Во всю ночь я не мог заснуть ни на минуту и на другой день, несмотря на скорое пособие врача, мне не только нельзя было встать с постели, но и даже не мог притронуться к больной ноге. Я не чувствовал никаких лихорадочных припадков, голова моя была свежа, и когда я лежал спокойно, то и нога не очень меня тревожила, следовательно, я мог свободно думать, размышлять, вспоминать о прошедшем и поверять на просторе собственные мои чувства. Я не мог в них ошибаться. Днепровская пленяла меня своим умом и красотою, любовь ее льстила моему самолюбию, но я любил одну Машеньку, и каждый раз, когда оставался наедине с собою, эта любовь с новой силою оживала в душе моей. Когда я был розно с Надиною, то постигал возможность и расстаться с нею, и забыть ее навсегда, но расстаться с Машенькою, истребить эту первую любовь из моего сердца, забыть ее — о, нет! — я чувствовал, что это совершенно невозможно. Последний разговор мой с Надиною не выходил у меня из головы. Она любила меня, в этом я давно уже не сомневался, но я надеялся, что у нас никогда не дойдет до объяснения, а вчера она почти призналась мне в любви своей, и я сам — что грех таить! — готов был поклясться у ног ее, что люблю ее страстно… Да, я точно это чувствовал, по крайней мере, в ту минуту, когда прижимал ее руку к моей груди и она шептала своим очаровательным голосом: «Здесь мы были б счастливы, а там вечно неразлучны!» Что, если б Днепровский несколькими минутами позже воротился домой?.. От одной этой мысли меня обдавало холодом. Конечно, князь Двинский стал бы смеяться надо мною, барон постарался бы доказать, что все эти клятвы в вечной любви, как следствие минутного восторга и какого-то морального опьянения, ничем нас не обязывают, но я думал совсем иначе. Отец моей невесты, прощаясь со мною, сказал, что тот, кто обольстит невинную девушку или разведет мужа с женою, никогда не будет его сыном. Эти слова врезались в мою память. Я знал, что мой опекун сдержит свое слово, что он будет неумолим, и, признаюсь, начинал чувствовать вполне всю опасность моего положения.
Прошло дней десять, а я все еще не мог вставать с постели. Барон навещал меня каждый день, сидел со мною часов до пяти сряду и сделался под конец совершенно необходимым для меня человеком. Мало-помалу я начал свыкаться с его образом мыслей, разделять его понятия о разных предметах и перестал пугаться его философии. Хотя барон не успел сделать из меня решительно вольнодумца, но сильно поколебал все прежние мои верования, и я не чувствительно дошел до того, что иногда умничал и философствовал не хуже его, то есть порол такую дичь, что и теперь как вспомню об этом, так мне становится и совестно и стыдно.
Однажды барон приехал ко мне часу в десятом вечера.
— Ну что? — сказал он, садясь подле моей постели. — Как ты себя чувствовал?
— Я совершенно здоров, и если б только мог ступать на ногу…
— А ты все еще не можешь?
— Не могу.
— Прошу покорно!.. Ну, если это продолжится еще месяца два?..
— Два месяца? Что ты! Я с тоски умру.
— И, полно, не умрешь! Ты очень великодушно переносишь это несчастье, но бедная Надина!.. Начинаю за нее бояться, она так исхудала, что на себя не походит. Как эта женщина тебя любит!
— Послушай, барон! — прервал я. — Что тебе за охота говорить беспрестанно об этой любви, которую я не должен да и не могу разделить, не потому, чтоб я считал это за какое-нибудь ужасное преступление, — прибавил я, заметив насмешливую улыбку барона, — о, нет! Но ты знаешь, чего я боюсь.
— Ты боишься пустяков, мой друг. Да неужели ты в самом деле думаешь, что разведешь Днепровского с женою? Какой вздор! Надина женщина умная, она знает, чего требует от нас общество. Обманывай мужа сколько хочешь, только живи с ним вместе.
— А если наконец этот муж догадается…
— Что жена его любит другого? Да, это может случиться, если ты долго не будешь видеться с Надиною.
— Помилуй, барон! Мне кажется, что лучшее средство…
— Заставить влюбленную женщину наделать тысячу глупостей? Да, мой друг! Помнишь ли ты, что было в маскараде?..
