Начиная эту повесть, я, кажется, говорил уже моим читателям, что почти в каждом губернском городе дворянское общество разделяется на несколько кругов. Надобно прибавить к этому, что ни в одной из столиц этот раздел не наблюдается с такою строгостью, как в провинции. Можно было бы сравнить эти отдельные круги с индийскими кастами, если бы иногда, в табельные дни за обеденным столом у губернатора и на балах Благородного собрания, не сливались они в одно общество; но и в этих редких случаях самый высший круг отличается обыкновенно от других и туалетом и французским языком, а более всего тем свободным обращением и насмешливою улыбкою, которые, как клад, не даются деревенским мелкопоместным барышням и дочерям асессоров, стряпчих и секретарей.
Молодая вдова, княгиня Ландышева, занимала первое место в числе этих блестящих созвездий городского общества. Дом ее был сборным местом всех модных дам вышнего круга и молодых фешенебельных людей всей губернии. Княгиня Ландышева имела весьма хорошее состояние, наружность приятную и столько ума, чтоб с первого взгляда не показаться глупою: она знала наизусть множество красноречивых фраз, в которых не было ни на волос здравого смысла, и все то, чего не понимала, называла «тривиальным»; говорила весьма хорошо по-французски, не делала никогда des liaisons dangereuses[5] и выговор имела самый чистый. Но это еще ничего: она два раза ездила в Карлсбад, провела целое лето в Дрездене и сверх того, — о, Господи, помилуй нас грешных! — два месяца жила в Париже. Ожесточение, с которым она преследовала все русское, было бы очень забавно, если б она не так часто прибегала к этому средству выказывать европейское просвещение. Впрочем, надобно сказать правду, в этом отношении ей нечем было похвастаться перед своими приятельницами. Конечно, и наши московские барышни, — дай Бог им доброго здоровья! — не упустят случая сделать обидное сравнение между чужим и своим отечеством, но у них бывают иногда минуты милосердия и справедливости; случается, что они похвалят отечественного художника, прочтут с удовольствием русскую книгу и даже, к ужасу своих почтенных матушек, решатся подчас назвать глупцом француза, если он точно пошлый дурак; но наши провинциальные модницы
Жестокие созданья!
Они не знают состраданья
И душат сряду всех.
Небольшой круг, которого главою была княгиня Ландышева, называл сам себя обществом людей «высокого полета», — извините, не умею лучше перевести французского выражения de la haute volée. В числе этих высоколетающих господ, разумеется, первые места занимали князь Владимир Иванович и Вельский, а между дамами отличались особенно высоким полетом Анна Ивановна Златопольская и Глафира Федоровна Гореглядова. Первая — женщина лет тридцати пяти, с томными глазами, глубокой чувствительностью и огромным носом, который, par procédé[6], называли греческим. Она жила большую часть года в своем городском доме, ездила по балам для того, чтоб поддержать знакомство, давала у себя вечера для своей дочери, которую еще никуда не вывозила, и не мешала заниматься хозяйством своему мужу, который жил почти безвыездно в деревне, пахал землю, курил вино и ездил с собаками. Вторая, то есть Глафира Федоровна Гореглядова, лет двадцати двух, весьма приятной наружности, ловкая стройная женщина, которая так грациозно приседала, входя в комнату, и так мило припрыгивала, когда подходила целоваться с хозяйкою дома, что все девицы и молодые женщины низшего полета смотрели на нее с каким-то благоговением и удивлялись ей со страхом и трепетом. Старик, муж ее, человек богатый, но скупой и месяцев десять в году прикованный подагрою к своим вольтеровским креслам, женился на ней для того, чтоб не сидеть одному дома; а она вышла за него потому, чтоб разъезжать с утра до вечера по гостям. Сначала он сердился; потом, как следует, перестал, и чтоб не умереть от скуки, бил хлопушкою мух, выводил канареек и играл в марьяж со своим дворецким. Весь город дивился их согласию, и все называли старика Гореглядова отменно счастливым.
