Едва заметный след, по которому шел Всеслав с Алексеем и его дочерью, довел их в несколько минут до широкого оврага. Опустясь по узенькой тропинке на самое его дно, они пошли берегом небольшого ручья, который то терялся среди мелких кустов дикой черешни и колючего терновника, то появлялся снова; в одном месте, выступая из берегов своих, он разливался по низменному лугу; в другом, извиваясь посреди больших деревьев, подмывал длинные корни дупловатой ивы или журчал под тенью высокого клена. Дойдя до того места, где ручей, покидая русло свое и разливаясь во все стороны, составлял довольно обширный пруд, Алексей остановился.

— Вот моя хижина! — сказал он Всеславу, указывая на противоположный скат оврага, который в этом месте приличнее было бы назвать глубокою долиною.

Всеслав поднял глаза и увидел небольшую избушку, обнесенную высоким и крепким тыном. Тенистые липы осеняли ее с трех сторон; несколько повыше стояла другая хижина, гораздо менее первой; над ее кровлею возвышался деревянный крест, а внутри теплился слабый огонек. Перейдя через ручей по узкому мостику, настланному из необтесанных бревен, они начали потихоньку взбираться на противоположный скат оврага.

— Надежда, — сказал старик, когда они подошли к избушке, — пока я буду беседовать с моим гостей, ступай и позаботься о нашей трапезе.

Девушка побежала вперед исполнить приказание отца, а старик и Всеслав вошли в хижину.

В небольшой, но чистой светелке, которая отделялась низкими сенями от черной избы, стоял окруженный скамьями стол; в переднем углу, перед двумя образами греческой живописи и медным распятием, горела лампада. Войдя в светлицу, старик поклонился святым иконам и, осенив трижды грудь свою знамением креста, сказал, обращаясь к Всеславу:

— Да благословит тебя господь, если ты без лести и лукавства, а с чистым сердцем посетил убогую хижину неимущего! Сядь, отдохни, и да будет мир с тобою!

— Со мной! — сказал Всеслав, покачав сомнительно головою; но в то же время какая-то тишина и душевный мир не похожие на наше земное обманчивое спокойствие — это минутное усыпление страстей, всегда готовых пробудиться, — наполнили кротким веселием его сердце. Он взглянул в открытое окно хижины: светлые небеса, радостное щебетанье птичек, журчанье быстрого ручья, глубокая долина, зеленый, тенистый лес — казалось, все повторило ему вместе со старцем: «Да будет мир с тобою!»

— О, как хорошо у тебя, мой отец! — сказал юноша, приложив руку к успокоившейся груди своей. — Посмотри, как пестреют там вдали, по берегу ручья, эти яркие лазоревые цветы! Какой прохладой веет из этой долины! Как ясны здесь небеса! О, как хорошо у тебя! — повторил он с глубоким вздохом.

Старик улыбнулся.

— Да, — сказал он, — теперь все ожило и цветет вокруг моей хижины: но зимою, когда по лесу бушует ветер, а вдоль оврага рыщут и воют голодные волки, не только моя дочь, но и я грешу перед господом, и мне подчас становится скучно.

— Для чего же, Алексей, — спросил Всеслав, садясь против старика, — ты живешь круглый год в этом дремучем лесу? Ты мог бы зимою переезжать на житье в Киев.

— И смотреть на богопротивные жертвы, приносимые богам вашим! — прервал старик. — Нет, Всеслав! Я живу здесь один с моею дочерью, но мне отраднее скучать в этой пустыне и слышать отвратительный рев диких зверей, чем веселиться в вашем Киеве и внимать буйным песням народа, который в слепоте своей величает богами бездушных истуканов.

— Но какое тебе дело, Алексей, в кого веруют киевляне? Разве не везде народ имеет своих собственных богов? Варяги поклоняются Одену; западные славяне чтят Световида; в Ретре[91] молятся богу Родегасту[92]; греки, которых веру исповедуешь и ты, имеют также своего бога.

