Два грамотея — отец и я — сидим в амбаре. У меня на коленях давнишняя, старая тетрадь отца. В нее он записывает приход и расход. Страницы, где записан расход, давным–давно обогнали страницы прихода, так что левая сторона пуста. Удивительно ровным почерком, без нажимов, записывает отец все до копейки. Все расходы по хозяйству, в пудах, фунтах, мерах картофеля. Долги у него разнообразные. Вот графа — подати и недоимки, графа — в кредитное товарищество, графа — в лавочку Блохину и Бурушкину, еще графа особая — разным лицам, чужим и родным: кому деньгами, кому рожью, мукой, пшеном и даже чечевицей. Чечевицу брали у Гагары. Долг священнику за что‑то, долг дьякону — брали пуд яблок, еще старому дьякону за поношенные сапоги. В кузницу долг, за пастушшо, за страховку… А это что? Это «необходимые покупки» записаны. Надо купить сбрую, начиная с хомута, колеса, — все четыре, дугу, станок телеги. Еще тут разная посуда, обувка, одежда и прочая, и прочая. Голова у меня закружилась.
Отец взял у меня тетрадь, медленно ее листает, подолгу думает, и видно, что ничего у него не получается. Посмотрев на меня узкими глазами, улыбается и предлагает:
— Понюхаем, сынок?
— Что ж, тятя, только и остается понюхать, — и я киваю ему на сусеки.
Он понимает меня и говорит свое вечное «ничего». Стукает по широкой, толстой от мозолей ладони горлышком пузырька из‑под эссенции и протягивает мне табак. Нюхаем: отец медленно, с отдыхом, а я сразу. И тут же, к великому удовольствию отца, я начинаю чихать.
— Мышей распугаешь, — говорит отец, — будь здоров!
Кладет на счетах, сколько намолотили ржи, записывает, множит на рубли, потом сколько овса, проса. Вычисляет, кому отдать долг, весь или «попросить подождать», а там неотложные подати с недоимками, кредитка, страховка. Лавочникам — не весь долг, упросить можно, попы тоже подождут. Седелку и дугу надо купить обязательно, кузнецу отдать — в другой раз лучше не суйся. И пошло, и пошло…
— А изба? — спрашиваю его.
— Что изба?
— Она же вот–вот придавит нас. Надо ее чинить или новую.
Отец безнадежно вздыхает и даже улыбается. Ви димо, изба ни в какие его планы никогда не входила.
— Корову по боку? — спрашивает он.
— Зачем корову!
— Телку? Ее и так продавать. Она в кредитку замычит.
Отец качает головой и опять, теперь уже один, нюхает и нюхает поспешно. Стало быть, волнуется.
— Пенсию мне будут выдавать, — утешаю его. — Мишке напишу, он писарем в штабе, — поможет. Там на себя где‑нибудь займу, — мне‑то дадут, — вот и сруб.
Отец оживился. Думает: «Слава богу, сын взялся». И уж сам расщедрился:
— Куда ни шло, сынок, две четверти овса при ложу. Изба у нас… до первого ветра, — снесет.
И начались наши мечтания. Домечтались до того, что и телку надо «пихнуть» в избу, а избу поставит нам дядя Федор, брат матери, плотник. Только где готовый сруб подыскать?
Начали гадать, сколько будет стоить новый, если купить на станции, и сколько, если попадется где‑нибудь у мужика. Я пошел дальше. Как ни плоха наша изба, из нее три стены, гляди, выйдет. Поставить на глину.
— Вот и пятистенка у нас, — торжествую я и уже представляю свой дом.
— На глину можно. Глина удержит, — соглашается отец. — Глина, она, сынок…
Но он не договорил. Дверь в амбар распахнулась, и показалось испуганное лицо матери.
— Эй, ты, чего сидишь? Не слышишь, что там идет? — и она указала по направлению к улице.
— Пожар, что ль? — вскочил я первый..
— Похуже, Петя. Скотину на войну забирают. Рев‑то слышишь?
Рев действительно слышен. Я и раньше его слышал, но думал — стадо пригнали.
Идем с матерью домой, отец торопливо запирает амбар и спешит за нами.
— Ведь у нас‑то не отберут? — говорю матери.
— Телка так и ухнет. Я Ваське велела ее на гумно гнать. Вон она, — указала мать.
Телка была не на гумне, а в коноплях, в борозде. Туда загнал ее Васька.
— Что же, даром они отбирают? — спросил я, так как при мне еще не было этого.
— Казенна расценка, — сказала мать, а у самой зуб на зуб не попадает.
Вообще‑то мать боится всякого начальства, а тут даже, как она говорит, «два с ружьями».
— Да не бойся ты! — успокаиваю мать, но меня тоже трясет.
Вдоль улицы ехали две подводы. Сзади к телегам были привязаны несколько коров и телок.
Двое военных, староста, писарь, еще один в штатском и двое понятых шли вдоль изб. Впереди — писарь. В руках у него список.
