким плодом княжеских смут, котор и крамол, терзавших землю целые века. Напрасно думают, что в Москве не продолжалась та же самая история, которая в X, в XI, в XII веках крутилась по временам около Киева. Московская история относится к той киевской истории, как плод к корню. Историю киевскую, как и московскую вырабатывало одно и тоже славное и бесславное древо княжеского рода. В Москву стянулись только все соки этого древа. Какие они были, такими и еще в большей силе они явились и в своем плоде.

Московское собирание земли, выразившее в себе задачу всей прошлой истории, основную ее идею, было проведено, соответственно характеру времени, путем захвата, насилия, коварства, предательства; путем всех пороков, какие обыкновенно порождает борьба необузданного своеволия и самовластия. Борьба эта, как мы заметили, началась очень давно, гораздо раньше московского господарства. В эту эпоху, когда зачиналась каменная Москва, зачинался в ней Грозный Царь, она подвигалась к последним дням и потому велась с большим ожесточением. Она воспитала в особой нравственной сфере не одно поколение. Очень естественно, что с собранием земли она собрала в Москве, вместе с людьми, и все те нравственные стихии, которыми жили эти люди. А эти люди искони жили крамолою, ради окаянных вотчин: — се мое, а то мое же; искони ковали крамолу, были, хотя и мелкими, но такими же необузданными самовластцами, наиполнейшим типом, которых явился московский собиратель земли. В московском дворце, таким образом, собралось столько элементов нравственного растления, что этот дворец на долго сделался поприщем для самых темных и нередко бесчеловечных дел и событий. То, что ходило прежде по всей земле, собралось теперь в одно место. Мелкие и крупные самовластцы земли собрались в один, двор московского господаря. Междоусобие, ходившее по всей земле сосредоточилось теперь в одном городе и по необходимости приняло другой вид, взялось за другое оружие.

Собирание земли, к концу XV века, привлекло в Москву много князей и княжеских бояр — дружинников, которые из независимых, самовластных вотчинников сделались, волею или неволею, слугами московского вотчинника, его холопами. Все они однако ж понимали московского князя, как насильника, как одного из таких же вотчинников, который, как сильнейший, ради своего несытства, угнетением и притеснением, отнимал и вотчины, а с ними и свободу у других, слабейших, в том только и виновных, что не в силах они были с ниш бороться и некуда им было уйти от его могущёственной и жестокой руки. Все они московское государственное дело понимали личным делом московского князя, и почитали этого князя личным себе врагом, простым грабителем. Не мог, конечно, и московский князь, особенно в начале, сознавать, в полной мере и во всей чистоте, государственную, общеземскую высоту своего призвания; и он точно также понимал свою задачу не столько государственным смыслом, сколько смыслом вотчинника, смыслом личного владенья землею. Но по ходу истории в его вотчинническом деле воплощалось дело всей земли. Это самое, даже против его сознания, увлекало всю его деятельность на свой путь, на котором смысл вотчинника с жизненною постепенностью должен был претвориться в смысл государя, уже не вотчинника, а главного и первого слуги для всей земли. Но пока совершился такой выход истории, княжеская старина должна была по праву самой жизни прожить и отжить свой век, так сказать, в своем собственном теле. Как известно, в этом теле все члены были равны своею круговою связностью. По крайней мере в нем была еще жива крепкая память о таком равенстве. Московский князь стал проводить новину, начал всеми силами выбиваться из этого равенства, а потому его борьба с своими сверстниками по происхождению и по старому дружинному праву по необходимости являлась только личною, в полном смысле такою же междоусобною борьбою, какая прежде терзала всю землю, а теперь должна была терзать государев двор. Московский князь выбивался из равенства отношений, а остальные князья и дружинники, собранные в его дворе, добивались этого равенства, т. е. добивались сохранить уже одряхлевшую старину в полной силе. Само собою разумеется, что борцы не разбирали средств, не останавливались ни пред какими средствами, чтобы сломить противника. Они жили в такой век, когда об этом много и не думали. Все они воспитаны были в тех понятиях, а главное в самых тех делах, которые свидетельствовали, что существует одно право для людских отношений, это — самовластное право сильного, и что это право принадлежит всякому, кто сумеет им воспользоваться. И они употребляли всяческие средства, чтобы действительно им пользоваться. В Москве таким образом вгнездилось столько олигархических начал, столько олигархических стремлений, что борьба с ними должна была продолжиться на целое столетие. Она же должна была вырастить свой страшный плод, этого неслыханного по кроворазлитию бойца в лице Ивана Грозного, который сам же в немногих словах, но вполне верно и точно определил истинный смысл своей личности и своей истории. Он писал Курбскому: «Похищеньем, или ратью, или кровью сел я на государство? Я народился на царстве Божьим изволеньем; я взрос на государстве… за себя я стал! Вы почали против меня больше стояти, да изменяти; и я потому жесточайше почал против вас стояти; я хотел вас покорить в свою волю…»[84]. Курбские и братия, конечно, не могли понять этих речей. Они готовили для русской жизни польскую форму государственной власти[85]. А русский земский смысл никак не мог понять польской. Формы, т. е. боярского владычества над землею и стало быть владычества боярской челяди (шляхты). «Здесь не Польша, есть и больше», говаривал русский земский смысл, давая тем знать, что у него есть точка опоры, есть третье лицо, способное, рано ли, поздно ли, защитить его, стать на его сторону, т. е. в сущности стать на сторону законного суда и справедливости. Вот из за чего и шла долгая, большею частью подземная борьба в московском дворце, которая была московским только продолжением старой истории киевской, суздальской, рязанской, тверской и т. д.

Бой на открытом поле был проигран. Бороться силою сильного, равною силою, было уже невозможно, не мыслимо. В Москве, по необходимости представилось другое поле, на котором возможно было искать победы силою слабого. На этом поле нередко совершались удивительные дела. Сила слабого нередко становилась не в пример страшнее открытой силы. Какая ж была эта сила? Это была сила вообще угнетенных, порабощенных людей, потерявших возможность вести открытую борьбу; сила тайных заговоров и козней, сила предательства, доноса, клеветы, сила всякого коварства, всякого потаенного лиха, и особенно сила лихого зелья, т. е. порчи и отравы, которая, по суеверным представлениям века, являлась обыкновенно в образе волшебства и чародейства. Эта последняя сила сделалась страшилищем, пред которым трепетало все общество Москвы до последнего человека, сколько-нибудь значимого для подъискателей чужой погибели. От этой силы было мудрено укрыться даже в собственных хоромах, даже в самых сокровенных клетях этих хором. Она была ежеминутно направляема против всякого, забиравшего в свои руки какую либо власть, а тем больше власть государскую, дворовую. И само собою разумеется, с особенною энергиею, в начале, она была направляема против главного и непосредственного представителя самовластной идеи, против главного выразителя самовластных начал жизни и главного виновника самовластных дел, уничтожавшего всякую возможность прямого, открытого боя, всякое малейшее с ним совместничество. Тайная, скрытая, подземная вражда и ненависть к победившему самовластью, которое, к тому же, не переставало оскорблять, унижать и всячески изводить противную себе среду, — эта-то вражда и поднимала всевозможные ковы на государя. Она зорко следила за каждым шагом самовластителя, за каждым мелочным происшествием его домашней жизни, за каждым событием в его семействе. Собирался ли государь жениться, она портила его невесту и отнимала у него любимую женщину; она портила его супругу, его детей. Разводился ли государь с женою по случаю неплодия и женился на другой, она распространяла слух, что оставленная неплодная царица разрешалась от бремени наследником. Умирал ли у государя сын, она распространяла слух, что он жив и удален от царства лишь кознями близких к государю людей. В еству и питье, в платье и во всякую обиходную вещь она клала или всегда была готова положить лихое зелье и коренье, и на смерть, и на потворство, или прилюбленье, что равно было опасно. Конечно, по большой части, такие обстоятельства являлись одними только сплетнями, которыми обыкновенно боролись между собою мелкие самовластцы из боярства, низвергая ими друг друга с высоты государских милостей; но бывали и настоящие дела. Нельзя было верить ни кому. Необходимо было беречься от людей всякими мерами. Известно, что при в. к. Иване Васильевиче, во время его домашней смуты с сыном Василием о наследии престола, даже его супруга, гречанка Софья, прибегала к ворожбе; и к ней приходили «бабы с зелием», отчего и с нею, с своею женою, государь должен был жить в бережении[86].

Что действительно жизнь и здоровье московского государя часто находились в опасности от козней потаенных врагов, на это указывает весь склад дворовых его порядков, получивших свое начало большею частью именно в то время, как сделался он самодержцем всея Руси. Эти-то дворовые порядки лучше всего и объясняют нам, что московский государь, не смотря на свою великую власть и грозное свое могущество, грозное могущество даже одного своего слова, не смотря на эту непомерную силу сильного, чувствовал, что он не имеет силы, чувствовал, что он находится в постоянной, самой крепкой; тесной и тяжелой осаде от силы слабого. Окончив с полным торжеством войны большими походами, войны открытые, явные для всей земли, он принужден теперь внутри своего двора вести иные войны, без всяких шумных и громких походов, войны тихие, медленные, никому неслышные и незримые, но еще более ожесточенные.

Чтобы понять всю силу этого нравственного растления, которое охватило все собравшиеся в Москве общество самовластцев и олигархов, необходимо войти в нравственный склад тогдашних убеждений; надо понять закон, который вообще в древнее время руководил всякою борьбою врагов. По тогдашним понятиям, защищать себя от врага, значило самому первому нападать на него; так, как и побеждать врага, значило совсем истреблять его. К тому же жизнь человеческая ценилась в то время очень дешево, несравненно дешевле всяких, даже эгоистических целей и стремлений: несравненно дешевле всякой, даже эгоистической необходимости. Как скоро цели и необходимости возвышались сколько-нибудь до общих интересов, то понятие о враге низводилось до понятия о простой ненадобной и вредной вещи, которую истреблять почиталось делом естественным и обычным. Мы знаем, что такие понятия существовали в нашем обществе и особенно в среде государственных и олигархических стремлений, очень долго. Когда, при царе Алексее Михайловиче, сын Ордына-Нащокина бежал тайно за границу, то самый гуманный из древних наших царей, посылал к несчастному отцу подъячого с таким наказом: «Афонасью говорить, чтоб он об отъезде сына своего не печалился и в той печали его утешать всячески и великого государя милостью обнадеживать… о сыне своем промышлял бы всячески, чтоб его, поймав, привести к нему; за это сулить и давать 5, 6 и 10 тысяч рублей: а если его таким образом промышлять нельзя, и если Афонасью надобно, то сына его извести бы там, потому что он от великого государя к отцу отпущен был со многими указами о делах и с ведомостями. О небытии его на свете говорить не прежде, как выслушавши отцовские речи, и говорить, примерившись к ним. Сказать Афонасью; вспомни, что больше этой беды вперед уже не будет; больше этоий беды на свете небывает»[87]. Весьма понятно, что в эпоху утверждения самовластных идей, в эпоху беспощадной кровавой борьбы этих идей, подобные убеждения принимались живее и воплощались в дело без всяких оговорок и гуманных соображений. И так как открытой борьбы вести было уже нельзя, то враги и с той и с другой стороны очень часто вели ее скрытными подземными путями.

Самая страшная и наиболее опасная сила невидимых врагов, от которой государю действительно пришлось сесть в осаду, затвориться в своих хоромах, как в крепости, была, как мы упомянули, порча лихим зельем, отрава, а с нею нераздельно всякое волшебство и чародейство.

В тот суеверный век в самом деле трудно было отличить отраву от невинного ведовства и колдовства, зелье-коренье вредное, от безвредного, ибо и то и другое являлось под одним покровом таинственных суеверных действий, в обстановке разных волшебных наговоров и заговоров, направленных на человека с различными целями, даже с целью привлечь к себе его любовь и милость; трудно было разобрать, где являлось пустое только суеверие и где оно несло в действительности страшные средства отравы. Между тем явные всем дела, явная гибель некоторых лиц, именно от лихого зелья и порчи, указывали на одну только эту страшную силу чародейства. Вот почему пустая волшба и настоящая отрава становились одинаково опасными, возбуждали одинаковый страх везде, где обнаруживались и малейшие признаки лишь одного пустого суеверия.

Чтобы оградить и защитить себя от этого лиха, государю было необходимо жить каждый час с великими предосторожностями, необходимо было из своего дворца устроить в действительности самую недоступную и неприступную крепость. С этою целью и появились те дворцовые порядки, обычаи и обряды, которые способствовали такому отдалению государевой особы от его подданных. В руках суеверов-друзей и суеверов-врагов питье, еда, платье, всякая последняя мелочь домашнего обихода становились орудием их потаенных козней. Необходимо, было уберечь себя от этих козней и не только отдать весь домашний обиход в руки самых испытанных, верных и преданных людей, но необходимо также было ежечасно испытывать эту верность и преданность. Необходимо было, чтобы напр. питье, как и ества, прежде чем дойдут в руки государя, постоянно испытывались всеми подающими в глазах принимающего. Ключник должен был испытывать, ставя еству на стол пред дворецким; дворецкий должен был испытывать, отдавая ее стольнику, несть перед государя; кравчий, принимая блюдо от стольника, должен был покушать в глазах государя прежде, чем ставить к нему на стол. «А чашник, как поднесет пить государю, сам отольет в ковш и выпьет, потом поднесет к государю». Тоже самое происходило и со всеми лекарствами, в случае государевой болезни. Опальный боярин Матвеев писал к царю Федору Алексеевичу, выставляя свои дворцовые заслуги: «какого лекарства после ваших государских приемов оставалось и те лекарства при вас великом государе, выпивал я, холоп твой… приняв у тебя, великого государя, рюмку, и что в ней останется, на ладонь вылью и выпью… Ваш государский чин обдержит, когда вы составы докторские изволите принимать, и при вас, вел. государях, только чин исправляют, накушивают малейшую долю; а что я, холоп твой, выпивал, и то угождая тебе, в. государю, и чаял, паче, что усугублю милость твою государскую к себе»[88].

Такая же самая мелочная и усердная предосторожность являлась всюду, во всяком мелком и пустом деле, примеры чему мы увидим ниже и отчасти уже видели в 1 томе этого сочинения, стр. 206–207, при описании постельной комнаты.

Словом сказать береженье государского здоровья, как и здоровья всех членов его семьи, от напастей волшбы и порчи, было ведено во всем дворце до того осмотрительно и наблюдалось с таким необычайным вниманием ко всякой сомнительной, а след. и подозрительной мелочи, что в этом отношении государевы хоромы становились совершенно неприступными. Это была крепость, защищенная самым надежным и самым тяжелым нравственным оружием — подозрительностью, которая, как мы сказали, мало доверяла даже самым верным и испытанным людям. Само собою разумеется, что для укрепления этой крепости от напастей всякого нравственного зла прежде всего требовалось укрепить всех защищавших ее людей нравственною ответственностью. Сколько бы ни были они верны, надобно было эту верность запечатлеть святою присягою, крестным целованьем. Является надобность в крестоцеловальных записях, который сначала принимались на каждый частный, отдельный случай, а впоследствии вошли в одну общую государственную запись клятвы вообще на службу государю.

Если в первое время борьбы самовластных стремлений потребовались клятвенные крестоцеловальные записи в том, чтобы не отъехать, не убежать от государя, не изменить ему, то еще необходимее было требовать таких же клятвенных записей от лиц, служивших во дворе государя, служивших прямо и непосредственно его лицу. Вот почему, мы думаем, что такие записи должны были появиться в то самое время, как только московский государь стал постепенно усаживаться в своем дворце, как в крепости, от злых потаенных козней. К тому же и требования подобных записей не могли ограничиться общими словами, как было в общих записях, где в общих выражениях «лиха никакого ни как не хотети, не мыслити, не думати, ни делати никакими делы, ни которою хитростью» — скрылись все частные подробности, все роды и виды лихих дел. Здесь, напротив, эти роды и виды лихих дел необходимо было поименовать ясно и отчетливо, пряно указать на них, прямо обозначить то, в чем именно обнаруживалось лихое дело. Мы должны также иметь в виду, что в запись клятвы вносились указания на совершившиеся уже факты лихих дел, которые и приводились в ней, как примеры того, что в действительности бывало. В. К. Василий, отец Грозного, даже в общую запись внес клятву: « озелье о лихом, кто станет говорити, чтобы дати государю или его в. княгине, или их детем, какое зелье лихое…»[89]. Таким образом, мы имеем полное основание заключать, что в частных, так сказать, видовых клятвенных записях, какими были все записи дворовых людей, содержалось еще больше подробностей.

К сожалению любопытный текст этих записей не дошел до нас. Впервые мы встречаем подробные обозначения лихих дел только в известной подкрестной записи Годунова. В ней лихие дела обозначены следующим образом: «так-же мне над государем своим, д. и в. к. Борисом Федоровичем в. р., и над царицею и в. к. Марьею, и над их детми, над царевичем Федором и над царевною Оксиньею, в естве и в питъе, ни в платье, ни в ином ни в чем лиха никакого не учинити и не испортити, и зелья лихого и коренья не давати, и не велети мне никому зелья лихого и коренья давати; а кто мне учнет… давати, или мне учнет кто говорити, чтоб мне над государем… и над царицею, и над их детьми, какое лихо кто похочет учиняти или кто похочет портити, и мне того человека никако не слушати и зелья лихого и коренья у того человека не имати; да и людей своих с ведовством, да и со всяким лихим зельем и с кореньем не посылати, и ведунов и ведунец не добывати… на государьское— на всякое лихо; также государя… и его царицу— и их детей, на следу всяким ведовским мечтанием не испортити, ни ведовством по ветру никакого лиха не насылати и следу не выимати, ни которыми делы, ни которою хитростью; а как государь… и его царица… и их дети, куды доедут или куды пойдут, и мне следу волшеством не умышляти и всяким злым умышленьем и волшеством не умышляти и не делати ни которыми делы… а кто такое ведовское дело похочет мыслити или делати, и яз то сведаю, и мне про того человека сказати государю… а у кого уведаю или со стороны услышу… кто про такое злое дело учнет думати и умышляти… или кто похочет государя… царицу… и их детей, кореньем и лихим зельем и волшеством испортити, и мне того поймати и привести к государю…. а не возмогу того поймати, и мне про того сказати государю… или его бояром, или ближним людем, которому то слово донести до государя…»

Г. Соловьев перечисление в этой записи особенных видов зла, приписывает мелкодушию и подозрительности Годунова, присовокупляя, что: «еслиб Годунов по своему нравственному характеру был в уровень тому положению, которого добивался, то оп не обнаружил бы такой мелочной подозрительности, какую видим в присяжной записи и в этом стремлении связать своих недоброжелателей нравственными принудительными мерами…» И далее: «Годунов… явился на престоле боярином и боярином времен Грозного, неуверенным в самом себе, подозрительным, пугливым, неспособным к действиям прямым, открытым, привыкшим к мелкой игре в крамолы и доносы, не умевшим владеть собою…»[90]. Таким образом Годуновская запись в своих подробностях доставляет историку одну из тех красок, которыми он изображает этот характер, обвиняя его в мелочной подозрительности. Нам кажется, что обвинение Годунова со стороны его записи в мелкодушии, в мелочной подозрительности, не имеет надлежащего основания. В этом с такою же справедливостью мы должны обвинить поголовно всех царствовавших самодержцев до Петра, который первый стал выше всякого мелкодушия и всякой мелочной подозрительности, господствовавшей в московском дворце, приводившей в ужас все сердца и все умы в течении двух столетий, в течении именно того времени, в которое самовластная идея жила еще, так сказать, в личном образе государя, не переходя еще во всенародный образ государства, как выразил эту идею Петр. Как скоро личное перешло в общее, то сделались совершенно ненужными, излишними и все действительно мелочные заботы о сохранении лица. Но до этого времени самовластная идея, в самовластной же олигархической среде, иначе и не могла существовать, как охраняя себя самою зоркою и мелочною подозрительностью. Ее друзья были еще очень слабы и потому очень изменчивы, а враги были очень сильны, сильны были всеобщим нравственным растлением, криводушием, коварством, изменою, предательством и т. д. Годунов в этом отношении поступал так, как поступали его предшественники и его преемники. Он ничего не сделал особенного, в чем можно было бы обвинить одну только его личность. Вся особенность его записи заключается в поименовании только нескольких видов того лиха, от которого так берегли себя самодержцы. Но эта особенность объясняется тем, что в текст общей, так сказать, государственной записи он внес, по всему вероятию, тексты записей частных, по которым клялись дворовые люди, служившие у государева лица. Здесь вся его вина и все его мелкодушие и особая подозрительность. Мы вообще полагаем, что текст годуновской записи не есть его сочинение, а есть свод записей прежде существовавших, составленных по крайней мере еще при Грозном, хотя их начало можно отнести и к более раннему времени. Необходимо однако ж припомнить, что сам Годунов находился в особенном, исключительном положении, которое без всякого сомнения привело его к этой особенности и в составлении общей подкрестной записи. Он имел неисчислимо больше врагов, чем каждый из его предшественников и преемников. Он имел сильных соперников в боярстве, в родственниках царя Федора, след. врагов личных. Было необходимо обуздать вражду «нравственными принудительными мерами» т. е. крестным целованьем. Из записи Годунова мы видим, что зло порчи и отравы было сильно в то время, а потому были необходимы и сильные нравственные меры против этого всенародного зла; единственною же нравственною мерою в этом случае была только присяга. Если б запись Годунова служила в самом деле выражением одной только личной мелочной подозрительности и личного мелкодушия, — она не сохранила бы и следа в домашних порядках царского двора. Мы, Однако ж, видим, что высказанные в ней требования и даже самые виды лихих дел сохраняют свой жизненный смысл и у преемников Годунова, из которых даже и самого царя Алексея Мих. можно обвинить в тех же годуновских винах, т. е. в мелочной подозрительности и стало быть в мелкодушии.

Но прежде, чем объяснять душевные побуждения тех или других исторических личностей, мы должны раскрыть нравственную сферу, в которой они жили и действовали и которая, как сила необходимости, ставила каждую личность в полную зависимость от своих положений и определений. Мы упоминали, что волшебство, чародеяние не было, да и не могло быть отделено в своем значении от действительного лиходейства. Предки наши, люди вообще умные и практические, очень хороши понимали, что значительная доля ведовских действий безвредна. Они это знали по опыту; но они знали также по опыту, что волшбою портили людей, делали положительный вред их здоровью; в это они глубоко и искренно веровали не по одному только суеверию, а по опыту целых веков. Различить вредное лихое, от безвредного, вздорного, они не имели ни какой возможности и по необходимости принуждены были с самою мелочною подозрительностью, преследовать всякий малейший признак лихого действия. Вообще ведовство, волшба в то время вовсе не были мечтою, как обыкновенно мы теперь их понимаем. В их образе, во всех наиболее важных случаях, являлась всегда действительная гибель, т. е. порча или самая отрава. Это были языки, заражавшие весь народный организм, и действовавшие с особою силою там, где больше скоплялось нравственного зла. Суеверная, мифическая сторона волхвования и чародейства была только оболочкою, под которою скрывалось большею частью настоящее лихо. От этого волхвование и возбуждало такой панический страх везде, где только оно вскрывалось. И мелкая, и великая душа, равно приходили в ужас, равно трепетали от его потаенных действий и становились до крайности подозрительными, ибо дело касалось здоровья, самой жизни, и вовсе не представлялось мечтою, когда люди зазнамо изводились, умирали от зелья и коренья.

