В белой и просторной избе сельского старосты за широким столом, на котором кипел самовар и стояло несколько бутылок с ромом, сидели старинные наши знакомцы: Николай Степанович Ижорской, Ильменев и Ладушкин. Первый в общеармейском сюртуке с штаб-офицерскими эполетами, а оба другие в серых ополченных полукафтаньях. Ильменев, туго подтянутый шарфом, в черном галстуке, с нафабренными усами и вытянутый, как струнка, казалось, помолодел десятью годами; но несчастный Ладушкин, привыкший ходить в плисовых сапогах и просторном фризовом сюртуке, изнемогал под тяжестью своего воинского наряда: он едва смел пошевелиться и посматривал то на огромную саблю, к которой был прицеплен, то на длинные шпоры, которые своим беспрерывным звоном напоминали ему, что он выбран в полковые адъютанты и должен ездить верхом.
— Что это Терешка не едет? — сказал Ижорской. — Волгин обещался прислать его непременно сегодня.
— Да куда, сударь, — спросил Ильменев, — поехал наш бывший предводитель, Михаила Федорович Волгин?..
— А теперь мой пятисотенный начальник? — подхватил с гордостию Ижорской. — Я послал его в Москву поразведать, что там делается, и отправил с ним моего Терешку с тем, что если он пробудет в Москве до завтра, то прислал бы его сегодня ко мне с какими-нибудь известиями. Но поговоримте теперь о делах службы, господа! — продолжал полковник, переменив совершенно тон. — Господин полковой казначей! прибавляется ли наша казна?
— Слава богу, ваше высокоблагородие! — отвечал Ильменев, вскочив проворно со скамьи. — Сегодня поутру прислали к нам из города, взамен недоставленной амуниции, пятьсот тридцать три рубля двадцать две копейки.
— А что ж сегодняшний приказ, господин полковой адъютант?
— Готов, Николай Степанович, — сказал Ладушкин, вставая.
— Смотри, смотри, братец!.. опять зацепил шпорами… Ну! вот тебе и раз!.. Да подними его, Ильменев! Видишь, он справиться не может.
— О, господи боже мой!.. — сказал Ладушкин, вставая при помощи Ильменева, — в пятой раз сегодня! Да позвольте мне, Николай Степанович, не носить этих проклятых зацеп.
— Что ты, братец! где видано? Адъютант без шпор! Да это курам будет на смех. Привыкнешь!
— Так нельзя ли меня совсем из адъютантов-то прочь, батюшка?
— Оно, конечно, какой ты адъютант! Тут надобен провор. Вот дело другое — Ильменев: он человек военной; да грамоте-то мы с ним плохо знаем. Ну, что ж приказ?
— Вот, сударь, готов; извольте прочесть.
— Давай!.. Пароль… лозунг… отзыв… Хорошо! Что это?.. «Воина третьей сотни Ивана Лосева за злостное похищение одного индейского петуха и двух поросят выколотить завтрашнего числа перед фрунтом палками». Дело! «Господин полковой командир изъявляет свою совершенную признательность господину пятисотенному начальнику Буркину…»
— За что?
— За найденный вами порядок и примерное устройство находящихся под командою его пяти сотен.
— Да, да! совсем забыл: ведь я назначил сегодня смотр; но надобно прежде взглянуть, а там уж сказать спасибо.
— Он с полчаса дожидается, — сказал Ильменев. — Извольте-ка взглянуть в окно; посмотрите, как он на своем Султане гарцует перед фрунтом.
— Пойдемте же, господа! Гей, Заливной! саблю, фуражку!
Ижорской, прицепя саблю, вышел в провожании адъютанта и казначея за ворота. Человек до пятисот воинов с копьями, выстроенные в три шеренги, стояли вдоль улицы; все офицеры находились при своих местах, а Буркин на лихом персидском жеребце рисовался перед фрунтом.
— Смирно! — закричал он, увидя выходящего из ворот полковника.
— Хорошо! — сказал Ижорской важным голосом. — Фрунт выровнен, стоят по ранжиру… хорошо!
— Слушай! — заревел Буркин. — Шапки долой!
