Еще вторые петухи не пропели, как вдруг две тройки примчались к постоялому двору. Густой пар валил от лошадей, и, в то время как из саней вылезало несколько человек, закутанных в шубы, усталые кони, чувствуя близость ночлега, взрывали копытами глубокий снег и храпели от нетерпения.
— Гей! отпирайте проворней!.. — раздался под окном грубый голос. — Да ну же, поворачивайтесь! не то ворота вон!
Пока хозяйка вздувала огонь, а хозяин слезал с полатей, нетерпение вновь приехавших дошло до высочайшей степени; они стучали в ворота, бранили хозяина, а особливо один, который испорченным русским языком, примешивая ругательства на чистом польском, грозился сломить хозяину шею. На постоялом дворе все, кроме Юрия, проснулись от шума. Наконец, ворота отворились, и толстый поляк, в провожании двух казаков, вошел в избу. Казаки, войдя, перекрестились на иконы, а поляк, не снимая шапки, закричал сиповатым басом:
— Гей! хозяин! что у тебя здесь за челядь? Вон все отсюда!.. Эй; вы! оглохли, что ль? Вон, говорят вам!
Молчаливый проезжий приподнял голову и, взглянув хладнокровно на поляка, опустил ее опять на изголовье. Алексей и Кирша вскочили; последний, протирая глаза, глядел с приметным удивлением на пана, который, сбросив шубу, остался в одном кунтуше, опоясанном богатым кушаком.
Если б нужно было живописцу изобразить воплощенную — не гордость, которая, к несчастию, бывает иногда пороком людей великих, но глупую спесь — неотъемлемую принадлежность душ мелких и ничтожных, — то, списав самый верный портрет с этого проезжего, он достиг бы совершенно своей цели. Представьте себе четвероугольное туловище, которое едва могло держаться в равновесии на двух коротких и кривых ногах; величественно закинутую назад голову в превысокой косматой шапке, широкое, багровое лицо; огромные, оловянного цвета, круглые глаза; вздернутый нос, похожий на луковицу, и бесконечные усы, которые не опускались книзу и не подымались вверх, но в прямом, горизонтальном направлении, казалось, защищали надутые щеки, разрумяненные природою и частым употреблением горелки. Спесь, чванство и глупость, как в чистом зеркале, отражались в каждой черте лица его, в каждом движении и даже в самом голосе, который, переходя беспрестанно из охриплого баса в сиповатый дишкант, изображал попеременно то надменную волю знаменитого вельможи, уверенного в безусловном повиновении, то неукротимый гнев грозного повелителя, коего приказания не исполняются с должной покорностью.
Меж тем как этот проезжий отдавал казакам какие-то приказания на польском языке, Кирша не переставал на него смотреть. На лице запорожца изображались попеременно совершенно противоположные чувства: сначала, казалось, он удивился и, смотря на странную фигуру поляка, старался что-то припомнить; потом презрение изобразилось в глазах его. Через минуту они заблистали веселостью и почти в то же время, при встрече с гордым взглядом поляка, изъявляли глубочайшую покорность, которую, однако ж, трудно было согласить с насмешливой улыбкою, едва заметною, но не менее того выразительною.
— Ну, что ж вы стали? — сказал пан грозным басом, оборотясь снова к Алексею и Кирше. — Иль не слышали?.. Вон отсюда!
Повелительный голос поляка представлял такую странную противоположность с наружностию, которая возбуждала чувство, совершенно противное страху, что Алексей, не думая повиноваться, стоял как вкопанный, глядел во все глаза на пана и кусал губы, чтоб не лопнуть со смеху.
— Цо то есть! — завизжал дишкантом поляк. — Ах вы москали! Да знаете ли, кто я?
— Не гневайся, ясновельможный пан! — сказал с низким поклоном Кирша. — Мы спросонья не рассмотрели твоей милости. Дозволь нам хоть в уголку остаться. Вот лишь рассветет, так мы и в дорогу.
— А это что за неуч растянулся на скамье? — продолжал пан, взглянув на молчаливого прохожего. — Гей ты, олух!
