Нынче генерал раным-рано поднялся: к девяти часам взбодрился уж, кофею налокался и в кабинете сидел. Чинил генерал по пятницам суд и расправу.
— Ну, Ларька, кто там? Да живей поворачивайся, волчком, чтоб у меня вертелся — ну?
Генерал бухнулся в кресло: кресло аж заохало, еле на ногах устояло. Зажмурил умильно глаза, поиграл пальцами по брюшку:
«Придет, голубонька, али нет? Эх, и пичужечка же, да тонюсенькая, да веселенькая… Эх!»
Разбудил генерала густой барбосий лай капитана Нечесы:
— Вот, ваше превосходительство, Аржаной, который манзу-то убил. Тут он, привел я, позвольте доложить.
«Ох, придет же, голубонька, уважит старика, придет», расплывался генерал, как блин в масле.
«И чего это он ухмыляется, чем доволен?» — вытаращился Нечеса. — Прикажете привести, ваше превосходительство? Они тут.
— Да веди, миленок, веди, поскорей только…
Вошли в кабинет и у двух притолок встали: Аржаной степенный, как и всегда, хоть был он после бегов щетинист и лохмат, и свидетель, Опенкин — рябой, с бородой-мочалой, этакий, видать, кум деревенский, разговорщик, горлан.
Должно быть, если б сейчас лошадей из конюшни приволокли в кабинет, так же бы они пятились, дыбились и храпели в страхе. И так же бы, как из Аржаного с Опенкиным, клещами бы из них слова не мог вытянуть капитан Нечеса.
— Да ты не бойся, чего ты, — улещал капитан Опенкина, твое дело сторона ведь: тебе ничего ведь не будет.
«Сторона-то сторона. А как разгасится генерал»… — молча дыбился Опенкин. Однако огляделся помалу, рот раскрыл. А уж раскрыл — и не остановить его: балакает — и сам себя слушает.
— Что ж китаец, обнакновенно, манза — манза он и есть. Стретил я его, можно-скать, на околице, идеть себе и мешшина у его зда-ровенный на спине. Ну, он мне, конечно, здраст-здраст. И-и залопотал по ихнему, и-и пошол… Ну чего, грю, тебе чудачо-ок? Ни шиша, грю, не понимаю. Чего б, мол, тебе по нашему-то, как я, говорить? И просто, мол, и всякому понятно. А то, вот, нет — накося, по-дуравьи язык ломает…
— Э-э, брат, завел! Ты лучше про Аржаного расскажи, как ты его встретил-то?
— Аржаной-то? Да как же, о Господи! Кэ-эк, это, он зачал мне про братнину жену, про ребятенок рассказывать… Мал-мала, грит, меньше, есть хочут и рты, грит, разевают. Рты, мол, разинули… И так Аржаной расквелил меня этим самым словом, так расквелил… Иду по плитуару — навозрыд, можно-скать, и тут же перебуваюсь…
Тут даже и генерал проснулся, перестал ухмыляться чему-то своему, вылупил буркалы лягушьи:
— Пере-буваюсь? Это, то есть, почему же: перебуваюсь?
И как это господа не понимают, что к чему? Вот сбил теперь Опенкина, и конец. Нешто так можно перебивать человека? Вот теперь все и забыл Опенкин, и боле ничего.
Степенно, басисто рассказывал Аржаной. Главное дело отпустили бы его только панты эти самые откопать. А то проведают солдатишки проклятые… А стоют-то панты эти полтыщи, о Господи…
— Ваше превосходительство, уж дозвольте пойтить взять. Ведь наше такое, знычть, дело крестьянское, деньги-то вот как надобны, податя опять же…
Генерал опять улыбался, подпрыгивал легонечко в кресле этак вот: вверх и вниз, вверх и вниз. Щекотал себя по брюшку:
«Ах, голубонька, плачет, поди, разливается… Ах, дитенок милый, чем бы тебя разутешить? А может, пожалеть, а?»
Генерал покачал головой на Аржаного:
— Эх ты, голова-два уха! Тебе только панты. А человека тебе нипочем укокошить? Жалеть надо человека-то, миленок, жалеть, вот что.
— Ваше превосхо… Да ведь они манзы. Нешь они человеки? Так, знычть, вроде куроптей больших. За их и Бог-то не взыщет. Ваше превосхо… дозовольте панты-то, ведь ребятенки, есть-пить… рты разинули…
Генерал загоготал, заходило, заплескалось его брюхо:
— Как, как? Вроде, говоришь, куроптей? Хо-хо-хо! Ну, ладно, вот что. Вы этого сукина сына… хо-хо, куроптей, говорит? — вы его домашним порядком — плеточкой, понимэ? И потом — отпустите его панты эти взять, черт с ним, и — под арест на десять суток, вот-с…
Аржаной бухнулся в ноги: «Стало быть, панты-то мои?»
— Ваше превосхо… благодетель, милостивец!
Капитан Нечеса, уходя, думал:
«Ах, не спроста это, дюже что-й-то добер нынче!»
Генерал вышел в гостиную, жмурился, улыбался. У окна сидела генеральша, грела в руке стаканчик с чем-то красным.
— Чей-то, матушка, голосок я слышал? Молочко, что ли? Все еще хороводишься?
— Молочко отлынивать что-то стал, — рассеянно глядела генеральша мимо, — бородавки у себя развел, так нехорошо. Ты бы его приструнил…
Подскочила Агния. Вихлялась, подпрыгивала около генерала:
— А Молочко про Тихменя рассказывал: совсем малый спятил, все добивается, его или нет Петяшка, капитаншин девятый…
Хихикала Агния в сухой кулачок. Генерал весело ткнул ее в бок:
— А ты, Агния, когда же родишь, а? За Ларьку бы, что-ли, выходила, — что ж даром-то так пропадать?
А Ларька — как раз, вот, и пришел, и стоял в дверях. Увидала его Агния — запрыгала, запричитала: «штоп-штоп-штоп-тебе пр-провалиться»…
Ларька подкатился любовно к генералу:
— Ваше превосходительство, вас дожидают там… К вам, говорят, лично.
Так и затрепыхался генерал. «Неужто ж и впрямь пришла?»
Побежал, засеменил. Брюхо побежало впереди — выходило, будто катил его генерал перед собой на тачке. Высоко подтянутые брючки трепались над сапогами.
Что-то такое учуяла нюхом своим Агния и, сказав: «я сейчас», упорхнула от генеральши в свою комнатку.
Комнатушка — клетушка маленькая, но за то веселые, с малиновыми букетами, обои, и пахнет каким-то розовым шипучим мылом. А все стены уклеены вырезанными из «Нивы», из «Родины» портретами: все мужские портреты аккуратно Агния вырезывала и тащила к себе — и генералов, и архиереев, и знаменитых ученых.
Но не в букетах, и не в портретах даже суть. А в том, что под большим портретом императора Александра III укрыла Агния долгим трудом и искусством проделанную щель в генералов кабинет. И теперь прильнула ухом к щели и, как манну небесную, ловила все, что в кабинете творилось.