На другой день Николай Иванович Холмин, часу в десятом утра, надел свой коричневый кафтан, накрыл голову белым пуховым картузом и, опираясь на высокую «натуральную» трость с костяным набалдашником, отправился пешком сначала в дом председателя гражданской палаты Алексея Андреевича Зорина. Но прежде, чем я открою читателям причину его посещения, мне должно их предуведомить, что, вместо рассказа, я намерен предложить им для прочтения несколько отдельных драматических сцен из этой комедии, которую мы называем «общественною жизнью» и которая, глядя по тому, как на нее смотришь, и забавна и скучна, и смешна и печальна, а иногда, — не погневайтесь, — не только вовсе не утешительна, но даже гадка и возмущает душу. Может быть, я ошибаюсь; но мне кажется, что эта глава будет менее утомительна, если я дам ей форму совершенно драматическую. А посему, прерывая мой рассказ, прошу почтенных читателей превратиться в почтеннейших зрителей и вообразить, что перед ними театральный помост, на котором происходит нижеследующее:

СЦЕНА ПЕРВАЯ

Довольно опрятная комната, оклеенная зелеными обоями. По стенам висят эстампы в почерневших золоченых рамках, шпага без темляка и шляпа с белым плюмажем. Между двух окон покрытый красным сукном стол, заваленный бумагами. В одном углу несколько полок с толстыми книгами. Перед столом широкие кресла, обтянутые черной кожей, которая прибита по краям гвоздями с медными головками. На креслах сидит Алексей Андреевич Зорин, в бухарском халате, тафтяном зеленом наглазнике и красных, шитых золотом сапожках. Подле него с бумагами стоит секретарь.

Зорин (подписав одну бумагу). Ну что, Андрей Пахомыч? Что говорят присутствующие о деле Анны Степановны Слукиной? Ведь оно на будущей неделе пойдет в доклад.

Секретарь. Да что, ваше высокоблагородие, — советник все еще ломается, никаких резонов не принимает! А когда я стал ему докладывать, что, в силу сепаратного указа тысяча семьсот восемьдесят первого года, можно дать резолюцию в пользу челобитчицы, вдовы, статской советницы Слукиной, так он понес такую околесную, что и сказать нельзя: и новые, дескать, указы уничтожают силу предыдущих, и случайное де изменение закона, сделанное не в пример другим и в пользу одной особы, не может служить основанием для судейского приговора, и то, и се. Вот я было намекнул ему, что штрафа бояться нечего: во-первых потому, что палата во всяком случае может отозваться, что судила по крайнему своему разумению, а во-вторых потому, что всякое денежное взыскание будет обеспечено со стороны просительницы; но лишь только я это вымолвил, как он закричит!.. Господи, Боже мой! Верите ль, ваше высокородие, не знал, куда деваться!

Зорин. Чудак!.. Хорошо, хорошо. Я с ним сам об этом поговорю. (Дверь из лакейской потихоньку растворяется.) Кто там?

Секретарь. Андрюшка сапожник.

Андрюшка (в синем сюртуке и кожаном фартуке. В одной руке шило, в другой сапожное голенище). Приехал Николай Иванович Холмин.

Зорин. Проси. А ты, братец, Андрей Пахомыч, подожди покамест в столовой. Быть может, у нас завяжется серьезный разговор. Ведь он крестный отец Варвары Николаевны.

(Секретарь кланяется и выходит в боковые двери.)

Холмин (входя в комнату). Здравствуйте, Алексей Андреевич!

Зорин (идя к нему навстречу). А, почтеннейший! Добро пожаловать! Какими судьбами?.. Прошу покорно! (Подвигает стул.)

Холмин (садясь). Давно хотел с вами повидаться. Ну что, как поживаете?

Зорин. Плохо, батюшка, Николай Иванович, плохо! Когда хозяйки нет в доме, так какое житье?

Холмин. Хозяйки нет — так что ж? Вы, Алексей Андреевич, не в таких еще годах, чтоб вам оставаться вдовцом. Я думаю, вам и пятидесяти нет.

Зорин. Да... с небольшим.

Холмин. Так за чем же дело стало? Неужели за невестою?

Зорин (улыбаясь). Невеста, быть может, и найдется...

Холмин. Вот что? Поздравляю! А кто, если смею спросить?

Зорин. Полноте, почтеннейший! Полноте подшучивать! Чай, вы давным-давно знаете.

Холмин. Право нет.