— Как не помнить! Я никогда не забуду, с какой наглостью и бесстыдством этот князь Двинский…
— Ну, так подумай хорошенько! Что, если бы ты некстати погорячился да наговорил дерзостей князю…
— Так что ж?
— Как что? Беда! Публичная ссора, скверная история дуэль. Что, ты думаешь, Двинский стал бы молчать? Нет, душенька! На другой же день вся Москва заговорила бы, что ты в интриге с Днепровской: ведь ты дрался за нее с князем. Нашлись бы добрые люди, написали бы к вам в губернию, и тогда ступай, уверяй своего опекуна, что ты ни в чем не виноват, что ты не хотел и даже не думал встретиться с Днепровской в маскараде, — поверит он тебе! Теперь скажи мне: неужели Надина, эта умная, знающая все приличия женщина, решилась бы переодеваться, бегать за тобою в маскараде и подвергать себя явной опасности, когда могла бы преспокойно видеться с тобою у себя дома?
— Да, это правда.
— Вот то-то и есть, любезный друг! Ну, не лучше ли для тебя быть в самом деле виноватым, но так, чтоб никто не знал об этом, чем без всякой вины прослыть любовником Днепровской? Поверь моей опытности, Александр Михайлович: если ты хочешь, чтоб эта страсть оставалась для всех тайною, по крайней мере, до твоей свадьбы, так не приводив отчаяние эту бедную Надину. Ты не можешь себе представить, каких дурачеств готова наделать самая умная женщина, когда вовсе потеряет голову, а это с ней непременно случится: она привыкла тебя видеть каждый день, и вот уже скоро две недели…
— Но что ж мне делать? Ты видишь, я не могу к ней ехать.
— А кто мешает тебе с нею переписываться?
— Переписываться? Что ты, барон?
— А что? Страшно? Ах ты ребенок, ребенок! Да и чего ты боишься? Разве я говорю тебе, чтоб ты писал к ней любовные письма? Пиши что хочешь, только пиши: а если б тебе и случилось иногда обмолвиться ласковым словцом, так что ж? Большая беда!
— Нет, воля твоя, барон, я никогда не решусь начать этой переписки.
— Право? Так ты и отвечать не будешь?
— Отвечать? На что?
— А вот прочти, так узнаешь, — сказал барон, подавая мне запечатанное письмо без надписи. Я развернул его, оно было от Падины.
— Не знаю, отчего замирало мое сердце, когда я читал это письмо: в нем не было и слова о любви. Надина говорила только о дружбе, о нетерпеливом желании скорее со мною увидеться, о своей скуке и об этих тиранских условиях света, которые мешают бедной женщине навестить больного друга, — одним словом, это письмо вовсе не походило на любовное, и я чувствовал, что не отвечать на него было бы не только невежливо, но даже глупо.
— Прикажете мне быть вашим почтальоном? — спросил барон.
— Сегодня уже поздно.
— Так я заверну к тебе завтра поутру. А что, можно мне, как общему вашему другу и доверенной особе, взглянуть
— Пожалуй! Тут вовсе нет секретов.
— Бедняжка! — сказал барон, пробежав письмо. — Как она старается упрятать в тесную раму дружбы это чувство, которое не имеет никаких пределов. Напрасный труд: злодейка любовь так и рвется наружу! Ну, я на твоем месте не стал бы ее так мучить! Да скажи ей хоть шутя, что ты ее любишь, выговори первый это слово! Ведь она женщина! «Послушай, Александр: когда в тебе есть хоть искра милосердия, то ты должен непременно это сделать.
— А что будет после?
— То же, что и теперь, только ей будет легче, а тебе веселее.
— Но ведь это должно скоро кончиться: я через несколько месяцев уеду в деревню.
— Так что ж? Разве ей от этого будет легче, что ты расстанешься с нею навсегда, не сказав ей ласкового слова? Поверь, мой друг, тебе самому будет приятно вспомнить, что ты подарил несколько счастливых минут женщине, которая без памяти тебя любила. Однако ж прощай! Мне пора ехать: надобно сказать Днепровской, что я исполнил ее поручение, что ты в восторге от ее письма… Это не вовсе правда, но, воля твоя, я солгу, чтоб потешить эту бедную Надину. Не мешает также ее предупредить, что она получит завтра ответ, это даже необходимо: Днепровская так тебя любит, что ее должно приготовить к этой радости.