Часу в седьмом вечера, в тот самый день, в который поутру Николай Иванович Холмин сделал три визита, описанные в предыдущей главе, княгиня Ландышева в ожидании гостей, которые и в провинции не съезжаются прежде девятого часа на вечер, сидела в гостиной с приятельницами своими: Златопольской и Гореглядовой. Перед ними на столе лежали две французские книги в синей красивой обертке; это были «Сцены из приватной жизни», сочинение г. Бальзака.
— «Сцены из приватной жизни!» — сказала Гореглядова (разумеется, по-французски), перебирая листы первого тома. — Это название не много обещает.
— Я получила их сегодня, — прервала княгиня. — Говорят, что они очень интересны.
— Но уж верно не так, как романы моего милого д'Арленкура, — подхватила Златопольская, закатив под лоб свои чувствительные глаза.
— И я сомневаюсь в этом, — сказала княгиня. — Кто написал «Неизвестную», «Ренегата», «Ипсибоэ»...
— А «Пустынника»! — вскричала Златопольская. — А «Пустынника»! Fuis, fleuve de la vallée!..[7] О д'Арленкур!
— Я читала, однако ж, — продолжала княгиня, — в одном русском журнале, что этот Бальзак...
— Ах, перестань, ma chère![8] — прервала Златопольская. — Что может сравниться с д'Арленкуром... Fuis, fleure de la vallée!
— Это правда, — прибавила Гореглядова. — Кто читал «Ипсибоэ», «Ренегата»...
— И знает наизусть «Пустынника», — сказала Златопольская, — тому не скоро понравится какой-нибудь Бальзак. Да он же и старый писатель! Я еще ребенком слыхала об нем от нашего французского учителя. Какая разница мой милый д'Арленкур... Oh, fuis, fleure...
— Ольга Федоровна Зарецкая! — сказал громким голосом лакей, отворяя двери гостиной.
— Ольга Федоровна! — вскричала княгиня, вставая с канапе. — Так она приехала из Москвы?.. Ах, chère amie[9], как я рада, что вы опять с нами! — продолжала она, идя навстречу к пожилой даме, разодетой по последней моде, с преогромными беретами на рукавах и колоссальным током на голове.
После обыкновенных лобызаний и отрывистых фраз, которые, разумеется, должны всегда выражать искреннюю радость, хозяйка и гости уселись вокруг стола, и между ними начался следующий разговор:
Княгиня. Ах, ma chère, какие у вас чудные рукава! Comme с'est joli![10]
Зарецкая. Да. Это самая последняя мода. Мадам Лебур поклялась мне, что этим фасоном первое платье делано для меня.
Златопольская. Ах, как мило!
Гореглядова. Прелесть! А косынка?.. Посмотрите!
Зарецкая. Их только что привезли из Парижа. Это шали.
Княгиня. Шали... Да, да, знаю! C'est délicieux![11]
Гореглядова (тихо Златополъской). Как все это пестро!.. А этот ток! Боже мой, в пятьдесят лет!.. Elle est d'un ridicule achevé[12].
Княгиня. Ну что, ma chère, вы очень веселились в Москве?
Зарецкая. О, не говорите мне! Я умирала с тоски.
Княгиня. Неужели?
Зарецкая. Ах, ma chère, что за общество! Что за тон! Я вообразить себе не могла, чтоб в городе, который называется столицею, было так мало просвещения. Одни названия улиц выведут всякого из терпения. Например, я остановилась у моей родственницы, в собственном ее доме — как вы думаете, где? — на Плющихе!!!
Златопольская. На Плющихе? Dieu, comme c'est vulgaire![13]
Зарецкая. А как живут, ma chère! Вот однажды пригласили меня на бал в один дом, помнится, за Москвой-рекой, на Зацепе...
Гореглядова. На Зацепе? Боже мой, какие тривиальные названия!
Княгиня. Согласитесь, что это может быть только у нас.