— Хорошо! — повторил Ижорской, — все в один темп, по команде… очень хорошо!
— Господин полковник! — продолжал Буркин, подскакав к Ижорскому и опустив свою саблю.
— Тише, братец, тише! Что ты? задавишь!
— Господин полковник!..
— Да черт тебя возьми! Что ты на меня лезешь?
— Честь имею рапортовать, что при команде состоит все благополучно: двое рядовых занемогли, один урядник умер…
— Хорошо, очень хорошо!.. Да осади свою лошадь, братец!.. Э! постой! Кто это едет на паре? Никак, Терешка? Так и есть! Ну что, брат, где Волгин?
— Изволил остаться в Москве, — отвечал слуга, спрыгнув с телеги, которая остановилась против избы.
— А скоро ли будет назад?
— Не могу доложить. Он послал меня вчера еще вечером; да помеха сделалась.
— Что такое?
— У самого Ростокина выпрягли у меня лошадей, говорят, будто под казенные обозы — не могу сказать. Кой-как сегодня, и то уже после обеда, нанял эту пару, да что за клячи, сударь! насилу дотащился!
— Ну, что слышно нового?
— Николай Степанович! — сказал Ладушкин, — позвольте доложить: здесь не место…
— Да, да! в самом деле! Господин пятисотенный начальник! извольте распустить вашу команду да милости прошу ко мне на чашку чаю; а ты ступай за нами в избу.
— Слушай! — заревел опять Буркин. — Шапки надевай! Господа офицеры! разводите ваши сотни по домам. Тише, ребята, тише! не шуметь! смирно!
Через несколько минут изба, занимаемая Ижорским, наполнилась ополченными офицерами; вместе с Буркиным пришли почти все сотенные начальники, засели вокруг стола, и господин полковник, подозвав Терешку, повторил свой вопрос:
— Ну что, братец, что слышно нового?
— Да что, сударь! говорят, французы идут прямо на Москву.
— А где наши войска?
— Не могу доложить.
— Неужели в самом деле, — закричал Буркин, — Москвы отстаивать не будут и сдадут без боя?.. Без боя!.. Ну как это может быть?
— Эх, батюшка Григорий Павлович! — перервал Ладушкин, — было бы чем отстаивать, и когда уж все говорят…
— Ан вздор, не все! Вчера какой-то бедный прохожий меня порадовал. Он сказал мне, что ведено всему нашему войску сбираться к Трем горам.
— И вы, сударь, ему поверили? — спросил насмешливо Ладушкин.
— И поверил, и на водку дал.
— Чай, двугривенный или четвертак? Ведь вы человек тороватый!
— Нет, на ту пору у меня мелочи не случилось.
— Что ж вы ему дали? Уж не целковый ли?
— Нет, братец! я дал ему синенькую — да еще какую! с иголочки, так в руке и хрустит! Эх! подумал я, была не была! На, брат, выпей за здоровье московского ополчения да помолись богу, чтоб мы без работы не остались.
«Пять рублей! — повторил про себя Ладушкин. — Ну, подлинно: глупому сыну не в помощь богатство!»
— И в Москве об этом народ толкует, — сказал слуга. — Да вот я привез с собой афишку, которую вчера по городу разносили.
— Что ж ты, братец! — закричал Ижорской, — давай сюда!.. Постой-ка! подписано: граф Растопчин. Господин адъютант! — продолжал он, — извольте прочесть ее во услышание всем!
Ладушкин взял афишу, напечатанную на небольшой четвертке, и начал читать следующее:
— «Братцы, сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество. Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело сделать. Грех тяжкой своих выдавать! Москва — наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем божией матери на защиту храмов господних, Москвы, земли русской. Вооружитесь кто чем может — и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем сбирайтесь тотчас на Трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних — кто не отстанет! вечная память — кто мертвый ляжет! горе на Страшном суде — кто отговариваться станет!»
— Ну, вот! — вскричал Буркин, — ведь прохожий-то правду говорил. Эх, жаль, что я не дал ему красненькой.
— Однако ж, — заметил Ильменев, — в этом листке о московском ополчении ни слова не сказано.