Незнакомый приподнялся, но, вместо того чтобы встать, сел на скамью и спросил хладнокровно у поляка: чего он требует?
— Пошел вон из избы!
— Мне и здесь хорошо.
— И ты еще смеешь рассуждать! Вон, говорят тебе!
— Слушай, поляк, — сказал незнакомый твердым голосом, — постоялый двор не для тебя одного выстроен; а если тебе тесно, так убирайся сам отсюда.
— Цо то есть? — заревел поляк. — Почекай, москаль, почекай[5]. Гей, хлопцы! вытолкайте вон этого грубияна.
— Вытолкать? меня?.. Попытайтесь! — отвечал незнакомый, приподымаясь медленно со скамьи. — Ну, что ж вы стали, молодцы? — продолжал он, обращаясь к казакам, которые, не смея тронуться с места, глядели с изумлением на колоссальные формы проезжего. — Что, ребята, видно — я не по вас?
— Рубите этого разбойника! — закричал поляк, пятясь к дверям. — Рубите в мою голову!
— Нет, господа честные, прошу у меня не буянить, — сказал хозяин. — А ты, добрый человек, никак забыл, что хотел чем свет ехать? Слышишь, вторые петухи поют?
— И впрямь пора запрягать, — сказал торопливо проезжий и, не обращая никакого внимания на поляка и казаков, вышел вон из избы.
— Ага! догадался! — сказал поляк, садясь в передний угол. — Счастлив ты, что унес ноги, а не то бы я с тобою переведался. Hex их вшисци дьябли везмо![6] Какие здесь буяны! Видно, не были еще в переделе у пана Лисовского.
— Пана Лисовского? — повторил Кирша. — А ваша милость его знает?
— Как не знать! — отвечал поляк, погладив с важностью свои усы. — Мы с ним приятели: побратались на ратном поле, вместе били москалей…
— И, верно, под Троицким монастырем? — прервал запорожец.
Поляк поглядел пристально на Киршу и, поправя свою шапку, продолжал важным голосом:
— Да, да! под Троицким монастырем, из которого москали не смели днем и носу показывать.
— Прошу не погневаться, — возразил Кирша, — я сам служил в войске гетмана Сапеги, который стоял под Троицею, и, помнится, русские колотили нас порядком; бывало, как случится: то днем, то ночью. Вот, например, помнишь, ясновельможный пан, как однажды поутру, на монастырском капустном огороде?.. Что это ваша милость изволит вертеться? Иль неловко сидеть?
— Ничего, ничего… — отвечал поляк, стараясь скрыть свое смущение.
— Как теперь гляжу, — продолжал Кирша, — на этом огороде лихая была схватка, и пан Лисовский один за десятерых работал.
— Да, да, — прервал поляк, — он дрался как черт! Я смело это могу говорить потому, что не отставал от него ни на минуту.
— Так поэтому, ясновельможный, ты был свидетелем, как он наткнулся на одного молодца, который во время драки, словно заяц, притаился между гряд, и как пан Лисовский отпотчевал этого труса нагайкою?
Оловянные глаза поляка завертелись во все стороны, а багровый нос засверкал, как уголь.
— Как нагайкой? — вскричал он. — Кого нагайкой?.. Это вздор!.. Этого никогда не было!
— Помилуй, как не было! — продолжал Кирша. — Да об этом все войско Сапеги знает. Этот трусишка служил в регименте Лисовского товарищем и, помнится, прозывался… да, точно так… паном Копычинским.
— Неправда, не верьте ему! — закричал поляк, обращаясь к казакам. — Это клевета!.. Копычинского не только Лисовский, но и сам черт не смел бы ударить нагайкою: он никого не боится!
— Да что ж за нелегкая угораздила его завалиться между гряд в то время, как другие дрались?
— Что? как что?.. Да кто тебе сказал, что я лежал между гряд?
— Ага! так это ты, ясновельможный? Прошу покорно, чего злые люди не выдумают! Ведь точно говорят, что Лисовский тебя поколотил и что если б на другой день ты не бежал в Москву, то он для острастки других непременно бы тебя повесил.
