Вечером мы осматривали заводской музей художественного литья.
В маленькой тесной комнатенке было сосредоточено столько красоты, что нас, одновременно с восторженной радостью, охватила растерянность.
Этот грубый утюжный чугун говорил. Он рассказывал нам чудесные истории о радости и печали людей, о их ненависти, любви, о их былом тяжелом, изнуряющем труде. Он увел нас в дремучие леса Урала, в знойные джунгли юга, показал потаенную жизнь их обитателей — зверей, то яростных, то кротких, их вековечную борьбу с человеком. А затем вдруг развернул перед нами галерею незабываемых гоголевских типов: шаркал ножкой Павел Иванович Чичиков, приторно-сладенько улыбался Манилов, орал буян Ноздрев, поджимал тонкие губы скряга-Плюшкин.
И никак, никак не верилось, что все это отлито из чугуна.
Крестьянка, отправляющаяся в поле. Скульптура Либериса.
Именно чугунного-то, грубого, тяжелого не было в этих одухотворенных человеческих лицах, в благородных линиях конских тел, в тоскующей позе собаки на статуэтке Мэне, или в книге, перелистываемой восторженным Дон-Кихотом, каждый листик которой не толще настоящего книжного листа.
Мельчайшие, ювелирно-чистые детали каслинского литья особенно ясны в рельефных медалях и сквозных ларчиках, блюдах, вазах, где грубый чугун сплетен в тончайшее, нежнейшее кружево. А ведь это не ковкая бронза, не тягучее серебро, не мягкое и податливое золото. Это ломкий, грубый утюжный и сковородный чугун.