Раннее утро. Я лежу на кутнике, но уже не сплю. Прищурившись, втихомолку наблюдаю за матерью. За последние дни она стала озабоченной, задумчивой, печальной. Раньше, несмотря ни на что, она улыбалась, любила с бабами побалагурить, звонко отругать отца, который от этого на короткий срок оживлялся, а теперь она почти все время молчит, хмурится. Мать что‑то таит, и, судя по ее крепко поджатым губам, она об этом никому не скажет.

Я хотел было встать, но отворилась дверь и, как всегда, с шумом вошла кума Мавра, подруга матери, сплетница и всезнайка.

— Чего я слы–ышала, ку–умушка, — тревожно и нараспев начала она, — бают, ты… — и вдруг осеклась.

Я не видел, кивнула ли ей мать, пальцем ли погрозила, но только заметил, как кума, быстро и таинственно оглянувшись на кутник, где я лежал, прищурившись, закрыла ладонью свой неумолкающий рот и спешно на цыпочках прошагала к печке. Они зашептались, кума изредка от нетерпения мычала и хлопала себя руками по ляжкам. Но она не из таких, чтобы только мычать и томиться в неведении.

— Да ведь он дрыхнет, кума, — проговорила Мавра.

Поняв, что они стесняются именно меня, видимо, боясь разбудить, я нарочно тихонечко захрапел.

— Так и есть, без задних ног…

— Вчера долго не спал, — говорит мать. — Рука, слышь, ныла.

— Видала ты ее, руку‑то?

— Не кажет. Перевязку в мазанке делает, а то выгонит из избы всех.

Кума вздыхает. Она от души сочувствует моей матери, любит ее, хотя ссорятся они частенько.

— Как же это ты так, а? — после некоторого молчания опять спросила Мавра. — И чего же она, дура, тебе сказала?

— Да от кого ты сама‑то слыхала? — с испугом спросила мать.

— От кого? Небось, у нее у самой вода не держится, — пояснила кума.

— Молчи, услышит, — опять шепнула мать.

А я еще более насторожил уши. Дело‑то, видимо, касается меня. Тут, как нарочно, мать велела Семке мыть в чугунке картошку, и братишка, смирный такой да тихий, вдруг так развоевался с картошкой, так усердно начал крутить палкой в чугунке, что мне стало совсем ничего не слышно. Лишь обрывки слов доходили до меня.

— Дура она, дура и есть, — громко воскликнула Мавра, видимо, не сдержав пыла.

— Хоть ты молчи, кума, — попросила мать.

— Я‑то молчалива, — привычно сказала Мавра, — я, как вон камень, — слова не выбьешь, а ей, хвастунье, язык бы отрубить.

Мать еще что‑то сказала и сокрушенно вздохнула.

— За кого же она ее метит? Аль за прынца какого? — задает вопрос Мавра.

Мать на это что‑то прошептала и начала возиться в печке. Мавра дальше пошла:

— Это где их нынче с руками–ногами взять?

— Не ори ты! — сердито окрикнула мать.

— Говорю, спит. Слышишь? — успокаивает Мавра.

— Только бы не узнал. И так‑то все в думах убивается.

— А то разь не убьешься… А сама девка‑то как? — спросила Мавра.

— Ее не было.

Я начинаю догадываться, в чем дело. Мать где‑то потерпела поражение из‑за меня, но где, у кого?

— Картошка готова! — звонко крикнул братишка, будто такая радость — вымыть картошку.

Мать сливает грязную воду, наливает свежей й сердито ставит чугунок в печь.

Разговор у баб внезапно переходит на Гришку–матроса.

После того как Гришка вдребезги разнес сени у тещи, он сам слег в постель. Ничего не ел, только пил и до того исхудал, что мать и снохи забеспокоились.

Мавра рассказывает так подробно, будто следила за каждым шагом Гришки.

— Как‑то в самую полночь Гришка встал, обулся, оделся, ушел в мазанку, достал из сундука свою старенькую гармонь «саратовку», заиграл на ней так‑то жалобно, что домашние проснулись, снохи заплакали, мать запричитала. В мазанку никто не пошел, боязно было. А он плакал, видать, прощался с несчастной жизнью. Вот она какая беда! — вздохнула и прослезилась Мавра. — Утром Гришка, бледный такой, распрощался с семьей, поклонился матери в ноги, взял в свой сундучок бельишко, краюху хлебца и вышел на огород, а с огорода на гумно, а с гумна в поле и полем‑то и пошел, а куда… невесть…

— О–ох, — вздохнула мать.