На другой день поутру барон отвез мое первое письмо к Надине, в тот же день вечером я получил от нее другое и, разумеется, отвечал. Барон приезжал каждый день меняться со мною письмами, говорил мне беспрестанно о Днепровской, то воспламенял мое воображение описанием ее прелестей, то возбуждал во мне ревность, тревожил самолюбие — одним словом, не давал мне очнуться ни на минуту.
Не помню, в котором — кажется, в пятом или шестом классе, Надина, восставая против предрассудков и мелочных условий общества, говорила мне: «Согласитесь, Александр Михайлович, что мы сами стараемся сделать нашу жизнь, и без того вовсе незавидную, еще тошнее и несноснее. Эти законы общества, эти приличия, которые мешают нам предаваться вполне самым невинным наслаждениям, — кто создал, кто придумал их? Мы сами. Как часто, например, я говорю ты — это милое дружеское ты — человеку, к которому совершенно равнодушна, и не смею его сказать вам: вы также… вы!.. вам!.. Боже мой!.. Чувствуешь ли ты… Чувствуете ли вы, Александр Михайлович, как обдает холодом это ледяное, бездушное вы, которое так и отталкивает нас друг от друга? Я еще не испытала, но я понимаю, какое блаженство слышать это ты из уст того… кого мы называем своим другом! Я думаю, Александр Михайлович, вы, который не смеете нарушать закон общества, вы, верно, слыхали, что они дозволяют стихотворцам говорить ты всем без исключения? Знаете ли что? Попробуйте, напишите ко мне письмо в стихах».
Ну, как было не потешить бедной Надины! Я не умел писать стихов и потому отвечал прозою, но письмо мое начиналось этим приветливым ты, которое так сближает двух друзей и которое нельзя сказать прекрасной женщине без того, чтоб сердце ваше не забилось быстрей обыкновенного.
— Что ты такое написал Днепровской? — спросил меня на другой день барон. — Она вчера была так счастлива! Я не мог наглядеться на нее, когда она читала твое письмо: глаза ее блистали радостью, и в то же время она плакала; но как завидны были эти слезы! Счастливец! Ему стоит сказать одно приветливое слово, и прелестная женщина, у ног которой лежит вся Москва, готова сама умереть у ног его от восторга и радости!
Прошло месяца полтора, я все еще не мог выезжать. Переписка моя с Днепровской продолжалась по-прежнему, с тою только разницей, что о дружбе не было и в помине. Не знаю, кто первый из нас промолвился, но мы уже говорили о любви, разумеется, о любви чистой, возвышенной, небесной, но которая, однако ж, приметным образом начинала мириться с землею и становилась с каждым днем вещественнее. Надина тосковала о том, что не видит меня, не слышит моего голоса, а мне было досадно, что я не могу прижать ее руку к моему чистому сердцу и покрыть эту милую ручку невинными поцелуями.
Однажды поутру барон не привез ко мне письма от Надины.
— Прошу на меня не гневаться! — сказал он. — Я был у Днепровской, застал ее одну, мы говорили о тебе, но когда, прощаясь с нею, я заметил, что уезжаю с пустыми руками, то она покраснела, хотела что-то сказать, однако ж ничего не сказала:
— И не отдала тебе письма?
— Нет.
— Что ж это значит?
— Право, не знаю. Может быть, так — женский каприз! Ведь я думаю, ей не за что на тебя сердиться?
— Кажется, нет.
— Уж не хочет ли она?.. А что в самом деле, от нее это станется.
— Что такое?
— Да так! Она давно уже тоскует о том, что тебя не видит.
— Как, барон! Ты думаешь?..
— Да, я думаю, что вместо письма она сама к тебе приедет.
— Ко мне?..
— Ну!! Побледнел: испугался!.. Дитя!.. Счастлив ты, что я твой приятель: уж как бы я над тобой посмеялся!
— Но рассуди сам, барон, как это можно?
