Еще затемно, еще только февральская заря занималась, кто-то стучал к Андрей Иванычу в дверь. Хотел Андрей Иваныч «кто там» сказать, да так и не сказал, увяз опять во сне. Пришла Маруся и говорила: «А знаете, теперь я уж больше не…». А что «не» — не досказывает. Но Андрей Иваныч и так почти знает. Почти уж поймал это «не», почти уж…

Но в дверь все громче, все надоедней стучат. Делать, видно, нечего. Пришлось Андрею Иванычу вылезть из сна, пришлось встать, открыть дверь.

— Непротошнов, ты? Что такое, зачем? Что случилось?

Непротошнов подошел к кровати, нагнулся близко к Андрею Иванычу — и не по-солдатски совсем:

— Ваше-бродие, барыня велела вам сказать, что наш барин вас, ваш-бродь, грозятся убить. Так что барыня, ваше-бродь, просила, чтоб вы ничего такого, борони Бог, не сделали…

— Да что, да что такое мне не делать-то?

Но уж больше слова путного не мог Андрей Иваныч из Непротошнова вытянуть.

— Не могу знать, ваш-бродь…

— Ну, а барыня что, Марья Владимировна, что она?

— Н-не могу знать, ваш-бродь…

«…О, идол проклятый, да скажи хоть что с ней?»

Но поглядел Андрей Иваныч в безнадежно-рыбьи глаза Непротошнова и отпустил его.

Остался один, долго лежал в темноте. И вдруг вскочил:

— Господи! Да ведь если она прислала это сказать, так значит, она… Господи, да неужели ж она меня…

Догнать Непротошнова, догнать, дать ему целковый последний! Выбежал Андрей Иваныч во двор, на крыльцо Непротошнова и след простыл.

Но с крылечка Андрей Иваныч уж не мог уйти. Небо огромное, воздух — полон сосновым лесом, и море — как небо. Весна. Вот вытянуть бы руки так — и ринуться вперед, туда…

Жмурился Андрей Иваныч, оборачивал лицо вверх, к теплому солнцу.

«Умереть? Ну, что ж… Умереть нам легко. Убить — труднее, и труднее всего — жить… Но все, все, и убить — пусть только она захочет».

Такое солнце, что можно было даже создать себе вот эту нелепицу, несуразность: что она, Маруся, что она и в самом деле… А вдруг? Ведь такое солнце.

С утра — с зари ее видеть… Ничего — только какая-нибудь малость самая малая, легчайшее касание какое-нибудь, как тогда, — падал снег за окном… И уж — счастье. С самого утра — до поздней ночи, все — счастье.

Вот так бы вот, раздевши, побежать бы сейчас туда…

Сегодня даже с солдатами заниматься было хорошо. Даже Молочко — новый.

Молочко, положим и в самом деле сиял, и телячесть его была важная, не такая, как всегда.

— Я имею до вас дело, — остановил он Андрея Иваныча.

— Что? Э, да скорее, не тяните козла за хвост!

— Шмит меня просил… можете себе представить? — быть секундантом. Вот письмо.

— А-а, вот что… «вот почему Маруся»… Открыл Андрей Иваныч конверт, прыгал через строчки, глотал, ах — поскорее!

«Во время вчерашнего… с галчененком… Мой дуэльный выстрел… Ваша очередь… Буду стоять, не шелохнусь, и если… Очень рад буду, мне пора».

Конец Андрей Иваныч прочел вслух:

— Позвольте. Это что ж такое?«…Только Вам одному стрелять. А если вам не угодно, мы посмотрим». Позвольте что это за дуэль? Странные требования! Это не дуэль, а черт знает что! Что он думает, — я стану, как он… Вы секундант, вы должны…

— Я… я ничего не знаю… Он так… он меня послал Шмит… Я не знаю, — бормотал Молочко, оробело поглядывал на широкий, взборожденный Андрей-Иванычев лоб.

— Послушайте, вы сейчас же пойдете и скажете капитану Шмиту, что такой дуэли я не принимаю. Не угодно ли ему, — оба стрелять вместе. Или никаких дуэлей… Это черт знает что!

Молочко, поджав хвост, побежал рысцой к Шмиту. Захлебываясь, доложил обо всем. Шмит курил. Равнодушно стряхнул пепел:

— Гм, несогласен, вот как? А впрочем, я так и…

— …Нет, что ему еще нужно? Можете себе представить: еще накричал на меня! При чем — я? Это с вашей стороны… Это так благородно, отдать свой выстрел, а он…

«Благородно, ч-черт!» — Шмит искривился, исковеркался: Бла-го-род-но, д-да… Ну, вот вам поручение: завтра вы всем расскажете, что Половец меня обозвал… негодяем, что я его вызвал, а он отказался. Поняли?

— Господи, да я… Но почему завтра?

Шмит пристально поглядел на Молочко, усмехнулся нехорошо и сказал:

— А теперь прощайте-с.

С каменным, недвижным лицом сидел Шмит один и курил. Револьвер валялся на столе.

«Разбудить Марусю? Сказать? Но что? Что люблю, что любил? И чем сильнее любил»…

Он пошел в спальню. Истерзанная ночными распятьями Маруся мертво спала. Лицо все измазано было следами слез — как у малого ребенка. Но эти две морщинки около губ…

Разверзлась Шмитова каменность, проступила на лице смертная мука. Он стал на колени, нагнулся было к ее ногам Но… сморщился, махнул рукой:

«Не поверит. Все равно… теперь не поверит», — и торопливо пошел в сад.

В саду у клумб копался Непротошнов: хоть бы чем-нибудь барыню милую улыбнуть, — примечал он ведь, обеими руками она бывало к цветам-то тянулась.

Увидел Непротошнов Шмита — дрогнул, вытянулся, застыл Шмит хотел усмехнуться — лицо не двинулось.

«Он — все еще меня боится… Чудак!»

— Уйди, — только и сказал Непротошнову.

Непротошнов — подавай, Бог, ноги: слава Богу — целехонек ушел.

Шмит сел на большой белый камень, уперся левым локтем в колено.

«Нет, не так… Надо прислониться к стене… Вот теперь… хорошо, прочно».

Вынул револьвер. «Да, хорошо, прочно». И та самая пружинка злая разжалась, освободила.