Мавра — уже шепотом, с радостью в голосе, добавила:

— А ребеночек‑то все хире–е-ет.

— Дал бы ему бог.. помереть, — сказала мать.

Я кашлянул. Этого Мавре вполне было достаточно.

— Эй, солдат, проснулся? — подошла она ко мне. — Я тебе чего принесла–а, — запела она.

— Покажи.

— Ты совсем проснись.

— Не знаю, как тебе еще проснуться, — и я, набрав в грудь воздуха, вдруг пропел петухом.

Мать засмеялась, захохотал Семка, весело стало и Мавре.

— Вот–вот, угадал, Петя. На, возьми своего тезку.

Она подает мне сверток. Я беру его, развертываю.

В нем большой зарезанный петушок.

— Спасибо, тетка Мавра, за этого кукареку. Дай бог тебе жениха веселого.

— Ой! — просияла Мавра. — Ой, ма–а-атушки, чего мне, озорник? Жениха? Слыхала, кума? А Тимоху, урода моего, кому? Э–эх, года не те, а то бы я…

— Чего бы ты, дура? — спросила мать.

Мне припомнилось, как мать раньше не раз упрекала отца за какое‑то ведро пшена… и Мавра при Этом упоминалась. Но то было так давно…

— На запой кто звал? — вдруг спросила меня Мавра.

— И позовут, не пойду, — сказал я.

— Чтой‑то? А ты иди. Глядя на других, завидки возьмут. Вот в доме и сноха будет.

Мать сдержанно вздохнула и помелом начала расчищать под печки. Сейчас сажать хлебы.

— Это что за сноха? — спросил я.

— Матери сноха, тебе жена. Чай, тебе, дураку, жениться пора. Женись, пока я жива. Эх! потопаю на твоей свадьбе.

Я покраснел. Мне стало так же совестно, как и прежде, когда к нам приходила Елена, мать Усти, и твердила моей матери, что, как только мы с Устюшкой подрастем, нас поженят.

— Дай‑ка цыпленка, — подошла ко мне мать и, смеясь, взяла от меня подарок. — Женишь его, — жалуется она Мавре, а сама испытующе смотрит на меня.

— Говори, кого сватать, — не отстает и Мавра.

— Ну вас к лешему, отстаньте, — рассердился я.

— Уйди от него, кума, — сказала мать. — Не любит он про это.

— Эх, а мне и домой пора, — спохватилась Мавра, но в голосе ее чувствуется, что она и еще посидела бы.

Она ушла. Мы долго молчим. Я знаю, что мать больше моего тяготится этим молчанием.

Во время завтрака вошел Ванька Павлов. Помолился на образа, поздоровался со всеми за руку. Даже Семке руку подал, и тот, как большой, протянул свою крохотную лапку.

— Помнишь наш уговор? — сразу по–деловому спросил он.

— Помню, — ответил я ему.

Он вздохнул и просиял. Рассказал моему отцу и матери, о чем мы с ним уговорились. Мать еще не знала об этом и с удивлением, со страхом посмотрела па меня. Она почему‑то боится, как бы меня кто не побил.

— Нет, мамка, это будут добрые стихи, — пояснил я. — В них я Ваньку похвалю.

— На распев? — захотелось знать матери.

Тут уже Ванька объяснил:

— Сначала он сам их на запое у нас прочитает, а там и на распев пойдет. Готовы?

— Дело за маслом, — говорю я.

— Не подмажешь — не поедешь, — молвил отец про себя.

— За маслом дело не. станет, — заявил Ванька.

Я смотрю на отца. У него хитрые глаза, он улыбается.

— Тятька, бери бидон и иди к ним.

Но тут Ванька встревожился.

— Подождите. Скоро тятя уйдет, и я тогда сестру пришлю, скажет.

— Гляди, воды в масло не подбавь. Узнаю — такое тебе в стих вкачу!

Ванька даже перекрестился, что не обманет.

Перед обедом прибежала его сестренка и сказала только одно: «Приходите».

Отец собрался, мать подала ему жестяной бидон. В обед мы картофель ели с маслом. Сочинять стихи предстояло потом.

Нелегко они давались. Не рифма трудна, а смысл. Он должен быть двойной, с тонким намеком. Ведь читать я буду на запое у Гагариных, а они не дураки, особенно Николай.

