Деревушка, в которую въехали наши путешественники, находилась в близком расстоянии от зимней дороги, на небольшом возвышении, которое во время разлива не понималось водою. Несколько дымных лачужек, разбросанных по скату холма, окружали избу, менее других походящую на хижину. Красное окно, в котором вместо стекол вставлена была напитанная маслом полупрозрачная холстина, обширный крытый двор, а более всего звуки различных голосов и громкий гул довольно шумной беседы, в то время как во всех других хижинах царствовала глубокая тишина, — все доказывало, что это постоялый двор и что не одни наши путешественники искали в нем приюта от непогоды.
Домашний простонародный быт тогдашнего времени почти ничем не отличался от нынешнего; внутреннее устройство крестьянской избы было то же самое: та же огромная печь, те же полати, большой стол, лавки и передний угол, украшенный иконами святых угодников.
В течение двух столетий изменились только некоторые мелкие подробности: в наше время в хорошей белой избе обыкновенно кладется печь с трубою, а стены украшаются иногда картинками, представляющими «Шемякин суд» или «Мамаево побоище»; в семнадцатом веке эта роскошь была известна одним боярам и богатым купцам гостиной сотни (2). Следовательно, читателям нетрудно будет представить себе внутренность постоялого двора, в котором за большим дубовым столом сидело несколько проезжих. Пук горящей лучины, воткнутый в светец, изливал довольно яркий свет на все общество; по остаткам хлеба и пустым деревянным чашам можно было догадаться, что они только что отужинали и вместо десерта запивали гречневую кашу брагою, которая в большой медной ендове стояла посреди стола. Вдоль стены на лавке сидели трое проезжих; один из них, одетый в лисью шубу, говорил с большим жаром, не забывая, однако же, подливать беспрестанно из ендовы в свою дорожную кружку. Оба его соседа, казалось, слушали его с большим вниманием и с почтением отодвигались каждый раз, когда оратор, приходя в восторг, начинал размахивать руками. С первого взгляда можно было отгадать, что человек в лисьей шубе — зажиточный купец, а оба внимательные слушатели — его работники. Насупротив их сидел в красном кафтане, с привешенною к кушаку саблею, стрелец; шапка с остроконечною тульею лежала подле него на столе; он также с большим вниманием, но вместе и с приметным неудовольствием слушал купца, рассказ которого, казалось, производил совершенно противное действие на соседа его — человека среднего роста, с рыжей бородою и отвратительным лицом. В косых глазах его, устремленных на рассказчика, блистала злобная радость; он беспрестанно вертелся на скамье, потирал руки и казался отменно довольным. Трудно было бы отгадать, к какому классу людей принадлежал этот последний, если б от беспрестанного движения не распахнулся его смурый однорядок и не открылись вышитые красной шерстью на груди его кафтана две буквы: З и Я, означавшие, что он принадлежит к числу полицейских служителей, которые в то время назывались… я боюсь оскорбить нежный слух моих читателей, но, соблюдая сколь возможно историческую истину, должен сказать, что их в семнадцатом столетии называли земскими ярыжками. В переднем углу, под образами, сидел человек лет за сорок, одетый весьма просто; черная окладистая борода, высокий лоб, покрытый морщинами, а более всего орлиный, быстрый взгляд отличали его от других. Смуглое, исполненное жизни лицо его выражало глубокую задумчивость и какое-то грозное спокойствие человека, уверенного в необычайной своей силе; широкие плеча, жилистые руки, высокая богатырская грудь — все оправдывало эту последнюю догадку. Облокотясь небрежно на стол, он, казалось, не обращал никакого внимания на своих соседей и только изредка поглядывал на полицейского служителя: ничем неизъяснимое презрение изображалось тогда в глазах его, и этот взгляд, быстрый, как молния, которая, блеснув, в минуту потухает, становился снова неподвижным, выражая опять одну задумчивость и совершенное равнодушие к общему разговору.
— Помилуй господи!.. — вскричал стрелец, когда человек в лисьей шубе кончил свой рассказ, — неужто в самом деле вся Москва целовала крест этому иноверцу? (3)
— Разве ты не слышишь? — сказал земский. — И чему дивиться? Плетью обуха не перешибешь; да и что нам, мелким людям, до этого за дело?