Зорин. Да перестаньте! Как вам не знать? Вы у них человек свой.

Холмин. У кого, Алексей Андреевич?

Зорин. Да хоть у Анны Степановны.

Холмин. Слукиной? Так вы на ней хотите жениться?..

Зорин. И, нет, батюшка! Анна Степановна ни за кого не пойдет замуж, да и на что ей? Вот дело другое — девица безродная, без отца, без матери...

Холмин. Как? Так дело-то идет о моей крестной дочери?

Зорин. Что ж вы этому так удивились, Николай Иванович? Конечно, мы с ней не ровни...

Холмин. И, что вы? Не о летах речь. По мне, чем старее муж, тем лучше. Да и чего ждать путного, если б такой ребенок, как Варенька, вышла замуж за какого-нибудь мальчишку!

Зорин. Конечно, конечно!

Холмин. Когда девушка по сиротству, или какой ни есть другой причине, выходит прежде двадцати лет замуж, так ей надобен муж не ветрогон, не слеток какой-нибудь, а человек зрелых лет, опытный и благоразумный.

Зорин. Совершенная правда.

Холмин. Хороши муж и жена, которые оба еще в куклы играют! Ведь страсть — пустое дело, Алексей Андреевич. И к молодому и к старому мужу приглядишься. Любовь пройдет, а дружба и уважение остаются.

Зорин. Правда, истинная правда!

Холмин. Нет, батюшка, я знаю, какой муж ей надобен. Человек умный (Зорин кланяется), солидный (Зорин кланяется), который не станет учиться, а других может поучить, как дом вести (Зорин кланяется); который ее приданого не промотает, да и своего имения не проживет (Зорин ухмыляется); по милости которого жена будет занимать не последнее место в губернии (Зорин бросает довольный взгляд на свою шляпу с белым плюмажем); который мог бы в одно и то же время быть ее супругом и наставником. Одним словом, такой муж, как вы, Алексей Андреевич!

Зорин (кланяясь и пожимая руку Холмина). Помилуйте!.. Мне, право, совестно! Так вы не прочь от этого?

Холмин. Кто? Я? Да если бы это от меня зависело, так я и думать бы не стал; но вы знаете, что ее мачеха...

Зорин (улыбаясь). С ней-то мы как-нибудь поладим.

Холмин. Право? А что, разве уж об этом речь была?

Зорин. Как же! Сначала мы говорили все обиняками, да намеки друг другу делали; а третьего дня я просто напрямки сказал.

Холмин. Ну, что ж она?

Зорин. Почти слово дала; только просила пообождать и до времени не говорить никому.

Холмин. Вот что! Ай да Анна Степановна!.. Ну!!!

Зорин. А что такое?

Холмин. Так, ничего! Что мне в эти сплетни мешаться! Когда они от меня секретничают да не хотят со мною посоветоваться, так мое дело сторона.

Зорин. Да что ж вы такое знаете?

Холмин. Что я знаю?.. (Помолчав несколько времени.) Послушайте, Алексей Андреевич. Мне вас учить нечего, а на вашем месте я знал бы, как поступить. Все эти секреты да отсрочки ни к чему не ведут. Я настоятельно бы стал требовать помолвки, да не по-домашнему, а публично, торжественно, чтоб весь город знал, что вы женитесь на Вареньке. И мальчишке лет в двадцать остаться с носом вовсе не забавно; а как нашему брату, пожилому человеку, забреют затылок, так признаюсь!..

Зорин. Забреют затылок?.. Так вы полагаете, что Анна Степановна изволит надо мною потешаться?

Холмин. Я не говорю этого. И как подумаешь, так на что бы, кажется, ей вас обманывать?.. Э, да ведь у ней есть тяжебное дело, и если оно должно скоро решиться...

Зорин. Ну, нет еще — очередь не за ним. А позвольте вас спросить: разве у ней есть еще какие-нибудь женишки на примете?

Холмин. Женишки? Да в нашем городе, кажется, женихов довольно. Вот хоть Иван Степанович Вельский.

Зорин. Э, э, э! Губернаторский племянник!

Холмин. Да этого также обракуют. (Поглядев вокруг себя и вполголоса.) А разве князь Владимир Иванович...

Зорин. О, о! Вот что? Так и он также сватается за Варвару Николаевну?

Холмин (значительно улыбаясь). Не знаю!

Зорин. Ну, если так, то позвольте, Николай Иванович... И подлинно, это дело надо привести в ясность.

