— Голубчик, Николай Иванович, батюшка, будь отец родной: приставь голову к плечам! — так говорила Анна Степановна Слукина, когда на другой день рано поутру Холмин вошел в гостиную, в которой она его дожидалась.
— Что с вами сделалось, Анна Степановна? — спросил он, садясь подле нее на канапе.
— Ох, беда, кормилец, сущая беда! Всю ноченьку не спала; уж я вертелась с боку на бок, думала, думала!.. А что проку? Как ни кинь, все клин!
— Да что такое?
— Что, батюшка, худо! Все женихи мои взбеленились.
— Как так?
— Да так: словно заговор какой. Вчера, — да еще, слава Богу, что поодиночке, — пристали ко мне: «Реши да реши!» Я и так и сяк. Куда те! И слышать не хотят. Поверишь ли, никто больше трех дней сроку не дает! Этот франт, шематон, губернаторский племянничек, так закидал меня словами, что я чуть было сама не поверила, что выдаю за него Вареньку. А крапивное-то семя, выжига проклятая, Зорин, как будто бы ему черт на ухо шепнул! Формально объявил мне, что дело мое до тех пор не будет решено, пока я сама с ним не порешусь. И даже этот шальной князь, Владимир Иванович, ну вот так и напирает, — да какие речи говорит, — Господи, Боже мой, уши вянут, батюшка!
— Ну, матушка, не предсказывал ли я вам?..
— Эх, Николай Иванович! Брани меня, ругай, да только выручи!
— Выручи! Это легко сказать, Анна Степановна. Как ни вертись, как ни хитри, а надобно объявить, за кого Варенька идет замуж.
— Да лишь только я объявлю, так Зорин и Вельский...
— Что и говорить: житья вам не будет! А особливо Вельский и его семейство...
— Ох, беда, батюшка! Живую съедят. Ведь ты знаешь, какая семейка-то!
— То-то и есть. Впрочем, что ж в самом деле: не за того, так за другого, а надобно выйти замуж. Оно досадно, спору нет; да ведь нельзя же и Вареньке разорваться. Посердятся, посердятся, да перестанут. А вот чего никогда вам не простят — что вы их обманывали, водили за нос, зазнамо дурачили.
— Так, батюшка, так!
— Ну, пусть Варенька выйдет за князя Владимира Ивановича, это еще ничего; только бы вас-то как-нибудь выгородить.
— В том-то и дело, отец мой. Постарайся, родной! Придумай что-нибудь.
— Постойте-ка!.. А что, в самом деле, Анна Степановна, — ведь вы тогда только будете в ответе, когда отдадите сами Вареньку замуж!.. Ну а если она убежит и обвенчается без вашего ведома?..
— Как убежит?
— Ну да! Если ее увезут.
— Увезут? Кто увезет?
— Разумеется, князь Владимир Иванович.
— А, понимаю! Только, воля твоя, что ему за радость увозить Вареньку, когда он и без этого может на ней жениться?
— Что за радость? Так вы вовсе его не знаете! Да он, я думаю, с тоски умирает, что должен жениться таким обыкновенным и пошлым образом. О, поверьте мне, Анна Степановна, — лишь только я ему намекну, что он может и даже должен увезти свою невесту, так он запрыгает от радости. Да, впрочем, это уж мое дело: не беспокойтесь.
— Но, я думаю, мне надобно прежде поговорить об этом с Варенькой?
— Что вы, что вы! Напротив, она должна думать, что все делается без вашего ведома. За скромность мою я вам ручаюсь, но я никак не поручусь вам ни за Вареньку, ни за будущего ее мужа, с которым, вероятно, она секретничать не станет. Вы, я думаю, понимаете всю важность этой тайны. И малейшее подозрение может вас совершенно погубить в общем мнении. А если, на беду, откроется вся истина, то вы совсем погибли. Весь город на вас обрушится. Чего доброго, эту невинную хитрость назовут, пожалуй, подбором, стачкою, фальшивым поступком, вмешают правительство. А вы знаете, Анна Степановна, как судят дворян за фальшивые поступки?..
— Ох, знаю, батюшка, знаю! Лишат чинов и дворянства. Да только, воля твоя, где ж тут фальшивый поступок?