Вот почему лихое зелье и коренье и всякие лихия дела волшбы получают место даже в клятвенных целовальных записях на верность государю, а волхвы и бабы-ворожеи почитаются общественным злом, наравне с скоморохами, татями и разбойниками.

Текст Годуновской подкрестной целовальной записи в сокращении, относительно видов порчи, переходит в записи Лжедимитрия и Шуйского; в сокращении и по той еще причине, что для этих царей не подробности требовались, а скорое составление записи, да и враги у них были совсем иные, явные и открытые. В том же сокращении этот текст существует в записях царей Михаила, Алексея и Федора. При Алексее в общей записи говорится только, чтоб их государское здоровье во всем оберегати и никакого лиха им не мыслити. Но за то в частных записях сохранен этот сокращенный текст с некоторыши прибавками. Если в этом сокращенном тексте мы не находим указанных Годуновым нескольких видов порчи, то это нисколько не изменяет сущности дела, т. е. не изменяет значения мелочной подозрительности, в которой был вообще грешен весь московский двор, а не один какой либо человек в особенности, ибо в целовальных записях для дворовых людей, даже при царях Михаиле и Алексее, находятся подробности, которых не касалась и запись Годунова, разумеется, потому только, что имела более общий государственный характер. Мы не говорим уже о том, что сила годуновской записи во всей своей жизненности являлась при каждом малейшем случае ведовства и колдовства, которое открывалось во дворце. На это указывают подлинные сыскные дела о ворожеях и колдуньях, и о всяких подозрительных действиях дворовых людей в течении всего XVII ст., когда государева особа была уже совершенно безопасна от толпы личных завистников и соперников, от которых принужден был уберегать себя Годунов. С большею основательностью и справедливостью мы могли бы упрекнуть в излишней мелочной подозрительности именно государей, царствовавших по праву всенародного, чисто земского и самого искреннего избрания.

Известна крестоцеловальная запись времени царя Алексея Михаиловича (1653 г.), в которой, в общем изложении присяги сказано только: «государское здоровье во всем оберегати, и никакого лиха не мыслити»; но зато в особых приписях, по которым отдельно присягал каждый чин, указаны и особые подробности, какими обозначалась должность этого чина.

Кравчий присягал: «ничем государя в естве и в питье не испортити, и зелья и коренья лихова ни в чем государю не дати, и с стороны никому дати не велети, и лиха никакого над государем никоторыми делы и никоторою хитростью не делать; а будет я услышу от кого ни сведаю какое дурно или какое злое умышленье или порчу на государя и мне про то сказати государю…» Казначей: «над государем, царицею и их детьми никакова лиха не учинити, и зелья и коренья лихова в платье и в иных ни в каких в их государских чинех не положити…» Постельничий: «в их государском платье, и в постелях, и в изголовьях, и в подушках, и в одеялах, и в иных во всяких государских чинех никакова дурна не учинити, и зелья и коренья лихова ни в чем не положити…» Ясельничий и конюшенный дьяк: «зелья и коренья лихова в их государские седла, в узды, в войлоки, в рукавки, в плети, в морхи, в наузы, в кутазы, в возки, в сани, в полсть в санную, в ковер, в попонку и во всякой их государской в конюшенной и в конской наряд, и в гриву, и в хвост у аргамака, и у коня, и у мерина, и у иноходца, — самому не положити и никому конюшенного чину и с стороны никомуж положити не велети, и никоторого зла и волшебства над государем… не учинити… и всякого конского наряду от всяких чинов людей конюшенного приказу и от сторонних людей во всем беречи накрепко и к конюшенной казне и к нарядом сторонних людей не припущати…» Стряпчие: «в платье и в полотенце и во всякой стряпне коренья лихова не положити…» Жильцы: «ни в чем государя не испортити и зелья и коренья лихова в его хоромах и в палатах и инде ни где не положити.» Дьяки казенные (казенного двора): «в государское платье, в бархатах, камках, в золоте, серебре, в шелку и во всякой рухляди — зелья и коренья лихова не положити… и государя, царицу и их детей ни чем не испортити…» Шатерничие: «под государские места (троны и кресла) и в зголовья, и в полавочники, и в шатрах, и во всяких государских чинех зелья и коренья лихова ни в чем не положити…»[91].

Дворовые люди царицына чина, истопничий, дети боярские и пр., при царях Михаиле и Алексее, давали следующую присягу:[92] «лиха ни которого не хотети и не мыслити, и в естве, в питье, в овощах, в пряных зельях и в платье, в полотенцах, в постелях, в сорочках, в портах, лиха никакова не наговаривати и не испортити отнюдь ни в чем, никоторыми делы…»

Верховыя боярыни: «лиха не учинити и не испортити, зелья лихова и коренья в естве и в питье не подати и ни в какие обиходы не класти и лихих волшебных слов не наговаривати… над платьем и над сорочками, над портами, над полотенцами, над постелями и надо всяким государским обиходом лиха никоторого не чинити».

В таких же почти выражениях давали присягу кормилицы царских детей, а вероятно и все другие придворные женщины, при чем всегда вставлялись и особые речи, сответствующие той или другой должности.

Эти записи и приписи отличаются от Годуновской только некоторым обобщением лихпх волшебных дел и тем самым могут указывать, что Годуновская запись составлена так сказать, по горячим, еще живым следам разновидных приемов волшебства и порчи, а потому она и поименовывает самые эти виды лихих дел. Как бы ни было, но все эти клятвы служат для нас только слабым отражением того несказанного зла, которое гнездилось в московском дворце. Их короткие слова не в состоянии ввести нас в этот мир ежеминутного страха и трепета, в этот мир до крайности чутких и до крайности мелких подозрений, которые лежали тяжелым гнетом над всем населением дворца, вынуждали его обитателей зорко подсматривать друг за другом; развивали ябедничество, наушничество, донос; растлевали общество всеми пороками мелкого коварства и предательства. Пустое дело, пустое слово тотчас являлось государственным преступлением возбуждало страшные розыски, немилосердые пытки и всегда оканчивалось, если не полною гибелью, то полным разорением виновных, ссылкою и подобными житейскими несчастиями. Государева особа охранялась не народною любовью, а ужасом доноса, розыска, пытки, ужасом знаменитого слова и дела, которого настоящий смысл народился именно в дворцовых покоях и оттуда уже распространился на всю землю. Все это были неизбежные последствия той ожесточенной борьбы самовластных и олигархических стремлений, которая вращалась в московском дворце со времени соединения всей земли в одно самодержавие.

* * *

Когда вопрос о неограниченном самовластии или, что одно и тоже, о неограниченной самостоятельности московского государя был решен окончательно; когда его личность совсем и уже навсегда выделилась из среды родовых и дружинных определений и облеклась небывалою до того времени самовластною и самодержавною волею, равно для всех грозною, не выключая и его родных братьев, дядей и других ближних родственников и свойственников; когда, таким образом, даже и самые права родства были упразднены во имя прав личности, т. е., на первое время, во имя только самовластной или самостоятельной идеи государства, представителем которой явилась одна только личность государя в государях, большого, великого государя, сознававшего теперь всю русскую землю не совокупностью различных господарств, а единым, своим собственным господарством, своею неотемлемою вотчиною; — когда все это совершилось, то все, независимые прежде самовластцы, князья-родичи и думцы-дружинники, по необходимости должны были выразуметь, что положение их в государевой вотчине есть положение домочадцев, слуг, а по просту — положение холопов. Они перед государем и называют себя уже холопами. Даже пожилой дядя государев, Андрей Иванович Старицкий, перед малолетним своим племянником, государем Иваном (Грозным) именует себя холопом. Так переставились старые обычаи. В этом-то слове холоп заключился теперь весь смысл отношений боярских к особе государя и друг к другу. Старое начало более или менее независимых дружинных или родовых отношений стало постепенно перерабатываться в новое начало отношений холопских, во всей полноте известного нравственного склада и характера таких отношений. Самовластные, олигархические стремления боярства нашли себе, по необходимости, другой путь. Отъезжать, поднимать междоусобную войну с государем, мутить землею, разносить землю розно, теперь было уже невозможно. Теперь по необходимости, они должны были сосредоточиться около одной цели, около той цели, чтобы войти в особую близость к государю, в особую его милость и его же милостью забрать его власть в свои руки. Особая милость господина всегда давала холопу и особое самостоятельное, т. е. самовластное значение. В стремлениях к такой цели необыкновенно важным делом для холопов-олигархов становилась государева женитьба, посредством которой можно было вступить, с государем в родство и в свойство, след. приобресть его милость самым легким способом, без всяких особенных заслуг или талантов. Милость же государя в таких обстоятельствах ставила человека на первое место и в управлении государством.

Необходимо помнить, что наше государство произошло не из слияния каких либо самостоятельных, независимых друг от друга земских сил, а произошло прямо и непосредственно из «вотчины»; почему и самое управление государством было построено на личном, чисто вотчинническом, прямо помещичьем начале. Оно не было делом обидим, от всей земли, оно было делом собственника, было делом дворовым, делом его дворовых людей, из которых всегда и составлялось так называемое правительство. Государством управляли не государственные, т. е. народные земские силы, а управляли им силы государева двора, которые, скрытно, всегда первенствовали и в боярской думе. Разумеется, при вотчинном значении управления другого положения вещей и быть не могло. И государством, как и самим государем, в таком случае, всегда управлял какой либо один род, одна партия особенно близкие к государю, его домашних людей. А такими людьми по весьма понятным причинам очень часто являлись его родственники по жене — царице. Вот почему государева женитьба приобретала для всего Двора, для всего правящего общества Москвы великий, самый жизненный смысл.

Государева невеста, восходя на степень великой государыни царицы, тотчас же вводила за собою в близость к государю своих родичей и родственников, которые очень скоро, становились, если не в боярской думе, то на самом деле, людьми сильными, влиятельными, становились временщиками; ибо в иной форме, по духу вотчинного управления, не могла и выразиться приближенная к государю власть. Новые временщики, само собою разумеется, должны были вытеснить из дворца, удалить от государских милостей старых друзей государя, прежних временщиков. Таким образом, было о чем подумать людям, стоявшим подле государевой особы. Конечно, такие думы с большею силою поднимались в то время, когда был введен обычай выбирать государю невесту из всех девиц служилого, в собственном смысле господарского сословия, которое впоследствии должно было оставить за собою одно только, соответственное этому самому смыслу, имя дворян.

В эпоху дружинных отношений в. князья женились на княжнах своего же рода, на дочерях удельных князей, иногда на иноземках, также княжеского рода; а также и на дочерях знатных дружинников бояр, и даже на дочерях новгородских посадников. Тогда браки руководились именно дружинными отношениями родов, отношениями равенства.

Но когда московский в. князь стал самовластительным, самодержавным государем всея Руси и все удельные князья, вместе с дружинниками боярами сделались его холопами, то представилось великое затруднение относительно его женитьбы и даже браков его сыновей и дочерей. Старое юридическое понятие, что «по рабе холоп» не дозволяло уже брака с подданными, с своими слугами, холопами. Сверх того это противоречило всем помыслам московского государя, стремившегося выделить свою особу именно из среды, которая все еще полна была притязаниями своей равноправности с ними, т. е. из княжеской и боярской среды.

В первое время господарские стремления в. князя были удовлетворены вполне: он женился вторым браком уже на греческой царевне (Софье). Этот брак придал особенно высокий, прямо царственный смысл особе государя и своим примером требовал и на будущее время соответственных ему по значению брачных связей, по крайней мере для государевых сыновей, наследников престола. Иван Васильевич успел женить (в 1482 г.) своего старшего сына на дочери Молдавского воеводы и господаря, православного по вере, а дочь Елену в 1495 г. выдал за Литовского короля и в. князя Александра. Затем московский государь много хлопотал о том, чтобы поженить и других своих сыновей на иноземках из владетельных родов. С этой целью он вел переговоры с дочерью Еленою, которая, живя, в Литве, имела способы узнать, где за границею есть невесты для ее братьев. «Сын мой Василий, а твой брат, говорил он дочери, и мои дети, Юрий и Дмитрей, а твоя братья, дал Бог, того доросли, что их пригоже женити, где будет пригоже; и ты бы, дочка, отведала: у которых государей греческого закона, или римского закону, будут дочери, где бы пригоже мне сына своего Василия женити; или у которых и не у великих государей будут дочери или у государских детей, которые будут на государстве… где взведаешь и ты нам пришли сказать с нашимя бояры». В. князь указывал, нет ли невест в Венгрии у деспотов Сербских, ибо то были православные; искал невест в Германии у Маркрабья Бранборского, присватывался за Датскую королевичну; но все старания и хлопоты были напрасны. Было много причин, по которым такие браки становились делом до чрезвычайности затруднительным и уладить его было почти совсем невозможно. Великою помехою служило во первых различие веры, а главное то, что Европа еще очень мало была знакома с Московским Государством, которое представлялось ей дикою пустынею, населенною чуть не кочевыми варварами, в роде гуннов или татар.

Оставалось покориться необходимости и выбирать себе невесту из подданных. Но как же следовало поступить в этом важном деле, чтобы устранить силу семейных преданий, старых отношений, указывавших все-таки на невест из знатных княжеских и боярских родов, которые, хотя и сравнялись именем холопов со всеми подданными, но все еще сохраняли свое высшее значение в государстве и родниться с ними по этой причине было гораздо соответственнее, прямее, согласнее с обычаем и со всем складом тогдашних понятий о родовой чести, не допускавшей вообще большого неравенства в браках.

Не желая посредством брака с каким либо из знатных родов возвышать его значение, искусственно создавать в нем совместника себе, совместника своему самодержавному роду, государь принужден был вывесть этот вопрос из сферы прежних дружинных княжеских, т. е. частных отношений, в сферу отношений общих, чисто государственных; он принужден был опереться на массу и установить выбор невесты общий, так сказать всенародный, без всякого лицеприятия в пользу каких либо преданий или личных отношений и связей, а руководясь только непосредственными прямыми достоинствами невесты, как женщины доброй, «ростом, красотою и разумом исполненной», к какому бы малому роду она ни принадлежала.

В. князь Иван Васильевич выбрал невесту для своего наследника, сына Василья, из тысячи пятисот девиц, вызванных на смотрины от помещиков или служилых людей всей земли.

Этим действием была порвана одна из последних нитей, еще связывавших государя с княжескою и боярскою средою. Оно выводило его отношения к этой среде на полную свободу. Домашнее личное государево дело становилось в этом случае делом общим, всенародным, общественным, в полном смысле государственным, что, конечно, в понятиях народа еще более возвышало личность государя, обобщало ее, ставило эту личность выше всех в русской земле. Государь женился и выбирал себе невесту не из привилегированной среды княжеских родов, как бывало в то время, когда он находился в равенстве с этою средою, сам принадлежал к этой же среде, т. е. к тому же княжескому роду, был одним из многих, — теперь, представляя собою уже особый царский самодержавный род и не находя невесты в совместном себе таком же царском или княжеском владетельном роде, он брал ее всенародно из семьи всего служебного сословия. Теперь уже только этот общий земский род мог соответствовать роду великого государя, соответствовать новому царственному значению московского государя, как государя всея Руси.

Но если такой смысл могла иметь женитьба самого государя, или его наследника и вообще государевых сыновей, то в отношении замужества дочерей дело получало совершенно обратный смысл. Государь, вступая в брак с невестою, избранною всенародно, из всей служилой среды, не мог тем унизить своего царственного достоинства, напротив он возвышал сбою личность придавая ей общенародное значение ибо кто же, кроме государя, имел право всенародно избирать себе невесту. Но выдавая дочь за кого либо из подданных хотя бы и самых вельможных и знатных, он возвышал тем личность этого подданного до несоответственного ей государского достоинства, и вместе с тем унижал собственный царственный род до значения своего слуги. Все это сильно противоречило здравому государственному смыслу, которым всегда отличались московские в. князья и вот почему для государевых дочерей брачное состояние потом совсем закрылось: они были принесены в жертву государственной необходимости. В XVII ст. Котошихин следующим образом объяснял этот печальный исход государственной предосторожности:

Сестры царские или и дочери, царевны, имея свои особые покои розные, живут, как пустынницы, «мало зряху людей и их люди; но всегда в молитве и в посте пребываху и лица свои слезами омываху, понеже удовольство имеяй царственное, не имеяй бо себе удовольства такого, как от Всемогущого Бога вдано человеком совокуплятися и плод творити. А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояре их есть холопи и в челобитье своем пишутся холопьми. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось, для того, что не одной веры и веры своей оставить не хотят, то ставят своей вере в поругание. Да и для того, что иных государств языка и политики не знают, и от тогоб им было в стыд».

Мы упомянули, что в. к. Василью Ивановичу невеста была избрана из 1500 девиц. Так свидетельствует современник Василия, Герберштейн. «С общего совета, говорит он, были собраны в одно место дочери бояр, числом 1500, для того, чтобы князь выбрал из них супругу по желанию». Он объясняет также, что такой, общенародный, выбор невесты сделан был по совету великокняжеекого казначея, грека Юрья Малого (Траханиота), который был самым приближенным лицом у в. князя и надеялся будтобы, что Василий возмет себе в супруги его дочь. Но хитрые замыслы неудались и в. князь избрал в невесты Соломаниду Сабурову, дочь незначительного дворянина Юрья Конст. Сабурова. Все это могло быть так, как рассказывает Герберштейн о происках придворного грека. Но недолжно думать, что установление всенародного избрания государевой невесты произошло именно из этого частного, случайного обстоятельства, каким представляется замысел государева казначея. Оно, как мы говорили, явилось делом государственной необходимости и должно было, на общем совете, утвердиться какими либо, тоже государственными примерами. Только подобные примеры и могли действовать наиболее убедительно на государеву думу, как и на самого государя. Грек Юрий, без сомнения очень хорошо помнивший византийскую старину, выставил, по всему вероятию, готовый и вполне достойный образец для подражания Московскому государю, это — древний обычай византийской империи, где для молодых императоров точно также невесты избирались со всей земли. Точно так, напр., императрица Ирина выбрала невесту для своего сына Константина, с которым она царствовала вместе. Подробный рассказ об этом событии находим в старинном житии св. Филарета Милостивого[93], которое вообще очень любопытно и в археологическом отношении по изображению византийского быта в конце VIII столетия. Многие черты этого быта носят в себе вполне родственное сходство с нашим бытом XVI и XVII ст., и тем показывают, что они некогда служили образцами для нашей культуры. Вот что повествует это житие об избрании царской невесты.

Посланы были смотреть для царя невесту нарочитые мужи по всей земле греческой, от востока до запада, от юга до севера. Пытание всюду творяху, они пришли между прочим в страну Понтийскую, в среду земли Вофлагонские, в весь, глаголемую Амния. Здесь царевы послы остановились на отдых в доме св. Филарета, у которого, кроме детей, были еще и три внучки девицы. После пира, чудом устроенного, ибо в это время св. старец, прожив уже все свое великое богатство на милостыню, находился в бедности, послы спросили: естьли у него подружие — супруга-хозяйка. Получив утвердительный ответ, они сказали старцу: да внидет теперь сюда подружие твое, яко да лобзает нас. Она ж, призвана, вниде. Увидавши ее, красну и добротою сияющу, хотя уже в старости сущу, послы вопросили: естьли у них дщери и внучки невесты? Старики отвечали, что есть, три дочери замужем, а три внучки уже невесты. Послы объявили, что желают видеть отроковиц, ибо изыскивают дарю невесту, «тако заповедано бысть, да не утаится от нас в греческой земле ни едина девица, ее же мы не увидим». Старец, упокоивая гостей, попросил отложить смотрины до утра. Когда, утром, послы стали требовать: да приведут юные госпожи на среду, да видим их, — старец ответил им, что, по обычаю, у них мало выходят к гостям даже и жены, а девицы николиже исходят от худых храмин своих; если хочете, прибавил он, незлобно послушайте нас: вшедше во внутреннюю храмину, сами посмотрите их. Послы согласились и пошли смотреть девиц в их терем. Там три невесты в сопровождении своей матери встретили их с подобающею почестью. Послы обрадовались, увидя доброту девиц и преизлишнюю красоту их лиц; потом же меру цареву имуще, по всему, идеже ею пытающе, искаху, и сию вземше, меряху, и обретоша ровну на первой выучке блаженного старца; бяше бо та возрастом вышши двоих сестр своих, именем Марья; и сию, часа того, царицу и госпожу си нарекоша. Посем же, безчисленого веселия исполнившись, поимши вси три отроковице со отцем и с матерью и со блаженным дедом и бабою и со всем родом и племенем их, числом тридесять с ними всих их… избрашаже и иных юных девиц от иных мест, числом десять их, в нихже бе и Геронтея некоего дщи, и та дображ видением… Всих сих ведяхуть ко царю в палату его». Мария в это время обратилась к своим подругам с следующими словами: «госпожи мои и сестры! Послушайте моего худого разума совета: из всех нас царь выберет одну. Согласишься так: кого из нас изберет царь в царицы, да не покинет она на своей царской высоте и прочих своих сверстниц по выбору. И да будет нам всем общая радость». Между тем Геронтиева дочь возносилась своими достоинствами: умом, красотою, богатством, благородием и уверяла, что непременно будет обручена царю. Она и была первою введена на испытание к цареву наперснику Ставрокию. Но гордая не была избрана. Подав ей даяния (дары), ее отпустили во свояси. Исполнися Соломоне слово: «Господь гордым противляеться, смиренным же дает благодать».

Потом ввели на смотрины Марию с дедом и с бабою, со отцом и с матерью, с сестрами и со всем родом и племенем. Царь Константин и царица Ирина и наперсник Ставрокий удивились образу их и украшению и устроению, и в той час чистолепную Марию обручил себе царь, и велечудною сватьбою взял за себя… Вторую сестру царь отдал за одного из своих вельмож, патрикия саном; третью же послал, умирения ради, к Лоуговарду (Лонгобарду) Аргусию именем, со многими дарами, и та убо царицею бысть за ним. Прочих девиц, одарив, роздал за муж за великих вельмож, по молению царицы Марьи, еже рече: ей же даст Бог, да помянет (не оставит) прочих. За тем весь род и племя Марии от старого и до младенца, царь одарил всяким именьем и стяжаньем, богатым одеянием, златом, камением честным, драгим бисером, домами великими и славными…[94]

Так иногда совершались выборы невест у царей византийских, так по необходимости они стали совершаться и у московских государей, следовавших во многом своим первообразам по устройству государственных и царских домашних порядков.