— Конечно, конечно! Забыть до такой степени все приличия!..
— Ну, если кто-нибудь узнает…
— Что она была у тебя в гостях?.. В самом деле, что скажут тогда о тебе?
— Эх, барон! Не обо мне речь!..
— Как не о тебе? Ну, долго ли молодому человеку замарать свою репутацию. Конечно, ты не можешь помешать Днепровской войти в твою переднюю и не уверишь никого, что она приходила в гости к Егору; но, по крайней мере, совесть твоя будет чиста. Да, да, мой друг, не принимай ее!
— Ты шутишь, барон.
— Какие шутки! Ведь дело идет о твоей репутации. Знаешь ли что? Всего лучше, прикажи запереть ворота: постучится, постучится, да пойдет прочь.
— Какой ты несносный человек! Разве я боюсь за себя? Бога ради! Ступай, уговори ее…
— Чтоб она к тебе не ездила? А если Днепровская скажет: «С чего, сударь, вы взяли, что я хочу сделать это дурачество? Разве я вам говорила об этом?»
— В самом деле, барон, с чего ты взял?.. Ну, может ли быть, чтоб она решилась?..
— Не ручайся, любезный! Когда женщина влюблена, то готова на все решиться. Да о чем ты хлопочешь? Уж я тебе сказал: ворота на запор, так и дело с концом.
Насмешки барона произвели обыкновенное свое действие: они заглушали во мне голос рассудка, заставили молчать совесть, и под конец нашего разговора я сам начал смеяться над этим детским малодушием, остатком моего деревенского воспитания, по милости которого самый обыкновенный поступок казался для меня ужасным.
Когда барон уехал, все опасения мои возобновились. Весь этот день я провел в беспрерывной тревоге, при одной мысли о том, что я увижу Надину, сердце мое замирало… Но от чего? От удовольствия или боязни? Право, не знаю! Мне было страшно подумать, что Надина ко мне приедет, и в то же время я боялся до смерти, что она не решится на этот смелый поступок. Вот наступил вечер, нетерпение мое возрастало с каждой минутою. Проедет ли карета, залает ли собака, скрипнет ли дверь, меня от всего бросало в лихорадку, при малейшем шорохе в передней у меня захватывало дыхание. Одним словом, если б в это время доктор пощупал мой пульс, то сказал бы наверное, что у меня горячка с пятнами. Часу в девятом вечера, когда я начинал уже думать, что барон ошибся в своих догадках, мой Егор растворил потихоньку дверь и, просунув ко мне свою заспанную рожу, шепнул:
— К вам, сударь, пришла какая-то барыня!
— Сюртук, скорей сюртук! — проговорил я, задыхаясь. — Ну, ну!.. Хорошо!.. Ступай, проси! А сам пошел вон!
— Куда-с?
— Куда хочешь! В лавочку, в кабак, к черту! Только чтоб здесь тебя не было.
— Слушаю-с! — сказал Егор с такой значительной и вместе обидной улыбкою, что я непременно вцепился бы ему в волосы, если б имел время его поколотить. — Пошел вон, дурак! — закричал я. Егор исчез. Дверь снова отворилась. Женщина, закутанная в широкий салоп и повязанная турецким платком, который закрывал до половины ее лицо, вбежала в комнату. Она протянула ко мне руки, хотела что-то проговорить, но не могла и почти без чувств упала на стулья, которые стояли подле самых дверей. Это была Надина. Несмотря на мою больную ногу, я кое-как подошел к ней.
— Вы ли это, Надежда Васильевна? — сказал я трепещущим голосом. — О, как я вам благодарен! Вы решились посетить меня.
— Вы!.. Опять это несносное «Вы» — прошептала Днепровская.
— Надина! Друг мой! Днепровская подала мне руку.
— Ах, как бьется мое сердце! — сказала она. — Что я сделала!.. Что подумают обо мне, если узнают?..
— Не бойтесь… не бойся ничего, Надина! — прервал я, отогревая моими поцелуями ее оледеневшие руки. — Мы одни, совершенно одни, и никто в целом мире не узнает…
— Но ты, Александр, что можешь ты подумать о женщине, которая решилась на такой безумный поступок? О, мой друг, не обвиняй меня!