— Бог один, Всеслав! — прервал кротким голосом старик. — Все народы называют по-своему дневное светило, но разве не то же самое солнце, которое освещает нашу землю, светит и у варягов, и у западных славян, и в Ретре, и в Греции? Разве не все повинуется единому закону, не все идет своею чередой? Не везде ли мы родимся с плачем и умираем в скорбях и болезнях; не везде ли, проходя жизненным путем, мы встречаем одни и те же радости, одну и ту же печаль? В юности нас борят страсти, в старости подавляют злые недуги. Та же самая жизнь, которая двигает и заставляет пресмыкаться во прахе ничтожного червяка, расширяет мощные крылья поднебесного орла. Посмотри, как стройно текут по небесам воздушные светила! Обращаются ли реки когда-нибудь вспять; цветут ли зимою деревья; не везде ли день сменяется ночью, а после ночи наступает новый день? И ты думаешь Всеслав, что не одна вседержавная десница, не один всемогущий бог хранит эти предвечные законы, управляет вселенною и держит в руке своей жребий всех царств и народов земных? Что значит ваш великий Киев перед гордою Византиею? Что сама Византия перед древними Фивами, Персеполисом и Вавилоном?[93] Что все эти города, что вся земля наша в сравнении с беспредельными небесами? А испытай посадить в Киев двух великих князей — и ты увидишь тогда, сольются ли в единую волю две власти и два могущества, равные между собою?

— Ах, — сказал Всеслав, — тебе не нужно убеждать меня в этом: давно уже я не могу молиться богам нашим, — душа моя жаждет познать истинного бога. Но кто он, кто этот непостижимый, и почему я должен скорее верить словам твоим, чем словам другого?

— Так ты желаешь познать истинного бога? — спросил Алексей, устремив на юношу свой взор, исполненный надежды и веселья.

— О, Алексей! Я отдал бы за это жизнь мою, но при одной мысли об этом смущается мой разум, сердце рвется, тоскует, и я теряю всю надежду…

— Не унывай, Всеслав! — прервал старик, положив ласково свою руку на плечо юноши. — «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся», — сказал Тот, чьи слова не прейдут, как прейдет этот мир и все живущие в нем. Но чтоб найти, надо искать, Всеслав. Ты недоволен своею верою, а старался ли ты узнавать, в чем состоит вера других народов? Желал ли ты просветить твой разум, беседуя с людьми опытными и мудрыми?

— Нет, Алексей, я мало помышлял об этом.

— Но неужели ты думаешь, что, пируя с друзьями своими, потешаясь охотою или удальством на игрушках богатырских, утопая среди забав и утех мирских, ты постигнешь это великое таинство, сокрытое на небесах и чуждое всего земного? Если б какой-нибудь сирота, узнав, что отец его, которого он никогда не видал, жив, но обитает в стране, ему неизвестной, не оставил ли бы свой дом и не пошел бы искать его по свету и расспрашивать всех о его жилище, а стал бы только вздыхать и тосковать о нем, лежа спокойно на своем роскошном ложе…

— О, я понимаю слова твои! — прервал юноша. — Ты называешь его отцом… Ах, никогда Богомил не говорил мне ничего подобного: он учил меня не любить богов, но бояться и трепетать их.

— Одни преступные рабы и лукавые наемники не любят и боятся своего господина! — прервал с сильным чувством старик. — Кто прилепился к нему всею душою своею, тот не раб, не наемник, а домочадец его. Да, Всеслав! Тот, кого мы называем отцом и господином, желал, как кокош[94], собрать под крылья своих всех сыновей земли; он пришел не губить, а спасать людей; он радуется раскаянию грешника и требует любви его, а не богатых даров и жертв, коими вы стараетесь задобрить богов ваших.

— Но о ком ты говоришь, Алексей, — спросил с удивлением юноша.

— А вот послушай, Всеслав! Далеко, очень далеко отсюда, близ одного знаменитого города, о котором, я думаю, ты никогда и не слыхивал, тому назад давным-давно, родился дивный младенец. Он был рода незнатного, явился на свет не в чертогах княжеских, но под убогим кровом нищеты. Его колыбелью было не пышное ложе, но простые деревянные ясли. Первые, воздавшие ему должную честь, были не князья, не бояре, но бедные, неимущие пастухи. Так принят он был на земле, но не то происходило на небесах. Невиданная дотоле звезда явилась и потекла от востока, чтобы остановиться над кровлею, под которою явился этот младенец, и в то же время незримые лики ангелов господних воспели: «Слава в вышних богу, земле мир и человекам благоволение». Когда Он возмужал, то явился посреди народа и стал учить его; но учение его не походило на мудрость человеческую: не хитрым красноречием он увлекал сердца народные — нет, его слова были понятны для всех; он говорил просто, и, слушая его, добрые становились добрее, а злые и надменные смущались, ибо он видел глубину коварных сердец их. Он шел, и как плодотворная река, выступая из берегов своих, оживляет кругом иссохшие от зноя поля, так разливались свет и добро на пути его. Он предпочитал нищего богатому, смиренного раба властолюбивому господину и кающегося преступника надменному горделивцу, исполняющему закон. Все страждущие, недужные, гонимые людьми, покинутые миром стекались к нему толпами. Одним он возвращал здоровье, других утешал и называл детьми своими. Он говорил проливающим слезы: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся»; кротким и смиренным: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное»; любящим мир и согласие: «Блаженны миротворцы, ибо они нарекутся сынами божьими». Милостивым обещал помилование, гонимым за правду — вечную награду на небесах. Он повторял беспрестанно: «Любите друг друга»; и, поучая народ, говорил: «Любите врагов ваших, благословляйте клянущих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас: да будете сынами отца вашего небесного, ибо он велит восходить солнцу своему над злыми и добрыми, и посылает дождь на праведных и неправедных».