Холмин. Однако ж, смотрите, не выдавайте меня.

Зорин. Не беспокойтесь.

Холмин. Ну то-то же! Пожалуйста, чтоб это осталось между нами.

Зорин. Да уж будьте уверены! Тут и умерло.

Холмин. Правду сказать, мне бы вовсе не след мешаться в эти сплетни. Да и что мне в голову пришло? Вот то-то и есть: язык мой — враг мой! (Вставая.) Ну, добро, прощайте, Алексей Андреевич. Да смотрите же!

Зорин. Не бойтесь! Мы люди присяжные, молчать умеем. Да что ж вы так изволите торопиться? Не угодно ли закусить чего-нибудь?

Холмин. Нет, я никогда не завтракаю.

Зорин. Не прикажете ли «Донского»?.. Рюмочку мадеры?

Холмин (уходя). Покорнейше вас благодарю.

Зорин (проводив его до дверей передней). Гм! Гм! Так вы, матушка Анна Степановна, финтить со мной изволите?.. Нет, моя благодетельница! Прошу не прогневаться, мы вас выведем на чистую воду; а покамест... (Подходит к дверям.) Андрей Пахомыч, пожалуй сюда! (Секретарь входит.) Так ты говоришь, что советник никак не соглашается с твоим мнением?

Секретарь. Касательно дела госпожи Слукиной?

Зорин. Да.

Секретарь. И слышать не хочет.

Зорин. А что, любезный, как ты думаешь? Ведь оно в самом деле...

Секретарь. Что греха таить: плоховато, ваше высокородие!

Зорин. То-то и есть! Не худо бы его еще разок-другой прочесть со вниманием. Да время-то коротко; ведь мы слушаем его на будущей неделе?

Секретарь. Можно и отложить.

Зорин. Нет ли справок каких?

Секретарь. Как не быть! И если вы прикажете...

Зорин. Да, да, не мешает. Ступай-ка, любезный, да похлопочи об этом.

Секретарь. Слушаю-с. (Кланяется и уходит.)

СЦЕНА ВТОРАЯ

Роскошный кабинет, отделанный в готическом вкусе. Он освещается двумя окнами: одно из них с узорчатыми рамами, в которые вставлены разноцветные стекла. Пол обит цельным ковром. На длинном столе с витыми ножками множество бронзовых вещиц; коллекция обделанных в золото и перламутр щеточек, гребешочков, лорнетов и трубочек; полный прибор инструментов для чищения и подстригания ногтей и несколько чернильниц без чернил — готических, китайских, фантастических, из бронзы, хрусталя, фарфора. Стены оклеены французскими обоями. Вместо картин и эстампов, вделанные в четырехугольные дощечки из черного дерева, миниатюрные портреты мамзель Марс, Тальони, Зонтаг, г-жи Пасты и многих других знаменитых артисток. В одном углу — этажерка с дюжиною альбомов, кипсеков и альманахов в тисненых сафьянных и бархатных переплетах; в другом — на мраморной колонне ваза из прозрачного алебастра, и прочая, и прочая. Иван Степанович Вельский почти лежит в широких украшенных резьбою креслах; на нем сверх фланелевой фуфайки надет халат из терно. Против нею на стуле с высокой готической спинкой сидит Холмин.

Вельский (зевая). Извините, я не смел вас не принять... Но если б вы знали, как я измучен! (Зевает.) Вчера я имел дурачество сесть после ужина по пятидесяти рублей в вист с этим несносным Волгиным. Ах, какой злодей!.. Полчаса думает, полчаса держится за карту, двадцать раз ее меняет. Поверите ли, мы кончили нашу партию без свечей!

Холмин. А что вы сделали?

Вельский. Проиграл.

Холмин. Немного?

Вельский. Так, безделицу! (Зевает.) Рублей триста, или четыреста, — не помню.

Холмин. Вы, кажется, всегда проигрываете?

Вельский. Почти.

Холмин. Так зачем вы играете?

Вельский. Для того, чтоб как-нибудь убить время. Мне надобно было приехать сюда, чтобы устроить мое имение, и вот уж я два года занимаюсь хозяйством. Это очень забавно, не спорю. Когда я до обеда порядком пошумлю с моими приказчиками, одного похвалю, другого побраню, выгоню их, наконец, из моего кабинета, отобедаю, отдохну, — вот, кажется, и день прошел, слава Богу! А с вечером-то что прикажете мне делать? Неужели ехать в здешний театр, который, хоть мне это казалось и невозможным, право еще хуже московского.