— Что ты говоришь, Надина, мне обвинять тебя!
— Ах, Александр! Ты мужчина, ты не поймешь меня! Быть так близко от тебя, знать, что ты болен и не видеться с тобою, не слышать твоего голоса — нет! это было выше всех сил моих! Если б ты знал, что я вытерпела! Сколько раз в эти бесконечные ночи тоски и страданий я думала: он здесь один, он болен, и никто не позаботится о его покое! Бедный друг мой! Ах, я отдала бы полжизни, чтоб в эту минуту быть твоей сестрою, чтоб иметь право провести всю ночь без сна у твоего изголовья, усыпить тебя в моих объятиях, перекрестить с любовью, когда ты заснешь…
Вдруг послышался стук кареты; она остановилась у моего крыльца.
— Эй, кто тут? Человек! — сказал кто-то громко в передней.
— Боже мой! — шепнула Надина. — Это голос моего мужа.
Лишь только она успела спрятаться в мой кабинет и захлопнуть двери, вошел ко мне Алексей Семенович Днепровский.
— Здравствуйте, Александр Михайлович! — сказал он. — Вот холостая-то жизнь: ни одной души в прихожей! Ну, что, как ваша нога?
— Немного лучше, — отвечал я таким странным голосом, что Днепровский испугался.
— Что это? — вскричал он. — Да у вас, никак, лихорадка? Вы так бледны, голос дрожит… Не послать ли за доктором?..
— Нет, не беспокойтесь! Это ничего. Прошу покорно садиться!
Днепровский сел против меня.
— Я очень перед вами виноват, Александр Михайлович, — сказал он. — Вот уже две недели собираюсь вас проведать, да все как-то было недосужно. Сегодня моя Надежда Васильевна не велела никого принимать, я было хотел остаться с нею, да она меня протурила. Чем, дескать, ты будешь заниматься весь вечер? Тебе будет скучно. Ступай, мой друг, в Английский клуб. Нечего делать, поехал! Завернул с визитом к графу Ильменеву, от него отправился в клуб, да вдруг дорогою-то мне и пришло в голову: чего ж лучше? Заеду навестить Александра Михайловича.
— Покорнейше вас благодарю!
— Да что это, в самом деле, вы так захирели? Вот скоро третий месяц. Уж как тужит о вас моя Надежда Васильевна! Она было хотела сама вас навестить, да вышло маленькое обстоятельство…
— Что такое?
— Так! Глупости, сплетни! Ох уж эта Москва! Никого не оставит в покое.
— Вы меня пугаете!
— Оно, конечно, вздор, да неприятно. Представьте себе, оттого, что вы часто у нас бывали, что мы вас любим, что жена к вам ласкова, стали делать такие странные заключения. Разумеется, я этим презираю, я знаю мою Надежду Васильевну: это ангел и телом и душою. Может быть, она немного ветрена, неосторожна, но сохрани боже, чтоб я дозволил себе и малейшее подозрение. Вы также, Александр «Михайлович, редкий молодой человек. Если бы я не знал, это вы скоро женитесь и что вы любите вашу невесту, то и когда бы не поверил этой гнусной клевете.
— Какой клевете?
— Да вот недели две тому назад я получил безымянное письмо, в котором меня уверяют, будто бы вы страстно влюблены в мою жену и что она вам отвечает.
— Какая бесстыдная ложь! — вскричал я, чувствуя, что вся кровь бросилась ко мне в лицо. — И вы не знаете, кто этот подлый клеветник?
— Почему мне знать? Да не сердитесь, Александр Михайлович! Клянусь вам честью, я этому не верю. Это какой-нибудь жалкий волокита, который хотел отомстить моей жене за то, что она, может быть, порядком его отделала. Ведь есть такие негодяи, право есть! Вы молодой Человек, исполненный чести, благородный, вы не только не решитесь оклеветать невинную женщину, вам не придет даже в голову, что можно быть приятелем с мужем и стараться развратить его жену, а то ли еще бывает на белом свете! а Вас, Александр Михайлович, я истинно уважаю и, верно бы, не помешал моей жене навестить вас в болезни, но вы знаете наше московское общество — стоит только одному мерзавцу пустить в ход какую-нибудь клевету, а там уж только держись: переиначут каждое слово, перетолкуют каждый поступок в другую сторону… Конечно, можно бы этим пренебречь, есть пословица: «Волка бояться — в лес не ходить», да ведь есть также и другая: «С волками быть — по волчьи выть».
