«Оправили»
Фомушке становилось хуже; идти ему в суд – нечего было и думать. Хозяин начинал сердиться и посылал в больницу. «Беглая бабочка» неустанно ходила за больным: спрыскивала его «святыми целеньями», привязывала к голове примочки из разведенного в водке снега, подавала ему пить. Пеньковцы были ей рады, так как могли совершенно спокойно оставить больного на ее попечении. Сами они пошли в суд. Лука Трофимыч искоса и пристально наблюдал за Недоуздком, который так необычно вел себя, что, не будь он на ногах, можно бы было принять его за больного одною с Фомушкой болезнью: он или задумчиво молчал, или говорил что-то про себя, отвечал невпопад и несообразно совсем.
В суде народу было сегодня немного, только «свои», судейские. Приходили какие-то господа с барынями, посмотрели на вывешенное у залы заседаний расписание дел и, прочитав, что на сегодня назначено к разбору дело о покушении на поджог малолетнего крестьянина Петра Петрова, 16 лет, махнули рукой и ушли. Подсудимый был худой, с тупым и равнодушным взглядом мальчик лет пятнадцати; он так был мал и сух, что казался еще моложе; белые волосы у него острижены были в кружок и падали на лоб, он не поправлял их; ушедшие глубоко в орбиты глаза следили одинаково равнодушно и за судьями в мундирах, и за мужиками-свидетелями, и за дремавшим и клевавшим носом у двери залы сторожем, обязанным отпирать и запирать залу во время разбора дела. Он даже очень долго и пристально всматривался в ружье стоявшего с ним рядом солдата и так был занят, казалось, мыслью разузнать и превзойти всю хитрую механику курка, что не один раз заставлял председательствующего повторять вопросы. Отвечал он односложно, беззвучно. Свидетели, пятеро его однодеревенцев, из которых один был староста, другой сотский, постоянно выказывали желание отвечать за него, подсказывали ему, вроде того: «Петька, не трусь ты; чего трусишь? Свои здесь!.. Говори: ваше, мол, высокоблагородие, виноват, мол, точно, ну, а при сем… Ты, родной, смелее». А когда их председательствующий останавливал, они говорили между собой: «Глупыш еще!.. Не разумеет ведь… Что на нем взять?»
Присяжные, в числе двенадцати человек, все были крестьяне. Можно было предполагать, так как дело шло о поджоге, что защитник отвел богатых собственников, а прокурор, напротив, отвел тех из крестьян, которые казались на вид «нехозяйными»; но как большинство из тридцати человек все-таки были крестьяне, то состав исключительно и наполнился ими. Только купеческий сын попал в запас, чем и остался очень недоволен, так как дело было для него неинтересное, а приходилось «зря» быть внимательным. Из наших знакомцев вошли в состав суда: Бычков, которого, по грамотности, выбрали в старшины, Лука Трофимыч и один Еремей; прочие были незнакомы, и в число их попал и мещанин. Недоуздок и другие пеньковцы не пошли домой, а поместились на скамьях, назначенных для публики. Пеньковцы только в конце судебного следствия догадались, что подсудимый мальчик был сын «беглой бабочки», а именно при показании одного из свидетелей, сотского, поймавшего его на месте преступления, о «буйстве» и «необстоятельности» его отца, от которого даже «женка должна в бегах состоять вот уж пятый год…». Из речи прокурора и защитника узнали они, что мальчик судится второй раз, так как решение первого состава присяжных почему-то было кассировано защитником, но почему именно – они никак не могли понять, ибо дело касалось какой-то хитрой юридической формы. Нашим присяжным, казалось, приятно было это случайное совпадение, и они весело переглянулись с пеньковцами, сидевшими в числе слушателей. Те тоже ответили им какою-то мимикой, дескать: «Вот он, бог-то!.. Ты и гляди… Каждый день бабочка понапрасну в суд ходила, ждала, а ноне, когда для богоугодного дела при мужике осталась, как нарочно господь на нас и навел… полосу-то». Пеньковцам нравилось и то, что суд шел скоро, без всяких «смущений». Прокурор и защитник не «травились». Медленно выплыли присяжные из совещательной комнаты и тем же торжественным шагом, каким обыкновенно идут в церкви к причастию, вышли перед судейскую эстраду. Бычков, до невозможности высоко поднял голос, прочитал оправдательный приговор. Пеньковцы, сидевшие на скамьях зрителей, были уверены в этом приговоре, но все еще боялись, что вот-вот председательствующий скажет: «Эх, вы! Разве так судят здесь, по-мужицки?.. Разве мужицкий здесь суд?» Когда же председательствующий поднялся и объявил: «Подсудимый, вы свободны; можете идти куда угодно», сердце у Еремея Горшка и Недоуздка застучало. Посторонняя публика вышла. Мещанин тотчас же, как ушли судьи, стремительно убежал «выжимать копейку». Дело «освобождения невинного» совершилось просто. Никаких восклицаний, восторгов. Пеньковцы и свидетели подошли к Петюньке.