Сижу, грызу ногти. Мать смотрит на меня, вздыхает и, видимо, жалеет,, что мы взяли масло, но прямо об этом не говорит, а вот так:

— Петя, масло‑то вроде горчит. Не отнести ли назад?

— Ничего, мать. Не бойся, напишу.

…В избах Гагары за столами полно народу. Против окна — Ванька и невеста. Я несмело поздоровался и не знал, куда девать картуз, но Николай нашел ему место на гвозде. Меня усадили за стол. В голове только одно — не забыть бы стихотворения.

Успокоившись, я осмотрелся. Случайно или нет, но меня посадили рядом с Настей. По другую сторону ее — ненавистный мне Макарка. Но я с правой стороны, значит, она со мной, а не с ним.

Взглянул на Ваньку. На лиде у него написано блаженство. Столы завалены всяческими яствами, словно это не запой, а уже настоящая свадьба. Да, роднятся два богача нашего общества, женится тот, которому давно бы на войне надо быть. Вон еще второй грыжак — Макарка. Злоба взяла меня. Хотелось выйти из‑за стола и убежать. Зачем я сюда пришел? Масло нам нужно? На черта оно! Нет, все озорство мое.

Николай налил жениху, невесте, всем, кто сидел за нашим столом, в небольшие стаканчики самогону.

— Ну‑ка, молодежь, покажи пример старикам.

Шум все сильнее и сильнее. Какие там стихи! Да я уже и не думал, что придется их читать. Мы говорили с Настей, вспоминали прошлое, я рассказывал ей о своей жизни в трактире. Еще налил нам Николай по стаканчику. Это был чистый, как слеза, перегон. Вдруг Николай встал и огласил:

— Гости дорогие, потише. Хочу вам слово сказать.

Гости постепенно затихли. Еще бы, говорит хозяин.

Николай погладил бороду, устремил взгляд на столы.

— Не так давно с войны вернулся раненый солдат, приятель Вани. Они вместе росли, учились, играли, но одному выпала доля сражаться за Россию, другому бог не привел. Этот раненый солдат имеет начитанность. Он сам, единолично слагает песни. Нынче в честь запоя он сложил одну, в которой истинная правда о женихе Ване. Послушайте этот стих. Скажет нам его Петр Иваныч, которого опчество наше метит в писаря.

Последние слова меня поразили. Если Николай так говорит, это неспроста.

— Читай! — обратился он ко мне.

Я встал, провел рукой по волосам, достаточно отросшим для зачеса, и, преодолев робость, четко, громко начал:

Мудрый бог сказал однажды.
Обведя глазами землю:
«Пусть там будет счастлив каждый,
Моему кто гласу внемлет».
Вот ты, Павлов Ваня, с детства
Славный сын, каких не много,
Крепок телом с малолетства.
Слово богу держишь строго.
К дому рвенье ты имеешь,
Своей силы не жалеешь,
Ты не сын, а сущий клад!
Оттого и дом богат.
Много прочего и вновь
обретете вы с отцом.
Вот и Кати огневой
Суждена тебе любовь.
Не у всех такая доля.
Есть и горькая неволя.
Там, далеко, на войне,
Где пришлось побыть и мне.
Беспрерывный гул и гром.
Бьют снарядом и штыком.
Нет, не надо воевать!
Лучше землю бы пахать.
Всем бы дома, вот как Ване,
Всем бы жен таких, как Катя.
Летом в поле за снопами,
А зимою на полати!

— Ур–р-а–а! — первый подхватил сам Ванька, а за ним и все, хлопая в ладоши.

Николай посмотрел на меня пристально, затем указал на стакан с перегоном. А Ванька сиял. Он три раза чокался со мной, говорил «спасибо», и Катька чокалась, и Настя, даже рыжий, в отца, Макарка.

Снова заиграла гармонь, запели песни.

Я опьянел, почти не закусывал, Настя усердно заставляла меня есть. Она была очень ласкова и хороша теперь. Мы говорим с ней о всяких пустяках, и мне уже хочется так, будто шутя, спросить ее: «Посватаю — пойдешь?» Но, как ни пьян, все же не решаюсь.

Скоро начались у молодежи танцы, а в других избах пляска. Загудели полы в большом доме. Пошли и мы с Настей танцевать «краковяк». Я не стеснялся, что левая рука в бинте. Веду Настю за руку, потом обнимаю, мы кружимся. Вот она, желанная! Я чувствую ее так близко, мы кружимся, расходимся и опять вместе. И голова моя кружится, и уже ничего не вижу. Только шум да вздохи гармоник.