О том же первом браке в. к. Василия, совершенном по всенародному избранию невесты, свидетельствуют кроме Герберштейна, и другие иностранцы, тоже современники Василия. Павел Иовий обозначает это избрание уже как бы общим установлением, давним обычаем. «Московские государи, говорит он, желая вступить в брак, повелевают избрать из всего царства девиц, отличающихся красотою и добродетелию и представить их ко двору. Здесь поручают их освидетельствовать надежными сановникам и верным боярыням, так что самые сокровенные части тела не остаются без подробного рассмотрения. Наконец, после долгого и мучительного ожидания родителей, та, которая понравится царю, объявляется достойною брачного с ним соединения. Прочия же соперницы ее по красоте, стыдливости и скромности, нередко в тот же самый день, по милости царя, обручаются с боярами и военными сановниками. Таким образом московские государи презирая знаменитые царские роды, подобно оттоманским султанам, возводят на брачное ложе девиц большею частью низкого и незнатного происхождения, но отличающихся телесною красотою».

Франциск-да-Колло рассказывает следующее: «в. к. Василий, вздумав жениться (это было еще при его отце), обнародовал во всем государстве, чтобы для него выбрали самых прекраснейших девиц, знатных и незнатных, без всякого различия. Привезли их в Москву более пятисот: из них выбрали 300, из трех сот 200, после 100, наконец только десять, осмотренных повивальными бабками; из сих десяти Василий избрал себе невесту и женился на ней (на Соломонии): Однако ж не имел удовольствия быть отцом, и потому не весьма уважал супругу, так что я, находясь в Москве, должен был ходатайствовать о свободе брата ее, сидевшего в темнице за легкую вину»[95]. Противоречие сказаний Герберштейна и Франциска-да-Колло о 4500 и 500 девицах весьма согласимо с истиной, ибо цифра 1500 могла обозначать все число девиц-невест, которые были написаны в выбор, соответственно тем качествам, какие требовались для государевой невесты.

С порядком предварительного выбора, по разным местностям, нас знакомят отчасти самые грамоты, которые в это время рассылались ко всем помещикам или служилым людям. Из них мы узнаем, что в областные и другие города посылали доверенных людей из окольничих или из дворян с дьяками, которые заодно с местною властью, с наместником или воеводою, и должны были пересмотреть всех девиц назначенного округа. Между тем по всему округу, во все поместья пересылалась государева грамота с наказом везти дочерей в город для смотра. Помещики собирались с невестами и затем избранных везли уже в Москву. Для многих, вероятно по бедности, этот местный съезд был делом не совсем легким и потому иные не слишком торопились исполнять царский наказ. По случаю первой женитьбы царя Ивана Васильевича зимою 1546–1547 года, были разосланы следующие грамоты, текст которых для удобства в чтении мы несколько поновляем.

«От великого князя Ивана Васильевича всея Руси в нашу отчину в Великий Новгород, в Бежицкую Пятину, от Новгорода верст за сто и за полтораста и за двести, князем и детям боярским. Послал я в свою отчину в Великий Новгород окольничого своего Ивана Дмитриевича Шеина, а велел боярам своим и наместникам князю Ю. М. Булгакову да Василью Дмитриевичу да окольничему своему Ивану смотрити у вас дочерей девок, — нам невесты. И как к вам эта наша грамота придет, и у которых у вас будут дочери девки, и выб с ними часа того ехали в Великий Новгород; а дочерей бы у себя девок однолично не таили, повезли бы часа того не мешкая. А который из вас дочь девку у себя утаит и к боярам нашим… не повезет, и тому от меня быть в великой опале и в казни. А грамоту посылайте меж себя сами, не издержав ни часа». Другая: «в Вязму и в Дорогобуяг князем и детем боярским дворовым и городовым. Писал к нам князь Ив. Сем. Мезецкой да дворцовой дьяк Гаврило Щенок, что к вам послали наши грамоты, да и свои грамоты к вам посылали, чтоб по нашему слову вы к ним ехали с дочерьми своими, а велел я им смотрити у вас дочерей, себе невесты. И вы де и к ним не едете и дочерей своих не везете, а наших грамот не слушаете. И вы то чините не гораздо, что наших грамот не слушаете. И выб однолично часа того поехали с дочерьми своими ко князю Ив. Сем. Мезецкому да к дьяку. А которой из вас к ним с дочерьми своими часа того не поедет, и тому от меня быти в великой опале и в казни. А грамоту посылайте меж себя сами, не издержав ни часу[96].

Через месяц после написания этой последней грамоты от 4 генваря 1547 г., царь уже повенчался с Анастасиею Романовой, избранной, стало быть, также из множества девиц.

Должно полагать, что лицам, которые пересматривали невест на месте, давался какой либо наказ, словесный, а всего вернее писаный, с подробным обозначением тех добрых качеств, какие требовались для невесты государевой вообще и пожеланию жениха в особенности. Без сомнения немаловажное место занимала здесь и мера возраста или роста, с которою ездили осматривать невест в Византии. За тем, после смотра все избранные первые красавицы области вносились в особую роспись с назначением приехать в известный срок в Москву, где им готовился новый смотр, еще более разборчивый, уже во дворце при помощи самых близких людей государя. Наконец, избранные из избранных являлись на смотрины к самому жениху, который и указывал себе невесту, также после многого «испытания». Впрочем, надо думать, что жених участвовал в разборе всех невест, которые были привозимы в Москву, ибо сюда, как мы заметили, съезжались уже избранные, первые красавицы областей. О царе Иване Васильевиче повествуют, что для избрания третьей супруги, к нему «из всех городов свезли невест в Александрову Слободу, и знатных и не знатных, числом более двух тысячь. Каждую представляли ему особенно. (Испытанию о девицах многу бывшу надолзе, говорит сам государь). Сперва он выбрал 24, а после 12, коих надлежало осмотреть доктору и бабкам; долго сравнивал их в красоте, в приятностях, в уме; наконец предпочел всем Марфу Васильевну Собакину, дочь купца новогородского, в тоже время избрав невесту и для старшего царевича, Евдокию Богдановну Сабурову». Касательно избрания невест царем Иваном Васильевичем, его современник, иностранец Гейденштейн рассказывает, «что изо всей России собираемые царские невесты живут обыкновенно в одном большом доме; что в каждой комнате стоит 12 кроватей и трон; что царь, провождаемый только одним старцем, входя в комнату, садится на трон; что невесты одна за другою становятся перед ним на колени, и бросив к его ногам платок златотканный с жемчугом (ширинку), удаляются…»[97]

Коллинс, современник царя Алексея, говорит, что когда дело решалось, то сам царь подавал избранной платок и кольцо; эти-то брачные знаки, в действительности, быть может и означали акт избрания.

Свадебные разряды свидетельствуют, что подобные же общие выборы невест, при царе Иване Васильевиче, происходили и при женитьбе его братьев.

В 1547 г. сент. 18, приговорил государь брата своего кн. Юрья Васильевича женити; и ходил государь с ним к Макарию митрополиту, чтобы кн. Юрья женитися благословил; и велел боярам и князем дочери, девки привезти на свой царской двор; и как девки свезли и царь и князь Юрья девок смотрели; и полюбил кн. Юрья княжну Дмитриеву дочь Федоровича Палицкого, княжну Ульяну. В 1549 г. сент. 1, приговорил государь женить брата своего князь Володимера Андреевича, удельного: и приговорил прописать у бояр и князей дочерей девок и по времени их пересмотреть; и тогда свадьбу, государь, отложил для своего походу к Казани; а приговорил смотреть после Казанского дела. И мая 24 смотрел царь и. князь Володимер девок, и полюбил девку Авдотью Александрову дочь Михайловича Нагова[98].

После избрания, царскую невесту торжественно вводили в царские особые хоромы, где ей жить, и оставляли до времени свадьбы на попечении дворовых боярынь и постельниц, жен верных и богобоязливых, в числе которых первое место тотчас же занимали ближайшие родные избранной невесты, обыкновенно ее родная мать или тетки и другие родственницы. Введение невесты в царские терема сопровождалось обрядом ее царственного освящения. Здесь с молитвою наречения на нее возлагали царский девичий венец, нарекали ее царевною, нарекали ей и новое царское имя. Вслед за тем дворовые люди «царицына чина» целовали крест новой государыне. По исполнении обряда наречения новой царицы рассылались по церковному ведомству в Москве и во все епископства грамоты с наказом, что бы о здравии новонареченной царицы Бога молили, т. е. поминали ее имя на ектениях вместе с именем государя.

С этой минуты личность государевой невесты приобретала полное царственное значение и совсем выделялась из среды подданных и из среды своего родства, так что даже и отец ее не смел уже называть ее своею дочерью, а родственники не смели именовать ее себе родною. Но, само собою разумеется, что такие отношения царицына родства существовали как бы только в идее, в отвлечении, в идеальных представлениях о недосягаемой высоте царского сана, о недосягаемом его освящении, к которому так близко становилась избранная девица. На самом же деле родство царицы, хотя и теряло право, для государственного приличия, именовать ее своею родною, хотя и не осмеливалось иначе называть ее, как великою государынею царицею, — но все-таки, по своему влиянию оставалось ее родством и всегда быстро восходило на степень самых близких людей к государю, быстро возвышалось до значения всемогущих временщиков. По большой части ее-то родство и управляло государством во всех внутренних, так сказать, домашних государственных делах. «А жалует царь по царице своей, говорит Котошихин, отца ее, а своего тестя, и род их, с низкие степени возведет на высокую, и кто чем не достанет, сподобляет своею царскою казною, а иных рассылает для покормления по воеводствам в городы, и на Москве в приказы, и дает поместья и вотчины; и они теми поместьями и вотчинами и воеводствами и приказным сиденьем, побогатеют».

Таково было беззастенчивое вотчинное управление государством, по которому в силу общих и неколебимых, освященных веками убеждений, родство и в царском, как и в частном правительственном быту всегда приобретало первое право пользоваться властью своего родича, а стало быть и всеми выгодами его высокого общественного положения. Это было на самом деле непререкаемое право всех родичей, ибо по идеям родового быта они всегда и приобретали и теряли, возвышались и падали, за одно со своим родом. Отдельная от рода личность не была мыслима в то время; она сливалась с родом в органическое целое, а потому не могла даже и понять какой либо раздельности интересов и выгод в кругу родовой связи. Возвышавшийся где бы ни было родич всегда оставался в кровном убеждении, что за собою должно возвышать прежде всего свое родство, что это — дело естественное; а родство всегда тоже почитало своим естественным родовым правом не только ожидать, а и требовать себе всех выгод, приобретаемых в обществе его родичем. Такой именно порядок идей господствовал в среде всех житейских общественных связей и всяких властных, господарских отношений.

Государевы невесты очень нередко избирались из бедных и простых дворянских родов, а потому и возвышение их родства выпадало на долю самым незначительным людям. Коллинс рассказывает, что отец царицы Марьи Ильичны Милославских, Илья Данилович, происходил из незнатного и бедного дворянского рода и прежде служил кравчим у посольского дьяка Ивана Грамотина. Дочь его, будущая царица, хаживала в лес по грибы и продавала их на рынке. О царице Евдокии Лукьяновне Стрешневых, супруге Михаила, ее же постельницы говаривали: «не дорога де она государыня; знали они ее, коли она хаживала в жолтиках (простых чеботах); ныне де ее государыню Бог возвеличил!» О царице Наталье Кириловне Шакловитый, предлагавший ее принять, т. е. погубить, говорил царевне Софье: «известно тебе, государыня, каков ее род и какова в Смоленске была: в лаптях ходила!»

Весьма понятно после того, с какою завистью и ненавистью встречали во дворце родство новой царицы, с каким опасением смотрели на новых людей, ее родичей, все лица, находившияся в близости и в милости у государя, сидевшие, прочно в своих пригретых гнездах по разным частям дворцового и вообще приказного управления. Выбор государевой невесты подымал в дворовой среде столько страстей, столько тайных козней и всяческих интриг, что это государево дело редко проходило без каких либо более или менее важных и тревожных событий в его домашней жизни.

Избранная невеста, вступая во дворец царевною, среди радостей и полного счастия, неизобразимого для простой девицы и особенно для ее родных, вовсе не предчувствовала, что именно с этой минуты участь ее держится на одном волоске, что именно с этой минуты ее личность становится игралищем самых коварных, низких и своекорыстных замыслов. Те же самые люди, которые с дворским раболепием служили ей, с дворским раболепием заискивали ее особого расположения, земно кланялись ей, как новонареченной царице; те же самые люди, которые так были близки ее царственному жениху, так были любимы им и, казалось, так добродушно и искренно радели о его счастии и стало быть о счастии избранной им супруги, — эти то самые люди и являлись, в тайных своих замыслах, первыми и можно сказать единственными ее врагами.

Недоступный, замкнутый царский терем с его просторною и прохладною жизнью, в смысле всякого изобилия и великолепия, всяческого раболепства и ласкательства, являлся на деле самым открытым местом для действий потаенных врагов, и самым тесным и опасным местом для жизни. Простое легкое нездоровье было достаточно для того, чтобы враги воспользовались этим обстоятельством и облекли его в дело величайшей важности и величайшей опасности даже для здоровья самого государя, всегда обвиняя при этом и родство невесты, будто оно нарочно скрывает какую либо неизлечимую ее болезнь, разумеется для того, чтобы не лишиться ожидаемого высокого благополучия вступить в близость к государю. Враги употребляли большие старания чем либо в действительности испортить здоровье царевны-невесты и таким образом лишить ее царской любви, выселить из дворца и тогда новый выбор государевой супруги направить согласно своим потаенным целям.

С подробностями таких печальных событий в государевой жизни лучше всего познакомит нас история царских невест.

Скорбь разлуки с избранною невестою, именно вследствие дворских интриг, должен был испытать из царей первый Иван Васильевич Грозный. Со многим и долгим испытанием (в 4572 г.) он избрал в супруги девицу Марфу Васильевну Собакину. Она была испорчена еще в невестах и скончалась с небольшим через две недели после свадьбы, совершенной царем вопреки обычному предубеждению и страху за собственное здоровье. Об этом засвидетельствовал сам царь, когда просил соборного разрешения вступить потом в четвертый брак на Анне Алексеевне Колтовских: «ненавидяй добра враг, воздвиже ближних многих людей враждовати на царицу Марфу, еще в девицах сущу, точию имя царское возложено на нее, и тако ей отраву злую учиниша. Благоверный же царь к в. к., положа на Божие всещедрое существо упование, либо исцелеет, поя за себя девицу Марфу, и только была за ним две недели и преставися. И понеже девства не разрешил третьего брака, царь и в. к. о таковых много оскорбися и хоте облещися во иноческое»[99]. Подозрение в порче пало на родство прежних цариц, Анастасии Романовых и Марьи Черкасских. Был розыск и были казни, до Карамзину пятая эпоха душегубства, в которую погиб, в числе других, кн. Мих Темрюковиь Черкасский, брат царицы Марьи. К сожалению дело об этом розыске, со множеством разных других дел, весьма важных для истории Ивана Грозного, до нас не дошло, и потому мы не имеем никаких оснований делать решительные заключения ни о той, ни о другой стороне.

Более подробностей о подобных событиях царской жизни сохранил нам XVII век. Так, следственное дело о болезни первой невесты царя Михаила Феодоровича, Марьи Хлоповой, довольно близко знакомит нас с характером дворских отношений в этих обстоятельствах и вообще с подробностями домашней жизни избранных государевых невест. По вступлении на царство, шестнадцатилетний Михаил Феодорович, юноша кроткий и тихий, благоуветливый и покорный, как отзывается о нем летописец, до возвращения из плена своего отца, Филарета Никитича, находился в полной опеке матери, великой старицы инокини Марфы Ивановны. В первое время близкими к нему людьми явились конечно его родственники, как всегда и бывало. Да и кому же, кроме родства, вернее и безопаснее было поручить береженье молодого государя, особенно вскоре после общих, всенародных смут, в виду бывших постоянных измен, и даже убийств, от которых не могли спастись государи-предшественники. Без сомнения по совету родственников и по назначению Марфы Ивановны ближайшие и самые важные дворовые должности при Михаиле отданы были в 1613 г. двум его двоюродным братьям, Борису и Михаилу Салтыковым. Первый назначен дворецким, второй — крайчим. Близость к молодому, неопытному и покорному государю очень скоро возвысила их до значения самовластных и самоуправных временщиков. Хозяйничая своевольно и безответственно во дворце, они давали чувствовать свою власть и в общих делах государства, так что многие с нетерпением ожидали приезда из плена царского отца Филарета Никитича, который один только своею отцовскою властью мог остановить это боярское своеволие, всегда поднимавшееся во время малолетства или неспособности государей.

Вот что рассказывает правдивый современник об этих первых годах Михаилова царствования. «Бе же царь млад… и не бе ему еще толика разума, еже управляти землею, но боголюбивая его мати, инока великая старица Марфа, правя под ним и поддержая царство со своим родом… Но и сему… царю… не без мятежа сотвори державу враг диавол древний, возвыся паки владущих на мздоимание», которые царя ни во что же вмениша и небоящеся его, понеже детеск сый… всю землю Русскую разделивше по своей воли, яко и его царская села себе поимаша…» Почти тоже самое рассказывают и иностранцы современники[100].

После венчания царским венцом, 11 июля 1613 г., следовало подумать и о венчании брачным венцом, как водилось исстари. Неизвестно однако ж, тогда ли начались об этом государевы заботы. Только в 1616 г., когда царю был уже 20-й год, мать благословила его на это доброе дело, которое было желательно и для всей земли, испытавшей столько бед и потому вполне желавшей, чтобы новый царский род неколебимо утвердился на престоле.

Для обираньбя невесты к его государской радости, по установившемуся обычаю, были, вероятно, собраны во дворец все тогдашние красавицы, дочери дворян и вообще служилого помещичьего сословия. Царь выбрал в невесты Марью Ивановну Хлопову, дочь московского дворянина. Как только дело было решено, государь велел позвать к себе ее родных: отца, мать и всех, кто был на лицо, все родство. Это-то родство и было всегда ненавистно старым временщикам. Здесь являлись соперники, незнатные, небогатые, но сильные впоследствии, влиятельные по свойству с царицей, с которыми впоследствии трудно было ладить, от которых нельзя было ждать добра, ибо и они тоже всегда почитали себя прямыми и самыми ближайшими кандидатами в такие же временщики. По этим причинам, старые любимцы государя должны были употреблять все усилия, чтобы направить выбор царской невесты соответственно своим личным целям. Для них, напр., очень важно было, чтобы близкие родные и все родство будущей царицы не было слишком значительно по своим личным достоинствам или заслугам.

Родных Хлоповой позвали в Верх, к Рожеству на Сени, т. е. на царицыну половину дворца. Здесь вышли к ним Борис да Михайло Салтыковы, первые люди во дворце, и велели им тут подождати до государева указу. Затем позвали их к государю в хоромы, в Переднюю. Там сказал им государь сам, что он «произволил взять себе для сочетанья законного брака Иванову дочь Марью, и их родственницу, и ониб ему служили и были при нем близко». — Родные будущей царицы ударили челом государю, благодаря за неизреченное жалованье. С этой минуты они были при государе близко; они становились своими людьми государю, могли свободно ходить во дворец к нареченной невесте.

Государеву невесту поместили у государя в верхних хоромах, в теремах; нарекли ее царицею, а имя ей дали Настасья, очень вероятно — в память царской бабки Анастасьи Романовны, первой супруги Грозного. «И молитва наречению ей была и чины у ней уставили по государскому чину, т. е. честь и береженье к ней держали, как к самой царице; и дво-ровые люди крест ей целовали, и на Москве, и во всех епископьях Бога за нее молили, т. е. поминали на ектеньях».

В Верху, в хоромах, при нареченной царице жила Марья Милюкова, одна из придворных сенных боярынь; также мать царицы и ее бабка, Федора Желябужская. Родственяики сначала приходили челом ударити временем, потом ходили к ней по вся дни и ездили с государем на богомолье к Троице, когда он отправился туда вместе с матерью и невестою молить Бога о благополучном сочетаньи браком. Это было 16 мая 1616 г. Все происходило по заведенному искони обычному порядку; все шло благополучно, без всякой помехи; невеста чувствовала себя во всем здоровою, кушала царские сладкие яства, без сомнения веселилась новою жизнью и ожидаемым счастьем, которое должно было возвысить и весь ее род. Так прошло около месяца. 9 июня «государыня царевна и великая княгиня Настасея Ивановна всея Руси государыне и великой старице иноке Марфе Ивановне на новоселье челом ударила: два сорока соболей, один 30 р., другой 25 р.» Вероятно свекровь в это время построила себе в Вознесенском монастыре новые хоромы.

Из родных царевны заметно выдвинулся ее дядя Гаврила Васильевич Хлопов, по видимому человек очень неглупый, бывалый, стойкий и прямой. Очень понятно, что он-то особенно и не мог понравиться Салтыковым. Однажды ходил государь в Оружейную Палату и смотрел оружейную казну. Оружейною Палатою, где выделывалась всякое царское оружие, заведывал тогда Михайла Салтыков, исполнявший, кроме должности кравчего, и должность оружничего, которая также всегда поручалась близкому и доверенному человеку. Поднесли к государю турецкую саблю и почали хвалить. Салтыков, как полный хозяин царского оружейного заведения, а след. и знаток дела, выхваляя своих мастеров, стал говорить, что и на Москве, т. е. в Оружейной Палате, государевы мастеры такую саблю сделают. Государь передал смотреть саблю в руки Гавриле Хлопову, спрашивая его: как он думает, сделают ли такую саблю в Оружейной Палате? Осмотрев саблю, Хлопов ответил: «пожалуй сделают, только, думаю, не такову, как эта». Мог ли Салтыков, оружничий, перенести хладнокровно такое противоречие своему отзыву, а может быть и хвастовству. Рассерженный, он вырвал у Хлопова саблю, примолвив, что говорит он, незнаючи[101]. Знал ли Хлопов действительно толк в этом деле или выразил только простое сомнение умного и бывалого человека, но неуступил оружничему, побранился с ним и «поговорил с Салтыковыми гораздо в разговор». Все это делалось при самом царе и все это напоминает поведение олигархов во время молодости дедушки Михаила, царя Ивана Васильевича Грозного. С тех пор Салтыковы невзлюбили Хлоповых, а это почти решало участь царской невесты. Бороться с такими сильными и влиятельными людьми было невозможно людям, еще только приближавшимся к доверию государя. Недели две спустя после того, как дядя невесты поговорил гораздо в разговор с оружничим, Мих. Салтыковым, нареченная царица начала понемогати, появилася болезнь, «рвало и ломаоо нутр и опухль была… а была ей блевота не вдруг, сперва было дни с три и с четыре, да перестало, а после того спустя с неделю опять почала блевать». Родные думали, что это случилось от сладких ядей, потому что «едала сласти, и они ей говорили, чтоб сластей кушала не много, и оттого та болезнь блевота почала быть в ней меньше». Само собою разумеется, что как только Хлопова заболела, отец и бабка ее тотчас доложили о том государю и государыне старице Марфе Ивановне. Государь сейчас же велел дохтурам болезни ее смотрити. Но леченье по необходимости должно было идти чрез посредство крайчого Михайла Салтыкова, которому, как крайчему и лицу самому доверенному, государь, естественно доверял и леченье своей невесты. В первое время Салтыков призвал доктора Валентина Бильса. Доктор, болезнь нареченной царицы, своим дохторством смотрел; по его отзыву она в то время была больна тем: «желудок у нее в те поры был бессилен и не варил и селезенка опухла. Та болезнь, заметил он, бывает от желудка, как желудок бывает ветрен; а как желудок будет здоров и то все минуется, да от той болезни и в почках бывает болезнь и блевота; он такие болезни лечивал и многим пособлял, а плоду и чадородию от того порухи не бывает…» Бильс прописал лекарство, которое по порядку тогда же было записано в книгах, в аптекарской палате, и передано в руки отцу невесты, Ивану Хлопову. В другой раз лекарство было прописано, спустя неделю. Лекарство по тогдашним понятиям вообще было делом весьма подозрительным и опасным, а при настоящих обстоятельствах оно могло казаться на самом деле отравою. Отец невесты зорко наблюдал за Салтыковыми. Подозрительность его не оставляла без внимания и малейшего случая, сколько-нибудь сомнительного в поведении бояр. «Меж себя они шептали… и пришед Михайло Салтыков, велел ему взяти из аптеки скляницу с водкою и отнести к дочери его Марье, а сказали, что она от того будет больше кушать». Он взял у Бильса скляницу и отдал в хоромы Марье Милюковой, невестиной боярыне. Но в хоромах, вероятно по общему совету, держали себя крепко от подобных водок и не употребляли их. Вместо сомнительной водки, там больной давали пити воду святую с мощей, а имали крест (с мощами) у Волынских, который вероятно славился исцелениями. Давали также камень безуй. И оттого ей дал Бог исцеленье, исцелела и полегчало вскоре; и после того болезнь не поминывалася.