— Какой вздор, какой вздор! — перервал поляк, стараясь казаться равнодушным. — Да что с тобою говорить! Гей, хозяин, что у тебя есть? Я хочу поужинать.
— Ахти, кормилец! — отвечал хозяин. — Да у меня ничего, кроме хлеба, не осталось.
— Как ничего?
— Видит бог, ничего!.. Была корчага каши, толокно и горшок щей, да всё проезжие поели.
— Быть не может, чтоб у тебя ничего не осталось. Гей, Нехорошко! — продолжал он взглянув на одного из казаков, — пошарь-ка в печи: не найдешь ли чего-нибудь.
Казак отодвинул заслонку и вытащил жареного гуся.
— Цо то есть? закричал поляк. — Ах ты лайдак! Как же ты говорил, что у тебя нет съестного?
— Да это чужое, родимый, — сказала хозяйка. — Этого гуся привез с собою вот тот барин, что спит на печи.
— А кто он? Поляк?
— Нет, кормилец, кажись, русский.
— Москаль?.. Так давай сюда!
Алексей хотел было вступиться за право собственности своего господина, но один из казаков дал ему такого толчка, что он едва устоял на ногах.
— Разбуди своего барина, — шепнул Кирша, — он лучше нашего управится с этим буяном.
Пока Алексей будил Юрия и объявлял ему о насильственном завладении гуся, поляк, сняв шапку, расположился спокойно ужинать. Юрий слез с печи, спрятал за пазуху пистолет и, отдав потихоньку приказание Алексею, который в ту же минуту вышел из избы, подошел к столу.
— Доброго здоровья! — сказал он, поклонись вежливо пану.
Поляк, не переставая есть, кивнул головою и показал молча на скамью; Юрий сел на другом конце стола и, помолчав несколько времени, спросил: по вкусу ли ему жареный гусь?
— Как проголодаешься, так все будет вкусно, — отвечал поляк. — А что, этот гусь твой?
— Мой, пан.
— Нечего сказать, вы, москали, догадливее нас: всегда с запасом ездите. Правда, нам это и не нужно; для нас, поляков, нет ничего заветного.
— Конечно, пан, конечно. Да что ж ты перестал? Кушай на здоровье!
— Не хочу: я сыт.
— Не совестись, покушай!
— Нет, ешь сам, если хочешь.
— Спасибо! Я не привык кормиться ничьими объедками да не люблю, чтоб и другие не доедали. Кушай, пан!
— Я уж тебе сказал, что не хочу.
— Не прогневайся: ты сейчас говорил, что для поляков нет ничего заветного, то есть: у них в обычае брать чужое, не спросясь хозяина… быть может; а мы, русские, — хлебосолы, любим потчевать: у всякого свой обычай. Кушай, пан!
— Да что ж ты пристал в самом деле…
— И не отстану до тех пор, пока ты не съешь всего гуся.
— Как всего?
— Да! всего, — повторил Юрий, вынимая пистолет. — Прошу покорно: принялся есть, так ешь!
— Цо то есть? — завизжал поляк. — Гей, хлопцы!
Быстрым движением руки Юрий, подвинув вперед стол, притиснул к стене поляка и, обернувшись назад, закричал казакам:
— Стойте, ребята! ни с места!
Эти слова были произнесены таким повелительным голосом, что казаки, которые хотели броситься на Юрия, остановились.
— Слушайте, товарищи! — продолжал Юрий. — Если кто из вас тронется с места, пошевелит одним пальцем, то я в тот же миг размозжу ему голову. А ты, ясновельможный, прикажи им выйти вон, я угощаю одного тебя. Ну, что ж ты молчишь?.. Слушай, поляк! Я никогда не божился понапрасну; а теперь побожусь, что ты не успеешь перекреститься, если они сейчас не выйдут. Долго ль мне дожидаться? — прибавил он, направляя дуло пистолета прямо в лоб поляку.
— Иезус, Мария! — закричал поляк, стараясь спрятать под стол свою обритую голову. — Ступайте вон!.. ступайте вон!..
— Эй, ребята, убирайтесь! — сказал Кирша. — А не то этот боярин как раз влепит ему пулю в лоб: он шутить не любит.