Останавливались не у каждой избы. Сейчас задержались у Никишиных. Старик вышел босой и сразу начал что‑то кричать, размахивать руками, но со двора уже выводили телку. Ее начал ощупывать незнакомый толстый человек.
— Сколько? — спросил его военный.
Не задумываясь, тот ответил:
— Семнадцать.
Старик снова принялся размахивать руками, кричать. Но военный тихо и ласково ответил ему:
— На войну берем, старина. Солдат надо кормить!
— У меня двое воюют, — прохрипел старик.
— Вот им и пойдет.
— Мне тридцать дает лавочник.
— То лавочник, а то казна.
— Дурак — не отдал! — воскликнул старик со слезой.
— Не умен, выходит, — согласился тот.
И оба военных весело рассмеялись.
Мать стоит в двери и дрожит, будто ее лихорадка треплет. Отец рядом со мной. Он без шапки. Лысина его блестит на солнце.
— Тятька, — шепчу ему, — я буду с ними говорить.
Быстро бегу в мазанку, надеваю на шею косынку, кладу в нее руку.
Вот они все ближе, ближе. Пройдут или остановятся?
— Здорово, солдат, — не доходя, говорит писарь. Я отвечаю. Он кивает на руку: — Болит?
— Да, не заживает.
Еще что‑то хотел он спросить, но уже подошли все. Я смотрю на военных. Один из них унтер, второй — прапорщик.
— Здравствуй, — говорит прапорщик тихо.
— Здравия желаю, ваше благородие, — отвечаю я не спеша.
— Давно с фронта? Что с рукой?
Вынимаю из косынки руку, показываю. В глазах его пробегает не то сочувствие, не то брезгливость.
— У них телка, — вдруг выпаливает староста.
Прапорщик смотрит на старосту, потом опять на меня. И не старосту, а меня спрашивает:
— Это ваша изба?
— Да, наша.
— Как вы в ней живете?
— Я ночую в мазанке, а остальные в сенях.
Плохо живете, воин. У вас есть лишний скот?
У меня ноги задрожали.
— Телушка есть, верно. Только, ваше…
— Самим нужна?
— На избу мы ее хотим продать. Телушка‑то дрянь.
Мать вышла. Лицо у нее синее, губы почернели.
— Господа хорошие, не отбирайте. Люди знают, как живем‑то. Ранетый вот, да на войне трое, да пятый готовится, — сразу выпалила мать.
Офицер удивился и спросил старосту:
— Правда?
— Вся семья — сплошь солдаты, — ответил староста.
— До свиданья, солдат. Поправляйся, — сказал офицер.
Не помня себя от радости, я быстро ответил:
— Спасибо, ваше благородие.
Офицер, отойдя, оглянулся на нашу избу, покачал головой и что‑то стал говорить старосте.
— Вот, мамка, — чуть не кричу я матери, которая все еще дрожит, — чудо‑то какое. Гони телушку во двор. Откармливай, и не будем ждать второй реквизиции.
Я решил, что телушку спасла моя рука. С нежностью вынул я ее из косынки.
Неожиданно подвернулась мне работа. Вот уже несколько дней, как мать и отец ходят на поденную к дьякону — молотить овес. Прибегает мать с тока и, запыхавшись, идет ко мне в мазанку, где я, по примеру Фили, тоже взялся починить иконостас.
— Петя, дьякону снопы возить с поля… Ты бы с Васькой мог? На телегу накладывать сумеешь?
— Лошадь чья? — спросил я, боясь своей Карюхи.
— Дьяконова. Он хотел Селиверстова парня позвать, а я ему и намекни про тебя. Как, можешь?
— Конечно, — обрадовался я.
— Тебе и Ваське по полтиннику. Рупь на день. Мне — семь гривен, отцу — рупь. Это дьякон‑то жалеючи нас. Охотников много. А он по отцу жалеет. Ведь лысый‑то наш дружит с ним, на клиросе, как теленок, мычит. И я дьяконице угождаю, белье стираю. Они вроде благодетели!
Я бросил работу, надел холщовую перчатку, сунул ломоть хлеба в карман и отправился с матерью к «благодетелям». На току у дьякона я этим летом еще ни разу не был.
У попа, у дьякона и у псаломщика тока рядом. Между ними огромные клади ржаных и овсяных снопов. Особенно много их у попа. У дьякона меньше, у псаломщика совсем мало. Клади попа высокие, как трехэтажные дома, ровно выложенные. Так и хочется оштукатурить их глиной.
Молотьба идет вовсю. У попа гудит конная молотилка, работают человек двадцать, у дьякона — в восемь цепов. Молотить в восемь цепов очень трудно Цепы бьют, словно пулемет.
Возле сарая дьякон осматривает веялку.
Ко мне подходит Дьяконова дочь, красивая белокурая Соня, пристально смотрит на меня, на мою руку и певучим голосом спрашивает:
— Больно было?