Зарецкая. И только в Москве. Вот мы ехали, ехали какими-то огородами, Крымским Бродом... Ужас! И что ж, вы думаете, нашли на этом бале?.. Хозяйку, которая заговорила с нами по-русски, голые деревянные стены и сальные свечи в запачканных хрустальных люстрах.
Княгиня. Нет, шутите!
Зарецкая. Уверяю вас. По этому вы можете судить, как живут в Москве. В Благородном собрании я была только однажды, на масленице. Зала недурна; но что за тон, что за манеры! Молодые люди ходят взад и вперед; никто не обращает на вас никакого внимания, и если вы не хотите сидеть на скамейке, то уж, конечно, не догадаются подать вам стула. Я это испытала на себе.
Княгиня. А театр, ma chère?
Зарецкая. Французский — прелесть, но зато русский!.. Вы не можете себе представить!.. Что за актеры, какие названия у этих актеров! Щепкин, Репина. Ну, поверите ли, тошно слышать! А как играют!.. Меня уговорили однажды посмотреть какую-то оперу, кажется, «Волшебного стрелка». Ну, ma chère, признаюсь, мне стало стыдно, что я русская. Но это еще ничего. Подле меня в ложе какой-то господин, которого называли графом, начал говорить с своими дамами и хвалить игру актеров, декорации, костюмы, словом, все и даже уверять их, что он видел эту оперу в Париже, и что она дается там не лучше, чем в Москве. Как вы думаете? Эти дамы, которые, впрочем, одеты были недурно и, казалось, принадлежали к хорошему обществу, слушали его, как оракула! Такое невежество вывело меня совершенно из терпения, и чтоб показать этому господину, как мне гадко было слушать его наглую ложь, я вскочила, накинула шаль и тотчас уехала из театра.
Княгиня. Признаюсь, и я на вашем месте не усидела бы спокойно.
Гореглядова. Вы меня удивляете, Ольга Федоровна.
Княгиня. Ах, ma chère, чему тут удивляться? Да разве прошлого года не были у нас приезжие из Москвы. Помнишь этого князя Брянского и еще какого-то ученого? Ну вот этих, над которыми мы так смеялись, когда они объявили преважно, что вояжируют по России. Они не хотели сблизиться с нашим кругом, — а с кем были знакомы? С Волгиными, с Дубровиным, с Закамским, с этим невежею Холминым. Помнишь, что они говорили: «Вот почтенные люди! Вот настоящие русские дворяне! Вот истинно просвещенные помещики!» Просвещенные!.. А первый Дубровин говорит по-французски так, что без смеха нельзя слышать.
Зарецкая. Ну, ma chère, я в Москве видела двух вояжеров англичан, которые еще хуже Дубровина коверкают несчастный французский язык.
Княгиня. И, ma bonne amie![14] Да зато они прекрасно говорят по-английски.
Зарецкая. Да, это правда. Да что это за князь Брянский, ma chère? Я что-то никогда не слыхала этой фамилии. Что он такое?
Княгиня. Как что? Он принадлежит к лучшему московскому обществу — я это знаю.
Гореглядова. О, если так, то, кажется, нам нечего перенимать у Москвы.
Златопольская. Нам перенимать? Нет, ma chère, не мы у Москвы, а Москва должна перенимать у нас.
Княгиня. Да, да! Не мешало бы ей поучиться здесь хорошему тону и спросить у нас, что значит образованный вкус.
Зарецкая (которая между тем взяла в руки одну из книг). Ах, Боже мой! Бальзак!
Княгиня. Вы его знаете, ma chère?
Зарецкая. Бальзака? Какой вопрос! Вся Москва от него без ума.
Гореглядова. Неужели?
Златопольская. Однако ж, верно, д'Арленкур...
Зарецкая. Фи, ma chère, что вы говорите? д'Арленкур! Да его уж никто не читает; все над ним смеются. Но Бальзак!.. Ах, Бальзак!! В Москве нет ни одной порядочной женщины, которая не знала бы его наизусть.
Княгиня. В самом деле?