Это было врачеванье настоящее, которое предписывалось старым блогочестием и оправдывалось общим убеждением народа в его непререкаемой помощи. Докторское врачеванье по тому же убеждению все еще имело вид врачеванья бесовского, имело вид волхвования, зелейничества, которое было грехом. Домострой писал: «аще Бог пошлет на кого болезнь или какую скорбь, ино врачеватися Божиею милостью, да слезами, да молитвою, да постом, да милостынею к нищим, да истинным покаянием. Да благодарение и прощение и милосердие и нелицемерная любовь ко всякому, аще кого чем приобидел, отдати сугубо и на пред не обидети. Да отцов духовных и всяк чин священнический и мнишеский подвизати на моление Богу; и молебны пети и вода святити с честных крестов и со святых мощей и с чудотворных образов, и маслом свящатися; да по чудотворным по святым местом обещеватися и, приходяще молитися, со всякою чистою совестью; тем цельба всяким различным недугом от Бога получити…» Домострой толковал, что всякие тяжкие различные недуги суть наказание гнева Божия; поэтому кто «оставя Бога, и милости и прощения грехов от него нетребуя, призывает к себе чародеев, кудесников, волхвов и всяких мечетников и зелейников, и с кореньем, от которых ожидает душетленной и временной помощи, тот уготовляет себя диаволу, во дно адово, во веки мучитися».

Конечно, если всякая болезнь носила в себе смысл Божьего гнева, Божьего наказания за премногие грехи, то и ее врачевание должно было призывать одну лишь Божию помощь, должно было обращаться к одной лишь святыне и к делам покаяния. Человеческая помощь здесь ничего не значила, а тем менее — помощь докторская, которую и вообще весьма трудно было отделить от обыкновенного знахарства, отреченного и проклятого всеми соборами. Вот почему во всех важных случаях, не только в домашнем ежедневном быту, но и в быту всенародном, всегда с молитвою прибегали к чудотворной силе святой воды, освященной с животворящего креста с мощами. Так, в 1647 г. февр. 26, царю Алексею Михайловичу били челом жители города Карпова: «по твоему государеву указу твой новый город Карпов поставлен, а мы, холопи твои, в Карпов из разных городов сведены на вечное житье с женишками и с детишками и дворишки себе построили; и за грех наш, в Карпове напала на нас болезнь и скорби полевые (степные), и вода в Карпове нездоровая: многие от тех болезней и скорбей помирают, и целебного животворящего креста Господня с мощами святых в Карпове нет; вод священие бывает крестом Христовым без мощей. Вели, государь, прислать в Карпов для наших скорбей и болезней животворящий крест Господень с мощами святыми на освящение воде и на утверждение и на исцеление нам, чтоб нам от тех полевых болезней и скорбей напрасною смертью не помереть». Государь велел им принести животворящий крест из Хотмышска, куда эта святыня, вероятно по такому же челбитью была отправлена в 1646 г. с наказом: «тот животворящий крест для освящения воды и исцеления всяких болезней и скорбей воеводам из Хотмышска отпускати в городы без задержания». По таким же причинам, в 1649 г., государь послал из Москвы животворящий крест с мощами в Курск, где многие люди нападными болезнями и страхованиями болезновали и помирали. Государь наказывал встретить святыню с крестным ходом, служить молебен, святить воду; «и тою святою водою город и по городу наряд (пушечный) и всякие крепости, и всяких чинов людей, и лошадей, и всякую животину кропить не по один день; и в другие украйные города отпускать на просвещение и исцеление больным, с великою с подобающею честью»[102]. Мы увидим, что в царском быту животворящим крестом всегда благословлялись новобрачные, а равно и новорожденные младенцы с тою, без сомнения, верою, чтобы эта святыня служила им на исцеление и сохранение от всяких недугов.

Весьма понятно, что в настоящем случае для государевой невесты святая вода с животворящего креста была наиболее желанным врачеванием. Докторское искусство являлось здесь, по местным, дворцовым обстоятельствам в самом подозрительном виде. Чтобы предохранить больную от отравы ей давали еще камень безуй, который, по тогдашним понятиям, служил самым верным средством не только от всякой отравы, но и от всяких болезней. Известно, что патриарх Никон, в своей ссылке, жаловался, что его было отравили: «крутицкий митрополит да чудовской архимандрит прислали дьякона Феодосия со многим чаровством меня отравить и он было отравил, едва Господ помиловал, безуем камнем и индроговым песком отпился»[103].

Около времени избрания Хлоповой в невесты государю, 1616 г. марта 21, взяты были в государеву казну, на казенной двор, у ярославца Назарья Чистово «три камени безую, в одном весу 9 золотников 2 денги, в другом — 8 зол. с полузолотником, в третьем — 6 зол., с четью, и всего в трех каменех весу 24 золотника без денги, а денег за них довелось было дати 215 рублев (выданы из Денежного приказу). Арх. Ор. Пал. № 1063. — В 1625 г. кизылбашский Аббас Шах прислал государю в поминках камень безуй оправлен в золоте с яхонтики и изумрудцы, весу совсем 7 золотн. цена 14 р. 17 алт. 4 д. В 1626 г, куплен у казанца Ив. Истомина камень безуй большой весу 17 золотн. за 15 р. — В 1676 г. марта 7 велено было сделать государю в серебряной палате чашку с кровлею гладкую на поддонце, с подписью государева имени, а в чашке и в кровле вставить по безую восточному, и позолотить сплошь. Весу в ней вышло 1 ф. 59 зол. Апреля 4 она подана в хоромы. Чашка сделана постоянно болевшему царю Федору Ал.

Между тем Салтыков, оставив доктора Бильса, может быть по той причине, что не надеялся найти в нем пособника своим замыслам, обратился к лекарю Балсырю, т. е. степенью ниже в медицинских познаниях, который ответил ему, что он мимо дохтура лечить неумеет, тое болезнь знают дохтуры. Однако ж он осмотрел больную и свидетельствовал, что «было у ней в те поры в очах желтовато, а словет желтая болезнь, и что лечить ее можно и порухи от тое болезни чадородию небывает, да и жолтина в очах (у ней) была невеликая. И преж того он такие болезни лечивал и пособлял». Да не того хотел кравчий Салтыков, он хотел чтобы невеста была больна неизлечимо, чтоб она была к государской радости не прочна. Одним словом, он искал причины удалить ее из дворца со всеми родными. С этой мыслью он спросил Балсыря, «будет ли она им государыня?» Тот отвечал — почему ему то ведать, то не его дело. Лекаря Балсыря, после того, как и доктора Бильса, к больной не зывали и лекарства у них не спрашивали. Мы видели, каким лекарством пользовали больную, и от каких лекарств она исцелела. Но в то время, как в верхних хоромах больную исцеляли св. водою с чудотворн. креста, Салтыков рассказывал государю, что «дохтурьи болезни ее смотрили и говорили, что в ней болезнь великая, излечить ее неможно и живота (жизни) ей долгого не чаять; что такою болезнью была больна на Угличе женка и жила всего с год и умерла; и дохтур сказывает, что Марьи излечить нельзя».

Трудно было молодому царю узнать правду в этом деле. Трудно было не поверить двоюродным своим братьям, которые были такими близкими и преданными ему людьми. Тем еще более трудно было узнать истину, что Салтыковы успели восстановить против Хлоповых, а стало быть и против государевой невесты, его мать, великую старицу Марфу Ивановну, на которую они действовали вероятно наговорами и сплетнями чрез свою мать, старицу Евникию, жившую тоже в Вознесенском монастыре. Видно, что монастырь с своими инокинями служил им самою твердою и прочною опорою в их самовластных действиях. «Враг же диавол научи некоторым сродичам, цареве матери племянником остудити цареве матери царицу, некоторым чародейством ненависть возложиша и разлучиша ю от царя и послаша в заток»[104].

Действуя и в монастыре и пред лицом государя с самою коварною скрытностью, они без сомнения первые же предложили решить это дело соборне, т. е. в думе, по рассуждению всех бояр, ибо вопрос был действительно очень важен, по крайней мере лично для царя. После освящения царским именем, после крестного целованья, после всенародных молений о здравии, было не совсем легко нареченную невесту — царевну сослать с Верху, т. е. из дворца. Необходимо было подумать и рассудить дело с осторожностью. Назначен был собор, думное сиденье, на котором дядя невесты Гаврило Хлопов бил челом и заявил «чтоб еще не поспешили сводить (ее) с Верху, потому что в ней болезнь объявилась невеликая, от сладких ядей, да и та уж минуется». Но его речи были напрасны, ибо причина заключалась не в болезни, а в остудении к невесте и ее родству великой старицы Марфы. Собор решил, что невеста к государевой радости непрочна. Нареченную царевну сослали с Верху. Спустя два дня после того, ее болезнь было вспомянулась, но скоро прошла и за тем она оставалась совсем здоровою, живя на подворье у своей бабки, Федоры Желябужской. Через 10 дней после ссылки с Верху, ее отправили из Москвы в ссылку в Тобольск с бабкою и теткою и с двумя дядьями, все Желябужскими, так что невеста разлучена была даже с своими ближайшими родными, отцом и матерью. Отцу тогда же дано было воеводство на Вологде, где он находился до 1619 года, когда ему велено было ехать в деревню[105]. Молодой государь повержен был этим событием в печаль и скорбь великую.

«Сице же учиниша благочестивому царю, нанесоша ему печаль и скорбь велию; он же беззлобивый благодарне терпяше сия и невосхоте иные поняти, дондеже Литовский король отпусти отца его, митрополита Филарета на Русь».

Шесть недель, проведенные женихом в смотринах на свою обрученную невесту, в беседах с нею, вообще в близости к ней, не могли пройти бесследно для очень еще молодого и благоуветливого царя. Из многих обстоятельств этого события заметно, что государь очень полюбил свою невесту. Официальные акты, которые остаются почти единственными источниками наших сведений о деле, не должны были, конечно, раскрывать юношеских чувств государя, но они, особенно ударяя на то, что Хлопова жила в Верху не малое время, что нарекли ее царицею и молитва наречению ей была, и чины у ней были по государскому чину, и крест ей целовали и Бога за нее молили всем государством, объясняют тем самым, что дело и в официальной среде доведено было до тех границ, от которых не легко возвращаться. Но что же оставалось делать пред суровою истиною, открытою кравчим Салтыковым, засвидетельствованную семейным собором, что нареченная царица к государевой радости непрочна по своей неизлечимой болезни? Царь покорился. «Он же беззлобивый блогодарне терпяше сия и не восхоте иныя поняти, дондеже Литовский король отпусти отца его митрополита Филарета на Русь». В этом только и мог выразиться смиренный протест покорного своей матери сына, который едва ли хорошо верил и своим родным и всему семейному собору, что невеста в действительности была ему непрочна. Невесту сослали с Верху, как можно полагать, судя по некоторым отметкам дворцовых расходов или в конце июня, или в начале июля. Во второй половине июня, видимо, все еще готовились к свадьбе. 17–28 июня готовили выездные брачные сани для невесты, обивали их алтабасом по серебреной земле шолк зелен, червчат, багров с золотом и кизылбаским червчатым бархатом, на хлопчатой бумаге; шили в них водушки из бархату по серебреной земле шолк ал, устраивали и обивали скамейку, делали под ноги миндерь или тюфяк из червчатого сафьяна и т. д. В мастерской палате еще 26 июня шили государю брачную обычную одежду, русскую шубу на соболях и терлик, при чем было употреблено два меха соболей, ценою в 250 р. — В это же самое время готовился к своей собственной свадьбе и Михайла Салтыков. Разлучив царя с любимою невестою, он сам спокойно обвенчался 14 июля на своей избранной невесте и на третий день свадьбы, июля 16, приезжал к государю, как новобрачный, челом ударить. Государь благословил его образом и одарил кубком, бархатом, атласом, соболями. 17 июля государь точно также благословил образом и одарил и молодую Салтыкову, Парасковью Ивановну. Мать государева, инока Марфа Ивановыа тоже благословила молодых образами и одарила камкою и соболями. Борис Салтыков женился еще в 1615 г. 5 ноября[106].

Прошло около трех лет, самых тяжелых даже и для политического положения государя. В 1618 г. к Москве подступал польский королевич Владислав, отыскивая царства, так как ему еще прежде Михаила Москва дала присягу. «Бысть тогда на всех страх и трепет и ужас, нашествия ради поганых, и шатость бе велия в людех, друг друга боящеся и чаяху измены… и царю с матерью велия скорбь бе и туга…» Судьба избранного всенародно царя подвергалась большой опасности именно от предполагаемой шатости и измены в людях. Но эта шатость отжила уже свой век; Москвичи стали крепко за своего молодого царя и отбили королевича от стен столицы. Заключен был хотя и худой, но необходимый мир, который возвращал нам оставшихся в Литве пленников, а в числе их государева отца Филарета Никитича. 14 июня 1619 г. прибыл наконец в Москву Филарет Никитич. Через 10 дней, 24 июня, он торжественно был поставлен в патриархи. С этого времени управление земскими, государственными и домашними государевыми делами переходит в руки отца. Скоро становится заметным, что влияние матери или, вернее сказать, влияние стариц Вознесенского монастыря, где жила Марфа Ивановна, ослабевает. Как только была почувствована мужская, строгая и более справедливая рука в управлении, как только восстановлены были сила и значение царской власти, дела приняли другой ход. Временщики Салтыковы со всем своим родством постепенно теряют свое самовластное значение. Все, что было ими теснимо становится на ноги. В самом государе просыпается старое чувство к его сосланной невесте.

Через два месяца после поставления отца в патриархи, отпраздновавши с ним Успеньев день, праздник церковный и собственно патриарший, молодой государь в первое же воскресенье, августа 22, отправился вместе с матерью на Унжу, молиться, к Макарию Желтоводскому чудотворцу. Поход на богомолье в этот далекий край был предпринят, вероятно, по обещанью в благодарность за избавление от плена Филарета Никитича, а вместе и за избавление Москвы от нашествия королевича Владислава, ибо св. Макарий прославлялся чудесами избавления от плена городов и людей. По дороге на Унжу государь был «у чудотворцев Переславских и у Ростовских и у Ярославских и у пречистой Богородицы Федоровской на Костроме», в день праздника которой последовало его избрание не царство. При таком настроении богомольных мыслей, невозможно было не вспомнить и о другом плене, тяжесть которого быть может не менее была чувствуема молодым государем. В том же августе, быть может в те же самые дни, когда отправился государь на богомолье, послан был в Сибирь гонец с грамотами к воеводам, в Тобольск и на Верхотурье, в которых наказывалось, чтобы «Ивана Желябовского с матерью (бабкою невесты) и с женою и с братом и с племянницею, под именем которой глухо разумелась невеста, из Тобольского города перевести на Верхотурье, а в Верхотурье дать им для житья двор, и кормовые деньги, бабке по 2 алт. на день, а всем другим, в том числе и племяннице, по 10 денег, и без указу никуда их с Верхотурья не отпускать[107]. Содержание грамоты показывает, что она писана еще под влиянием Салтыковых и Марфы Ивановны: главное лицо — невеста, не называется даже по имени, освобождается из Тобольска лишь Иван Желябовской с родными. К тому же времени должно отнести и отпуск из Вологды с воеводства, в деревню отца невесты, Ивана Хлопова.

Государь возвратился с богомолья 2 ноября; вероятно не раньше этого времени переехала из Тобольска в Верхотурье и его заточенная невеста, ибо грамота об этом получена была в Верхотурьи только 29 сентября, а в Тобольске стало быть еще позже, Мы не знаем, что следовало за этим передвижением ссыльных, какие сношения они имели с Москвою. Приведем только несколько свидетельств характеризующих образ жизни царя в течении следовавшего за тем 1620 г. В генваре государь ходил тешиться на лоси в Черкизово по какому случаю отложен был до другого дня даже прием шведского посланника. 5 мая государь ходил по обещанию молиться к Николе на Угрешу пешком, с матерью и в сопровождении всего двора. Это был новый подвиг благодарной молитвы за избавление из плена отца. Вскоре такой же поход пешим и с тою же мыслью был совершен к Троице в Сергиев монастырь и также вместе с матерью и со всем боярством, с дворовыми и приказными людьми. 12 июля в свои именины царь давал праздничный стол в Золотой Палате, а после стола послал по бояр и по окольничих по всех и по думных дворян и задал им пир, пировали у государя в Передней избе. В сентябре опять обычный поход к Троице также с матерью, по обещанию[108]. Замечательно, что в близости у государя с этого времени является, вместо Бориса Салтыкова, боярин князь Ив. Борисович Черкасский, который едет от государя к его отцу «о здоровье спросити», что прежде поручалось обыкновенно Салтыкову. Эта перемена в отношениях к Салтыкову подтверждается еще и тем обстоятельством, что кн. Черкасский: вскоре сменяет его в исполнении одного домашнего дела, которое всегда поручалось самым близким и испытанным людям, кому вполне можно было верить. Борис Салтыков обыкновенно снимал или, как тогда еще выражались, лечить государю волоски, т. е. попросту стриг ему волосы, большею частью перед праздниками Рождества Христова и Светлого Воскресения. Это продолжалось до 1620 г.; с 1621 г. этим дедом занимается уже боярин кн. Ив. Бор. Черкасский, которого потом в 1640 г. сменяет Борис Александр. Репнин[109].

В том же 1620 году на святках опять поднимается дело о заточенной невесте. 30 декабря пишут на Верхотурье к воеводам грамоту, в которой наказывают: «пожаловали есмя, для отца нашего в. г. свят. патриарха Филарета Никитича Моск. и всея Русии Настасью Хлопову, велели ее с бабкою и с дядьями, с Иваном да с Олександром Желябужскими, отпустить из Сибири с Верхотурья в Нижней Новгород. Велено отпустить на подводах, корму дать по прежнему указу, что давано в Верхотурье, сметя во сколько недель можно доехать до Нижнего; «да и пристава бы с ними для береженья послать, сына боярского доброго, чтоб проводил он их до места, а дорогою едучи держал бы к ним береженье, а как в Нижний приедет, отдал бы их боярину воеводе… и быть им в Нижнем до государева указу… а которого числа Настасью Хлопову с бабкою и с дядьями с Верхотурья отпустят и кого пристава с ними пошлют, о том бы отписали к Москве…» Эту грамоту привез на Верхотурье 4 Февр. 1621 г. человек Ивана Хлопова (отца невесты) Микитка Васильев[110].

Грамота при обыкновенном своем деловом тоне, указывает однако ж на значительную перемену домашних государевых отношений. В ней наказывается отпустить из Сибири уже не Ивана Желябужского с родными и племянницею, как в первой грамоте, а именуется непосредственно первый предмет государевой заботливости, первое лицо всей этой драмы, для которого собственно и терпели ссылку и опалу все остальные. И мало того, что личность невесты поставлена во главе, ей возвращено и принадлежавшее ей царское имя: Настасья. Это-то имя лучше всего и свидетельствует, что государь вопреки желаниям матери, не покидал мысли о браке с своею нареченною царицею.

По видимому смиренный и покорный сын, хотя и не смел выйти из воли матери, но, поддерживаемый отцом, вел тихую, смиренную и однако ж настойчивую борьбу с теми подземными интригами, которые успели остудить сердце матери к его возлюбленной невесте, успели возбудить даже ненависть будущей свекрови и к невестке, и ко всему ее родству. Он тянул дело, ожидая перемены в мыслях матери. Между тем время шло и настояла даже государственная надобность в его женитьбе. Пронеслась мысль, которую приписывают государеву отцу, о женитьбе на литовской королевичне, в видах государственной выгоды от этого брака, что будет прочный мир с Литвою, что возвратятся уступленные туда города и земли. Но Михаил отказался от этого брака, да вероятно, и сам отец хорошо понимал, что тогдашние натянутые отношения к Польше не могли произвести ничего хорошего и прочного. Однако ж мысль о женитьбе на иноземной княжне или королевичне утвердилась на некоторое время в царском семействе. В 1621 г., в сентябре, без малого через год по освобождении Хлоповой из Сибири, был послан посол в Датские немцы, к королю Христиану, сватать его племянницу Доротею Августу, дочь Голштейн-Готторнского герцога Иоанна Адольфа[111]. Но король не принял лично послов, сказался больным, а посол не захотел пословать и объясняться с одними ближними королевскими людьми. Сватовство, таким образом, даже и не было начато. Летопись рассказывает, что король отказал будто бы по следующей причине: прежде, брат мой ездил к вам в Русь, при царе Борисе, который хотел отдать за него свою дочь Ксению, и приехав в Москву, часу не жил там, отравою уморили его; также и теперь дочь мою уморите.

Прошел еще год. В генваре 1623 года послали к шведскому королю Густаву Адольфу, сватать княжну Екатерину, сестру курфюрста бранденбургского Георга, шурина королю. Здесь сватовство окончилось такою же неудачею, по той причине, что княжна не захотела креститься в православную веру, не захотела променять свою веру на сан царицы.