— Как где! Да разве вы не должны будете принести жалобу губернатору? Разве не станете кричать, что Вареньку увезли, что она обвенчалась без вашего ведома и согласия?.. Ведь чем более вы наделаете шуму, тем невиннее будете казаться в глазах тех, которые по милости вашей останутся в дураках.
— Правда, мой отец, правда!
— Не мешайте только мне, а уж дело будет сделано. Да где Варенька?
— У себя, батюшка, на антресолях.
— Так я пойду и переговорю с нею, а вы подождите меня здесь.
Часа через полтора Холмин вошел опять в гостиную.
— Ну что, мой отец? — спросила торопливо Анна Степановна. — Уладил ли ты наше дельце?
— Кой-как уладил. Да уж чего же мне это стоило! В одном я не ошибся: Варенька точно неравнодушна к князю, но убежать с ним и обвенчаться без вашего ведома никак не хотела.
— Вот что!
— Я объявил решительно, что вы никогда не выдадите ее замуж за того, кого она любит.
— Ну!.. Что ж она?
— Заплакала, а бежать не соглашалась. Я сказал ей, что она не родная ваша дочь и не обязана вам слепым повиновением.
— Ну, ну! Что ж она?
— Согласилась со мною, а бежать не хотела. Я стал ей доказывать, что это один способ выйти замуж, что она вечно останется в девках, если будет дожидаться вашего благословения...
— Ну!
— И в этом не спорила со мною; а убежать никак не решалась.
— Этакая упрямая девчонка! Батюшкин нрав, что и говорить. Да чего ж она хотела?
— Чтоб я дал честное слово, что вы ее простите. Нечего было делать: я побожился ей, что вы торжественно и при всех ее простите. Теперь смотрите же, Анна Степановна, не введите меня в слово.
— Так она очень этого добивалась? А не знаешь ли, батюшка, на что ей мое прощение?
— Она говорит, что ей стыдно будет на людей смотреть, если вы навсегда от нее отступитесь.
— Право? Так у ней нет ничего другого на уме?
— А что такое?
— Так, ничего! Впрочем, мы с князем на этот счет уже объяснились; и у меня есть кой-какие документики.
— Документы? Какие документы?
— Так, батюшка, так! Вот изволишь видеть: дело мое вдовье, — сохрани Господи, навяжется зять ябедник, затаскает по судам. Ведь за меня, сиротинку, вступиться некому. Так Варенька хочет непременно, чтоб я ее простила?
— Да, Анна Степановна, и я в этом дал ей честное слово.
— Ну, хорошо! Однако ж, как ты думаешь, батюшка: все-таки надобно поломаться?
— Немножко, да! Но много не советую: это будет ненатурально. Вы всегда так любили Вареньку, ваша нежность к ней всем известна, и если вы хоть крошечку пересолите, злые люди тотчас скажут, что вы играли комедию.
— Хорошо, батюшка, хорошо! А когда же?
— Чем скорее, тем лучше; а то, Бог знает, неравно еще ваши женихи как-нибудь изъяснятся между собою, так и выдумка наша ни на что не будет годиться. Я думаю, сегодня ночью.
— Сегодня?..
— Да. Скажите, что у вас голова болит. Вареньку спать не укладывайте, а сами часу в десятом лягте почивать. Она скажет своей девушке, что у ней бессонница, и этак часу в двенадцатом, пойдет гулять по саду. В задней улице подле калитки будет стоять карета, а я в моей деревне, — знаете, что верст пять отсюда, — стану их дожидаться в приходской церкви. Да уж не беспокойтесь, — все будет улажено. Вы, Анна Степановна, не извольте вставать ранее обыкновенного; а как встанете да хватитесь Вареньки, так и подымите штурм: сейчас карету, к губернатору; ревите, плачьте... Да что вам толковать! — прибавил Холмин, раскрывая свою серебряную табакерку. — Ученого учить, лишь только портить.
Слукина улыбнулась и, понюхав табаку вместе с Николаем Ивановичем, сказала с видом глубокого смирения:
— И, батюшка, где нам! Ведь я человек глупый: что на уме, то и на языке. Да делать нечего, — попробую, прикинусь как-нибудь.