Зарецкая. Да, ma chère. Когда на масленице я была в Благородном собрании, кто-то сказал, что Бальзак в Москве. Потом стали говорить, что он в собрании. Боже мой, как все дамы засуетились, какая пошла тревога, шум, расспросы. Одного молодого человека, который с виду походил на француза, совсем было задушили. К счастью, он заговорил по-русски; это его спасло.
Златопольская. Ах, ma chère, вы, верно, дадите мне прочесть эти книги.
Гореглядова. И мне, ma bonne amie!
Княгиня. С большим удовольствием... когда прочту их сама.
Слуга (растворяя дверь). Анна Степановна Слукина!
Княгиня. Ну так, — всегда первая!.. Как она мне надоела! (Идет к ней навстречу.) Вот одолжили, Анна Степановна! Это по-приятельски. Чем ранее, тем лучше... А, Варвара Николаевна! Bon soir, mon enfant![15]
Через полчаса в гостиной княгини Ландышевой играли уже на трех столах в вист, а в зале музыканты настраивали свои инструменты. Иван Степанович Вельский и Алексей Андреевич Зорин были налицо; но Анна Степановна не взяла карточки, потому что недоставало князя Владимира Ивановича, чтоб составить ее всегдашнюю партию. Четвертого игрока найти было нетрудно, да только, может быть, он не стал бы прощать Анне Степановне ренонсы и не позволил бы ей приписывать онеров. Вот уж в гостиной стало тесно. Вот загремела музыка, и несколько вежливых кавалеров с проседью подняли с полдюжины почетных дам и первых чиновниц общества. Переваливаясь с ноги на ногу, они потащились в залу, чтобы, как водится, открыть бал неизбежным "польским". Молодые люди нехотя пристали к ним, и длинный ряд танцующих, изгибаясь и изворачиваясь в разные стороны, начал прохаживаться по зале и всем открытым комнатам. В третьей паре Вельский вел Анну Степановну, которая с приметным нетерпением посматривала вокруг себя.
— Что это наш князь Владимир Иванович не едет? — сказала она, наконец, своему кавалеру. — Охота же ему терять золотое времечко! Да не сесть ли нам, батюшка Иван Степанович, втроем? Я буду играть парти-фикс с болваном.
— Князь скоро будет, — отвечал сухо Вельский, — а между тем я хочу воспользоваться его отсутствием и спросить вас: слышали ли вы, что говорят в городе?
— А что такое?
— Вы, верно, не забыли, зачем приезжала к вам третьего дня моя кузина. Вы почти дали ей слово; а несмотря на это, говорят, будто бы имеете какие-то другие виды на Варвару Николаевну. Я не хочу этому верить; но согласитесь, что такие слухи очень неприятны, особливо для человека, который, смею вас уверить, не привык играть жалкую роль всесветного жениха. Так извините, Анна Степановна, если я попрошу вас не откладывать моего благополучия и объявить решительно, что вы принимаете мое предложение.
— Что вы, что вы, Иван Степанович? Подумайте! Место ли здесь?..
— Да я и не прошу вас делать помолвку здесь, на бале, а если позволите, приеду к вам послезавтра с моей кузиной.
— Послезавтра? То есть в пятницу? Помилуйте, что за экстра такая и к чему так торопиться?
— Да хоть бы для того, сударыня, чтоб уронить эти вздорные слухи, столько же обидные для вас, сколько и для меня. Впрочем, я не хочу никак вас женировать; извольте, я приеду к вам не в пятницу, а в субботу; но тогда уже попрошу у вас позволения известить всех родных и приятелей о моей помолвке. После того, что вы изволили говорить моей кузине, я не смею и сомневаться...
— Помилуйте, да что ж я такое говорила? — прервала с большим смущением Анна Степановна. — Конечно, я сказала ее превосходительству, что для меня весьма приятно, что я очень буду рада...