После этих неудачных попыток высватать царю кого либо из иноземных княжен оставалось, сохраняя давний обычай, найти невесту из прирожденных русских, из подданных. Когда отец и мать стали говорить об этом сыну, он отказался от этого предложения; он сказал: «сочетался я браком по закону Божию и по преданию св. апостол и св. отец; обручена мне царица; кроме ее не хочу взять иную». Нельзя было слишком противоречить такому желанию государя, ибо это желание покрывалось законным освящением его нареченной невесты, а против святости исполненного закона трудно было стоять даже и родительской, ничем неодолимой воле. Вот почему быть может и отец, как патриарх, становится на сторону сына, или собственно на сторону освященной уже законности его желания. Отцу объяснили однако ж, что нареченная царица испорчена, неплодна и больна; между тем «в слуху носилось», от многих людей, что она во всем здорова и не была больна с тех пор, как выехала из дворца. Сделалось необходимым исследовать дело, раскрыть истину. 15 сентября 1623 г., слишком через семь лет со времени царского обручения с невестой, патриарх, поговоря с сыном, решился разъяснить это дело окончательно. Позваны были в государеву комнату (кабинет) ближние бояре: кн. Никит. Романов, кн. Ив. Борис. Черкасской, Фед. Ив. Шереметев. В их присутствии государь сам лично допросил дохтура Валентина Бильса, видал ли он Хлопову, сматривал ли ее болезнь, какая была болезнь, можноль было вылечить, а толькоб болезнь излечилась, то от той болезни не произошло ли бы какой помешки чадородию? Затем допросил лекаря Балсыря. Они оба утвердили, что болезнь была невеликая, излечить было можно, что плоду и чадородию от того порухи небывает. После того государь спрашивал окольничего Мих. Салтыкова, почему он тогда сказывал, что по дохтурскому осмотру болезнь в Марье была великая и долгой жизни от ней ожидать было нельзя? Салтыков не дал прямого ответа на этот вопрос, а рассказал только, как шло леченье и что сам он Михайло к Марье с лекарством не ходил. Когда открылись разноречия, Салтыков был поставлен с доктором и лекарем «с очей на очи». Лекарь уличал Салтыкова, что он между прочим спрашивал его, лекаря: « будет ли им Марья Хлопова государыня или нет? Салтыков отпирался, объясняя, что спрашивал у них по государеву и по государынину великая старицы иноки Марфы Ивановны приказу, нет ли в Марье какие порчи?

Сентября 19 патриарх и государь вместе расспрашивали отца Марьи, Ивана Хлопова, а на другой день ее дядю Гаврилу Хлопова, который с большею, чем отец, откровенностью и: подробностью объяснил, что как было, присовокупив в заключение, что если он сказывает ложно, и он в том у государя милости не просит. — Из его рассказа мы и привели изложенные выше подробности этого дела. В тот же день, 20 сент., патриарх расспросы духовника царевны, Никитского монастыря священника Сергея Петрова, который объяснил, что знает Хлопову, что она бывала у него в исповеданьи не одинова за шесть лет до ее взятья на государев двор, что болезни в ней никакой невидал, а как была больна в Верху и он у ней был и ее исповедывал; а как сослана с Верху и жила на дворе у бабки и он перед ее отъездом (из Москвы) у ней был же и ее исповедывал и она была здорова, а после того про болезнь ее не слыхал, да и ныне слышал, что будто она в Нижнем здорова.

21 сентября государи велели ехать в Нижний для расспросу и сыску Марьина здоровья и болезни боярину Фед. Ив. Шереметеву, Чудовскому архимандриту Иосифу, ясельничему Богдану Матв. Глебову и дьяку Ивану Михайлову. Вместе с ними по указу государей отправился и отец царевны Иван Хлопов. А для рассмотренья Марьины болезни посланы с ними дохтуры, Артемий Дий, Валентин Бильс и лекарь Балсырь. Государи велели боярину с товарищи расспросить саму Марью Хлопову, что — вот она была взята в Верх, что сказывал государю кравчий Михайло Салтыков, что она Марья была больна великою болезнию, и излечить было ее не мочно и живота ей долгого не чаять, и для того она от государя с Верху сведена, — и онаб сказала вправду, какою болезнью она была больна, когда та болезнь у ней объявилась, прежде или тут, будучи на государеве дворе; и нет ли в ней ныне какой болезни, — и говорить ей велели накрепко, чтоб она болезни своей не таила ни коими мерами… а будет Марья Хлопова болезнь в себе какую-нибудь утаит, а после про то сыщется, а она, хоти и будет за государем, а болезнь ее объявится, и ей то мочно самой знать, что государь любити ее не учнет, и от в. г. свят. патриарха Филарета Никитича быти ей за то в великом духовном запрещении; и онаб болезни своей не таила и тем на весь род свой не навела государские опалы и казни».

О том же главном деле, именно о болезни, ест ли в Марье какая болезнь, велено расспросить и ее родных, бабку, отца и дядей, с великим подкрепленьем: бабке, что она, если утаит, наведет на себя и на весь род свой государскую опалу; отцу и дядьям, что если правды не скажут, быти им за то от государя казненным смертью. Вообще боярину с товарищи велено смотрити и примечать во всяких мерах, а дохтурам смотрити их дохтурскими науками, действительно ли Марья во всем здорова? Если же по расспросу, по сыску и по дохтурскому осмотру, Марья во всем здорова, то велено с отпискою о том приехать к Москве чудовскому архимандриту, а боярину с товарищи побыти в Нижнем до государева указу и к Марье велено держати честь и береженье во всем, и деньги и запасы всякие на ее обиход давати, чтоб ей скудости и недостатка ни в чем небыло. А будет Марья Хлопова больна какою болезнью, а скажут дохтуры, что ее излечить мочно, и о том велено отписать к государю, а «самим побыти в Нижнем до указу. А будет Марья больна, а излечить ее не мочно, и боярину с товарищи велено ехати к Москве. А будет Марья сама про себя и ее родные скажут, что она здорова, а дохтуры скажут, что она больна и не прочна и за лекарство иматися не учнут, и боярину с товарищи ехать к Москве, а у Марьи остатися отцу ее и дядьям. — А корм ей перед прежним велено давать вдвое. Сверх того велено прислать в Москву Марьина отца духовного, который был духовником у ней в Нижнем.

Духовник приехал в Москву 11 октября и рассказал натриарху, что духовную свою дочь Марью Хлопову исповедывал и причащал многажда, что болезни в ней невидал ни которыя; да и кроме исповеданья бывал он у Марьи многажда, и ходил к ней по вся недели (по воскресеньям), а болезни в ней невидал, и про то неслыхал, и думает, что она здорова во всем.

Октября 16 боярин с товарищи прислали государям список тому всему, как у них дело делалось, т. е. как было и к чему привело их исследование; а после того приехал к государям чудовской архимандрит с несомненным свидетельством, что Марья Хлопова во всем здорова. В расспросе сама Хлопова говорила: «как она была у отца и у матери и у бабки, и у ней болезни ни какие не бывало; да и на государеве дворе будучи, была здорова шесть недель; а после того появилася болезнь, рвало, и ломало нутр, и опухль была, а чает того, что то ей учинилося от супостат ее: и была та болезнь у ней дважды по две недели, и после того давали ей пити воду святую с мощей, и от того исцелела и полегчело вскоре; и после того спустя два дня, как сведена с государева двора, та болезнь у ней поминывалась, и от тех мест не поминывалась и по ся места, и ныне во всем здорова». Отец Марьи объяснил, «что дочь заболела на государеве дворе, а какими обычаи болезнь учинилась, того он неведает; а все то от Михайла да от Бориса Салтыковых, меж себя они шептали…» Дохтуры, смотревши Марьина здоровья и болезни своими дохтурскими науками, заявили, что во всем здорова и чадородию помешки в ней не чаят. Лекарь заявил, что перед прежним она здорова, очи чисты и болезни в ней не чает».

Таким образом вопрос был решен окончательно и к радости государя. Исполняя царское повеление, боярин Фед. Ив. Шереметев послал Марье Хлоповой денег 300 рублев и запасы хлебные и медвяные, чтоб ей ни в чем скудости не было, а сам остался в Нижнем ждать государева указа.

В Москве во дворце, это исследование произвело сильное впечатление. Обман Салтыковых был раскрыт во всей очевидности. Оскорбленный государь не помешкал своею опалою. Не прошло недели со дня получения боярского донесения и приезда чудовского архимандрита, как назначен был, 24 октября 1623 г., в Посольской палате собор царской думы, на котором, после обсуждения дела, думный дьяк Иван Грамотин прочел Салтыковым следующий государев указ: «Борис да Михайло Салтыковы! — Государь ц. и в. к. Михайло Феодорович в. р. и отец его государев в. г. свят. патриарх Филарет Никитич моск. и в. р. велели вам сказати неправды и измену вашу: ведомо всем людям московского государства, какая к вам была государская милость и жалованье и учинены есте по государской милости в чести и в приближеньи не по вашему достоинству, паче всех братьи своей, и поместьи и вотчинами пожалованы многими, чего ни за кем нет; и в прошлом во 124 году взята была ко государю на двор, для сочетания государского законного брака, Марья Иванова дочь Хлопова и жила в Верху не малое время и нарекли ее царицею и молитва наречению ей была и чины у ней были по государскому чину и дворовые люди крест ей целовали, и на Москве и во всех еишскопьях Бога за нее молили, а отец ее и родство, Хлоповы и Желябужские, были при государе близко. И вы, побраняся с Гаврилом Хлоповым с товарищи, для своей недружбы, любити их всех не почали для того, чтоб вам быти одним при государе; и вашею смутою почала быти Марья Хлопова больна; и ты, Михайло, сказал государю, что сказывал тебе лекарь Балсырь, что будто Марья больна великою болезнию и излечити ее не мочно… и ты то солгал для своей недружбы, того тебе лекарь неговаривал, и лечити Марью Хлопову дохтуры хотели… И ты, Михайло, государю сказывал не то, что тебе дохтуры говорили, и лечити Марью не велел, и с Верху она сослана не по правде, по вашему Борисову и Мпхайлову наносу, без праведного сыску, и дисьма тому, как то делалось, нет ничего; и государской радости и женитве учинялп помешку. И то все делали изменою, забыв государево крестное целованье и государскую великую милость. А государская милость была к вам и к матери вашей не по вашей мере, и пожалованы были честью и приближеньем, паче всех, братьи своей; и вы то все поставили ни во что, и ходили не за государевым здоровьем; только и делали, что лише себя богатили, и домы свои и племя свое полнили и земли крали и во всяких делех делали неправду и промышляли тем, чтоб вам при государской милости, кроме себя, никого не видети, а доброхотства и службы ко государю не показали. А как ныне сыскивали и распрашивали и смотрили Марьина здоровья и болезни, и по сыску и по дохтурскому рассмотру, Марья Иванова дочь Хлопова здорова во всем и болезни в ней нет ни которые, и наперед сего в ней болезны большой небывало, и за то ваше воровство годни были есте казни. И государь… и отец его государев… патриарх Филарет Никитич большого наказанья учинити над вами невелели, а велели вас послать по деревням с приставы и с женами вашими, а мать ваши велели послать в Суздаль в Покровский монастырь, а при государе вам быти и государевых очей видеть не пригоже, а «поместья ваши и вотчины велел государь отписать и взять на себя государя».

На другой день, 25 октября опальные были высланы из Москвы в свои дальние вотчины, Борис на Вологду в братнину вотчину; Михайло в его Галицкую вотчину. «А людей с ними указал государь отпустити по 4 человека мужиков, да женок и девок по 3 человека, а с матерью их с старицею Евникиею келейницу черницу да 2 человека да малой да женка да две девки…»[112]. Однако ж чинов с них не сняли и только удалили от очей государя. Борис был боярином, а Михайло в этом же году еще 7 генв. пожалован из кравчих в окольничие.

Так окончилось время Салтыковых, одно из событий, которыми так полна Московская дворская история и которое может служить самою верною и лучшею характеристикою тогдашних внутренних правительственных отношений. После, конечно, опальные были возвращены. Это случилось, в год смерти Филарета Никитича, который вывел наружу их лукавые козни, и в одно время с возвышением в бояре и в дядьки к царевичу Алексею Бориса Морозова, который, напротив, по всему вероятию держал руку Салтыковых. Попрежнему они стали очень близкими людьми к государю и весьма часто бывали у его стола. В 1641 г. Михайло Салтыков получил даже и боярство[113]. Летописец рассказывает, что Салтыковы повинились: «яко сего ради тако сотворихом, понеже нам удаленным быти царева лица и сана своего лишитися». Вот та основная, действующая мысль, которою исключительно жило все дворское общество в царский период нашей истории. Мысль эта господствовала во всех дворских умах, потому более, что всегда находила поддержку, подкрепление и так сказать оживление своим стремлениям в самом царе, в его царской воле, во всем порядке и во всем устройстве царского управления землею, управления собственно вотчинного, господарского или помещичьего, которому мог нанести решительный удар только Великий Петр, мужественно стряхнувший с себя эту старую форму государственного быта и воздвигнувший государственное здание на других, более справедливых и широких основаниях. В старину временщик представлял существенный тип управления не только в царском дворце и стало быть во главе управления всем государством, но и во дворе областного воеводы, т. е. в управлении областью, и всюду, где ни появлялась управляющая власть, ибо в самом существе этой власти в ту эпоху лежала единая идея, господарская идея — самовластие, самоволие, которое всегда и делало время всякому ловкому служителю этой идеи.

Таким образом опала, наконец, поразила государевых врагов, которые принесли ему столько горя, заставивши его целые восемь лет ожидать брачной жизни с своею возлюбленною нареченною царевною. Теперь наставала пора государской радости и веселья… Дело о женитьбе на Хлоповой было давно решено между отцом и сыном, иначе они не подняли бы и следствия о здоровьи царевны и именно о ее здоровье в настоящую минуту, когда настояла даже государственная необходимость в государевом браке. Розыск об этом здоровье произведен был не для того, чтобы сломить Салтыковых, а именно для того, чтобы достоверно узнать прочна ли царевна к государской радости.

Но если сломлены были враги этой радости, если они в тот же час были удалены от государевых очей, то последствия их происков и интриг оставались еще в полной силе. В Вознесенском монастыре они успели водворить такую ненависть к будущей царице, что мать государева, великая старица Марфа Ивановна, клятвами себя закляла, что не быть ей в царстве пред сыном, если Хлопова будет у царя царицею. Что тут было делать, как поступить? Выбор был однако ж ясный. Променять родную мать и притом великую старицу на невесту было невозможно. Это противоречило бы всем нравственным положениям тогдашнего быта; благословение родителей утверждало домы чад, а родительская клятва искореняла их. Родительская клятва в народных представлениях была облечена в такой страшный мифический образ, пред которым ни в каком случае не было возможности стоять твердыми ногами.

Царь смирился, презрел себя Бога ради, не захотел разлучиться с матерью, склонился пред ее любовью, не захотел оскорбить и раздражить человеческое существо матери и сам, все терпя, отказался от нареченной невесты. Это было сделано, по свидетельству летописца, даже вопреки желанию и многим укоризнам со стороны отца, благословлявшего этот брак и хотевшего венчать государя на Хлоповой. Но очень понятно, что и отец не мог сильно настаивать; без сомнения он ограничил свое желание сделать счастливым сына лишь одними советами. В том только есть очевидная правда, что он стоял за сына.

Спустя неделю после ссылки Салтыковых, 1-го ноября, в Нижний послана к Шереметеву с товарищи грамота, в которой государь вызывал боярина тотчас в Москву, — «а Ивану Хлопову сказалиб, что мы дочь его Марью взять за себя неизволили». Ивану приказано ехать в свою вотчину на Коломну, а Марье Хлоповой с бабкою и дядьями жить по прежнему в Нижнем, а корм давать ей перед, прежним вдвое.

Развенчанная царевна жила в Нижнем до своей кончины. Ей по государеву указу отдан был на житье двор Кузьмы Минина, взятый в казну, как выморочный, после его смерти.

Царевна Настасья Ивановна скончалась в марте 1633 года, через десять почти лет после решительного отказа ей в супружестве с царем, в то время, когда государь был уже женат на второй супруге Евдокеи Стрешневой.

Двор Кузьмы Минина, после ее смерти снова стал выморочным и был отдан государем боярину кн. Ив. Бор. Черкасскому с братом, которые выпросили его на приезд из вотчин людям их и крестьянам[114].

Великая старица Марфа Ивановна, не соглашаясь на женитьбу сына с Хлоповой, без сомнения в тайне готовила ему невесту по своему выбору. Однако ж прошел еще почти целый год, когда государь склонился на увещания матери и по ее назначению избрал себе в невесты княжну Марью Владимировну Долгорукову, дочь боярина кн. Владимира Тимофеевича Долгорукова, одного из старых родовитых бояр. Летописец упоминает, что государь не желал этого брака и согласился на него, только из послушания матери «аще и не хотя, но матере не преслушав, поят вторую царицу Марью».

И смотрите же, что Бог делает «сотворшим понасилию» присовокупляет летописатель. В первый день веселия, говорит он, т. е. в день свадьбы, 19 сентября 1624 г., была великая радость, а на второй день царица «обретеся испорчена. Грех ради наших, от начала враг наш диявол, не хотя добра роду христианскому, научи, враг, человека своим дьявольским наущением и ухищрением, испортиша царицу Марью Владимировну; и бысть государыня больна и бысть скорбь (болезнь) ее велия зело, к тогож года в самое Крещение, 6 января 1625 года, предаде свою праведную душу… и погребена со многим плачем в Вознесенском монастыре с прочими царицами».

Кто был виновником этого нового несчастия для государя, кто был строителем этой новой жертвы дворских боярских интриг и козней, нам не известно[115]. «А все то зло сотворилось от злых чаровников и зверообразных человек, восклицает современник этого события, которые нехотят видеть христианского покою и тишины, гнушаются своего государя, гордятся, в послушании и в покорении ему быть не хотят и отнюдь его небоятся, потому что очень милостив он, любит и милует их, все дает им, что ни просят, а они только своевольничают». Кто же эти они? Это все бояре по сказанию современника, который описывая первые годы Михаилова царствования имел полное право воскликнуть: «Таково-то попечение боярско о земле Русской!»

Действительно, чем ближе мы будем знакомиться в истории с этим попечением, тем яснее и понятнее будет раскрываться нам и личность Грозного, а также и эта необычайная народная вера в царя, как в истинного и единственного, хотя и слишком далекого своего защитника, слишком далекого по той причине, что между им и народом всегда высилась та же недоступная боярская гора, обросшая непроходимым лесом боярских же клевретов в образе всякой приказной и приказчичьей строки.

Мы тогда хорошо поймем и отзыв свободного голландца о первых годах царствования, Михаила, который в 1614 г. писал своей республике: «царь этот будет иметь счастливое и блистательное царствование, если только Всемогущий откроет ему глаза и поможет ему выполоть дурную траву во дворе и неправду своих приближенных… все приближенные царя — несведущие юноши; ловкие же и деловые приказные — алчные волки; все без различия грабят и разоряют народ. Никто не доводит правды до царя… Но я надеюсь, что Бог откроет глаза юному царю, как то было с прежним царем (Грозным), ибо такой царь нужен России, или она пропадет; народ этот благоденствует только под дланью своего владыки и только в рабстве он богат и счастлив. Вот почему все пойдет хорошо тогда лишь, когда царь по локти будет сидеть в крови». Приговор жесток, как справедливо замечает издатель этой голландской переписки[116], не менее справедливо объясняющий, что здесь должно разуметь не народ собственно, а только народ приказный, а мы скажем: только народ властителей, к которому, конечно, принадлежали прежде всего бояре, а за ними уже и приказные, как их же орудия в управлении и попечении о земле. Если к такому жестокому убеждению приходил свободный и практический голландец, пользовавшийся неизмеримо лучшим политическим устройством, то весьма понятно, что того же убеждения крепко держался в своей жизни и истории и наш русский народ, народ в собственном смысле, т. е. вся закрепощенная безвластная среда. Мы даже думаем, что в суждении голландца выразилась не собственная его мысль, а мысль тогдашних умных и опытных русских людей, именно из народа, с которыми торговый голландец по необходимости был в тесном знакомстве, выразилось, одним словом тогдашнее общественное мнение о дворских событиях.

Слишком через два года, 29 генваря 1626 г., царь избрал себе вторую супругу Евдокею Лукьяновну Стрешневу, дочь незнатного дворянина, с которою и обвенчался 5 февраля. Только за три дня перед тем ее ввели в царские хоромы и нарекли царевною. Эта женитьба совершилась благополучно; без сомнения были приняты все меры к тому, чтобы устранить всякие напасти от зверообразных человек. Но мы сейчас увидим, что от этих зверообразных человек не было возможности избавиться, они являлись там, где по-видимому труднее всего было их встретить.

Царь Алексей Михайлович вступил на престол также очень молодым человеком, по семнадцатому году. Естественно, что управление должно было сосредоточиться в руках его дядьки ближнего боярина Бориса Ивановича Морозова, бывшего в молодых летах, как мы уже говорили, спальником у государева отца, след. близким и любимым человеком. Царь Алексей питал к нему сыновние чувства, ибо Морозов на самом деле заменял ему отца. Эти отношения должны были произвести обыкновенное в дворской жизни явление, которое повторялось всегда, при каждом государе, как только, по какой бы то ни было причине, ослабевала его власть, его непосредственное личное участие в делах управления. Борис явился таким же временщиком, какими были Салтыковы при Михаиле, Годунов при Феодоре и т. д. Однако ж, бывши дядькою, руководя по отечески шестнадцатилетним царем, он мог спокойно самовластвовать лишь до тех пор, пока не было людей, которые стали бы к дарю в такую же близость. При его всемогуществе, конечно, и не могли явиться во дворце такие люди, ибо все углы дворца заселялись в это время самыми зоркими глазами и самыми чуткими ушами приверженцев временщика, его созданий, его пособников и милостивцев. Но существовало одно обстоятельство, которое всегда способно было прервать эту незримую, но тем не менее очень связную и потому очень твердую сеть влияния на государеву особу. Это обстоятельство, как мы указывали, заключалось в женитьбе государя, вводившей в государеву близость, вместе с его супругою, много лиц, которые тотчас же являлись сильными соперниками всякому постороннему самовластью. Это было обстоятельство самое опасное для каждого временщика и потому с его стороны в этом случае употреблялись всевозможные меры, что бы расстроить свадьбу, если она действительно была опасна в этом смысле, и направить выбор невесты согласно своим личным интересам, т. е. сохранению своего положения при государе.