— Но я желал бы знать, кто этот безымянный…
— И, Александр Михайлович, на что? Не удалось укусить, так черт с ней!
— Здорово, Александр! — сказал князь Двинский, входя комнату. — А! Алексей Семенович! И вы также навестили больного.
Я принял очень холодно князя, но, казалось, он не хотел того заметить и уселся преспокойно подле Днепровского.
— Что ваша Надежда Васильевна? — спросил он. — Я давно не имел удовольствия ее видеть. Правда ли, что она все нездорова?
— Нет, слава богу! От кого вы это слышали?
— Так неправда? Скажите пожалуйста! А меня уверяли, что она так похудела, что на себя не походит.
— Какой вздор!
— Вот ты, Александр, так точно похудел, — продолжал Двинский. — Бедняжка! Третий месяц!.. Ну, наделал же ты горя!.. То-то, я думаю, слез-то, слез!
— Помилуй, князь! — сказал я, стараясь улыбнуться. — Кому обо мне плакать? Невеста моя не знает, что я болен.
— Какая невеста! — прервал князь. — Эта речь впереди. Я говорю тебе о здешних красавицах.
— Охота тебе говорить вздор.
— Да, да, конечно! Ну, что ты прикидываешься таким смиренником?.. Не верьте ему, Алексей Семенович! Он настоящая женская чума: та исхудала, другая зачахла, та с ума сошла, эта на стену лезет! Такой ловелас, что не приведи господи!
— Послушай, Двинский! — прервал я с досадою. — Мне становится скучно слышать…
— Правду! — подхватил князь. — Кто до нее охотник, мой друг? Вот если б я сказал, что ты воплощенная добродетель…
— Да полно, князь!..
— Извольте видеть, Алексей Семенович, мы, грешные люди, живем попросту, нараспашку. Вот я, например, не скрываю: отъявленный повеса, подчас сам на себя набалтываю, а этот, святой муж, все исподтишка!.. Ну, брат Александр, счастлив ты, что наши барыни боятся пересудов. Что, если б они были посмелее? Ведь проезда бы не было на твоей улице! Впрочем, — прибавил князь, смотря пристально на кресла, которые стояли у дверей, — почему знать, может быть, втихомолку и теперь навещают нашего больного; я даже готов биться об заклад… Э!.. Александр Михайлович! Что это у тебя здесь на креслах?.. Постой-ка… Ого! Давно ли ты завелся такими щеголеватыми платочками?.. Батистовый… с розовыми каемочками… Ну!!!
Я обмер. Днепровская второпях забыла этот платок на креслах.
— Что, господин больной, попались! — закричал с громким смехом Алексей Семенович.
— Что это такое? — сказал Двинский, рассматривая платок. — Мне кажется, я знаю эту каемочку… Да! Точно так! Алагрек… розетки по углам… Где, бишь, я ее видел?
Я взглянул украдкою на Днепровского, он уж не смеялся.
— Никак не могу вспомнить! — продолжал князь. — А! Да вот, кажется, заметка!.. Это должны быть начальные буквы…
— Позвольте! — вскричал торопливо Днепровский. — Позвольте!.. Кажется, это мой платок…
— Постойте, постойте!.. Да!.. Точно! Вторая буква та самая, которой начинается ваша фамилия, да первая-то… Нет, Алексей Семенович, платок не ваш.
— Так чей же? — прервал запальчиво Днепровский.
— Про то знает хозяин.
— Право, не знаю, — сказал я, — у меня был барон, так, может быть…
— Барон или баронесса, — подхватил князь, — какое нам до этого дело. Ах, Алексей Семенович! Не в пору мы с вами приехали.
Вдруг двери распахнулись, и барон Брокен вошел в комнату.
— Я опять к тебе, — сказал он, кланяясь Днепровскому и князю. — Здравствуйте, господа! Послушай, Александр, не оставил ли я у тебя белый батистовый платок с розовыми каемочками?