— Следовательно, вы согласны? И позвольте вам сказать. Анна Степановна, что после этого всякое с вашей стороны затруднение будет явным доказательством, что вы хотели нас дурачить, смеяться надо мною, над моей кузиной, над всем нашим семейством... Но, — виноват, — я вижу, что уж одно это обидное предположение вас огорчает. Итак, в субботу?.. Вот и "польский" кончился. Теперь я в ваших приказаниях, и если вам угодно играть втроем в вист...
Но Слукиной было не до виста. Она отказалась и села в зале между матушек, тетушек и старших сестриц. Поиграв еще несколько минут "польский", музыка перестала, и из толпы нетерпеливых танцовщиков, между которыми было человек пять военных, раздалось, наконец, давно жданное восклицание: «Вальс!» Музыканты заиграли из «Волшебного стрелка», и этот исполненный жизни, веселый и невинный танец начался...
Невинный! Какая пошлая ирония! Какая старая, избитая насмешка! Извините, я вовсе не шучу и повторяю еще раз без всякой иронии, что этот танец точно так же невинен, как и все прочие: как щеголеватая французская кадриль, как блестящая мазурка, как давно забытые экосезы и даже как древний чопорный менуэт. Английские писатели, а вслед за ними французские, а вслед за французскими наши немилосердно клевещут на бедный и, право, безвинный вальс. Послушайте их: как сердце девушки бьется почти в одной груди с сердцем того, кто с ней танцует; как дыханья их сливаются; как шелковые волосы красавицы касаются его пылающих щек; как рука в руку, душа в душу, они не летают по гладкому паркету, отделяются от земли, живут в другом мире и прочая. Ну, прошу после этого верить печатному! Я спрашиваю всех молодых людей, что может быть невиннее этого удовольствия, и приходит ли кому из них на ум в то время, когда он вальсирует с какой-нибудь красавицей, что она почти лежит в его объятиях? Чувствует ли он какое-нибудь особенное удовольствие от того, что рука ее покоится на его плече, и не предпочтет ли он праву обвивать своею рукою ее талию и вертеться с нею в каданс, дозволение, просто, без всяких танцев и украдкою, взять ее за руку? Почему правоверный мусульманин, не имеющий никакого понятия о наших обычаях, отвернется с отвращением от самой добродетельной женщины, которая подойдет к нему с открытым лицом, и почтительно будет смотреть на какую-нибудь Нинон Ланкло, если она окутает свою голову вуалью? Потому, что наши дамы, даже и не очень красивые, не прячут ни от кого своих лиц, а на Востоке без покрывала ходят одни только женщины, принадлежащие к самому последнему и презрительному разряду общества. Почему какая-нибудь краса Востока, пламенная черноглазая турчанка, трепещет и дрожит, как преступница, почему сердце ее замирает от восторга и ужаса, когда она откидывает назад свое покрывало перед мужчиною? Потому, что, открывая лицо свое, она делает все то же самое, что сделала бы наша русская барышня, если б сказала мужчине: «Я люблю тебя и хочу быть твоею». Теперь видите ли, что в нашем житейском быту не самое действие, но мысль, которую мы к нему привязываем, делает его или совершенно невинным, или решительно преступным в глазах наших? И вот почему я называю невинным танец, который, несмотря на все пиитические описания, не может возбуждать в нас никаких дурных помыслов, потому что право обнимать гибкий стан девушки и держать в руке своей ее руку принадлежит не исключительно одному, но всем, то есть каждому, кто танцует, и по этой самой причине не говорит ничего нашему воображению, не ведет нас ни к чему и, следовательно, не значит ничего.
Но, виноват: заступаясь за бедный, оклеветанный вальс, я забыл совсем про мою не столь невинную Анну Степановну. «В субботу! — повторяла она про себя, — в субботу! А дело мое слушают еще на будущей неделе... Нет, батюшка Иван Степанович, хоть вы и родня нашему губернатору, а не прогневайтесь: своя рубашка к телу ближе. Не хотелось бы мне ссориться с ее превосходительством... ну, да делать нечего!»