Холмин (улыбаясь). Нет, шутите!

Вельский. В самом деле. Виноват, — здесь иногда в трагедии я смеюсь, а там... о Боже мой! Но в Москве есть французский спектакль, в Москве есть даже общество; а здесь, если вас не посадят за карты, так смею спросить, как вы проведете ваш вечер? Говорить! — О чем, с кем?.. С Хопровой, — что ее горничная девка свела любовную связь с вице-губернаторским лакеем? С Елецким, — что у него взбесился полвопегий кобель и перекусал всю стаю? С губернским доктором фон Баухом, — что он делает из собственного своего табаку отличный кнастер? С Вельдюзевой, — что у ней сманили третью мадам?.. Конечно, все это имеет свою забавную сторону в первые три дня; но два года!.. Нет, Николай Иванович, холостому человеку, который ищет рассеяния в обществе, невозможно жить в провинции; а если ему придется по своим обстоятельствам заживо схоронить себя в каком-нибудь губернском городе, то он должен непременно...

Холмин. Жениться, не правда ли?

Вельский. Разумеется. Расчет самый верный. С хорошей женой ему будет весело и дома; с дурной он станет беспрестанно ссориться; следовательно, во всяком случае не умрет от этой проклятой скуки (зевает), которая душит меня с утра до вечера.

Холмин. Так что ж, Иван Степанович, — лекарство у вас, кажется, под руками.

Вельский (значительно улыбаясь). Вы думаете?

Холмин. Да мало ли у вас невест? Вот, например, Катерина Федоровна Радугина: восемнадцати лет, собой недурна, состояние хорошее, воспитана...

Вельский (перерывая). Прекрасно! Двух слов не умеет сказать сряду и одевается как прачка. Помилуйте, — да ее стыдно будет в люди показать.

Холмин. Я думаю, вы не скажете этого о Катеньке Лидиной. Она воспитана в Смольном монастыре, ловка, мила, собою прелесть..

Вельский. То есть молода. Впрочем, конечно, она довольно презентабельна, и если б я что-нибудь к ней чувствовал, так уж верно бы не остановился тем, что у нее ничего нет. Я не хлопочу о богатстве, однако ж...

Холмин. Понимаю. Так вам бы жениться на единственной дочери первого винного заводчика нашей губернии, у которого, как говорят, есть лежащих до полумиллиона. Конечно, Степанида Алексеевна Салковская не красавица...

Вельский. Салковская! Что вы, что вы? Да разве мой дом кунсткамера? Салковская! Побойтесь Бога! Да ее можно возить по ярмаркам, чтоб за деньги показывать.

Холмин. Ну вот то-то и есть, — на вас не угодишь.

Вельский. Да вы Бог знает кого называете.

Холмин. Как Бог знает? Я назвал вам первых здешних невест.

Вельский. А для чего же вы ни слова не говорите о вашей крестнице?

Холмин. О Вареньке?

Вельский. Да, о Варваре Николаевне.

Холмин. Для того, что, по моему мнению, одна и та же девушка не может быть в одно и то же время невестою двух женихов.

Вельский. Двух женихов? Что вы хотите сказать?

Холмин. Не погневайтесь: это еще покамест семейная тайна. По-настоящему, мне бы не должно было и намекать об этом.

Вельский. Ах, сделайте милость!..

Холмин. Послушайте, Иван Степанович. Я могу вам сказать только одно, и то под большим секретом: не сватайтесь за мою крестницу; она почти помолвлена.

Вельский. За кого?

Холмин. Извините, этого я не могу вам сказать.

Вельский. Вы меня удивляете! Третьего дня тетушка говорила обо мне с Анной Степановной, и она не только не отказала, но даже подала ей большую надежду.

Холмин. Что вы говорите?

Вельский. Уверяю вас.

Холмин. Ну, это нехорошо, очень нехорошо! Эх, Анна Степановна, — вечно наделает глупостей!

Вельский. Так поэтому вы уверены...

Холмин. Теперь и сам не знаю, что подумать, — кого она дурачит: меня или вас?

Вельский (невольно приподымаясь с кресел). Меня?.. Да нет, это невозможно! (Садится опять.)

Холмин. Со мною, кажется, ей хитрить нечего, — так воля ваша, мне кажется, она дурачит вас.