Таким образом для Морозова настала весьма опасная минута, когда государь задумал жениться. По обычаю собраны были девицы невесты. Из 200 девиц, съехавшихся в Москву, в выбор самому государю были представлены только шесть. Государь страстно полюбил одну из них, Евфимию Федоровну Всеволожскую, дочь Касимовского помещика Рафа-Федора Всеволожского, которой по обычаю и вручил ширинку и кольцо, как знаки обручения с нею. Но Морозов имел в виду другую невесту для государя, которая по всему вероятию была также в числе избранных. Это была одна из двух сестер Милославских. Одну из них он прочил за государя, на другой думал сам жениться, быть может с целью укрепить свои отношения к государю этою новою связью родства, которая вместе с тем закрепляла и его прежнюю близость к особе государя, ибо он становясь родственником и Милославских, им же самим возводимых на высокую степень близких к государю людей, и самому государю, — по естественным причинам удерживал за собою свое прежнее господствующее положение в отношении всего родства Милославских, все-таки опасных для него кандидатов во временщики. Совсем устранить силу влияния на государя этих новых людей он не имел никакой возможности: слишком велика была их близость к государю. Поэтому, чтобы сохранить старое свое положение временщика — дядьки от наплыва новых временщиков, он избирает самое верное средство, вступает с ниши в родство, становится для них своим человеком, а главное делается создателем их необыкновенного благополучия и возвышения, что, конечно, еще более, увеличивает его значение и в их глазах.

Морозов действовал очень тонко и искусно. На его стороне был даже и духовник молодого царя, лицо очень влиятельное в известных случаях.

По обычному порядку Всеволожскую ввели в царские хоромы. Следовало облечь ее в царскую одежду, возложить на нее венец и наречь царевною. Все это было совершено, но при этом было что-то такое устроено с ее головным убором или с убором ее волос, что, когда она явилась пред своим женихом — государем в царском наряде, ей сделалось дурно, она упала в обморок. Того только и желали зверообразные человеки. Они объяснили, что у ней падучая болезнь, что след. к государевой радости она непрочна. Современники этой новой несчастной жертвы дворских интриг рассказывают разно об обстоятельствах дела. В письме одного шведского агента, от 1 марта 1647 г., жившего тогда в Москве, объяснено, что «14 февраля[117] его царскому величеству представлены были во дворце в большой зале 6 девиц, выбранных из 200 других, назначенными для того вельможами, и царь избрал себе в супруги дочь незнатного боярина Федора Всеволожского. Когда девица услышала об этом, то от великого страха и радости упала в обморок. Великий князь и вельможи заключили из того, что она подвержена падучей болезни; ее отослали на 3 версты от Москвы к одному боярину, чтобы узнать, что с нею будет; между тем родители ее, которые поклялись, что она прежде была совершенно здорова, взяты под стражу. Если эта девица опять получит ту же болезнь, то родители и друзья их должны отвечать за то, и будут сосланы в ссылку. Некоторые думают, что великий князь после пасхи женится на другой»[118].

В этих последних словах есть намек на то, что участь Всеволожскпх предугадывалась заранее, что многие знали о тайных кознях существовавших во дворце. Эти-то козни раскрывает другой современник события, Самуил Коллинс. Он упоминает об этом происшествии в двух местах своего сочинения и видимо описывает его по слухам и по рассказам знакомых ему людей. Он говорит в одном месте, что «духовник царский[119] хотел, чтобы царь женился на другой девице, у которой была еще меньшая сестра», что когда на Всеволожскую возложили царский венец, то заговор был исполнен: «женщины так крепко завязали волосы на ее голове, что она упала в обморок, а ее враги разгласили, что у ней падучая болезнь». В другом месте Коллинс говорит, что когда Всеволожская, получивши от государя платок и кольцо, «явилась пред ним в царской одежде, Борис (Морозов) приказал так крепко завязать ей венец на ее голове, что она упала в обморок. Тотчас объявили, что у ней падучая болезнь… Ее старого отца обвинили в измене, рассказывает далее Коллинс, за то, что он представил свою дочь на избрание больную; после мучительной пытки он был сослан в Сибирь, где и умер; а семья осталась в немилости».

Все это могло быть, а ссылка действительно состоялась, как увидим ниже. Неверно только другое свидетельство Коллинса что отец с горя умер на дороге. Он умер на воеводстве в Сибирском городе Тюмени.

Русский современник события, Котошихин, складывает всю вину вообще на боярство, на ближних людей, которые прочили за государя своих дочерей, и рассказывает, что царь «сведав у некоторого своего ближнего человека дочь, девицу добру, ростом и красотою и разумом исполнену, велел взяти к себе на двор, и отдати в бережение к сестрам своим царевнам; и честь над нею велел держати, яко и над сестрами своими царевнами, доколе будет веселие и радость». За тем следует обычное в таких печальных случаях слово: «И искони в Российской земле лукавый дьявол всеял плевелы свои, если человек, хотя мало прийдет в славу и честь и в богатство, не могут не возненавидети. У некоторых бояр и ближних людей дочери были, а царю об них к женитьбе ни об одной мысль не пришла: и тех девиц матери и сестры, которые жили у царевен (при дворе), завидуя о том, умыслили учинить над тою обранною царевною, чтоб извести, для того, надеялись, что по ней возмет царь дочь за себя которого иного великого боярина или ближнего человека; и скоро то и сотворили, упоиша ее отравами».

Изо всех этих разноречивых свидетельств ясно одно, что злополучная невеста, нареченная уже царевною, была подобно Хлоповой сослана из дворца. Царь был очень опечален этим событием; от горя многие дни он лишен был яди, ничего не ел, и «после того не мыслил ни о каких высокородных девицах, понеже познал о том, что то учинилося по ненависти и зависти». Так, без малейшего сомнения, должен был объяснять ему это событие возлюбленный его дядька Борис Морозов.

Царевна сослана была из дворца в начале февраля. 12 февраля государь пожаловал ей весь изготовленный к свадьбе постельный убор: пуховик в камчатной червчатой наволоке, изголовье или подушку, ковер под постелю, сафьянную колодку или постельную скамейку, и богатое одеяло, сшитое еще 16 дек. 1646 г. из кизылбашской золотной камки на соболях с горностайною опушкою. В отметке, по случаю отдачи этих предметов, сказано: «по государеву указу отдано ссыльной больной девице Еуфимье Рафовой дочери Всеволоцкого»[120].

Февраля 15 «ходил государь на медведя» без сомнения побуждаемый Морозовым развлечь свое горе. Охота, которой Алексей Михайлович в первое время отдавался со страстью, была в руках Морозова одним из верных средств отвлекать молодого царя вообще от всяких дельных занятий. В эту, как и в предыдущую зиму государь довольно часто хаживал на медведей, волков, лисиц; а в эти дни, 21 февраля опять где-то осочили медведя, т. е. делали осек или облаву, а 22-го числа, в понедельник на маслянице, государь тешился дикими медведями в городе, на своей псарне[121].

В записках, относящихся к Сибирской Истории[122], отмечено между прочим, что «в 1647 г. прислан за опалу в Сибирь на Тюмень, Руф Родионов сын Всеволодской с сыном его Андреем и с дочерью Евфимией Федоровною, и с женою Настасьею.»

Между тем производилось вероятно расследование этого дела, по которому открыт и настоящий явный виновник порчи крестьянин боярина Никиты Ивановича Романова Мишка Иванов. 10 апреля 1647 г., «за чародейство и за косной розвод и за наговор, что объявился в Рафове деле Всеволожского», крестьянина послали в Кирилов монастырь под крепкое начало, велели отдать его там старцу добру и крепкожительну… велели его держать под крепким началом с великим береженьем… Под начал, под строгий монастырский присмотр, такого рода преступников посылали обыкновенно с тою целью, чтоб они не могли чего-нибудь распространить смутного в народе. Рука Морозова и здесь должна быть заметна. Дело было нечистое и преступник, вместо простой ссылки в отдаленный город, как обыкновенно наказывались колдуны, посылается в великое береженье в приятельский Морозову монастырь, где и сам временщик потом оберегался от народной ярости, после московской смуты 1649 года.

Месяца через два после этого ссылается на Вологду один из близких людей к государю, его дядя по матери, кравчий Сем. Лук. Стрешнев, по извету в волшебстве. Мы не знаем относится ли этот случай также к делу Всеволожского, хотя по времени он совпадает с ним, но можем догадываться что и здесь видится рука всемогущего временщика Морозова, который по свидетельству Олеария очищал себе место, удаляя ближайших к государю людей, особенно его родственников дабы не могли они пользоваться противодействующим для него влиянием на государя. Арт. Серг. Матвеев прямо говорит, что извет на Стрешнева о волшбе «был составной и наученой, устроенный завистью и ненавистью, на отлучение его от государя»[123]. Быть может Стрешнев был только очистительною жертвою всего этого несчастного и горестного для государя события: надо же было отыскать непосредственного виновника и тем отвлечь от себя даже и малейшее подозрение, и при том надо было отыскать такого виновника, который, что бельмо на глазу, служил большою помехою в самовластных действиях Морозова, каким в действительности мог быть кравчий Стрешнев, представитель еще сильного государева родства, родства государевой матери.

Через два года участь несчастного Всеволожского и его семьи была облегчена. В 1649 г. с Тюмени из опалы, он пожалован на воеводство в Верхотурье, отсюда в 1650 г., ему опять велено быть в Тюмень до государева указу. По приезде в Тюмень он помер, в 1652 г.; а после того пришел государев указ, чтобы быть ему в Тюмени воеводою. По другому известию в 1652 г. он жил еще в Верхотурье, откуда ему назначено было воеводство в Яранск, стало быть почти на полдороги ближе к Москве; но по видимому испугались этой близости ссыльных к Москве; в мае послана грамота: воротить его в Тобольск, тотчас, если он не выезжал еще с Верхотурья, а в противном случае велено было его догнать и воротить в Тобольск, если б даже он приехал с Верхотурья в самый Яранск. Видно, что и в Сибири он был игралищем борьбы между добрыми стремлениями государя и враждебным влиянием Морозова[124]. Сибирские Записки упоминают, что Всеволожский умер на Тюмени и с дочерью; между тем сохранилась грамота от 17 июля 1653 г. к Касимовскому воеводе Ивану Литвинову, в которой раскрывается, что Рафову жену Всеволоцкого и детей ее, сына Андрея и дочь (невесту царя) и с людьми велено было отпустить с Тюмени в Касимов и быти ей и с детьми и с людьми в Касимовском уезде в дальней их деревне; а из деревни их к Москве и никуда отпущати невелено, без государева указа[125]. Коллинс, писавший свои записки около 1660 года, говорит, что царская развенчанная невеста еще была жива в это время, что со времени высылки ее из дворца ни кто за ней не знал ни каких припадков, что у ней было много женихов из высшего сословия, но она всем отказывала, и берегла платок и кольцо — памятники ее обручения с царем, что царь давал ей ежегодное содержание, чтобы загладить оскорбление ее отца и семейства. Она, говорят, и теперь еще сохранила необыкновенную красоту, замечает Коллинс[126]. — Но дело было сделано и воротить счастья было не возможно.

Опечаленный государь отложил свою женитьбу на целый год, который со стороны Морозова был употреблен на то, чтобы внушить государю и укрепить в нем мысль о браке с одною из Милославских. «Этот хитрый вельможа, говорит Олеарий, знал очень хорошо, что великому князю пора уже жениться и потому задумал предложить ему в жены дочь одного боярина, на сестре которой он сам намеревался жениться. Тогда между камер-юнкерами великого князя был некто по имени Илья Данилович Милославский (московский дворянин), имевший двух прекрасных дочерей, но ни одного сына. Милославский часто посещал Морозова (игравшего тогда при дворе главную роль, factotum, как обыкновенно о нем говорили) и охотно во всем помогал ему, вследствие чего пользовался у него большою милостью; он имел всегда свободный к нему доступ уже и потому, что исполнял во всем его волю, не говоря о том, что у него были прекрасные дочери. Однажды воспользовавшись удобным случаем, Морозов начал выхвалять государю красоту дочерей Милославского и возбудил в нем охоту видеть их. Обе сестры как бы для посещения, приглашены были к сестрам великого князя (царевнам). Тут видел их государь и влюбялся в старшую из них. Котоишхин рассказывает, что «случилось царю быть в Успенском соборе на молитве и узре некоторого московского дворянина Ильи Милославского две дочери в церкви стоят на молитве. Царь послал за дворовыми боярынями и велел им из тех девиц едину, мнейшую взяти к себе в Верх; а как пение совершилось и в то время царь пришел в свои хоромы, тое девицы смотрии и возлюбил и нарек царевною и в соблюдение отдал сестрам своим…» Свадьба на этот раз была с играна без помехи, потому что приняты были все меры, чтобы избежать колдовства и порчи, которые приносили столько беспокойства государю и столько страха и смуты во дворец. Олеарий и Коллинс говорят, что венчание и празднество совершились чуть не в тайне, без всякой пышности и великолепия, именно из боязни, чтоб не околдовали жениха с невестою. Напротив, празднество по обычаю было пышно и торжественно; сделаны только некоторые отмены против прежнего, которые быть может и дали повод говорить, что свадьба совершилась скромно. «На прежних государских радостях бываю, в то время, как государь пойдет в мыленку, во весь день до вечера и в ночи, на дворце играли в сурны и в трубы и били по накром: а ныне государь, на своей радости, накром и трубам быти не изводил. А велел государь во свои государские столы, вместо труб и органов и всяких свадебных потех, пети своим государевым певчим дьякам, всем станицам, переменяясь, строчные и демественные большие стихи, из праздников и из триодей драгия вещи, со всяким благочинием. И по его государеву мудрому и благочестному рассмотрению бысть тишина и радость и благочиние велие, яко и всем ту сущим дивитися…»

В отцово место у государя был боярин Борис Иванович Морозов, с таким успехом устроивший этот царев брак. Через десять дней он стал сверх того свояком государю, женившись уже вторым браком на другой сестре Милославской, Анне Ильичне. 27 генваря он являлся к государю челом ударить на завтрея своей свадьбы, причем, по старому обычаю был благословлен от государя образом и пожалован дарами. Первый его брак совершен еще 5 июля 1617 года[127].

* * *

Второй брак Алексея Михайловича, на Наталье Кириловне Нарышкиной, также не обошелся без смуты, хотя и не имевшей никаких особенных последствий. С небольшим через восемь месяцев после смерти Марьи Ильичны Милославской, осенью 1669 года, государь снова приступил к выбору себе невесты. Для этого собраны были в Москву тогдашние красавицы — девицы, дочери, сестры и племянницы боярского и дворянского сословия. Смотр продолжался с ноября 1669 г. по май 1670 г. Невесты жили, вероятно, где либо в кремлевских дворцовых хоромах; но некоторые оставались на житье и у частных лиц, должно быть у своих родственников. В известные дни их привозили к государю во дворец в выбор, и после смотра отправляли по своим местам; иных, как видится, отправляли прямо по домам, других, наиболее нравившихся государю, оставляли для вторичного смотра. Сохранился список девиц, которые призывались на эти смотрины[128].

178 (1669) г., ноября в 28 день, по государеву цареву и великого князя Алексея Михайловича, всея великия и малые и белые России самодержца указу, девицы, которые были в приезде в выборе и в котором месяце и числе, и им роспись.

Тогож числа Ивлева дочь Голохвастова Оксинья. Смирнова дочь Демского Марфа. Васильева дочь Векентьева Каптелина, живет у головы московских стрельцов у Ивана Жидовинова. Анна Кабылина, живет у головы московских стрельцов у Ивана Мещеринова. Марфа Апрелева, живет у головы московских стрельцов, у Юрья Лутохина, Лвова дочь Ляпунова Овдотья.

Ноября в 30 день. Князь Григорьева дочь Долгорукого княжна Анна. Ивановна дочь Полева Аграфена. Печатника Алмаза Ивановича внуки Анна да Настасья. Григорьева дочь Вердеревского Анна. Тимофеева дочь Дубровского Анна.

Декабря в 4 день. Княж Михайловы дочери Гагарина княжна Анна, княжна Марфа. Аверкиева дочь Болтина Аграфена. Тихонова дочь Зыкова Овдотья.

Декабря в 12 день. Князь Юрьева дочь Сонцова княжна Марья, Павлова дочь Леонтьева Парасковья. Викулина дочь Изволского Татьяна. Михайлова дочь Карамышева Василиса. Матвеева дочь Мусина Пушкина Парасковья.

Декабря в 17 день. Андреева дочь Дашкова. Соломонида Редрикова. Захарьева дочь Красникова.

Декабря в 20 день. Алексеева дочь Еропкина Настасья. Елизарьевы дочери Уварова Домна да Овдотья. Истопничева Иванова дочь Протопопова Федора. Романовы дочери Бунина Олга да Овдотья.

Декабря в 29 день. Тимофеева дочь Елокочева Овдотья.

1670 г. Января в 3 день. Лаврентьева дочь Капустина Анисья. Андреева дочь Коренева Анна, живет у вотчима своего у Якима Жолобова.

Февраля в 4 день. Думного дворянина Замятни Федоровича Леонтьева дочь Овдотья. Ивана Федорова сына Нащокина дочь Марья. Кирилова дочь Нарышкина Наталья. Андреева дочь Незнанова Дарья.

Февраля в 11 день. Федорова дочь Еропкина Анна. Иванова дочь Мотовилова Марфа.

Февраля в 27 день. Васильева дочь Колычова Марфа. Ильина дочь Поливанова Марья. Иванова дочь Ростопчина Офимья. Ильина дочь Морева Ирина. Васильевы дочери Толстого Настасья да Агафья.

Марта в 11 день. Фролова дочь Синявина Федосья. Федорова дочь Смердова Варвара.

Марта в 12 день. Борисовы дочери Толстого Матрена да Марья. Елизарьева дочь Чевкина Анна.

Марта в 17 день. Богданова дочь Жедринскова Анна. Васильева дочь Загрясково Марфа.

Апреля в 5 день. Из Великого Новогорода: Никитина дочь Овцына Анна, живет у головы московских стрельцов, у Юрья Иутохина. Петрова дочь Одинцова Лелагея, живет у Григорья Аладьина. Тимофеева дочь Сатина Федосья, живет у Григорья Баяшева. Из Суздаля: Петрова дочь Полтева Дарья. С Костромы: Богданова дочь Поздеева Офимья, живет у дяди своего Матвея Поздеева. Васильева дочь Апраксина Марья. С Резани: Борисова дочь Колемина Овдотья. Назарьева дочь Колемина Оксинья.

Апреля в 1 день. Елисеева дочь Житова Овдотья. Из Володимера: Нестерова дочь Языкова Хомякова Марья, живет у путного клюшника у Михайла Лихачева. Из Новогорода: Петра дочь Скобелцына Офимья. С Костромы: Пантелеева дочь Симонова Марья, живет у Володимера Асланова.

Апреля в 13 день. Артемьева дочь Рчинова Дарья. Княж Степановы дочери Хотетовского княжна Настасья, княжна Ульяна, княжна Анисья.

Апреля в 17 день. Из Вознесенского девича монастыря Иванова дочь Беляева Овдотъя. Привез дядя ее: родной Иван Шехирев, да бабка ее Ивановская посестрия Егакова старица Ираида. Артемьева дочь Линева Овдотья.

После этих смотрин начались вторичные смотры. Видимо, что государь еще не решался, кого избрать себе в царицы. Такой вторичный смотр происходил 18 числа апреля, после чего, в ночи, девицы, взятые тогда в Верх в другой раз, были отпущены по домам. А после их, тогда ли, ночью же, или на другой день, неизвестно, была взята в Верх для вторичного смотра племянница некоего Ивана Шихирева дочь Ивана Беляева. В то время, как она находилась у государя, вероятно вместе с другими девицами, в числе которых была и Наталья Кириловна, 22 апреля во дворце обявились два подметные письма, за сургучом; одно было найдено постельным истопником перед Грановитою Палатою в сенях, другое тем же истопником усмотрено прилепленным у сенных дверей Шатерной Палаты, что ходят на постельное крыльцо. В тот же день, 22 апреля, письма были представлены шатерничими боярину и дворецкому Б. М. Хитрово, а он тотчас же поднес их государю.

Что было в этих письмах, неизвестно, но «такова воровства, и при прежних государях не бывало, чтобы такие воровские письма подметывать в их государских хоромах, а писаны непристойные…» (конца недостает). Подозрение однако ж пало на Ивана Шихирева, вероятно по той причине, что в письмах что-нибудь высказывалось, если не в пользу его племянницы, то быть может во вред ее соперницы или, правильнее, совместницы, Нарышкиной. Бедный Шихирев мог попасть в беду уже по одному только сплетению этих обстоятельств. Видимо, что интрига была ведена с другой стороны, главным образом против Матвеева, родственника Нарышкиной, который, государевым браком на ней, должен был приобрести еще большее влияние во дворце. Несчастный Шихирев являлся только отводом царской грозы от настоящих виновников дела.

Его взяли, обыскали и к тому еще нашли у него на дворе какие-то травы. Государь поручил расспросить его боярам. Он объяснил, что «воровских подметных писем не писывал и писать никому не веливал и в сенях перед Грановитою и перед Шатерною не подметывал». Но тут же открылось, что он очень хлопотал о своей племяннице дабы устроить ее невестою государю и даже хвастал о том, что будто бы она взята в Верх, а она еще не была взята. На расспросе 23 апреля Шихирев рассказывал: «на святой неделе в субботу или на фоминой в понедельник, того он не упомнит, приходил к нему в гости отставленный за старостью рейтар Вологжанин Александр Александров и сидел у него с четверть часа; и позвал его, Ивана, к себе в гости; и он поехал к нему на лошади, а Александр пошел наперед пеш. И у него он, Иван, ел и говорил с ним в разговоре, что великий государь пожаловал племянницу его, указал взять в Верх, а в то де время она в Верх была не взята. А как ее в Верх взяли и он Иван, после того виделся с ним Александром в Чудовом монастыре и ему про то сказывал». Спросили и рейтара, который объяснил: «на светлой неделе звал его Иван к себе после обеда вина пить; и он ходил, а вина и иного никакого питья у него не пил, потому что хмельново не пьет. А посидел с четверть часа. Да в тоже время приходили к Ивану в избу выходец из полону Смольянин Елизарий Воронцов с племянником и сидели тут же. И Иван Шихирев сказывал им, что указал в. государь взять в Верх для смотру племянницу его, дочь Ивана Беляева, и он де о том молит Бога. И он Александр позвал их к себе в гости; и у него ели и пили; а речей никаких про племянницу свою и ни про что не говаривал; а после увиделся он с ним в Чудове м. на паперти, и Иван ему говорил, что племянница его в Верх взята и чтоб де он помолился Господу Богу, чтоб над нею учинилось доброе дело.

Между тем боярин Хитрово извещал государю, что «приходил к нему на двор дохтур Стефан (фон Гаден?) и сказывал: тому де дни с три съехался с ним на Тверской улице у мучного ряду Иван Шихирев и говорил ему, что взята де в Верх племянница его для выбору и возили де ее на двор к боярину Б. М. Хитрово и боярин де смотрел у ней рук и сказал, что руки худы. А смотришь де ты их, дохтур Стефан; а племянница де его человек беззаступной, и как де станешь смотрить рук и ты де вспомоги. И он Стефан ему отказывал, что его к такому делу не призывают, да и племянницы его он не знает». Шихирев объяснил: «как станешь смотрить рук и она де перстом за руку придавит, потому ее и узнаешь. И сего де числа у благовещенского протопопа Андрея Савиновича о том говорил же, что племянница его в Верх взята, а Нарышкина свезена…»

Против этого Шихирев рассказал: «бил он челом архимандриту чудовскому, чтоб архимандрит его племянницу объявил, т. е. представил к выбору. И возили ее на двор к боярину Богдану Матвеевичу. И сказал архимандрит, что боярин ее смотрел и говорил ему, что у ней руки худы. А смотрил де дохтур Данило, жид. И съехався (он Шихирев), ему Данилу говорил, что человек (она) беззаступной и если станет смотреть и она перстом за руку придавит. И севодня ему Данилу (он Шихирев) говорил, что племянница взята в Верх, а Нарышкина свезена; а говорил ему те слова с проста, что он, Данило, знаком».