В продолжение этого рассказа Всеслав, устремив нетерпеливый взор на Алексея, едва переводил дыхание; каждое слово старца повторялось в душе его. Любить врагов своих, предпочитать малых и неимущих великим и богатым этого мира, — все это казалось столь необычайным и столь дивным Всеславу, что он не мог удержаться, чтобы не прервать слова старика.

— Ах, мой отец, — сказал он, — как счастлива страна, где родился этот добродетельный муж! О, верно, народ избрал его в цари свои?

— Нет, Всеслав, ожесточенные сердца не вняли гласу истины! И могли ли рабы буйных страстей не возненавидеть это чадо предвечного света? Беспорочный, он восстал среди народов, — и обличенный порок закипел местью. Вся жизнь его, как дневной свет для очей зловещего дива[95], была казнью и нестерпимым укором для этих загрубелых сынов тьмы и разврата. Образец всех добродетелей, непричастный ни единому из грехов земных, он открывал свои объятия кающемуся грешнику, согревал на груди своей злополучного и благословлял слезы страждущих. Он был мудрейшим из людей, и, как простодушное дитя, любил окружать себя невинными младенцами. И тот, чья душа была всегда исполнена сострадания к бедствиям других, остался тверд и непоколебим среди неизреченных мук и терзаний…

— Как?! — вскричал Всеслав. — Этот добродетельный муж…

— Погиб смертью преступника! — прервал старик. — Злые, надменные и лицемеры восстали против него толпою, оклеветали праведника, и тьма восторжествовала над светом. Но непродолжительно было торжество ее: низведенный на лобное место из града, где каждый шаг его был ознаменован добром, он был предан поносной казни, посреди двух уличенных разбойников…

— Злодеи! — вскричал с ужасом юноша. — О, как должно было загреметь проклятие этого праведника и проклятие божие над главами этих нечестивцев!

— Нет, Всеслав! Он шел на эту вольную смерть, как кроткий агнец, как посредник между небом и землею, как очистительная жертва за беззакония человеков. Пригвожденный ко кресту, умирая смертию преступника, он не проклинал, а благословлял убийц своих, и последними его словами были слова милосердия.

— Благословлял убийц своих?! О, нет, мой отец! — вскричал Всеслав, вскочив со своего места. — Ты издеваешься надо мною. Нет, нет, невозможно, нельзя человеку быть столь добродетельным!

— А если он, — продолжал Алексей, — во время своей жизни единым словом исцелял расслабленных, прикасался рукою — и слепой от рождения прозревал; говорил: «Восстань!» — и мертвые восставали; если он сам на третий день воскрес из мертвых и, окруженный славою, в торжестве вознесся на небеса…

— Что ты говоришь, Алексей?..

— Да, Всеслав, — продолжал старик, глядя пристально на юношу, — если этот праведник… был бог?

— Бог?.. — повторил Всеслав прерывающимся от сильного чувства голосом.

Он замолчал; щеки его пылали, грудь волновалась; убежденная, готовая принять в себя небесную истину, душа его боролась еще с помыслами земными. Вдруг взоры его заблистали, слезы брызнули из глаз.

— Бог — отец! — сказал он вполголоса. — Бог любви и милосердия!.. Так, это Он!.. Это Тот, о ком скорбела моя душа!..

Лицо старца просияло; слезы радости — слезы, коим завидуют сами жители небесные, полились из очей его.

— Благословен господь! — воскликнул он, устремив их к небесам. — Луч света твоего проник в душу этого прозревшего младенца!.. Он познал тебя, непостижимый!.. О, взыграйте, силы небесные, возрадуйся, отец: еще единым чадом умножилось семейство твое! Так, сын мой — сей праведник был бог и сей бог, сей царь славы, есть истинный и единый господь наш!

— Но как зовут его? — вскричал Всеслав. — О, мой отец, скажи, наименуй мне Того, пред кем я горю излить всю душу мою!

— Он Искупитель наш! — сказал Алексей кротким голосом, исполненным неизъяснимой любви. — Он кровью своею омыл первородный грех человека; он сидит на небесах одесную отца своего; он сын и слово божие… Его имя: Иисус Христос!