Вельский (с приметной досадою). Меня? Oh, ceci est trop fort![2]. Я не люблю, чтоб меня дурачили женщины и помоложе Анны Степановны. Впрочем, я во всяком случае благодарен, что вы мне это сказали. Теперь я знаю, как мне должно поступить.

Холмин. Постойте, постойте! Что вы хотите делать?

Вельский. Не беспокойтесь, я вас не скомпрометирую; но сегодня же эта статская советница скажет мне решительно: принимает ли она мое предложение или нет. Я знаю, что замужество Варвары Николаевны зависит от ее воли; но если она для того, чтоб продолжать грабить свою падчерицу, будет под разными предлогами отделываться от решительного отзыва, то дядя мой, как начальник губернии, и, без сомнения, наш предводитель дворянства вступятся в положение этой несчастной сироты, тем более, что искания мои, как видно по всему, не противны Варваре Николаевне.

Холмин. В самом деле?

Вельский. А вот послушайте. Недели три тому назад мой дядя давал бал. Я приехал поздно, потому что должен был завернуть к Александру Михайловичу Тонскому, — вот к этому гусарскому офицеру. Вы, кажется, с ним знакомы?

Холмин. Да, немножко.

Вельский. Он также приглашен был на бал и просил меня заехать за ним в моей карете. Тетушка рассказала мне после все. До моего приезда на бал ваша крестница была печальна, задумчива, рассеянна, беспрестанно смотрела на двери и как будто кого-то дожидалась; но лишь только я показался на бале, она в ту же самую минуту стала весела, разговорчива — словом, совершенно переродилась. Ну, что вы на это скажете?

Холмин. Да, это недаром.

Вельский. В прошлую субботу на déjeuner-dansant[3] у княгини Ландышевой, когда в котильоне к ней подводили два раза меня и Тонского, — то, как вы думаете, кого она каждый раз выбирала?.. Да не забудьте, что это было в глазах ее мачехи; не забудьте также, что Тонский танцует лучше меня и, как кажется, старается очень с ней любезничать. Меня, Николай Иванович! Оба раза меня! Смею спросить, что это значит?

Холмин. О, это явное предпочтение!

Вельский. Когда я стал в первый раз говорить ей о любви моей, так она побледнела и до того смешалась, что не могла отвечать ни слова. Конечно, не всякий постигнет настоящую причину этого испуга; но тот, кто имеет некоторый опыт, кто успел уже разгадать женское сердце, — тот без труда поймет, что значит такая необычайная робость.

Холмин. Ну, Иван Степанович, исполать вам! Да, я вижу, вы настоящий профессор в этом деле.

Вельский (улыбаясь). Опыт, Николай Иванович, опыт! Женщины имели всегда такое сильное влияние на судьбу мою! В жизни моей было столько необычайных случаев, что я... Да вы, верно, знаете французскую пословицу — á force de forger...[4]

Холмин. Как не знать! Однако ж, я с вами чересчур заговорился: мне еще надобно кой-куда зайти, а уж теперь, я думаю, час первый?

Вельский. Едва ли. Да постойте, выпейте со мною чашку шоколаду,

Холмин. Я его никогда не пью. (Вставая.) Прощайте. Только сделайте милость, — если у вас дойдет до какого-нибудь изъяснения с Анной Степановной, так прошу вас, чтоб я был совершенно в стороне.

Вельский (провожая его несколько шагов). Не беспокойтесь. Я камеражей не люблю, а особливо с тех пор, как живу в провинции. Все то, что слишком обыкновенно, становится скучным. Прощайте. До свиданья!

СЦЕНА ТРЕТЬЯ

Обширная комната. Кругом большие шкафы с книгами. В одном углу, на столе, модели разных машин, воздушный насос и полный гальванический прибор; в другом, коллекция медалей и образчики разных минералов. По стенам развешаны эстампы, гравированные с картин Вернета, и портреты Лафаета, Манюэля, Виктора Гюго, Мирабо, Байрона и леди Морган. Все шкафы и этажерки уставлены бюстами Вольтера, Руссо, Дидерота и других философов прошедшего столетия. Везде, на окнах, в простенках, на столах, бюсты и статуи Наполеона, — большие, маленькие, бронзовые, фарфоровые, из слоновой кости, во всех возможных видах и положениях. Посреди комнаты огромный стол; на столе ящик с сигарами, переплетенные в юфть фолианты, один том Conversations-Lexicon'а, романы Жюль Жанена, Евгения Сю и Жоржа Занда; «Journal des D é bats» и «Revue de doux mondes». Под столом несколько листков «Франкфуртского журнала» и целые кипы русских периодических изданий. К ножке стола привязан веревкою оборванный мальчик лет двенадцати. Князь Верхоглядов сидит в откидных вольтеровских креслах. Он держит в одной руке исписанный лист бумаги, а в другой толстый хлыст. Холмин стоит в дверях кабинета.