Весьма понятны, усердные хлопоты Шихирева, чтоб царицею была его племянница. Ясно также, что выбор останавливался между его племянницею и Нарышкиною, которая для многих царедворцев была особенно неудобна по своему родству с Матвеевым. Чтобы расстроить этот брак, ненавистники Матвеева, как он сам потом свидетельствовал составили эти подметные письма, в которых быть может высказывали что либо невыгодное и для избираемой невесты. Но злодеи были невидимы, а налицо представлялось только обстоятельство Шихирева, для которого выбор Нарышкиной разумеется, также был вовсе не желаем. Кого ж другого возможно было явно заподозрить в составлении подметных писем? Несчастного привели даже и к пытке.

В застенке он распрашиван на крепко и подниман и к огню приношен, а в роспросе у пытки и у огня говорил прежние речи… подметных писем не писывал и никому писать невеливал и не подметывал. Пытка, кажется, была повторена. А было ему 13 ударов и огнем жжен, а с пытки и с огня говорил прежние речи…, а которые травы выняты у него на дворе, толченая и не толченая, и те де травы дали ему на Вологде, ныне в великой пост, а сказывали ему, что те травы (оказался зверобой) уразные, а велели ему те травы пить в вине и в пиве от убою, потому что он ранен…

24 Апреля стали разыскивать почерк руки этих писем. Государь велел оказать дьякам и подьячим всех тогдашних приказов из одного письма две строки, а из другого письма подпись; и взять у них сказки на письме о том, кто письма писал, т. е. чей почерк можно в них узнать. Выбранные две строки заключали в себе следующие; 1) «достойно поднести царю или ближнему человеку, не смотря; 2) рад бы я сам объявил и у нево писма вынел и к иным великим делам». Подпись была: «Артемошка», вероятно намекавшая на Артамона Сергеевича Матвеева, родственника Нарышкиной. Таким способом собраны были почерки всех приказных, служивших тогда в Москве. Сходство почерка падало на иных подьячих, напр. на Бориска Мыконкина, о котором товарищ говорил: «и я его письмо видал, как он писывал набело, не борзясь, с береженьем, и наскоро, мелко и разметисто». Но полного сходства не оказывалось ни у кого. О некоторых почерках замечали: «из всего письма иные есть, оны, почерком понаходят, а все, чтобы впрямь было одно письмо, не сходится».

Наконец, 26 апреля, воровские письма были оказаны на Постельном крыльце всему служилому сословию, при чем публично сказан был следующий государев указ: «и вам бы, памятуя Господа Бога и святую соборную и апостольскую церковь и его государево крестное целованье, осмотря тех воровских писем признак всякими мерами, кто где такие воровские письма видал или кто подметывал, сыскивали бы про то всякими мерами. И кто из вас про такое воровское письмо проведает и ему в. государю известит и того вора обличит или где, сведав его, поймав, приведет, и в. государь пожалует его своим государевым жалованьем. А буде про того вора не проведаете и государю не известите, и от него в. государя за то вам быть в великой опале и в конечном в самом раззоренье безо всякого милосердия и пощады». Очень трудно было открыть и обозначить этого вора, потому что, без всякого сомнения, он скрывался в самых царских палатах, в какой либо из личностей, заседавших в самой царской думе. Мелкое дворянство отозвалось на все эти беспокойные и тягостные для неповинных людей розыски следующим образом. Некто Петр Кокорев говорил: «лучшеб они девиц своих в воду пересажали, нежели их в Верх к смотру привозили!» Государь, по этому случаю, велел, в прибавку к своему указу, объявить на Постельном крыльце: «а непристойных слов таких, как Петр Кокорев говорил, не говорить, что девиц своих девок к смотру привозили напрасно, лучшеб их в воду пересажали, а не в Верх привозили».

Как и чем окончилось это дело, нам неизвестно[129]; но по всему вероятию об этом же деле говорит и Арт. Серг. Матвеев в своей третьей челобитной к царю Федору Алексеевичу, в которой между прочим пишет: «а и я, холоп твой, от ненавидящих и завидящих при отце твоем государе не много не пострадал: такожде воры, составя письмо воровское подметное, кинули в грановитых сенях и в проходных, и хотели учинить Божией воле и отца твоего государева намерению к супружеству второму браку препону, а написали в письме коренья… в то время завидящии мне всячески умышляли чем бы отлучить от вашея государские милости…»

Эта препона ко второму браку царя Алексея, на Нарышкиной, ограничилась однако ж тем только, что свадьба должна была совершиться месяцев девять спустя после избрания невесты, именно 22 генваря 1671 года.

Должно полагать, что это была уже последняя препона в избрании царских невест, ибо с этого времени мы не встречаем никаких сведений о каких либо помешках царскому браку.

О первом браке царя Федора Алексеевича современники свидетельствуют, что для избрания невесты он, по обыкновению приказал собрать всех прелестнейших девиц своего царства, что ему предлагали многих княжен знатного происхождения, но он выбрал незнатную девицу Агафию Семеновну Грушецкую, что бракосочетание происходило без всякого великолепия и царской двор оставался несколько дней недоступным[130]. В расходных дворцовых записках этого времени находим имена избранных невест, которым после государь выдал подарки: «14 августа 1680 г. великого государя жалованья дано девицам, которые были в выборе в прошлом в 188 г. в июле месяце.

По зарбаву серебреному, да по отласу, да по камке, мерою по 10 аршин: Боярина князь Фед. Фед. Куракина двум дочерям, княжне Анне Фед., да княжне Марфе Федор. Боярина Ивана Богдановича Хитрово дочери Василисе Ивановне. Окольничего кн. Данила Степановича Великого — Гаина. Отвозил Думныий дворянин Никита Иванович Акинфов.

По объяри мерою по 5 арш., по камке мерою по 10 арш.: Стольников: князь Никиты княж Иванова сына Ростовского. (Взял Василий Фокин Грушецкой). Князь Семена Княж Юрьева сына Звенигородского дочери. Федора Иванова сына Головленкова дочери. Петра Андреева сына Измайлова дочери. Ивана Поликарпова сына Полтева дочери. Михаила Тимофеева сына Измайлова (дочери). Онофрея Денисьева дочери. Отвозил к ним дьяк Корнила Петров.

Объяри по 5 аршин, камки по 10 аршин: князь Алексея княж Юрьева сына Звенигородского дочери его княжне (пробел). Викулы Федорова сына Извольского дочери ево. Исая (проб.) Квашнина дочери ево. Петра Иванова сына Вердеревского дочери ево. Князь Семена княж Иванова сына Лвова дочери ево княжне. Князь Володимира княж (проб.) сына Волконского дочери ево княжне. Алексея (проб.) Киреевского дочери ево. Отвозил дьяк Федор Казанцев.

И всего им государева жалованья дано четыре зарбава цена им 101 рубль; отласов сорок аршин; объярей 70 арии.; камок 180 аршин[131].

* * *

Из истории царских невест уже достаточно обнаруживается, что страх порчи должен был преследовать личность царицы каждую минуту и на всяком месте. Он отравлял ее счастливые дни излишними и в большинстве случаев пустыми, но тем не менее очень тягостными подозрениями. В ее домашнем быту порча являлась всемогущим страшилищем, из власти которого невозможно было освободиться, не смотря ни на какие предосторожности и строгости, которыми с такою заботливостью старались оградить себя от этого лиха. Но кроме порчи для царицы существовало еще страшилище, отравлявшее ее жизнь, в известных обстоятельствах, быть может еще в большей степени. Имя этому новому страшилищу было «неплодие».

Существо женской личности, возводимой из ничтожества на высокую степень царского сана, заключалось, по понятиям времени, в одном неизменном ее призвании, в чадородии. Царица должна была выполнить это существенное свое призвание, для целей которого она и выбиралась с великою осмотрительностью из целой толпы красавиц. Она должна была дать наследника дарю и царству. В этом заключался главный, основной смысл ее царственного положения. Никакого другого смысла в ее личности не признавали и не сознавали государственные стремления, государственные положения жизни, для которых, поэтому личность царицы являлась полною жертвою. Но должно заметить, что не одни государственные стремления определяли таким образом идею женской личности. На том стояли и стремления родовые. Здесь государственные цели вполне совпадали с целями родовыми, по той причине, что государство, созданное родовою идеею, держалось тою же формою жизни, какою держался и род. В русском древнем обществе, как мы уже говорили, женская личность возвышалась, когда своим плодом чрева доставляла, так сказать, растительное движение роду, когда делалась основою его дальнейшего развития именно в лице наследника роду, придавая тем самым, в образе матерой вдовы, даже общественный смысл и общественное значение своей слабой личности. Наоборот, она принижалась до сироты, до лица бесправного, она теряла настоящий смысл своего существования, если не наделял ее Бог плодом чрева, в котором и воплощался бы корень рода. Бесчадие вообще было несчастием и даже в общественном мнении почиталось не малым зазором для женской личности; но и чады женского пола не приносили родителям и особенно отцу полного счастия. Чады женского пола все-таки упраздняли существование рода; не ими продолжался род; выходя замуж, они терялись в чужих родах; с ними погибало даже имя рода. Только мужской пол был коренем рода, поддержкою, опорою родителей, представителем их общественного значения, их имущественного и нравственного достояния. Вот почему, в старое время, мужья очень нелюбовно смотрели на своих жен, когда не было у них чадородия мужеска пола. Тогда несчастные жены обращались к единому утешению, к усердной молитве. С великим плачем и рыданием до исступления ума, как говорят различные сказания о таких обстоятельствах, они молились дома и в церквах, да подаст им Господь «прижити чадо мужеска полу». Очень часто и мужья разделяют с ними эту сердечную скорбь, непрестанно молясь вместе с ними, предпринимая обетные путешествия по монастырям к св. угодникам и чудотворцам. Являются многие примеры чудесных действий усердной и умиленной молитвы… Мать Александра Каргопольского Фотиния, оскорбляемая дряхлым мужем за безчадие, который говаривал ей, что стало быть есть в ней «зазор некий, рекше грех», усердно и много раз молится о рождении сына в Кириллобелозерском монастыре, сподобляется святого видения, по которому и исполняется ее благочестивое моление. Таким же образом исполняется моление о даровании сына и матери преп. Александра Свирского Василисе, молившейся о том в Введенском Островском монастыре. Молитвою Александра Свирского дарует Бог чадо мужеска пола некоему боярину Тимофею Апрелеву, который приходил к нему с великим молением и рассказывая свою скорбь, помянул, «что ради безчадия жена моя поносиша была и оскорбляема мною, многажды же и биема от меня бываше». В другой раз «человек некий от града Корельского именем Иаков», — притекает со слезами ко гробу св. Александра, прося, да подаст Бог его молитвами плод чрева мужеска полу и от единого прикосновения к раке преподобного познает в себе силу упования и надежды, что его молитва будет услышана: Через год у него рождается отроча мужеска полу.

Эти сказания могут служить достаточным свидетельством, в какой степени было всегда сильно желание родителей иметь наследника мужского пола.

Благочестивые люди прибегали к молитве, уповали на милость Божию. Но много раз случалось, что муж бесплодную жену уговаривал обыкновенно идти в монастырь, и даже насильно постригал ее в монахини, а сам женился на другой. Само собою разумеется, что все это делалось в высших, в знатных или же в богатых слоях общества, где поддержка и продолжение рода были во многих отношениях задачею жизни.

Если так было в частном быту, то на царском престоле этот вопрос становился в действительности одним из важнейших, особенно в московскую эпоху нашей истории, когда из многих княжеств возникло единое царство с единым самодержавным государем во главе всей земли, с единым идеалом освященной самодержавной власти; когда сверх того эта власть признается наследственною в одном лишь царственном колене. Понятно, какое значение получали в царской семье заботы о наследнике мужского пола; понятно, почему и личность царицы приносилась всецело в жертву этой государственной идее. Наследник мужеска пола является здесь не только корнем рода, но и корнем государства. Домашняя история московских государей представляет много подробностей о тех скорбях и заботах о мужском наследстве, в каких нередко проходили целые годы их брачной жизни.

Вторая супруга в. к. Ивана Васильевича, Софья Фоминишна Палеолог, вступила с ним в брак в ноябре 1473 года. Само собою разумеется, она очень желала укрепить на Московском престоле свое племя. Хотя у в. князя и был уже наследник государству, сын первой его жены, Марьи Тверской, Иван, называемый в отличие от отца Молодым, но для Софьи очень важно было иметь и своего наследника, если не государству, так собственному хозяйству, наследника собственной независимости и самостоятельности, чего через дочерей достигнуть было невозможно.

Между тем в первые годы Бог давал этому браку одних только дочерей, которых в 1476 г. было уже три: Елена, Феодосия и опять Елена; затем целый год прошел бездетно.

Великий князь с супругою стали много скорбеть об этом, молились Богу, «дабы даровал им сынове родити в наследие царствию своему». Великая княгиня по благому совету мужа не помедлила совершить обетное путешествие к Чудотворцу Сергию, в Троицкий монастырь, пешком, усердно моля «о чадородии сынов». Под монастырским селом Клементьевым, когда великая княгиня, продолжала оттуда путь к самой обители, и шла в удолие, т. е. в долину, лежащую под самым монастырем, она внезапно узрела святолепного инока, шедшего ей навстречу и «имуща в руце отроча младо, мужеск пол, которого внезапно и вверже в недра великой княгини, и затем невидим бысть». Княгиня вострепетала от такого чудного видения, стала изнемогать и к земле преклоняться. Сопровождавшие ее боярыни бросились к ней на помощь в ужасе, не понимая, что могло с ней случиться. Она села, ощупывала руками в своей пазухе «вверженного отрочати» и не нашла его. «Уразуме быти посещению великого Чудотворца Сергия», — встала и с великою надеждою продолжала свой путь в монастырь. Там она провела все дни в умиленной и многой молитве, братию любочестными брашны учредила, и с радостью возвратилась в Москву. «И от того чудесного времени зачатся во чреве ее богодарованный наследник русскому царствию». 25 марта 1479 г. родился ей благонадежный сын великий князь Василий — Гавриил, который и крещен был в Троицком же монастыре у чудотворных мощей Преподобного Сергия. Эту повесть объявил впоследствии митрополит Иоасаф, который слышал ее из уст самого чудом рожденного великого князя Василия. После того Софья имела еще нескольких сыновей[132].

Первый брак того же самого Василия на Соломаниде Юрьевне Сабуровой, избранной как выше сказано из множества девиц, был очень несчастлив именно по бездетству великой княгини. Он совершился в начале сентября 1505 г., когда в. князю было уже 26 лет. По тогдашнем обычаям это был самый поздний брак. И вот прошли двадцать лет, Бог не благословлял детьми этого супружества. Ни молитвы, ни обеты, ни богомольные путешествия по монастырям не были благословлены рождением чада. Не помогло и волхвование, к которому не раз тайно обращалась великая княгиня, чувствуя свое безвыходное горе, спасая себя, свое положение, восстановляя любовь мужа, которая год от году все больше охладевала. Была великая причина этой не любви мужа к своей неплодной супруге — не было прямого наследника царству, которое по смерти Василья должно было перейти в руки его братьев, не умевших, по его словам и своих уделов управить. Было, след. о чем подумать и поскорбеть. Естественным путем должна была придти мысль о разводе с неплодною женою и о браке с другою, более счастливою супругою. Однажды, в великой кручине о своей неплодной супруге, ехал в. князь на богомолье ли или для потехи[133], на охоту, и увидевши на дереве птичье гнездо, горько заплакал. «Сотвори плачь и рыдание велико: о горе мне бездетному! Кому я себя уподоблю! к кому могу приравнять себя! Вот птицы небесные — и они плодовиты! и звери земные — и те плодовиты! и вода плодовита: она играет волнами, в ней плещутся и веселятся рыбы! Господи! и к этой земле я не могу приравнять себя, — она приносит плоды на всякое время!»

Этот плачь близок уже был к решению дела. Возвратившись осенью из путешествия, государь начал думать с своими боярами о великой княгине, что неплодна, и с плачем говорил им: «кому по мне царствовать в Русской земле? братьям ли оставлю, но братья и своих уделов не умеют устраивать? Бояре отвечали: «князь великий, государь! неплодную смоковницу посекают и измещут из винограда!..» Но не все бояре так думали. На эту мысль и самого князя наводили и укрепляли ее в нем лишь одни его верные слуги, его приверженцы, его созданья, для которых вопрос о прямом наследнике Василия соединялся с вопросом собственного счастия. Напротив того, для других бездетство Василия, по многим отношениям, становилось торжеством и они в тайне радовались, что этот самовластительный государский род может наконец сам собою угаснуть. Эти-то другие сумели придать разводу Василия с неплодною женою великое церковное значение, возвели его в неразрешимый грех, вовсе не упоминая о том, что бывали давно уже примеры княжеских разводов, и именно в московском же колене. Еще сын Ивана Калиты, Симеон Гордый, развелся с первою своею женою за то только, что показалась она ему испорченною. Вот что рассказывает об этом событии родословная книга: «князь великий Семион Иванович Гордой женился у князя Федора Святославича Смоленского: была у него одна дочь Еупраксия. И великую княгиню Еупраксию на свадбе испортили: ляжет с великим князем на постелю, и она ему покажется мертвец. И князь великий великую княгиню отослал к отцу ее, а велел ее дати замуж. И князь Федор Святославич дал дочь свою замуж за князя Федора за Красного за Большого Фоминского. А у князя Федора с тою княгинею было 4 сына». Такого примера было бы достаточно для оправдания теперешних намерений государя. Но про старину не хотели в это время поминать. Не смотря на противодействие, великий князь настоял на своем, развелся с женою и принудил ее постричься в монахини, в ноябре 1525 г. В сказаниях об этом событии отразился также различный взгляд на дело. Одни, с целию оправдать государя, рассказывают, что Соломония, видя свое неплодство долго умоляла государя облечь ее в иноческий образ, что Василий противился ее просьбе, указывая, что не может разорить брак, что в. княгиня обратилась тогда с молением к митрополиту Даниилу, который со всем духовным чином и убедил государя исполнить ее непреклонное желание. «Постриже в. княгиню, по совету ее, тягости ради и болезни и бездетства». Но другой рассказ несравненно ближе к истине. «Она, по рассказу Герберштейна, плакала и кричала, когда митрополит в монастыре совершал ее пострижение; никак не хотела надевать кукуль; вырвала его из рук митрополита, бросила на землю и топтала ногами. Иван Шигона, один из самых приближенных людей государя, в негодовании на такую дерзость, стал ее жестоко бранить и ударил даже плетью, сказавши: Как ты смеешь сопротивляться воле государя и медлить исполнением его приказания? — А тебе кто дал право бить меня? — восклицала Соломония. — Я исполняю государево повеление, ответил Шигона. — Тогда в несказанной скорби несчастная объявила пред всеми, что ее постригают насильно, что нет ее желания идти в монастырь и молила Бога отомстить за ее обиду.

Ее постригли с именем Софьи, в Москве, в Рождественском девичьем монастыре; постригал не митрополит, а игумен Никольского Старого монастыря Давид. После ее отправивши в Суздальский Покровский монастырь, где она и оставалась до кончины. В. князь наделил ее, после своей женитьбы, особою вотчиною, селом Вышеславским с деревнями и со всеми угодьями[134].

Причиною развода, как указано летописцем, не было исключительно одно только неплодие. Его облекли в немощь, в болезнь, о которой был даже розыск, следственное дело. В числе разных бумаг царского архива, при Иване Грозном, сохранялись «списки: сказка Юрья Малово и Степаниды Резанки и Ивана Юрьева сына Сабурова и Машки Кореленки (вероятно колдуньи) и иных, про немочь великия княгини Соломониды»[135]. Из этого дела до нас дошел отрывок, именно сказка Ивана Сабурова, брата Соломонии, весьма живо характеризующая и личность и безвыходное положение несчастной царицы. Сабуров 23 ноября 1525 г. рассказал следующее: говорила мне великая княгиня: есть жонка, Стефанидою зовут, Рязанка; а ныне на Москве; и ты ее добудь, да ко мне пришли. Я отыскал Стефаниду, зазвал сначала к себе на двор, и потом послал ее к великой княгине с своею жонкою Настею; и та Стефанида была у великой княгини; и Настя сказывала мне, что Стефанида воду поговаривала и смачивала ею великую княгиню; да и смотрела ее на брюхе и сказывала, что у великой княгине детям не быть. А после того пришел я к великой княгине и она мне сказывала: присылал ты ко мне Стефаниду и она у меня смотрела, сказала, что у меня детям не быть; наговаривала мне воду и смачиваться велела для того, чтоб князь великий меня любил; наговаривала воду в рукомойнике и велела мне смачиваться тою водою; а когда понесут к великому князю сорочку и порты и чехол и она мне велела из рукомойника тою водою, смочив руку, да охватывать сорочку, порты и чехол и всякое другое белье. — Мы хаживали к великой княгине, прибавил Сабуров, за всяким государевым бельем, и в. княгиня, развернув сорочку или другое белье в. князя, да из того рукомойника и смачивала то платье. — Сабуров еще рассказал случай: «говорила мне великая княгиня: сказали мне про одну черницу, что она дети знает, (а сама без носа); и ты мне добудь ту черницу. Розыскал я и эту черницу; пришла она ко мне во двор и наговаривала, не помню, масло, не помню, мед пресной, да и посылала к великой княгине с Настею и велела ей тем тереться для тогож, чтоб ее князь великий любил да и для детей. После того я и сам был у в. княгини; она мне сказывала: приносила мне от черницы Настя, и я тем терлась». Да что мне и говорить, примолвил Сабуров, мне того не изпамятовать, сколько ко мне о тех делах жонок и мужиков прихаживало»[136].

Это была другая, тайная сторона действий, желаний и исканий цариц, дабы излечить немощь своего неплодия. По суеверию века заботы помочь себе знахарством, волшбою шли рядом с усердными молитвами, обетными богомольями, вкладами по монастырям и церквам, переплетались, так сказать, с благочестивыми подвигами, вызываемыми одною и тою же целью получить силу чадородия и тем привлечь любовь государя.