— Только смотрите! — продолжал Холмин, вставая. — Если губернатор вас спросит: на кого вы имеете подозрение, не вздумайте намекнуть на князя: он изо всех Варенькиных женихов самый выгодный. Следовательно, тотчас может родиться подозрение, что тут есть с вашей стороны какая-нибудь хитрость и подбор. Стойте в одном: знать не знаю, ведать не ведаю!
— Слушаю, батюшка.
— Прощайте же, Анна Степановна. Я отправляюсь теперь к князю, а там к себе, в деревню. Мне сегодня дела будет много, — так не погневайтесь, если я к вам уж не заеду.
Николай Иванович отправился. Вот прошло утро. Вот уж буфетчик Филька в своем засаленном сюртуке вошел в гостиную и доложил, что кушанье готово. Анна Степановна села вдвоем со своей падчерицей за стол. Они обе молчали. Как ни старалась Варенька казаться спокойною, но яркий румянец, который выступал по временам на ее бледных щеках, рассеянные взоры, смущенный вид — все изобличало необыкновенное состояние ее души. Анна Степановна была также не очень спокойна; кушала очень мало, то есть не за троих, вертелась на своем стуле и беспрестанно посматривала на стенные часы с курантами, которые висели в столовой.
— Что это поделалось с нашей барыней? — шептали меж собой слуги. — Словно в воду опущенная! Словечка не вымолвит! Да и барышня-то не краше ее.
— Посмотри-ка, Парфен! — сказал буфетчик, сдавая повару непочатое блюдо. — Что за диковинка такая? Барыня не изволила сегодня и левашников кушать.
— Да, брат, это недаром! — заметил повар, посматривая с удивлением на любимое «хлебенное» Анны Степановны. — Все до одного целехоньки! Ну!..
Так прошел весь день. Часу в девятом Анна Степановна стала жаловаться на головную боль, повязалась намоченным в уксусе полотенцем и беспрестанно нюхала одеколон.
— Ах, как у меня голова-то расходилась! — промолвила она наконец болезненным голосом. — Лягу пораньше, авось сном пройдет. А вы, голубушки, смотрите, — продолжала она, обращаясь к своим горничным девушкам, — прошу не мешать мне спать; что бы ни случилось, не смей никто меня будить! Слышите?.. Ах, Господи, словно молотками в виски колотит! А все оттого, что совсем моциону не делаю. Да и ты, Варенька, вовсе не ходишь; все сидишь за рукодельем. Ну что хоть теперь: вечер славный, пошла бы себе гулять по саду. Эх вы, барышни, барышни, — толку-то в вас нет: или всю ночь танцуете до упаду, или целый день сидите на одном месте! В твои годы я, бывало, такую теплую ночь напролет гуляю. Ступай-ка, мой друг, ступай! Как обойдешь раз двадцать все дорожки, так завтра будешь как встрепанная. А я прилягу: авось пройдет... Ох, батюшки-светы, что за боль такая! Так голова и трещит... Прощай, Варенька, прощай, мой друг.
Прошло еще около двух часов. Вот в столовой заиграли куранты, и громкий колокольчик прозвенел одиннадцать раз сряду.
— Не дожидайся меня, Дуняша, — сказала тихим голосом Варенька. — Мне что-то не спится; я пойду гулять по саду и разбужу тебя, когда ворочусь назад.
Дуняша, толстая девка лет тридцати, у которой давно уж глаза слипались, вышла в другую комнату, помолилась Богу, прилегла на свою постеленку и заснула мертвым сном. Варенька закутала голову платком, накинула на себя бархатную кацавейку и сошла по девичьему крыльцу на двор. Кругом все было тихо; один только дремлющий сторож постукивал от времени до времени в чугунную доску и лаяла изредка цепная собака. Робко озираясь кругом, Варенька растворила решетчатые дверцы сада и пустилась по длинной заросшей травою аллее. Ночь была лунная, но свет от полного месяца едва проникал сквозь частые ветви огромных лип, которыми обсажены были дорожки. О, как билось, как замирало сердце бедной девушки! Через несколько минут участь ее должна была навсегда решиться. Каждый шорох приводил ее в трепет: зашелестит ли ветерок между деревьями, хрустнет ли сухая ветка под ее ногою, вскрикнет ли кузнечик — все заставляло ее вздрагивать и озираться.