Кто‑то оторвал меня от Насти, закружил. Это соседка Гагары, солдатка Фрося, старше меня лет на пять. Она румяная, крупная, жмет меня к себе, и я уже рад бы отвязаться, но не могу. Что‑то шепчет мне в ухо, и я ей шепчу, сам горя от стыда и от близкого тела ее…

«Все так хорошо, — думаю я. — Да–да, женюсь на своей чернобровой Насте!»

Танцуя, вижу, как среди народа ходит старик Гагара, рослый, могучий. Он ходит, чуть согнувшись, этот владыка нашего села. А Насти все не вижу. Не в той ли избе? Я говорю Фросе, что устал, и отхожу в сторону, к углу. И вот тут‑то, в углу, сквозь дым и пьяный туман в глазах вижу Настю… Сердце мое замерло. Они сидят с Макаркой в обнимку, они не видят меня. Макарка шепчет ей что‑то, она целует его, гладит по щеке, и света для них нет, и людей для них нет…

Схватив фуражку, я крепко нахлобучил ее на голову. И долго еще неслись мне вслед звуки гармоники, топот и взвизги женщин.

…Венчалось десять пар. Из женихов пять — инвалиды. Свадебные поезда прибыли к церкви не сразу. Первый поезд примчал Ваньку Павлова, за ним приехал Филя Долгий, затем пунцовский жених, который сосватал‑таки Козулю; следующим — Илюха с дочерью знаменитого вора Палагина из деревни Тучино; потом — контуженный Сергей Зятев, припадочный Захар Макаров, совсем еще мальчик, Никита Цырьков и Другие.

Видимо, по порядку записи сторож расставил венчающихся в две шеренги: пять пар вперед, пять сзади. Но какое совпадение! Первой парой стояли Ванька Павлов с Катькой, второй — Филя с невестой, третьей — пунцовский парень с Козулей, за ними Илья. И вышло, что бок о бок с Филей, по правую сторону, стояла Катька, бывшая его невеста, а рядом с Ильей стояла Козуля. Когда священник начал, как и полагалось перед венчаньем, опрос женихов и невест, по согласию ли они женятся, Филя рядом с собой из‑под вуали услышал очень знакомый ему шепот: «По согласью». Он вздрогнул. До этого ему, видимо, было невдомек, кто там с ним рядом — ведь правый глаз его остался на войне. Он резко повернулся, взглянул левым глазом, увидел Ваньку и побледнел. Когда священник, ничего не подозревая, обратился к Филе с таким же вопросом, Филя не шепотом, а громко заявил:

— Батюшка, в строю непорядок!

Сначала священник, не поняв, в чем дело, отшатнулся, даже испугался, потом тихо осведомился:

— Что, Филипп, сказать хочешь?

Филя молча сделал два шага вперед, приложил ногу к ноге и так круто сделал кру–угом, что батюшка отвернул в сторону, едва не ударившись о подсвечник. Народ в церкви замер. Филя и до фронта был отчаянный, а теперь… Избил урядника на базаре, и до сих пор ему ничего за это не было. При общем молчании Филя зорко осмотрел свой «взвод». Его особенно обидело то, что три инвалида стояли во второй шеренге сзади, а Ванька Павлов, пунцовский парнишка молокосос да сын старосты, портивший себе ногу керосином, — впереди. Осерчал Филя от такой несправедливости и, забыв, а может быть и хорошо помня, что он в церкви, сказал ни к кому не обращаясь:

— Беспорядок в строю! Кои фронтовики — позади, а кои симулянты — впереди.

И уже громко, поднявшись на носки, хотя и так был высок, отчетливо приказал:

— Слушать команду! Правофланговым становлюсь я. В первой шеренге мои товарищи — Илья, Захар, Сергей, Никита. Остальные в затылок. Перестроить ряды!

Не только народ, не только женихи- $1симулянты», но и фронтовики обомлели от такой команды. А невесты замерли. Только невеста Фили была очень довольна. Вот будет муж. Отчаянный!

Церковный староста начал было совестить Филю, увещевать. Филя молча слушал, подняв вверх лицо, затем уставился единым глазом на старосту и так грозно произнес: «Н–ну?» — что тот безмолвно и торопливо принялся за передвижку женихов и невест. И лишь, когда инвалиды заняли передовые позиции, а Филя стал на правом фланге, что ему полагалось даже по росту, священник, вздохнув, принялся за свое дело. С испугу он забыл спросить остальных «по согласию» они женятся или по неволе. Скорее бы развязаться…