— Как что за дело! — возразил купец, который между тем осушил одним глотком кружку браги, — да разве мы не православные? Мало ли у нас князей и знаменитых бояр? Есть из кого выбрать. Да вот не далеко идти: хоть, например, князь Димитрий Михайлович Пожарский…
— Нашел человека! — подхватил земский. — Князь Пожарский!.. — повторил он с злобной улыбкою, от которой безобразное лицо его сделалось еще отвратительнее. — Нет, хозяин, у него поляки отбили охоту соваться туда, куда не спрашивают. Небойсь хватился за ум, убрался в свою Пурецкую волость да вот уже почти целый год тише воды ниже травы, чай, и теперь еще бока побаливают.
— Да и поляки-то, брат, не скоро его забудут, — сказал стрелец, ударив рукой по своей сабле. — Я сам был в Москве и поработал этой дурою, когда в прошлом марте месяце, помнится, в день святого угодника Хрисанфа, князь Пожарский принялся колотить этих незваных гостей. То-то была свалка!.. Мы сделали на Лубянке, кругом церкви Введения божией матери, засеку и ровно двое суток отгрызались от супостатов…
— А на третьи насилу ноги уплели!
— Что ж делать, товарищ: сила солому ломит. Сам гетман нагрянул на нас со всем войском…
— И, чай, Пожарский первый дал тягу? Говорят, он куда легок на ногу.
Тут молчаливый проезжий бросил на земского один из тех взглядов, о которых мы говорили; правая рука его, со сжатым кулаком, невольно отделилась от стола, он сам приподнялся до половины… но прежде, чем кто-нибудь из присутствовавших заметил это движение, проезжий сидел уже, облокотясь на стол, и лицо его выражало по-прежнему совершенное равнодушие.
— Послушай, товарищ, — сказал стрелец, посмотрев молча несколько времени на земского, — кажется, ты не о двух головах!
— Так что ж?
— А то, любезный, что другой у тебя не останется, как эту сломят. Ну, пристало ли земскому ярыжке говорить такие речи о князе Пожарском? Я человек смирный, а у другого бы ты первым словом подавился! Я сам видел, как князя Пожарского замертво вынесли из Москвы. Нет, брат, он не побежит первый, хотя бы повстречался с самим сатаною, на которого, сказать мимоходом, ты с рожи-то очень похож.
Осанистый купец улыбнулся, его работники громко захохотали, а земский, не смея отвечать стрельцу, ворчал про себя: «Бранись, брат, бранись, брань на вороту не виснет. Вы все стрельцы — буяны. Да не долго вам храбровать… скоро язычок прикусите!»
— Господин земский, — сказал с важностию купец, — его милость дело говорит: не личит нашему брату злословить такого знаменитого боярина, каков светлый князь Димитрий Михайлович Пожарский.
— Да я не свои речи говорю, — возразил земский, оправясь от первого испуга. — Боярин Кручина-Шалонский не хуже вашего Пожарского, — послушайте-ка, что о нем рассказывают.
— Боярин Кручина-Шалонский? — повторил купец. — Слыхали мы об его уме и дородстве!.. У нас в Балахне рассказывали, что этот боярин Шалонский…
— Ведет хлеб-соль с поляками, — подхватил стрелец. — Ну да, тот самый! Какой он русский боярин! хуже басурмана: мучит крестьян, разорил все свои отчины, забыл бога и даже — прости господи мое согрешение! — прибавил он, перекрестясь и посмотрев вокруг себя с ужасом, — и даже говорят, будто бы он… вымолвить страшно… ест по постам скоромное?
— Ах он безбожник! — вскричал купец, всплеснув руками. — И господь бог терпит такое беззаконие!
— Потише, хозяин, потише! — сказал земский. — Боярин Шалонский помолвил дочь свою за пана Гонсевского, который теперь гетманом и главным воеводою в Москве: так не худо бы иным прочим держать язык за зубами. У гетмана руки длинные, а Балахна не за тридевять земель от Москвы, да и сам боярин шутить не любит: неравно прилучится тебе ехать мимо его поместьев с товарами, так смотри, чтоб не продать с накладом!..
— Оборони господи! — вскричал купец, побледнев от страха, — да я, государь милостивый, ничего не говорю, видит бог, ничего! Мы люди малые, что нам толковать о боярах…
— А куда ваша милость едет? — продолжал земский. — Не назад ли в Балахну?
— На что тебе, добрый человек?
— Да так!.. Большая дорога идет через боярское село, а проселочных теперь нет; так волей или неволей, а тебе придется заехать к боярину. Ему, верно, нужны всякие товары.