— Да неужто ты думаешь, — возразил Буркин, — что когда другие полки нашего ополчения присоединены к армии, мы станем здесь сидеть, поджавши руки?
— Прикажут, так и мы пойдем, — сказал Ижорской.
— А без приказа соваться не надобно, — примолвил Ладушкин.
— Дай-то господи, чтоб приказали! — продолжал Буркин. — Что, господа офицеры, неужели и вас охота не забирает подраться с этими супостатами? Да нет! по глазам вижу, вы все готовы умереть за матушку-Москву, и, уж верно, из вас никто назад не попятится?
— Назад? что вы, Григорий Павлович? — сказал один, вершков двенадцати, широкоплечий сотенный начальник. — Нет, батюшка! не за тем пошли. Да я своей рукой зарежу того, кто шаг назад сделает.
— Слышишь, брат Ладушкин? — сказал Буркин, — а с ним шутки-то плохие: ведь он один на медведя ходит.
— Оно так, сударь! — возразил Ладушкин, — да если б у нас хоть ружья-то были!
— А слыхал ли ты, брат, — перервал Буркин, — поговорку нашего славного Суворова: пуля дура, а штык молодец.
— Да где у нас штыки-то?
— Вот еще что? А чем рогатина хуже штыка?
— И, конечно, не хуже, — подхватил сотенный начальник. — Бывало, хватишь медведя под лопатку, так и он долго не навертится; а какой-нибудь поджарый француз…
— Постойте-ка, господа! — сказал Ижорской, — никак, гость к нам едет. Так и есть — гусарской офицер! Ильменев! ступай, проси его.
— Ох, мне эти кавалеристы! — сказал вполголоса Ладушкин. — В грош не ставят нашего брата.
— Да есть тот грех, — примолвил сотенный начальник. — Они нас и за военных-то не считают.
— А вы бы, господа, по-моему, — сказал Буркин. — Если от меня кто рыло воротит, так и я на него не смотрю. Велика фигура — гусарской офицер!.. Послушай-ка, Ладушкин, — продолжал Буркин, поправляя свой галстук, — подтяни, брат, портупею-то: видишь, у тебя сабля совсем по земле волочится.
— Милости просим, батюшка! — сказал Ижорской, встречая Зарецкого, который, войдя в избу, поклонился вежливо всему обществу, — милости просим! Не прикажете ли водки? не угодно ли чаю или стаканчик пуншу? Да, прошу покорно садиться. Подвинься-ка, Григорий Павлович.
— Покорно вас благодарю, — сказал Зарецкой, садясь в передний угол между Ижорского и Буркина, — я выпью охотно стакан пуншу.
— Вот это по-нашему, по-военному, господин офицер! — сказал Буркин. — Что за питье чай без рома! А ром знатный — рекомендую, настоящий ямайской!
— Мне, право, совестно, — сказал Зарецкой, заметив, что одному офицеру не осталось места на скамье, — не стеснил ли я вас, господа?
— Помилуйте! — подхватил Буркин, — кому есть место, тот посидит; кому нет — постоит. Ведь мы все народ военный, а меж военными что за счеты! Не так ли, товарищ? — продолжал он, обращаясь к колоссальному сотенному начальнику, который молча закручивал свои густые усы.
— Разумеется, Григорий Павлович, мы люди военные. Дело походное, а в походе и с незнакомым человеком живешь подчас как с однокорытником; что тут за вычуры! Не так ли, господин адъютант?
— Конечно, конечно, господин капитан. — Позвольте мне рекомендовать вам, — сказал Ижорской. — Это все офицеры моего полка: а это господин Буркин, мой пятисотенный… то есть мой батальонный командир.
— Очень рад, что имею удовольствие познакомиться… А ром у вас в самом деле славный!
— Как не быть порядочного рома, — сказал Ижорской, — у нашего брата — не бедного помещика…
— И полкового командира, — прибавил Буркин.
— Позвольте спросить, — продолжал Ижорской, — я вижу, вы ранены: где это вас прихватило?
— Под Бородиным.
— А теперь откуда изволите ехать?
— Из Москвы.
— Ну что, батюшка, — сбирается ли там войско на Воробьевых горах?