В эту самую минуту обе половины дверей перед ней распахнулись, и губернаторша, в сопровождении двух дам, вошла в залу. Она сказала что-то мимоходом хозяйке и, не замечая никого, прямо подошла к Слукиной, расцеловалась, села подле нее на стуле и наговорила ей столько приятных вещей, что бедная статская советница совсем одурела, особливо, когда губернаторшины ассистентки принялись, одна перед другой, уверять ее в своей дружбе, любви и уважении. Вся твердость ее поколебалась. «Ах ты, Господи Боже мой! — думала она, когда губернаторша уселась с своим причтом за ломберный столик. — Да что же мне делать? Идти на явную ссору с ее превосходительством после таких ласк? Теперь я почти первый человек на бале... а тогда! И взглянуть-то на меня никто не захочет. Ох, да ведь они требуют приданого... непременно потребуют!.. А мое дело?.. Ахти!.. Беда, да и только!».
— Здравствуйте, матушка Анна Степановна! — сказал председатель гражданской палаты Зорин, усаживаясь подле Слукиной. — Рад сердечно, что могу с вами словечка два перемолвить. Да где же Варвара Николаевна?
— Здесь, батюшка Алексей Андреевич! Разве не видишь, танцует вот с этим гусарским офицером... как его?
— Тонским?
— Да, батюшка. Да что ж она с ним так растанцевалась!.. Не видит, что ты здесь, а то давно бы кончила, чтоб подойти к нам. Уж как она тебя уважает, Алексей Андреевич, как любит!.. Варенька, поди сюда, мой друг! Ну, вот ты все спрашивала: "Да будет ли сюда Алексей Андреевич? Да приедет ли он?.." Вот он, налицо. Ну что, успокоилась?
Бедная Варенька поглядывала с удивлением на свою мачеху, краснела, приседала и не знала, что ей отвечать.
— Как вы изволили вспотеть, Варвара Николаевна! — сказал с вежливою ужимкою Зорин, целуя у ней руку. — Словно розан раскраснелись. А что, верно, очень устать изволили?
— Нет-с! — отвечала рассеянно Варенька, поглядывая в ту сторону, где стоял прекрасный собою молодой человек в гусарском вицмундире.
— Вы, как вижу, отменно любите танцы, — продолжал Алексей Андреевич.
— Да-с.
— Угодно вам французскую кадриль? — сказал, шаркнув ногою, долговязый недоросль с огромным хохлом и накрахмаленными брыжами.
Варенька подала ему руку, а Зорин снова обратился к Анне Степановне.
— Сегодня, матушка, я целое утро занимался вами, — сказал он вполголоса.
— Мною, Алексей Андреевич?
— То есть вашей тяжбой.
— Покорнейше вас благодарю.
— Ох, Анна Степановна, надели вы мне петлю на шею!
— Как так, батюшка?
— Да ведь дело-то ваше больно плоховато.
— Что ты, мой отец? Дело чистое, святое!
— Нет, матушка Анна Степановна, пополам с грешком. Конечно, можно бы повернуть его иначе, да чтоб оглядок не было. Ведь решение уездного суда не закон, а голословные доказательства вашего права не документы, матушка Анна Степановна!
— Ну, Алексей Андреевич, не думала я, чтоб ты...
— Да что ж мне делать! — прервал председатель. — Я вам докладываю, что дело ваше очень плоховато. Конечно, один Бог без греха: что и говорить, как подчас не покривить душою для родного человека!..
— Ну вот то-то и есть, батюшка!
— Да ведь мы еще с вами не родня, Анна Степановна!
— Я тебе говорила, мой отец, возьми терпенья недельки на три.
— Так и вы уж, матушка, потерпите.
— Как потерпеть? А не ты ли мне сказал, что на будущей неделе?..
— Мало ли что говорится, сударыня! Да ведь я же вам не перед зерцалом это объявил, и мои слова в протокол не записаны.
— Ну, батюшка Алексей Андреевич, покорнейше благодарю!
— Да что, Анна Степановна, из пустого в порожнее переливать! Не угодно ли вам этак денька через три помолвку сделать, так я за ваше дело примусь порядком. А там, как свадебку сыграем, так на другой день и резолюцию подмахну.