Должно заметить, что в тот век знахарство и волшба или ведовство, как область реальных практических, хотя бы и младенческих знаний о разных силах естества и тайнах природы, не смотря на то, что были отречены и прокляты, всегда и повсеместно были принимаемы, как обычное врачевство материальное, вещественное, которое невозможно было миновать людям, искавшим вещественной же помощи в своих недугах, телесных и сердечных. Ведуны и ведьмы прежде всего были лекаря и лекарки, — врачи. Они сами так понимали свою специальность, так понимал ее и народ. Но это было врачевство мирское, знание отреченное, противное врачевству духовному по той причине, что оно утверждало свои действия тайнами сего мира, уклонялось от действий, благословенных и указанных церковью, ставило самочинно в противность тайнам благословенным свои греховные, бесовские тайны. Вместо слов молитвы оно ставило слова заговора или наговора и усердно веровало с силу этих слов; вместо благословенных и освященных действий, (см. выше стр. 230, 231), оно ставило действия нечестивые и усердно ожидало от них помощи. Но как бы ни было, под этою мифическою оболочкою оно хранило действительные познания естества, которые действительно в иных случаях врачевали, исцеляли недуги и тем всегда оживляли и поддерживали народное верование в особенные силы ведовства. Оттого в народных понятиях естественное врачевство не было отделяемо от волшебства и врачи не только по профессии, но даже и именем не различались от волхвов. Так одно поучительное слово касательно волшбы запрещает «к врачам ходити», т. е. к волхвам, которых русский писец XVI в. отождествил с врачами и наоборот[137]. Самое слово: ведовство, знахарство, должно показывать, что в основе волхвования лежала идея реальных знаний о природе, прикрытых лишь мифическою оболочкою, суеверием, которыми прикрывалось в те века всякое знание и вообще наука. Вот почему, не смотря на гонения со стороны врачевства освященного, не смотря на сожжения волхвов и вещих женок, мирское отреченное волшебство оставалось все-таки великою силою в жизни народа и к нему в трудных и безвыходных обстоятельствах по необходимости прибегал всякий, искавший себе помощи, не исключая даже и гонителей.

После развода с Соломониею Василий избрал себе в невесты княжну Елену Глинских, дочь умершего нововыезжего князя Василия Львовича Темного-Глинского, из рода знатного, но иноземного, литовского, который изменив литовскому королю, вскоре изменил было и Москве в лице своего головы, родного дяди избранной невесты, князя Михаила Львовича. Неизвестно, как происходило избрание государевой невесты; но вероятно обычным же порядком, т. е. повсеместным собранием всех тогдашних красавиц, из которых больше всех полюбилась княжна Елена, жившая у матери, вдовы Анны. Надо заметить, что несчастный дядя невесты, Михаил Глинский, был воспитан в Германии, долго там жил, находясь в службе у герцога Саксонского Албрехта и у императора Максимилиана в Италии, прославился военными заслугами и был предан немецким обычаям, которых без сомнения держались и его братья, Иван и Василий, отец невесты. Таким образом и Елена была воспитана в среде более или менее иноземной, в обычаях, которые быть может многим и к лучшему отличали невесту от ее сверстниц ж соперниц, что и должно было остановить на ней выбор государя[138].

О свадебницах, так назывался в народе рождественский мясоед, 28 генваря 1526 г., Василий обвенчался с новою супругою — «оженися, яко лепо бе царем женитися», т. е. с подобающим царскому сану торжеством и веселием. Во время свадьбы известный впоследствии наперсник Елены, молодой князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский находился вместе с своим отцом кн. Федором Васильевичем в числе самых доверенных и приближенных к государю свадебных чинов. Отец его по свадебному разряду занял тогда очень важную должность конюшего: ему «велено быти у государева коня и ездити весь стол и вся ночь круг подклета (спальни новобрачных) с саблею голою или с мечем». Сын находился в числе детей боярских четвертым у брачной постели, вместе с дворовыми боярынями, вдовами ближних бояр Челядниных, Еленою и Аграфеною: Последняя была ему сестра, и потом была избрана в мамы к новорожденному малютке Грозному. Сверх того ему тогда же было назначено: «колпак держати у великого князя и спати у постели и в мыльне мытися с великим князем», что обыкновенно поручалось самым приближенным, так сказать домашним, комнатным людям. Таким образом сердечная связь Елены с Овчиною, как его обыкновенно называли, объясняется давнишним приближением его семейства к государевой комнате, и особенно через Аграфену Челяднину, его сестру, которая была за мужем за Васильем Андреевичем Челядниным, государевым дворецким (ум. 1518 г.) братом государева конюшего Ивана Челяднина и сыном тоже государева конюшего, Андрея Челяднина, который был в этом чину еще при отце в. князя Василия. Знатный чин конюшего давался только самым близким, любимым и заслуженным людям. Незадолго перед кончиною великого князя и Овчина получил звание конюшего.

Враги великого князя, не одобрявшие его второй брак, тотчас же распустили молву, что бывшая супруга, теперь монахиня, Соломония, беременна и скоро разрешится. Герберштейн рассказывает, что «этот слух подтверждали две боярыни, жены близких к государю людей, именно вдова казначея Юрья Молово Траханиота (Варвара) и жена постельничего Якова Мансурова[139]. Они говорили, что слышали от самой Соломонии о ее беременности и близких родах. Великий князь очень смутился этою молвою, удалил из дворца обеих боярынь, а вдову Траханиота приказал даже высечь за то, что она раньше не донесла ему об этом. Он послал в монастырь к Соломонии разузнать дело на месте своих дьяков Третьяка Ракова и Меншого Путятина. Чем окончилось исследование, нам неизвестно. Герберштейн, продолжая свой рассказ, говорит что в его бытность в Москве выдавали за истину, что Соломония родила сына, именем Юрья, и никому его не показывала. Когда к ней явились посланные узнать истину, она, будто бы, сказала им: вы недостойны того, чтобы глаза ваши видели ребенка; а вот когда он облечется в свое величие (станет царем), то отомстит за оскорбление матери». Но некоторые решительно не верили, что Соломония действительно родила. И таким образом этот слух остался сомнительным, замечает Герберштейн. Во всяком случае сказка очень любопытна. Она характеризует стремление боярской и вообще дворской среды и на самом деле есть крамольная попытка внести смуту и в государеву семью и в государство, первая попытка поставить самозванца, которая как порождение деспотизма и самовластия олигархов — правителей впоследствии развилась органически в самых широких размерах — и возрождалась мгновенно, при всяком смутном государственном обстоятельстве.

Вступив во вторичный брак единственно только с политическою целью дать государству наследника, великий князь освятил этот брак в самом начале молитвою о чадородии. Чрез месяц после свадьбы, 4 марта, назначая в Новгород архиепископом своего любимца, архимандрита Можайского монастыря Макария, Василий, поручил ему, как приедет на паству, «в октеньях молити Бога и Пречистую Богоматерь и чудотворцев, о себе и о своей княгине Елене, чтобы Господь Бог дал им плод чрева их», о чем действительно и молились по всей епархии в церквах и монастырях.

В конце года великий князь совершил богомольный поход в Тихвин, к Тихвинской Богоматери, куда приехал вместе с владыкою Макарием, 24 декабря, в навечерие праздника Рождества Христова, пробыл там три дня и три ночи, молился «о здравии и о спасении и чтобы ему Господь Бог даровал плод чрева… великую веру и умильное моление показал ко всемилостивому Спасу и Пречистой Богородице и к Их Угодникам; показал многую милость к печальным людям, которые в его государевой опале были, многие монастыри мждостынями удоволил»…[140]

Но прошло и еще почти два года, а Господь не благословлял детьми и этого брака. Осенью 1528 г. Великий князь прожив до Филипповских заговен в Новой Александровой слободе, предпринял оттуда новый богомольный поход по монастырям, к чудотворцам, вместе с великою княгинею; был в монастырях: Переяславских, Ростовских, Ярославских, на Белом озере в Кириллове монастыре, на Кубенском озере, в Спасо-Каменном монастыре, везде милостыню великую давал и потешение по монастырям и в город попам; а велел молитися о чадородии, чтоб дал Бог отрод у него был. В Переяславле основывал тогда свой монастырь препод. Даниил, ученик Пафнутия Боровского. Посетив св. старца «паче мимошедших лет простирал к нему свою любовь: близь себе седети повелеваше; для него освобождал повинных от смерти; завещал поставить в монастыре каменную церковь во имя св. Троицы, для чего и запас к церковному зданию послал… И бывши у преподобного в монастыре — братского хлеба изволил вкусити, такожде и от кваса монастырского пия, бе бо квас вельми препрост… но радостного умиления исполнялся самодержец, и как некоею надеждою огражден, возвращался в свой царский дом. Иногда же посылал в монастырь к преподобному Даниилу и повелевал к себе принести хлеба и квасу братского, также и к царице своей, и вкушал с верою. И сладостно и полезно вменяшеся им… Вел. князь, по словам любимца его Макария, «не умалял подвига в молитве, не сомневался от долгого времени своего безчадства, не унывал с прилежанием просить, не переставал расточать богатство нищим, путешествуя по монастырям, воздвигая церкви, украшая св. иконы, монахов любезно упокоивая, всех на молитву подвизая, совершая богомольные походы по далечайшим пустыням, даже пешком, вместе с великою княгинею и с боярами; всегда на Бога упование возлагая, верою утверждаясь, надеждою веселясь… желаше бо по премногу от плода чрева его посадити на своем престоле в наследие роду своему…[141]

Таким образом четыре с половиною года протекли в непрестанных молениях, в непрестанных подвигах благочестия и милосердия. В последнее время с особенною верою супруги прибегали в своих молитвах к препод. Пафнутию Боровскому. Молитва была услышана: Господ внял стенаниям и слезам супругов и «разверзе союз неплодства их». 25 августа 1530 г. была великая неизреченная радость вел. князю и вел. княгине и всему московскому государству: в этот день Бог даровал государю сына Ивана, молитвенный плод, столько времени и с такою горячностью ожидаемый не только родителями, но и всеми друзьями государя и государства. В 1584 г. рязанский епископ Леонид свидетельствовал пред царем Федором Ивановичем, как о деле всем известном, что «по прошению и по молению преподобного Пафнутия чудотворца дал Бог наследника царству и многожеланного сына отцу. (А. И. И, № 216). Это утверждается еще и тем, что восприемниками от купели новорождениого царевича были избраны ученики преп. Пафнутия, Даниил Переяславский и Кассиян, по добродетели прозванный Босым, собеседник преп. Иосифу Волоколамскому. Крещение происходило в Троицесергиевом монастыре, у мощей преп. Сергия, общего учителя и наставника, где Даниил своими руками носил младенца во время литургии и к причастью св. Таин. Благочестивое и богомольное настроение мыслей указало, что рождение царственного младенца не было просто, как иным случается. Оно приметило, что «когда отроча во чреве матерни растяше, то печаль от сердца человекам отступаше; когда отроча во чреве матерни двигалось — то стремление иноплеменной рати на царство низлагалось. (Здесь разумеется, вероятно, удачный поход на Казань, весною того же года[142] ). Рассказывали также, что в. княгиня во время своей беременности, яко бысть близ рожения, вопросила одного юродивого Дементия, кого она родит. Он, юродствуя, отвечал: родится Тит — широкий ум. Она еще больше стала молиться, чтоб исполнилась ее надежда. За девять дней до рождения, в Успеньев день, служили иереи обедню, вовсе не ведая, что в. княгиня уже непраздна. Когда на ектении среди обычных молений о царе и о его царице, следовало произнести, еже подати им плод чрева, — один клирик внезапно, яко сном объят, возгласил: и о благородном чаде их» и в изумлении оглядывал других служащих, желая знать о имени царского отрока; затем, опомнившись, произнес уже обычные слова[143]. Богодарованному отроку наречено имя: Иван, «еже есть усекновение Честные Главы», сказано в летописи, обозначавшей день памяти Крестителя.

Ни одному царскому рождению не придавали такого великого значения и особенного смысла, как этому рождению будущего грозного царя. Летописцы записали, что будто бы в час его рождения по всей Русскоии земле внезапно был страшный гром, блистала молния, как бы основание земли поколебалось; — после узнали, что в тот час родился государь Иван Васильевич.

Через два года с небольшим, 30 октября 1532 года, родился у Елены другой сын Юрий, восприемником которого тоже был Даниил Переяславский. За тем, 3 декабря 1533 г., великий князь скончался, оставив по себе двух малолетних наследников.

* * *

Царь Иван Васильевич женился первым браком на Анастасии Романовой, на семнадцатом году, 3 февраля 1547 г. Бог не благословил их детьми в первые два года супружества. По благочестивому примеру отцов, молодые супруги стали усердно молиться о своем неплодии.

21 июня 1548 г. (когда прошло уже 16 месяцев, а наследника у царицы не было), в последнюю неделю Петрова поста, государь со многим желанием и с великою верою совершает обетное богомолье к Троице пешком с царицею и с братом. С тою же по всему вероятию мыслью о чадородии и царица особо предпринимает, 14 сент., новое богомолье к Троице, также пешком, по обещанию. Через неделю, за нею выехал в монастырь и сам государь. Спустя год после этого обетного богомолья, 10 авг. 1549 г., у супругов родилась дочь Анна. Государь так был обрадован рождением дитяти, что тогда же в Новодевичьем монастыре заложил обетный храм во имя Иоакима и Анны; слушал там всенощную и заутреню и на утро другого дня, 18 августа, освятив этот обыденный храм, крестил в нем новорожденную дочь. Через год, Однако ж, младенец скончался. Другая дочь, Марья, родившаяся 17 марта 1551 г., также скончалась младенцеви. На следующий год (1552) 11 октяб. родился сын Димитрий в то самое время, как дар окончил так счастливо завоевание Казанского Царства. Радость его о рождении наследника была неизреченна. Связывая значенье казанского взятья с победою над Мамаем, он дал сыну имя в память прародителя Дмитрия Ивановича Донского, первого победителя Татар. По приезде из похода в Москву государь вместе с царицею возил новорожденного в Троицкий монастырь к крещенью. Потом, весной следующего года царь повез с собой младенца даже в Кириллов монастырь, на Белоозеро, когда отправился туда молиться вместе с царицею, по случаю своего выздоровления от болезни. Но к великой горести родителей, младенец скончался на возвратном их пути в Москву, в июне 1553 г. Царь и царица зельною печалию объяты быша и сугубо скорбяше, понеже неимуще ни единого чада. Снова предпринимают они богомольный поход по чудотворцам, молятся в Ростове у великого святителя Леонтия, прося у Бога чадородия в наследие своему царству; молятся в Переяславле у гроба преподобного Никиты и у честных его вериг; молят со слезно св. Никиту, как благонадежного ходатая к Богу. Молитвами угодника Бог отнял скорбь от их сердца. Того ж дни приидоша в град Переяславль и в царском дому своем обрадованно почиша. И ту царица зача во чреве своем. И оттуду приидоша в царствующий град Москву, веселящеся, благодаряще Бога. Егда же приспе время, родися им благодарованный сын (1554 г. марта 28) и наречен бысть отчим именем царевич Иван. Потом родися царю царевна Евдокея, 1550 февр. 26, и царевич Феодор, 1557 мая 11. Царевна на третьем году скончалась (в июне 1558 г.): сыновья же, как известно, достигли совершенного возраста. Но видимо их здоровье сохранено надолго молитвами и заступлением того же Угодника Божия преподобного Никиты. Однажды, когда царевич Иван был уже по второму году, царица по обыкновению отдыхала, а царевич у кормилицы сидел на коленях. Внезапно кормилица слышит позади себя, на лавке, воду клокочущую в оловянном сосуде. Кормилица в испуге вскочила с царевичем, додумавши, что сосуд проутлился т. е. протек; а в сосуде сохранялась вода, взятая из кладезя святого Никиты. Тут была приставница мама царевича Фотинья. Она тотчас приняла к себе царевича на руки, взяла потом сосуд, и паки возгреме вода в сосуде» в руке Фотиньи, так что даже сама собою открылась крышка и кипящая вода потекла из сосуда, исходя двумя источниками (быть может намек на двух сыновей царя). Благоразумная Фотинья, разумея, что это благодать Божия, принимала рукою кипящую воду и возливала ее на главу и на лице и на все тело царевича, приговаривая: «буди сие Божие милосердие на многолетное здравие и радость благородным твоим родителям и тебе государю и всему вашему царству». Проснулась и сама царица. Рассказали ей все, как было. Взяла она сосуд в свои руки и «паки воскипе вода и возливашеся на руце ее». Царица благодатную ту воду возлила на свое лице и на перси. Умывались тою водою и все живущие там (во дворце): видеша благодать Божию, дивляхуся, славяще Бога и великого в чудесех Никиту. Возвещено же бысть чудо сие и великому государю[144]. Подтверждением этому сказанию может служит то обстоятельство, что спустя 2 года по рождении царевича Ивана, и сент. 1556 г. царь с царицею и с сыном, предприняв обычный поход к Троице, проехал оттуда в Переяславль к Никите чудотворцу и повелел игумену общину соделати и велий монастырь соградиша… Известно, что в XVII ст., в числе домовых, сенных храмов и престолов на царицыной половине дворца, существовал и придел Никиты Переяславского, устроенный по всему вероятию еще при Грозном, в особенное уважение к покровительству св. угодника Никиты. Он находился в храме св. Лазаря, в нижнем этаже сенной царицыной церкви Рождества Богородицы.

* * *

В одно время, как царь Иван Вас. вступал в седьмой и последний свой брак, он женил и младшего своего сына Федора на сестре Бориса Годунова, Ирине Федоровне, весною 1580 года. Федору в это время было уже 23 года. Рассказывают, что отец решился женить его по той причине, что у старшего его брата Ивана не было детей, что след. царский род мог остаться без наследника. Простой умом и болезненный телом Федор однако ж не был способен укрепить на престоле царский корень. Ирина же Федоровна, подобно Соломонии, испытала несчастие бездетства, которое не повлекло за собою развода единственно только потому, что в наследники царства шел уже твердою стопою ее брат Борис. В первые года этого брака и сам Годунов очень заботился о чадородии сестры, ибо тем только он и мог твердо держаться у царского престола. В 1585 году он поручает англичанину Горсею разведать у ученых английских докторов о средствах «к зачатию и нарождению детей», и привести: в Москву «докторицу, искусную во врачевании женских болезней и безчадия». Горсей выспрашивал мнений и наставлений ученых врачей оксфордских, кембриджских и лондонских, и, наконец просил королеву (Елизавету) отправить с ним в Россию опытную повивальную бабку. Повивальная бабка была привезена в 1586 г.[145] Но она не только не была допущена к царице, но даже и не привезена в Москву. Ее задержали в Вологде; там она, как сосланная, жила целый год и потом уже отпущена в Англию. Возвратившись на родину, бабка подала в московское торговое английское общество просьбу на Горсея, в которой требовала с общества проторей 100 фунтов стерлингов, объяснив притом, что Горсей обманул королеву, сказав будто бы царица Ирина при выезде его из России была в пятом месяце своей беременности, между тем как ее в течение целого года и не потребовали к царице.

Обманывал ли в самом деле Горсей королеву или, чему трудно поверить, бабка выписывалась Годуновым лишь для того, что царица Ирина «со времени своего супружества часто бывала беременна» — дело темное, как и многое множество дел тогдашнего века. Известно, что Горсей был самым преданным услужником Годунова, который за то и оказывал ему необычайные ласки и милости[146].

Горсея после обвинили, и даже хотели повесить, за то между прочим, что привезя в Россию повивальную бабку для царицы, он тем оскорбил честь царицы. Но по-видимому все оскорбление состояло лишь в том, что этому делу королева по недоразумению дала излишнюю гласность.

Заботы Годунова о чадородии царицы — сестры, в первое время ее брака, являлись насущною необходимостью для сохранения и укрепления его положения при царском лице. Они тем более были необходимы, что по некоторым, весьма вероятным сказаниям, царь Иван Васильевич оставил завещание, что если Ирина, через два года (после его смерти) не будет матерью, то Федору развестись с нею и жениться на другой. Сверх того не желал и народ бездетного царского супружества. Действительно, года через два или три по вступлении на царство Федора, составился заговор против самовластного временщика. Митрополит Дионисий, бояре Шуйские и их сторонники, а также гости и все люди купеческие сошлись на совет и рукописанием утвердили бить челом государю, чтоб он «чадородия ради второй брак принял, а первую свою царицу Ирину Фед. отпустил бы в иноческий чин»[147]. Общим советом была избрана бездетному государю и невеста, сестра боярина князя Фед. Ив. Мстиславского, княжна Ирина Ивановна. Годунов скоро успел рассеять вместе с людьми и самую память об этом предприятии. Невесту тайно увезли из дому и постригли в монахини[148]. Между тем царица продолжала молиться о чадородии. В 1589 г. после торжества поставления первого в Москве патриарха Иова, Константинопольский патриарх Иеремия, вместе с прочим духовенством, был приглашен и в палату к царице, благословить ее. Когда совершилась эта церемония, то на средину палаты вышел почтенных лет боярин и возгласил патриарху, чтобы он помолился о здравии и благополучии царя и царицы и просил бы Господа Бога о даровании им наследника. С тою же просьбою обратился старец и ко всем спутникам патриарха, которые все громким голосом стали молить Бога о исполнении желания царицы. Вслед за тем и сама царица «с большим чувством и со слезами просила духовенство молиться усерднее Господу о даровании ей наследника. Все плакали, ибо очень были тронуты этою мольбою царицы и воссылали еще раз самые усердные моления, заключив их словами: Пошли ей, Всемогущий Господи, то, что для нее самое важное, а именно, наследника ее царству[149]. Наконец в июне 1592 г. царица разрешилась дочерью Феодосиею, которая вскоре и скончалась. В 1589 г. царь Федор помер без наследника. С ним прекратился и род царя Ивана Васильевича, московский царский род, обессилевший и совсем угасший в борьбе с боярскими родами, которым с этой минуты открылся желанный путь к царскому престолу.

* * *

В XVII ст., в роде Романовых, царицы, к их счастью не испытали особенных печалей неплодия. Но заботы о чадах мужеска пола не покидали и их. Коллинс рассказывает слух, что если бы супруга Алексея, царица Марья Ильична Милославских, не разрешилась, после 4 дочерей, вторым царевичем Феодором, то и она была бы пострижена в монастыре. Так, вероятно, соображало общественное мнение в то время, хорошо помнившее прежние события в царской семье.

Вторая супруга царя Михаила, Евдокея Лукьяновна Стрешневых, после не совсем благополучных родов царевичем Василием, который вскоре помер, в течении шести лет (1639–1645 г.), до самой смерти царя, оставалась безчадною. Царица, по свидетельству современников, с того времени «была перед прежним скорбна и меж супругами в их государском здоровье и в любви стало не по прежнему»… Супруги молились и великую веру показали к препод. Александру Чудотворцу Свирскому, коего св. мощи были обретены в течение тех же лет, в 1641 году. Царь в 1643 г. устроил для мощей Чудотворца богатую серебряную раку, а царица «устроила швейным художеством своима рукама, со благородными своими чады (дочерьми), цветных синет на плащанице образ св. Живоначальные Троицы и преподобного отца Александра, и украсила златом и сребром и бисером (жемчугом) со драгим камением, и повелела положити на многочудесные мощи преподобного»…