– Ну вот, Петька, и молись за них теперь богу, – сказали свидетели, показывая на присяжных, – им скажи спасибо.
– Бога, малец, бога благодари! – откликнулись присяжные.
– Вот мы, брат, какие… так-то! – прибавил, улыбаясь, купеческий сын и тоже радовался, забыв, при общем увлечении, что он нисколько в этом деле не повинен, а сидел «в запасе».
– Ну, а теперь, Петька, в деревню с нами собирайся. Опять заживем!
– Я не пойду.
– Да куда ж ты, глупый, пойдешь? Ведь так-то и на поселенье сошлют… Почему ж ты не пойдешь?
– Отца боюсь.
– Отца не бойся теперь! Теперь он сократился… Теперь кто ж ему над тобой власть даст? Теперь ты по закону слободен!
– Я птицу стрелять пойду… Ружье достану…
– Ах ты, глупый!.. Вот он – малец, так малец и есть…
– А где у тебя, милый, матка-то?
– Матка в бегах.
– Вот и матку тебе разыщем мы, – сказали свидетели.
– Так, так. Мы и еще тебя порадуем: пойдем с нами, мы тебе ее, матку-то, покажем! – говорили присяжные.
– А где она? Она далеко.
– Совсем близко. При нас она живет. Она за тебя бога упросила. Так вот все к матке и пойдем. Господа кавалеры теперь уж тебя отпустят!
– Нет, нельзя… Мы его должны в тюрьму представить, – ответили солдаты.
– Зачем еще… али мало?
– Мало. Пущай попрощается. Тоже в чужой одежде нельзя. Казенное сначала вороти.
Солдаты встряхнули ружьями и, встав по обеим сторонам мальчугана, приготовились идти.
– Я не пойду! Пустите! Я убьюсь там, – проговорил «освобожденный» и заплакал.
В это время подошли к нему кругленький адвокат и судебный пристав. Заметив, слезы, они рассмеялись.
– Ты о чем плачешь? А? – спрашивает адвокат. – Недоволен мной, что я тебя освободил? А?.. Ну, как ты – не знаю, а я, брат, тобой доволен… Что ваш «товарищ»-то съел? – обратился он к приставу. – Ведь я говорил тогда, что кассация моя… Не хочет ли теперь еще со мной потягаться?.. Я так и быть уж, ради эдакого турнира, еще даровою защитой пожертвую… Ну, о чем же ты плачешь? А? На вот на калачи… Да меня помни! – прибавил адвокат Петюньке и сунул ему в руку рублевую бумажку.
Пеньковцы утешили мальчугана и объяснили, где ему найти их и матку, когда он совсем разделается с тюрьмой. Затем все вышли. У трактира нагнали они двух купцов, сидевших «в публике». Купцы повертывали ко входу и что-то сердито объясняли третьему.
– Конечно, это одна выходит зрятина, – говорил один. – Какой к суду страх будет? Мы же тогда обвинили, а теперь мужики верх взяли…
– Суды совсем мужицкие. Мужик задолеет – беда! – заметил другой.
– Конечно, беда!.. Теперь, господи благослови, первым делом они сейчас поджигальщиков оправдывают! Да теперь поджигальщики для хозяйного человека хуже из всех! Разбойник сноснее! Им, голякам, ничего! Они что? Однопортошники, одно слово… Сгорел шалаш у него в деревне – печали немного: взял порты под мышку и поселился у соседа… А разве мы при нашем имуществе можем это стерпеть?.. Судьи! Судилась бы гольтяпа промеж собой по деревням как знала.
– Это так. Нам с ними, мужиками, вовек не сойтись. Им преступник жалостен, а нам – страшен.
– Постой теперь! Теперь только дворников да собак позубастей заводи… Ха-ха-ха!..
Сумрачно, сыро и холодно в избе постоялого двора. Скверная сальная свечка, вставленная в горлышко бутылки, воняет и едва светит каким-то красноватым светом. Фомушка лихорадочно мечется на нарах под дырявым полушубком; пеньковцы, понадев дубленки, или ежатся по углам, или бесцельно ходят с одного места на другое. В заднем углу нар «беглая бабочка» что-то копошится и шепчет около Петюньки, надевая ему на шею какие-то гайташки с ладанками. Петюнька сидит на лавке и, держа обеими руками французский хлеб, равнодушно жует и болтает ногами в большущих валеных сапогах. Недоуздок только что вернулся откуда-то; не сказав ни слова на недовольное ворчание Луки Трофимыча, подозревавшего его постоянно в сношении с Гарькиным и трактиром, он бросил в угол нар, в головы армяк и растянулся, закинув руки за голову; Лука Трофимыч чем-то недоволен и ворчит; Еремей Горшок сидит на лавке, сложив на брюхе руки, уткнув нос в бороду и покачивая головой, не то дремлет, не то думает о чем-то с закрытыми глазами. Бычков сидит у стола и соскабливает с него ногтем сальные лепешки. Видимо, все недовольны чем-то, всем не по себе. Так бывает всегда после неполной радости, нарушенного удовольствия, обманутого ожидания или же когда грубая, неуклюжая пошлость ни с того ни с сего ворвется к человеку в особенно высокие минуты душевного настроения и бессовестно оборвет высокую струну чувства, начинавшую звучать в душе.