— Вот он! — сказал князь. — Это ваш платок?
— Нет. Это платок Надежды Васильевны.
— Жены моей? — вскричал Днепровский.
— Да! Я обещал ей сегодня поутру приискать две дюжины точно таких же платков и взял один на образец. Когда я был у тебя, Александр, так, видно, как-нибудь вытащил его из кармана вместе с моим. Представь себе: вхожу в магазин, хватился — нет! На беду, я заезжал сегодня домов в десять — как отгадать, где оставил! Такая досада! А делать нечего, пришлось опять у всех побывать. Уж я ездил, ездил…
— Ну что? — спросил Днепровский, у которого лицо снова просияло. — Есть ли такие платки в здешних магазинах?
— Точно таких, кажется, нет.
— И я то же думаю, — продолжал Алексей Семенович, постукивая с важностью двумя пальцами по своей золотой табакерке. — Я купил эти платки в Париже, да нелегко было и там их достать: насилу захватил одну дюжину.
Я вздохнул свободно. Князь Двинский молчал и посматривал недоверчиво то на меня, то на барона, который продолжал разговаривать с Днепровским, потом подошел ко мне и сказал вполголоса:
— Ну, Александр Михайлович, поздравляю тебя: ты нажил себе препроворного и преуслужливого друга! Ах, черт возьми! Да эта развязка годится в любую комедию!
— Послушай, князь! — сказал я, пожав крепко его руку
— Тише, тише! — прервал Двинский. — У меня болит палец. Да не горячись, мой друг: кто прав, тот никогда не сердится. Куда вы отсюда? — продолжал он, обращаясь к Днепровскому.
— В Английский клуб.
— А я сбирался к вам.
— Неужели?.. Ах, как жаль!
— Но, может быть, я застану Надежду Васильевну?
— Она дома, только не очень здорова и никого сегодня не принимает.
— Право? Так знаете ли что? Я сейчас из клуба: там всего человек десять — скука смертная! И если вы хотите непременно сделать партию, так поедемте к вам. Вы зайдете взглянуть на вашу больную, а я вас подожду в кабинете, велю приготовить стол, карты, да так-то наиграемся в пикет, что вы и завтра в клуб не поедете.
— А что вы думаете?.. Мне и самому хотелось быть сегодня дома: жена больна…
— Вот то-то и есть! Может быть, ей сделалось хуже. Вам должно непременно ее проведать. Поедемте! Прощай, Александр! — прибавил князь с насмешливой улыбкой. — Ты останешься не один, тебе будет весело.
У меня кровь застыла в жилах. Бедная Надина! Боже мой! Муж не найдет ее дома, все подозрения его возобновятся! Проклятый Двинский!
— Прощайте, Александр Михайлович! — сказал Днепровский. — Что прикажете сказать моей Надежде Васильевне? Я думаю, можно ее порадовать: вам, кажется, лучше.
Днепровский и князь вышли, барон заговорил со мною не помню о чем, но когда снег заскрипел под полозьям тяжелого возка и вслед за ним съехали со двора парные сани князя Двинского, барон подбежал к дверям моего кабинета, растворил их и сказал торопливо:
— Скорей, Надежда Васильевна, скорей!.. Не надобно мешкать ни минуты!
Едва живая, бледная, как мертвец, Надина вышла из кабинета.
— Я догадываюсь, — продолжал барон, — вы пришли сюда пешком, Надежда Васильевна. Ступайте в моих санях, и я вам ручаюсь, что вы будете в вашей спальне, разденетесь и успеете лечь в постель прежде, чем Алексей Семенович приедет домой.
— Ах, барон! — прошептала Надина. — Вы избавитель мой!..
— После, после!..
Через несколько секунд сани барона Брокена промчались по улице, и он вошел опять ко мне в комнату.
— Ну, счастливо мы отделались! — сказал барон, садясь на мою постель.
— Ах, как я тебе благодарен, мой друг! — вскричал я. — Если б не ты…
— Да, я приехал в пору.
— Но скажи, как ты мог так скоро найтись?..