— Ступайте вон, злодеи! ступайте вон! — продолжал кричать поляк, закрывая руками глаза, чтоб не видеть конца пистолета, который в эту минуту казался ему длиннее крепостной пищали.
Казаки, выходя вон, повстречались с незнакомым проезжим, который, посмотрев с удивлением на это странное угощение, стал потихоньку расспрашивать хозяина.
— Теперь, Кирша, — сказал Юрий, — между тем как я стану угощать дорогого гостя, возьми свою винтовку и посматривай, чтоб эти молодцы не воротились. Ну, пан, прошу покорно! Да поторапливайся: мне некогда дожидаться.
Поляк, не отвечая ни слова, принялся есть, а Юрий, не переменяя положения, продолжал его потчевать. Бедный пан спешил глотать целыми кусками, давился. Несколько раз принимался он просить помилования; но Юрий оставался непреклонным, и умоляющий взор поляка встречал всякий раз роковое дуло пистолета, взведенный курок и грозный взгляд, в котором он ясно читал свой смертный приговор.
— Позволь хоть отдохнуть… — пропищал он, наконец, задыхаясь.
— И, полно, пан! Мне некогда дожидаться, доедай!..
— Смелей, пан Копычинский, смелей! — сказал Кирша. — Ты видишь, немного осталось. Что робеть, то хуже… Ну, вот и дело с концом! — примолвил он, когда поляк проглотил последний кусок.
— И, кстати ли! — прервал Юрий. — Угощать так угощать! Там в печи должен быть пирог. Кирша, подай-ка его сюда.
— Взмилуйся! — завопил поляк отчаянным голосом. — Не могу, як пана бога кохам, не могу.
— Что, пан, будешь ли вперед непрошеный кушать за чужим столом? — сказал незнакомый проезжий. — Спасибо тебе, — продолжал он, обращаясь к Юрию, — спасибо, что проучил этого наглеца. Да будет с него; брось этого негодяя! У нас на Руси лежачих не бьют. Дай мне свою руку, молодец! Авось ли бог приведет нам еще встретиться. Быть может, ты поймешь тогда, что присяга, вынужденная обманом и силою, ничтожна пред господом и что умереть за веру православную и святую Русь честнее, чем жить под ярмом иноверца и носить позорное имя раба иноплеменных. Прощай, хозяин! Вот тебе за постой, — примолвил он, бросив на стол несколько медных денег.
— Не надо, кормилец! — сказал хозяин с низким поклоном, — мы и так довольны.
Незнакомый посмотрел с удивлением на хозяина; но, не отвечая ничего, пожал руку Юрию, перекрестился, вышел из избы и через минуту промчался шибкой рысью мимо постоялого двора.
Меж тем поляк успел выбраться из-за стола и пробирался к дверям. Юрий остановил его.
— Не уходи, пан, — сказал он, — я сейчас еду, и ты можешь остаться и буянить здесь на просторе сколько хочешь. Прощай, Кирша!
— Нет, боярин, прошу не прогневаться, — сказал запорожец, — я по милости твоей гляжу на свет божий и не отстану от тебя до тех пор, пока ты сам меня не прогонишь.
— По мне, пожалуй! Но пеший конному не товарищ.
— Да у меня есть на что купить лошадь.
— А я продам, — сказал хозяин. — Знатный конь! Немного храмлет, а шагист, и хоть ему за десять, а такой строгий, что только держись! Ну, веришь ли богу! если б он не окривел, так я бы с ним ни за что в свете не расстался.
— Добро, добро! — прервал Кирша. — Лишь бы только он дотащил меня до первого базара.
— Мы поедем шагом, — сказал Юрий, — так ты успеешь нас догнать. Прощай, пан, — продолжал он, обращаясь к поляку, который, не смея пошевелиться, сидел смирнехонько на лавке. — Вперед знай, что не все москали сносят спокойно обиды и что есть много русских, которые, уважая храброго иноземца, не попустят никакому забияке, хотя бы он был и поляк, ругаться над собою. А всего лучше вспоминай почаще о жареном гусе. До зобаченья, ясновельможный пан!