— Что ты, что ты, мой отец? Через три дня помолвка! Да ведь это не что другое — около пальца не обведешь. Через три дня! Да в уме ли ты, батюшка?
— Как угодно, Анна Степановна! Ваш разум, ваша и воля.
— И где видано? Пристал как с ножом к горлу!
— И, матушка Анна Степановна! Да коли вы сами проволочек не жалуете, так за что же и мне их любить?.. Но извините: господин Вельский сказал мне, что вы от партии отказались, так я взял карточку, и, чай, меня дожидаются. Подумайте хорошенько, матушка. Денька через два я сам у вас побываю. Честь имею кланяться!
Анна Степановна не успела еще образумиться от такого неожиданного нападения, как вдруг худощавый мужчина высокого роста, с усами и густыми черными бакенбардами, которые, сходясь под галстуком, обхватывали, как рамками, бледное лицо его, явился перед нею и молча устремил на нее свои блестящие глаза.
— Ах, князь Владимир Иванович! — вскричала Слукина. — Это вы?
— Да, сударыня, это я, — прошептал князь, продолжая смотреть на нее с той «горькой» байроновской улыбкою, о которой так много говорят новейшие французские писатели. — Это я! — повторил он тихо, но таким мрачным и глухим голосом, что у статской советницы сердце замерло от ужаса.
— Ах, батюшка, ваше сиятельство, — сказала она с беспокойством, — да что с вами сделалось?
— Ничего! Безделица, самый обыкновенный случай. Представьте себе, что мне бы вздумалось понтировать и счастье всей моей жизни поставить на одну карту.
— Эх, князь, напрасно! Что вам дался этот банк? Играли бы себе да играли в вистик...
— Да! — продолжал князь, не слушая Слукиной. — Да, все блаженство, все радости, все, что привязывает нас к земле, поставлено на одной карте, и вы думаете, что я позволю банкомету передернуть?.. Вы меня понимаете?
— Нет, батюшка, не понимаю.
— Скажите мне, Анна Степановна, знаете ли вы, что такое любовь?
— Как не знать, Владимир Иванович! Я очень любила покойника.
— Любили? То есть поплакали, когда он умер, износили черное фланелевое платье и построили деревянный голубец над его могилой?
— Да, князь, я все это выполнила, как следует.
— Как следует! Нет, Анна Степановна, я говорю вам не об этой любви.
— О какой же, батюшка?
— О той, которая наполняет мою душу; о той, которая не знает и не хочет знать никаких приличий, никаких условий света, которая... Но я вижу, что мне должно говорить с вами определительнее. Эта любовь, сударыня, походит на булатный кинжал черкеса: он гладок, светел и красив, но им играть опасно. Вы меня понимаете?
— Нет, батюшка, не понимаю!
— Послушайте. Я люблю Варвару Николаевну, и если бы кто-нибудь осмелился забавляться этой страстью, шутить счастьем всей моей жизни; если б вы, Анна Степановна...
— Ах, батюшка, ваше сиятельство, что вы, что вы?..
— Я вас спрашиваю, для чего она до сих пор не принадлежит мне? Для чего все эти отсрочки? Кажется, между нами все кончено. Мы сторговались...
— Опомнитесь, князь! Что вы говорите?
— Не прогневайтесь, Анна Степановна! Я ненавижу эту притворную вежливость, которая хочет все на свете усыпать розами. Я люблю называть вещи собственными их именами и повторяю еще раз — мы сторговались, и теперь вы не имеете никакого права продавать эту несчастную сироту с публичного торга, как продают невольниц на базарах Востока. Она моя!
— Тише, князь! Бога ради, тише! Что вы это?..
— Скажите одно слово, и я замолчу.
— Да что это с вами сделалось? Помилуйте, с чего вы взяли, что я отступлюсь от моего обещания? Но ведь надобно также подумать и о Вареньке. Дайте ей хоть немножко к вам привыкнуть.— а то долго ли до беды? Как больно круто повернем да девка-то заупрямится...