Князь (не замечая Холмина и обращаясь к мальчику). Глупое создание! Ничего не понимаешь, ничего не помнишь! Да я вколочу в тебя просвещение!.. Мало ли я толковал тебе о достоинстве человека, животное! Ну, что такое человек?

Мальчик (привязанный к ножке стола). Человек есть творение, имеющее свободную волю...

Князь. Следовательно, никто не имеет право... Ну!

Мальчик. Никто не имеет право...

Князь. Посягать на его личность и должен... Ну!

Мальчик (переминаясь). И должен... и должен...

Князь (бьет его хлыстом). И должен поступать с ним кротко и сердобольно!

Мальчик (кричит и плачет). Ай, ай!.. Кротко и сердобольно... больно... больно.

Холмин. Что это вы, князь Владимир Иванович, какую науку преподаете?

Князь (вставая). Ах, это вы, Николай Иванович!

Холмин. Извините, что я вошел к вам без докладу: в лакейской никого нет.

Князь. Как никого? Возможно ли? (Бежит к дверям и вдруг останавливается.) Да, да, совсем забыл. Вы знаете, что я ненавижу эту азиатскую роскошь, и никогда не держу более четырех слуг: вчера я должен был двух отдать в солдаты...

Холмин. А третьего я сейчас повстречал: он, кажется, ведет четвертого на съезжую.

Князь. Негодяй!.. Закоренелый невежда! Как вы думаете, он не только не хотел мне верить, но даже осмелился спорить со мною, когда я стал ему толковать, что солнце гораздо более земли?.. Варвар!.. (Отвязывает мальчика.) Пошел в лакейскую!.. Да если ты выйдешь за ворота!.. (Мальчик уходит.) Прошу покорно садиться. Ну что, не слышали ли чего-нибудь нового? Правда ли, что в Петербурге входят в большое употребление артезианские колодцы?

Холмин. Нет, не слыхал. Да для чего бы это?

Князь. Какой вопрос! Помилуйте, Николай Иванович, да будем ли мы когда-нибудь европейцами?

Холмин (улыбаясь). А разве европеец непременно должен пить воду из артезианского колодца?

Князь. О святая Русь!.. Да неужели вы не постигаете, что отвергать все улучшения, держаться во всем старины, стоять на одном месте, когда вся Европа движется вперед, есть самый верный признак непросвещения!

Холмин. Нет, князь, я постигаю, что хорошее перенимать вовсе не стыдно; да только вот беда — не все хорошее равно хорошо для всех. Перенимать, не думая о том, полезна ли будет эта новость собственно для нас; передразнивать иностранцев только для того, чтоб сказать: «Я иду за веком, я европеец!», — воля ваша, а это, по-моему, просто пускать пыль в глаза и увлекаться одними фразами и громкими словами, которые, конечно, имеют свою цену после сытного обеда и рюмки шампанского, но которые на тощий желудок никуда не годятся.

Князь. Да почему же вы полагаете, что хоть, например, введение артезианских колодцев...

Холмин. Чрезвычайно будет полезно в степных и безводных местах,— в этом, конечно, никто с вами спорить не станет; но в Петербурге, где подчас от воды не знают куда деваться, смею вас спросить, какую пользу принесут эти артезианские колодцы?

Князь. Пользу? Пользу? Вы только думаете о пользе! Да знаете ли, сударь, что эти-то меркантильные расчеты и убивают все на свете. Прошу говорить о просвещении, вышних взглядах с людьми, которые считают копейки!

Холмин. Что ж делать, князь! Каждый думает по-своему. По мне, всякое новое изобретение, служащее к улучшению общественного быта, тогда только достойно подражания, когда оно приносит действительную пользу не одному человеку, не одному классу людей, а целому обществу. Все то, что не облегчает труда рабочих людей, не улучшает состояния простого народа, не оживляет торговли, не уменьшает расходов на первые и необходимые потребности человека, одним словом, что не доставляет существенной и общей пользы, едва ли может быть предметом безусловного подражания. Я удивляюсь изобретательному гению человека, который придумал артезианские колодцы, и стал бы еще более удивляться тому, кто нашел бы способ извлекать из воздуха чистую речную воду; но верно бы не решился тратить и время и деньги на то, чтоб для вседневного употребления добывать воду посредством химического процесса, когда могу просто зачерпнуть ее в реке. Вот, я очень понимаю всю пользу канала, который устраивается теперь близ древней нашей столицы для соединения Москвы-реки с Волгою: когда барки с товаром не должны будут отправляться из Москвы в Нижний, чтоб попасть в Петербург, так тут не трудно понять, для чего правительство учреждает это водяное сообщение.