— Что слышно? — сказал Буркин, — на каком фланге будет стоять московское ополчение?
— Поближе бы только к французам, — примолвил сотенный начальник.
— Не оставят ли его в резерве? — спросил Ладушкин.
— Я этого ничего не знаю, господа; напротив, кажется, под Москвою вовсе не будет сражения.
— Что вы! — закричал Буркин, — так вы поэтому не видели московской афиши? Вот она, прочтите-ка!
— Странно! — сказал Зарецкой, прочтя прокламацию московского генерал-губернатора. — Судя по этому, должно думать, что под Москвою будет генеральное сражение; и если б я знал это наверное, то непременно бы воротился; но, кажется, движения наших войск доказывают совершенно противное.
— Это какая-нибудь военная хитрость, — сказал Ижорской.
— Верно! — заревел Буркин. — Знаете ли что? Москва-то приманка. Светлейший хочет заманить в нее Наполеона, как волка в западню. Лишь он подойдет к Москве, так народ высыпет к нему навстречу, армия нахлынет сзади, мы нагрянем с попереку, да как начнем его со щеки на щеку…
— Sacristie quelle omelette![70] — вскричал, захохотав во все горло, Зарецкой.
— Что это, брат? — шепнул Буркин сотенному начальнику, — по-каковски он это заговорил?
— Уж не француз ли он? — сказал великан, взглянув исподлобья на Зарецкого. — Чего доброго: у него и ухватки-то все нерусские.
— Нет, братец! верно, какой-нибудь матушкин сынок и вырос на французском языке; ведь эти кавалеристы народ все модный — с вычурами.
— Позвольте вас спросить, полковник! — сказал Зарецкой, — вы родня госпоже Лидиной?
Ижорской покраснел, смутился и повторил с приметным беспокойством:
— Лидиной? то есть Прасковье Степановне?..
— Кажется, так. — Да, что греха таить! я был с нею когда-то родня… А на что вам?.. Неужели и до вас слух дошел?..
— О чем?..
— Так, так, ничего! Да разве вы с ней знакомы?
— Нет, я не имею этой чести; но искренний друг мой, Владимир Сергеевич Рославлев…
— Рославлев? Так вы с ним знакомы? Бедняжка!..
— Что такое? неужели его рана…
— А разве он ранен?..
— Да, ранен и лечится теперь у своей невесты.
— У своей невесты! — повторил Ижорской вполголоса.
— Нет, батюшка, у него теперь нет невесты.
— Что вы говорите? Его Полина умерла?
— Хуже. Если б она умерла, то я отслужил бы не панихиду, а благодарственный молебен; слезинки бы не выронил над ее могилою. А я любил ее! — прибавил Ижорской растроганным голосом, — да, я любил ее, как родную дочь!
— Боже мой, что ж такое с нею сделалось?
— Она, то есть племянница моя… Нет, батюшка! язык не повернется выговорить.
— Эх, Николай Степанович! — сказал Буркин, — шило в мешке не утаишь. Что делать? грех такой. Вот изволите видеть, господин офицер, старшая дочь Прасковьи Степановны Лидиной, невеста вашего приятеля Рославлева, вышла замуж за французского пленного офицера.
— Возможно ли?
— Говорят, что этот француз полковник и граф. Да если б он был и маркграф какой, так срамота-то все не меньше. Господи боже мой! Француз, кровопийца наш!.. Что и говорить! стыд и бесчестье всей нашей губернии!
— Граф? — повторил Зарецкой. — Так точно, это тот французской полковник, которого я избавил от смерти, которого сам Рославлев прислал в дом к своей невесте… Итак, есть какая-то непостижимая судьба!..
— Судьба! — перервал Ижорской. — Какая судьба для таких неповитых дур, как моя сестрица… то есть бывшая сестра моя… Она сама лучше злодейки-судьбы придумает всякую пакость. Вчера только я получил об этом известие. Поверите ль? как обухом по лбу! Я было хотел скакать сам в деревню и познакомиться с новой моей роденькою; да сегодня дошли до нас слухи, будто в той стороне показались французы. Может быть, теперь они уж выручили его из плена. Пусть он увезет с собою свою графиню и тещу — черт с ними! Жаль только бедной Оленьки. Сердечная, за что гибнет вместе с ними! Да во что б ни стало, если ее сиятельство с своей маменькой потащат Оленьку во Францию, так я выйду на большую дорогу, как разбойник, и отобью у них мою племянницу и единственную наследницу всего моего имения.