Как будто впросонках слышит Недоуздок, что пришли однодеревенцы «беглой бабочки», староста, сотский и два крестьянина – народ по одежде, видно, бедный.
– Садитесь – гости будете! – приглашали пеньковцы, отодвигая от лавки стол. – Вот у нас хоромы-то какие, простор, да толку мало… Надули нас ловко. Тогда с вьюги-то показалось знатно тепло… Ну, а теперь господская-то печка не очень мужиков нежит!
– А мы вас насилу разыскали. Город. Народу всякого много.
Гости уселись по лавкам и стали говорить тихо, заметив метавшегося в лихорадке Фомушку.
– Болеет? – спросили они.
– Заболел. Вьюга по дороге-то настигла.
– Вы в больницу.
– Не желает. Погодите, просит, может, еще не смерть мне… Думает: что завтра.
– Ну, а мы, Петька, за сапогами, брат, пришли, – говорил сотский Петюньке. – Скидавай сапоги-то. Что делать? У меня у самого одни они надежа. В кожаных-то по теперешнему времени недалеко напляшешь до деревни, да и те худые… Разом с беспалыми ногами домой придешь. А ты вот получай свои узоры-то: в целости из тюрьмы выдали! – прибавил сотский, кладя на лавку растрепанные лаптишки.
– Стало, он в твоих сапогах-то? То-то больно уж велики.
– В моих. Чего! Пришел в острог-то, а ему и выйти не в чем; девять месяцев тому взяли его в шугайчике да лаптишках – они и есть только. А шапка? – спрашиваю. А шапки, говорят, и совсем не значится. Ну, сходил на фатеру, принес вот ему валенки да шапку дойти до матери.
Стукнули о пол сапоги, – Петюнька освободил из них свои худые, маленькие ноги.
– Вот так-то, – говорил сотский, – а ты богат теперь. Вишь, какую кредитку тебе дал аблакат-то на калачи! И на сапоги изойдет.
Слышит Недоуздок, как после того заговорил что-то Фомушка и заметался.
– Старуха, – тихо выговаривает он, – подь-ка ты сюды… Вот подыми-ка ты меня немного… Ну, так, так! Расстегни-ка грудь-то! Вот здесь… Ах, руки-то дрожат!.. На-ко вот, купи ребенку сапожнишки-то! Ох, дело-то студеное… Долго ли до беды… А у нас какие ведь вьюги-то!
Слышно, «беглая бабочка» всхлипывает и уговаривает Фомушку.
– Э-эх… Зачем только руки мне связали? Руки зачем? – начинает опять бредить Фомушка. – Лесничок, лесничок, Федосеюшко, развяжи кушак-то, родной…
Все молчат и боязливо слушают. Некоторые крестятся. «Беглая бабочка» спрыскивает Фомушку святою водой.
Немного погодя Фомушка успокоился. Стали опять разговаривать.
– Говорят, здесь обчество есть: помогает тем, которых освободят.
– Говорят, что есть. Ну, только хлопоты. Боятся они мужику деньги на руки выдать: пропьет, вишь! Так пойдут у них тут сначала справки от обчества, потом когда-то пришлют в волость. А из волости когда еще выдадут; и то с вычетом… Рубля три, может, и останется. На руки не дадут: это и говорить нечего… А ведь есть-то теперь нужно… Вот и босиком-то тоже зимой не больно находишься!
– Хорошо, кабы выдали. Вот и нам, может, что-нибудь перепало бы, – замечают свидетели. – Два раза гоняли. А мы люди небогатые. Прожились тоже.
– А помногу выдают?
– Нет, совсем стали помалу… Говорят, присяжные-крестьяне больно много голяков стали освобождать. Эдак, слышь, не годится. Денег не напасешься!
Опять бредит Фомушка. Невесело, вяло идет разговор про бедность, горе, несчастье. Кто-то опять заводит разговор с Петюнькой, чтоб повеселить компанию:
– Ну, Петька, рад, что домой пойдешь?
– Нет. Я не пойду, – отвечал Петька, грызя сухие баранки, которые сует ему в руку и за пазуху матка, тихо нашептывая: «Жуй, кровный, жуй со христом! Вишь, тельцо-то с тебя все посошло».
– В лес пойдешь? А? Птицу стрелять?
– В лес пойду… И мамку возьму…
– А мамку зачем?
– Отец убьет… Жалко…
– Мы отцу теперь не дадим бить.
Петюнька замолчал.
– А зачем раньше давали? – спросил он. – Все одно и теперь…
– Теперь мы его в холодную запрем.
– Из холодной он опять придет. А мы лучше с мамкой совсем уйдем.
– Вам нельзя. Земля за вами. Мы и пашпортов не дадим.
– Я в бега уйду.
– А чем жить будешь?
– Господи, помилуй нас, грешных, – прошептал Еремей Горшок, горячо молясь на сон грядущий.