Князь. Водяное сообщение! И, Николай Иванович, кто в наше время станет заботиться о водяных сообщениях! Да разве вы не знаете, что чугунные дороги давно уже убили все каналы?

Холмин. Может быть; но до тех пор, пока у нас нет еще чугунных дорог...

Князь. Да что у нас есть?.. Степи, леса, болота. Нам еще надобно многому учиться у иностранцев, много перенять... Нет, Николай Иванович, я совершенно согласен с одним из наших мыслителей, что мы до тех пор не поумнеем, пока не переймем не только обычаев, но даже одежды иностранцев.

Холмин. Вот что! Вероятно, князь, это касается до нашего простого народа, потому что мы с вами давно уже носим фраки. А что вы думаете, — в самом деле, наш русский мужичок точно поумнеет, если вместо своего теплого овчинного тулупа наденет, а особливо зимою, холодный немецкий камзол или холстинную блузу французского крестьянина. Хоть, по правде сказать, я не очень вижу, почему наш толковый простой народ глупее французского, и когда в тысяча восемьсот четырнадцатом году мне удалось побывать во Франции...

Князь (перерывая с досадою). Да, вы были в Париже точно так же, как были в нем целые поколения башкирцев; но что от этого прибыли, когда вы смотрели на все сквозь призму этого, — извините! — квасного патриотизма, которого душа моя выносить не может. Нет, почтенный Николай Иванович, —  вы человек умный, не без познаний, много читали; но несмотря на это, — признайтесь, — вы очень отстали от нашего века.

Холмин (улыбаясь). Статься может, князь. Я человек пожилой, бегать не мастер, да и боюсь: как раз спотыкнешься.

Князь. Мы этого не боимся.

Холмин. И, полноте, князь! Будто бы вы никогда и ни в чем не ошибались? Несмотря на премудрость, глубину и либерализм нашего века, мы точно так же, как прежде, рабы своих собственных страстей, — следовательно, ошибаемся, делаем глупости и всегда восстаем против здравого смысла, если он противоречит нашему образу мыслей. В старину закоренелые невежды называли благоразумного человека вольнодумцем, а нынче его же, и может быть те же самые люди, назовут старовером, отсталым и варваром. Нет, Владимир Иванович, люди всегда останутся людьми. Да одна любовь сколько глупостей заставляет нас делать не только в молодых летах, но в годах зрелого рассудка; и если, князь, вы когда-нибудь любили...

Князь. Я?.. Если я любил?.. И вы это спрашиваете?.. У меня?

Холмин. Ого! Да вы, кажется, и теперь еще любите?

Князь. С безумием, с неистовством!

Холмин. Ай, ай, ай!

Князь. Как Ромео любил свою Жульетту, как Дюмасов Антоний свою... свою...

Холмин. Невесту?

Князь. Нет. Жену другого.

Холмин. Ах, батюшки! Да неужели и вы так же?..

Князь (почти с горем). О, нет, она свободна!

Холмин. Слава Богу! Да кто ж эта красавица, которая, как видно, к крайнему вашему прискорбию, может законным образом принадлежать вам?

Князь. Она? Это фантастическое создание пламенного юга! Эта полувоздушная Пери! Эта Сильфида!.. О, как она прекрасна! Какое блаженство льется из-под ее сладострастно опущенных ресниц! Она... да неужели вы не отгадали, о ком я говорю?

Холмин. Нет, князь. Это пиитическое описание вовсе меня с толку сбило.

Князь. Виноват! Я позабыл, что ваш идеал красоты не может быть сходен с моим. Вы любите русскую красоту. По-вашему была бы только бела, да дородна, да румянец во всю щеку. А так как ваша крестная дочь бледна и худощава...

Холмин. А, так вы это говорите о Вареньке?

Князь. Да о ком же, Николай Иванович? Кого мог бы я назвать Сильфидою?

Холмин. Вот что! Вероятно, и вы, князь, ей также нравитесь?