— Позвольте спросить, Николай Степанович! — сказал Ладушкин, — от кого вы изволили слышать, что французы в наших местах? Это не может быть!
— А почему не может быть?
— Если они идут к Москве, так на что ж им сворачивать на Калужскую дорогу? Кажется, с большой Смоленской дороги сбиться трудно; а на всякой случай неужели-то они и проводника не найдут?
— Эх, братец! не в том дело, что они идут или нейдут по Калужской дороге…
— Нет, сударь, в этом-то и дело! Да, воля ваша, им тут и следа нет идти. Шутка ли, какой крюк они сделают!
— Да что ты так об них хлопочешь, братец?
— Помилуйте, Николай Степанович! ведь моя деревушка почти на самой Калужской дороге.
— Так вот что! — вскричал Буркин. — Ах ты жидомор! по тебе, пусть французы берут Москву, лишь только бы твое Щелкоперово осталось цело.
— Что ж делать, Григорий Павлович! своя рубашка к телу ближе. Ну, рассудите сами…
— Да мне-то разве легче? Мы с тобой соседи: если твою деревню сожгут, так и моей не миновать того же; а разве я плачу?
— Ведь вы человек богатый.
— А ты, чай, убогой? Полно, братец! душ у тебя много, да душонки-то нет.
— Перестаньте, господа! — сказал Ижорской. — Что вы? Мы знаем, что вы всегда шутите друг с другом; но ведь наш гость может подумать…
— И, что вы? — перервал Зарецкой, — мы все здесь народ военный — не правда ли?
— Конечно, конечно!
— А между товарищами какие церемонии? Что на душе, то и на языке. Но позвольте вас спросить, где же теперь приятель мой Рославлев?
— Я слышал, что он уехал в Москву.
— Да и теперь еще там, сударь! — сказал лакей Ижорского, Терентий, который в продолжение этого разговора стоял у дверей, — Я встретил в Москве его слугу Егора; он сказывал, что Владимир Сергеич болен горячкою и живет у Серпуховских ворот в доме какого-то купца Сеземова.
— Боже мой! — вскричал Зарецкой. — Владимир болен, а может быть, сегодня французы будут в Москве!
— В Москве? — повторил Ижорской, — но ведь ее не отдадут без боя, а мы еще покамест не дрались.
— И бог милостив! — прибавил Буркин, — авось отстоим нашу матушку.
— Чу! колокольчик! — сказал Ильменев, выглянув в окно. — Кто-то скачет по улице! Никак, Михаила Федорович?
— Волгин? — спросил Ижорской, привставая с скамьи. — Он и есть! Ну, верно, не жалел лошадок: эк он их упарил!
Волгин, в форменном мундирном сюртуке, сверх которого была надета темного цвета шинель, вошел поспешно в избу.
— Ну что, Михаила Федорович? — спросил Ижорской.
— Не торопитесь, скажу! — отвечал глухим голосом Волгин.
— Да говори, что нового?
— Что нового? Замоскворечье горит, и как я выехал за заставу, то запылал Каретный ряд.
— Что это значит?
— Что, братцы! — вскричал Волгин, бросив на пол свою фуражку, — нам осталось умереть — и больше ничего!
— Как? что такое?
— Москва сдана без боя — французы в Кремле!
— В Кремле! — повторили все в один голос. С полминуты продолжалось мертвое молчание: слезы катились по бледным щекам Ижорского; Ильменев рыдал, как ребенок.
— Кормилица ты наша! — завопил наконец, всхлипывая, Буркин, — и умереть-то нам не удалось за тебя, родимая!
— Несчастная Москва! — сказал Ижорской, утирая текущие из глаз слезы.
— Бедный Рославлев! — примолвил Зарецкой с глубоким вздохом.