— О, об этом не беспокойтесь!
— Ну, Бог весть! Ведь она еще молода, глупа, не вдруг поймет, что жениха с четырьмя тысячами душ не встретишь на каждом перекрестке.
— Фи, что это такое? Да кто вам говорит о душах, Анна Степановна? Я вижу, мы вечно не поймем друг друга. Послушайте: быть может, вы имеете причины откладывать нашу свадьбу, но я их не имею и говорю вам решительно: или завтра же вы меня примете, как жениха Варвары Николаевны, или весь город узнает, как вы торгуете вашей падчерицей.
— Завтра? Как завтра?
— Извольте, я дам вам двое суток на размышление. Слышите ли, Анна Степановна? Двое суток! То есть, — прибавил князь, посмотрев на свои часы, — в пятницу, ровно в полночь, Варвара Николаевна назовет меня женихом своим, а вы, — как вам угодно, — вы можете меня не называть своим сыном: я об этом не хлопочу.
Сказав это, князь кивнул слегка головою Анне Степановне и пошел отыскивать хозяйку дома.
— Да что ж это такое? — прошептала статская советница. — Что они все, прости Господи, белены что ль объелись? Ну как они вздумают стакнуться, да все трое разом ко мне пристанут? Ах, Господи! Нет, нет!.. Уберусь-ка, за добра ума, поскорей домой и завтра чем свет пошлю за Николаем Ивановичем: авось он придумает что-нибудь?.. Варенька! Варенька!.. Не слышит!.. Да что у ней за шуры-муры с этим Тонским?.. Варвара Николаевна!
— Что вам угодно? — сказала Варенька, подойдя к Анне Степановне.
— А то, сударыня, чтоб вы не изволили перебивать с каждым сорванцом, который танцует с вами на бале. О чем ты, матушка, тараторила полчаса с этим офицериком, а? Уж не подпускает ли он тебе каких-нибудь турусов на колесах? Ну то-то; у меня смотри, сударыня! Да изволь-ка взять свою шаль, мы сейчас едем.
— Как, маменька? Так рано!
— У меня голова очень разболелась.
Когда Слукина сошла с крыльца, чтоб ехать домой, она почувствовала, что кто-то подсаживает ее в карету. Этот вежливый кавалер был Тонский.
— Покорно вас благодарю, батюшка! — сказала она очень сухо. — Напрасно изволили трудиться!
Карета застучала по исковерканной мостовой, и кто-то через минуту проскакал мимо ее на дрожках.
— Да что ж это такое? — продолжала Слукина, помолчав несколько времени. — Что этот усач, словно осенняя муха, так в глаза мне и лезет? Куда я не люблю этих подлипал!
— А он очень вас любит и уважает, — сказала робким голосом бедная девушка.
— Право?.. А что мне, матушка, в его любви? И на какую потребу уважение этого нищего? Я и сама заметила, что он что-то не путем умильно на меня посматривает. Уж не хочет ли денег попросить взаймы?.. Пожалуй, чего доброго, прикинется, что влюблен в меня. Ведь эта голь хитра на выдумки: на обухе рожь молотит и с камня лыки дерет.
— Вы напрасно, маменька, так дурно об нем думаете. Он очень честный и хороший человек.
— Ась?.. Что, мать моя?
— Я говорю, что он честный и хороший человек.
— Право? Да что ты так за него заступаешься? Что это значит, сударыня?
— Так, маменька, ничего.
— То-то ничего. Правда, я до нынешнего дня не замечала, чтоб ты с ним пускалась в большие разговоры, да и не думаю, чтоб этот однодворец осмелился... Но как бы то ни было, а прошу вас, сударыня, вперед с ним не фамильярничать: я этого не люблю. Да вот уж мы и приехали. Ну, что сидишь? Вылезай, матушка!
Варенька выпрыгнула из кареты, и, когда обернулась назад, сердце ее забилось от радости: насупротив, в маленьком домике, светился огонек, и подле открытого окна сидел Тонский.