Князь. О, мы давно уже понимаем друг друга. С месяц тому назад я приехал поутру к Анне Степановне; в гостиной никого не было; но на столе лежало рукоделье и белый платок, он был смочен, вымыт слезами. Этот платок был ее. Я невольно прижал его к груди, и чувство сладостное и горькое, чувство, вовсе до того мне не знакомое, как дикий зверь впилось в мое сердце. О, сколько поэзии было в этом брошенном платке! Этот платок был целая поэма!.. Она вошла в гостиную, наши взоры встретились, — и все было кончено.

Холмин. Так вы даже не говорили с ней об этом?

Князь. Нет! Один взгляд сказал мне все: я прочел в нем и настоящий ад ее положения и будущий рай моего блаженства. Мне нужно было только переговорить с ее мачехою. Тут земной язык был необходим: мы с ней поладили, и, может быть, недели через две вы поздравите меня женихом.

Холмин. От всего сердца. Но зачем же через две недели? Зачем не прежде?

Князь. Вот уж об этом меня не спрашивайте. Анна Степановна никак не хотела согласиться на мои просьбы и даже требовала, чтоб я от всех скрывал это, как государственную тайну.

Холмин (значительным голосом). Право? Послушайте, князь, делайте, что хотите, но, по-моему, чем скорее будет ваш сговор с Варенькою, тем лучше.

Князь. Вы думаете?

Холмин. Имею полное право так думать. Отвечайте откровенно: как вы полагаете, — выдавая за вас свою падчерицу, что имеет в виду Анна Степановна: ее счастье или собственную свою выгоду? Да не церемоньтесь, говорите прямо.

Князь. Ну, если вы хотите, так я думаю, что дело идет вовсе не о счастье вашей крестной дочери.

Холмин. Вот видите! Вы теперь поладили с Анной Степановной; а если кто-нибудь другой поладит с ней еще более... Вы меня понимаете?

Князь. Понимаю. Но разве вы имеете причины подозревать, что кто-нибудь другой...

Холмин. Я не скажу вам ничего. Только советую не соглашаться ни на какую отсрочку. Эй, князь, куйте железо, пока оно горячо! Вы не знаете Анны Степановны: она готова объявить торги и с аукциону продать свою падчерицу.

Князь. Что вы говорите?

Холмин. То, что внушает в меня искреннее желание выдать мою крестную дочь за человека, который ее достоин и за которым она, верно, будет счастлива.

Князь. Мне чрезвычайно приятно слышать, Николай Иванович... Я вам очень благодарен.

Холмин. Не беспокойтесь, князь. Вам, право, не за что меня благодарить.

Князь. Так вы думаете, что я должен...

Холмин. Настоятельно требовать, чтоб все было решено, и как можно скорее. Да оно, впрочем, и натурально. Вы сами говорите, что любите без ума Вареньку, а любовь всегда нетерпелива. Это знают все. Это даже поймет и Анна Степановна, — ведь всякий из нас любил хоть раз в своей жизни.

Князь. Любил? И, полноте! Да знают ли у нас, что такое любовь? Могут ли холодные сердца, воспитанные на квасе, понимать это чувство, исполненное жизни и энергии? Взгляните на изображение этой неукротимой страсти во всех произведениях юной европейской словесности, — и если дыхание не сопрется в груди вашей, если волосы ваши не станут дыбом, если вы не постигнете всей прелести этих судорожных восторгов, этих неистовых порывов страсти, этой адской пытки и райского наслаждения, то сделайте милость, Николай Иванович, — кушайте на здоровье ваши соленые огурцы, живите две трети года по уши в снегу, заведитесь, если хотите, хозяйкою: только, Бога ради, не говорите ничего о любви!

Холмин. Слушаю, ваше сиятельство! Впрочем, если за мои грехи Господь Бог пошлет на меня горячку с пятнами, так, может быть, тогда...

Князь (почти с презрением). Не будемте говорить об этом! Скажите-ка лучше, увижу ли я вас сегодня вечером у княгини Ландышевой?

Холмин. Не думаю.

Князь. Я постараюсь приехать к ней поранее. Вот женщина, с которой еще можно провести без скуки несколько часов. Не правда ли, что она вовсе не походит на нашу русскую барыню?

Холмин (улыбаясь). А мне так кажется, что очень походит. Однако ж прощайте, князь, мне пора домой!

Князь (провожая его несколько шагов). Очень вам благодарен. До свиданья!