— Да со мною ничего нет; видит бог, ничего! Все продал в Костроме.
— И, верно, на чистые денежки?
— Какие чистые! Всё в долг! Разоренье да и только!
— А вот я бы побожился, что у тебя за пазухой целый мешок денег: посмотри, как левая сторона отдулась!
Холодный пот выступил на лбу у бедного купца; он невольно опустил руку за пазуху и сказал вполголоса, стараясь казаться спокойным:
— Смотри, пожалуй… в самом деле! кажись будто много, а всего-то на все две-три новогородки[3] да алтын пять медных денег: не знаю, с чем до дому доехать!
— Жаль, хозяин, — продолжал земский, — что у тебя в повозках, хоть, кажется, в них и много клади, — прибавил он, взглянув в окно, — не осталось никаких товаров: ты мог бы их все сбыть. Боярин Шалонский и богат и тароват. Уж подлинно живет по-барски: хоромы, как царские палаты, холопей полон двор, мяса хоть не ешь, меду хоть не пей; нечего сказать — разливанное море! Чай, и вы о нем слыхали? — прибавил он, оборотясь к хозяину постоялого двора.
— Как-ста не слыхать, господин честной, — отвечал хозяин, почесывая голову. — И слыхали и видали: знатный боярин!..
— А уж какой благой, бог с ним! — примолвила хозяйка, поправляя нагоревшую лучину.
— Молчи, баба, не твое дело.
— Вестимо, не мое, Пахомыч. А каково-то нашему соседу, Васьяну Степанычу? Поспрошай-ка у него.
— А что такое он сделал с вашим соседом? — спросил стрелец.
— А вот что, родимый. Сосед наш, убогий помещик, один сын у матери. Опомнясь боярин зазвал его к себе пображничать: что ж, батюшка?.. для своей потехи зашил его в медвежью шкуру, да и ну травить собакою! И, слышь ты, они, и барин и собака, так остервенились, что насилу водой разлили. Привезли его, сердечного, еле жива, а бедная-то барыня уж вопила, вопила!.. Легко ль! неделю головы не приподымал!
— Ах ты простоволосая! — сказал земский. — Да кому ж и тешить боярина, как не этим мелкопоместным? Ведь он их поит и кормит да уму-разуму научает. Вот хотя и ваш Васьян Степанович, давно ли кричал: «На что нам польского королевича!», а теперь небойсь не то заговорил!..
— Да, кормилец, правда. Он говорит, что все будет по-старому. Дай-то господь! Бывало, придет Юрьев день, заплатишь поборы, да и дело с концом: люб помещик — остался, не люб — пошел куда хошь.
— А вам бы только шататься да ничего не платить, — сказал стрелец.
— Как-ста бы не платить, — отвечал хозяин, — да тяга больно велика: поборы поборами, а там, как поедешь в дорогу: головщина, мыт, мостовщина…
— Вот то-то же, глупые головы, — прервал земский, — что вам убыли, если у вас старшими будут поляки? Да и где нам с ними возиться! Недаром в писании сказано: «Трудно прать против рожна». Что нам за дело, кто будет государствовать в Москве: русский ли царь, польский ли королевич? было бы нам легко.
Тут деревянная чаша, которая стояла на скамье в переднем углу, с громом полетела на пол. Все взоры обратились на молчаливого проезжего: глаза его сверкали, ужасная бледность покрывала лицо, губы дрожали; казалось, он хотел одним взглядом превратить в прах рыжего земского.
— Что с тобою, добрый человек? — сказал стрелец после минутного общего молчания.
Незнакомый как будто бы очнулся от сна: провел рукою по глазам, взглянул вокруг себя и прошептал глухим, отрывистым голосом:
— Тьфу, батюшки! Смотри, пожалуй! никак я вздремнул!
— И верно, тебе померещилось что ни есть страшное? — спросил купец.
— Да!.. я видел и слышал сатану.
Купец перекрестился, работники его отодвинулись подалее от незнакомца, и все с каким-то ужасом и нетерпением ожидали продолжения разговора; но проезжий молчал, а купец, казалось, не смел продолжать своих вопросов. В эту минуту послышался на улице конский топот.
— Чу! — сказал хозяин, — никак еще проезжие! Слышишь, жена, Жучка залаяла! Ступай посвети.
Ворота заскрипели, громкий незнакомый лай, на который Жучка отвечала робким ворчаньем, раздался на дворе, и через минуту Юрий вместе с Киршею вошли в избу.