Случалось ли вам, — я спрашиваю это у моих читателей, а не читательниц: женская скромность помешает им отвечать откровенно, — случалось ли вам, во-первых, любить?.. Но поймите меня хорошенько: не так любить, как любят все, во второй, десятый, сотый раз, а так, как мы любим в первый раз в жизни, со всей непорочностью юной девственной души, когда честь и добродетель той, которую выбрало наше сердце, дороже нам самой жизни, когда мы не верим, а веруем и в дружбу и в любовь. Если вы испытали это чувство, если когда-нибудь, поздно вечером или в тихую весеннюю ночь, вы дожидались вашей любезной в тенистой роще, и дожидались для того только, чтоб в сотый раз повторить ей и, может быть, в первый услышать от нее: «Я люблю тебя!», то скажите мне, что происходило тогда в душе вашей? Не замирало ли сердце, не прерывалось ли ваше дыхание, когда, после многих и напрасных тревог, вы услышали наконец знакомый для вас шорох и вдали между деревьев замелькало белое платьице? Если вы не забыли еще, какое производили над вами действие эти мучительные и, в то же время, неизъяснимо приятные ощущения, то легко можете себе представить, что почувствовала Варенька, когда в недальнем от нее расстоянии раздался внятный шелест шагов. В конце аллеи, по которой она шла, две густые черемухи, сплетаясь ветвями, составляли небольшой свод, сквозь который виднелись, как в окно, светло голубые усеянные звездами небеса. Вдруг что-то темное заслонило этот отдаленный просвет.
— Это он! — шепнула Варенька, прислонясь к дереву, чтоб не упасть на землю.
Вот опять замелькали вдали звезды; опять что-то их зазастило. Этот темный предмет, бросая перед собой длинную тень, быстро подвигался вперед. Вдруг светлый луч месяца прорвался сквозь частые ветви лип и облил своим мирным и тихим светом закутанного в серую шинель высокого мужчину. Варенька хотела сделать шаг вперед, но ноги ее подогнулись, и она упала почти без чувств в объятия Тонского.
— Это вы!.. Это ты, мой друг!.. — вскричал с восторгом молодой человек. — О, я не смею верить моему счастью! Мне все кажется... Да, мой друг, да, я боюсь проснуться!
Варенька не говорила ни слова, но голова ее лежала на груди Тонского, и крупные слезы текли по ее пылающим щекам.
— Ах, если вы когда-нибудь перестанете любить меня! — прошептала она прерывающимся голосом.
— О, никогда, никогда!
— Меня некому было благословить, — продолжала Варенька, рыдая. — У меня нет ни отца, ни матери...
— Они видят мое сердце, — перервал Тонский, — и, верно, в эту минуту благословляют нас обоих. Но пойдем, мой друг! Твой крестный отец дожидается нас в церкви. О, поспеши, поспеши сказать, что ты навсегда будешь принадлежать мне!
Опираясь на руку Тонского, Варенька вышла из аллеи на обширный луг, который начинался от самого дома и оканчивался забором. Она невольно оглянулась назад, и ей показалось, что одно из окон спальни ее мачехи до половины было растворено. Между тем Тонский отпер калитку. Она опять захлопнулась, и коляска, запряженная четверкою лихих коней, помчалась, как из лука стрела. На минуту оживилась молчаливая улица: вдали раздался оклик полусонного будочника, еще далее залаяли встревоженные собаки... Стук от звонкой мостовой стал все тише и тише... Вот раздался еще один едва слышный оклик часового, — и вскоре все замолкло по-прежнему.
— Ну, слава Богу, уехали! — сказала Слукина, затворяя окно. — Ух! Как гора с плеч!
Она поправила свой ночник, легла на постель и, мечтая о двух тысячах душ, которые теперь на всю жизнь и нераздельно останутся в ее единственном владении, заснула самым сладким и спокойным сном.