— А вот как. Я заехал к тебе из любопытства: мне хотелось узнать, ошибся ли я в моих догадках или нет. Вдруг вижу, у тебя на дворе экипаж Днепровского и князя. «Вот беда! — подумал я. — Ну, если Надежда Васильевна у него?» Я вошел потихоньку в твою гостиную, подслушал ваш разговор и, кажется, явился очень кстати, чтоб выручить тебя из беды. Ну, Александр, надобно сказать правду, ты вовсе не умеешь владеть собою: на тебе и до сих пор лица нет. А какое лицо было у бедного Алексея Семеновича, когда я вошел в комнату! И теперь не могу вспомнить без смеха!.. Волосы дыбом, глаза выкатились вон, вся рожа на сторону!.. Ах, батюшка! Вот уж никак не ожидал! Я думал, что он самый добрый и смирный муж. Прошу покорно! Да, этот Днепровский настоящий Отелло!.. Ну, Александр, надобно быть осторожным. Умный человек не так опасен: он шуметь не станет, но ревнивый дурак — беда! С ним никак не уладишь, пойдет кричать на всех перекрестках, что его Жена изменница, что у нее есть любовник, над ним станут смеяться, это правда, да будет ли забавно Надежде Васильевне и весело тебе?.. А все этот Двинский!.. Что он помучил вас в маскараде, это еще извинительно, но ссорить жену с мужем, стараться ему открыть глаза — фи, какая гадость! Это низко, подло!.. Послушай, Александр, надобно порядком проучить этого князя.
— Проучить! Да, как? Не сам ли ты, барон, говорил мне, что если я буду иметь какую-нибудь историю с князем, то вся Москва закричит…
— Да, правда! Тебе нельзя, а должно непременно зажать рот этому негодяю. Знаешь ли что? Если хочешь, я возьму на себя этот труд.
— Ты?
— Да! Я заставлю его молчать.
— Смотри, барон, не ошибись: Двинский не трус.
— Так что ж? Можно заставить и храброго человека быть скромным: мертвые молчат, мой друг.
— Что ты говоришь, барон, — вскричал я с ужасом.
— Что, опять испугался? Да не бойся, Александр, я не убью его из-за угла камнем, не зарежу на улице, не задушу сонного! Зачем? Когда можно достигнуть той же самой цели, не нарушая условий общества. Я застрелю его при свидетелях, с соблюдением всех форм, всех приличий, без которых, разумеется, благовоспитанному человеку нельзя никак убить своего противника.
— Ты хочешь его вызвать на дуэль?
— Да.
— Но к чему ты придерешься?
— К чему? Вот о чем хлопочет! Трудно найти причину для дуэли! Не так взглянул, вот и все тут!
— Да почему ты думаешь, что не он тебя убьет?
— Меня, — повторил с улыбкою барон. — Не беспокойся, я совершенно уверен в противном. Скажи только мне, что ты этого хочешь, а там уж мое дело.
— Но князь тебя ничем не обидел, за что ж ты сделаешься его убийцею?
— Не я, мой друг! Я просто орудие, которым ты можешь располагать по своей воле. Прикажи — и завтра же князь уймется врать, да и пора: поврал довольно.
— Нет, барон, во всяком случае, убить человека ужасно, но употребить для этого своего приятеля, а не самому стать против него грудью, убить его хладнокровно, не подвергая себя никакой опасности, — нет, нет! Это дело разбойника, а я никак не решусь на такой гнусный поступок.
— То есть, — прервал барон, — если б ты, так же как я, в тридцати шагах попадал без промаха в туза и должен был бы стрелять первый, то не стал бы драться на пистолетах?
— Нет!
— О, великодушный юноша! Жаль! Опоздал ты родиться. В старину тебя поставили бы рядышком с Баярдом, а теперь, не прогневайся, любезный друг, мы все народ грамотный, все знаем «Дон Кихота»… Впрочем, это твое дело, хочешь, чтоб я избавил тебя от этого князя — изволь! Не хочешь — воля твоя! Только смотри, он наделает вам хлопот. Чу!.. Вот, кажется, воротились мои сани… да, точно! Теперь отправлюсь к Днепровским. Я уверен, что Алексей Семенович нашел свою Надежду Васильевну в постели, однако ж все-таки лучше взгляну сам. Прощай.