— Не совсем, — говорю.
— Скажите, как это получилось?
— Да очень просто: хвать, и нет руки. Ерунда. Соня, вы не волнуйтесь.
Сказав «подождите», Соня убежала. Скоро она вернулась, неся что‑то в фартуке.
— Возьмите, в поле пригодится.
Ба, да тут штук десять яблок! И еще каких! Сахарная бель!
— Спасибо, Соня. Очень много.
— Братишке дайте.
— Всем братьям хватит.
Васька уже подвязал чересседельник, ждет меня ехать. Он не подходит к нам, стесняется Сони.
Мы с ней стоим за кладью. Нас не видит ни се отец, ни молотильщики.
— Спасибо, — еше раз говорю я, рассовывая яблоки по карманам.
Но она не уходит.
Вдруг вижу, она краснеет и, чуть отвернувшись, тихо говорит:
— А не забыли, как мы играли вместе?
Я тоже краснею.
— Да, помню, — срывающимся голосом говорю ей. — Мы с вами… играли, кажется… в жениха и невесту?.. По скольку лет тогда нам было?
— Вам… двенадцать, мне… одиннадцать.
— Вот, Соня, какие мы были глупые. Теперь вы совсем невеста.
— А вы жених.
— Конечно, по годам и я жених, только никчемный, — говорю я, не глядя на нее. — Ну, Соня, надо ехать. Я снопы взялся вам возить.
— Что к нам не зайдете? — спрашивает она.
— Зайду. Давно ученье кончили?
— Только что, этой весной.
— Работать где будете?
— Прошение подала. Учительницей в нашу школу.
— Это хорошо. Попрежнему увлекаетесь книгами?
— Хороших нет.
— У меня кой–какие есть. Зайду, принесу, — обещал я.
Васька окликнул меня. Сели на телегу, сытая лошадь сразу пошла рысью.
Участок поповской земли занимал огромный скат к оврагу. Это самая лучшая земля в поле. Она в общий передел не поступала, а когда отрезали мужикам отруба, ее совсем закрепили за духовенством и по краям поставили столбы с выжженными буквами Ц. 3. — церковная земля.
Возки снопов хватило на восемь дней. Значит, мы с Васькой заработали по четыре рубля. Все же на что‑то я пригоден!
Как‑то шел я переулком из амбара домой. Слышу, кто‑то окликает меня. Голос знакомый, но откуда? Не из сада ли? Сад дьякона через два огорода. Изгородь его заросла вишней, диким виноградом, лопухами, крапивой.
— Соня! — кричу я, увидев ее лицо сквозь заросль.
— Идите сюда! — певуче говорит она. — Книжки захватите.
Я бегу обратно в амбар, наскоро беру из заветного сундучка несколько книг и… уже перемахнул через вал, там огородами, коноплей. Оглянулся — никого. И так ловко нырнул под старые, заросшие крапивой ворота, что даже не обжегся. Как тут хорошо в саду! Сколько еще яблок!
— Что принесли? — схватилась она за книги. — Фенимор Купер! А это? Короленко! Ага, и «Антон Кречет»!
Восторженно, словно девочка, запрыгала она с моими книгами. Стройная такая, чистенькая, румяная. А мне стыдно и боязно. Вдруг придет сюда ее отец или мать.
— Кушайте яблоки, — ввела она меня в небольшой сарайчик. В нем тихо, уютно, стоит убранная кроватка. Окошечко с разноцветными стеклами.
Мне очень хочется яблок, так бы и набросился, но ем медленно, будто яблоки мне не в диво и уже оскомину набили. А она, схватившись за Купера, даже забыла показать мне свои книги.
— Соня, я пойду.
— Чего вдруг? — подняла она на меня голубые испуганные глаза.
— Придет ваш папа, скажет: что это за солдат у моей дочери? Люди увидят, гадость какую‑нибудь выдумают про вас.
— Какую гадость? Не понимаю, что вы говорите.
— Ну, поймите же: вы — девушка образованная, а я кто? Солдат, парень, мужик. Словом, я вам, как это сказать, — некстати.
— Э–э, ерунда. И вы поймите, что мне поговорить не с кем. Подруг у меня нет. Есть тут одна девка, да совсем неграмотная. Хочу ее грамоте обучить.
Вдруг погрозила пальцем и прищурилась.
— А что она мне про вас говорила…
— Что, что? — заранее покраснел я.
— Вот и не скажу. Ничего не скажу… Или после. Знаете что? У папы есть работа. Метрики переписывать. Копии снимать. Я ему посоветовала дать вам. Перепишете?
— Что ж, метрики, так метрики. Писать я могу. Живых там и мертвых. А сейчас идти надо… Нет, нет, Сопя, в другой раз приду, — обещаю ей, видя, как опечалилась она.
«Зачем я ей? — думаю, идя к себе в мазанку. — Скуки ради?»