Динамическая теория, подобно большинству теорий, начинается с постулата — с определения Прогресса как развития и экономии сил. Далее следует определение силы: это то, что выполняет или способствует выполнению определенного количества работы. Человек есть сила; и солнце — сила; силой является и математическая точка, хотя она не имеет измерений и вообще является абстракцией.
Человек, как правило, принимает за аксиому, что силы ему подвластны. Динамическая теория, исходя из того что противодействующие тела обладают силой притяжения, принимает за аксиому, что человек подвластен силам природы. Сумма сил притягивает; ничтожный атом, или молекула, именуемый человеком, притягивается; он подвержен воспитанию или развитию; его тело и мышление — продукты воздействия природных сил; движение этих сил направляет прогресс его мышления, ибо сам он ничего не может познать, кроме движений, воздействующих на органы его чувств и составляющих его воспитание.
Воспользуемся для наглядности сравнением, представив себе человека в образе паука, зависшего посреди своей паутины в ожидании добычи. Перед его сетью пляшут, словно мухи, силы природы, и при малейшей возможности он затягивает их к себе, совершая, однако, — при том, что теория силы, которой руководствуется, верна, — немалое число роковых ошибок. Постепенно его паучий ум обретает способность хранить впечатления — память, а вместе с ней и особое свойство — умение анализировать и синтезировать, разъединяя и соединяя в различных сочетаниях ячейки своей ловушки. Поначалу человек не обладал способностью анализа и синтеза даже в той мере, в какой это свойственно пауку или хотя бы медоносной пчеле, зато обладал острой восприимчивостью к высшим силам природы. Огонь открыл ему тайны, которые ни одно другое живое существо не могло постичь; еще больше он познал, наблюдая за течением воды — первые уроки, полученные им в области механики; свою лепту в его обучение внесли и животные, которые, отдавшись ему в руки ради пищи, несли на себе его ношу и снабжали одеждой; а травы и злаки оказались для него высшей школой познания. Таким образом, почти без особых стараний со стороны человека сами силы природы формировали его мышление, побуждали к деятельности и даже выпрямили ему спину.
Его воспитание завершилось задолго до начала письменной истории, ибо, чтобы вести записи событий, надо было научиться записывать. Универсум, сформировавший человека, отразился в его уме как свойственное ему единство, вобрав в себя все силы, кроме него самого. Раздельно, группами или все вместе, силы природы неизменно воздействовали на человека, увеличивая диапазон его ума, как увеличивается поверхность ботвы у созревающего корнеплода, и человеческому уму достаточно было лишь реагировать на притяжение со стороны сил природы, как реагируют на них леса. Восприимчивость к высшим силам есть высочайший дар; умение произвести среди них отбор — величайшая наука; в целом же они — главный воспитатель. Человек непрестанно совершал, да и сейчас совершает, глупейшие промахи при выборе и оценке сил, произвольно выхватывая их из общей массы, но он ни разу не ошибся в определении значения целого, осознав его символически как единство и поклоняясь ему как богу. Он и поныне не изменил своих представлений, хотя наука уже не может дать силе правильное имя.
Функция человека как одной из сил природы заключалась в том, чтобы усваивать внешние силы, как усваивается им пища. Сознавая себя слабым, он обзаводился ослом или верблюдом, луком или пращой, чтобы расширить границы своих возможностей, как искал себе кумира или божество в ином, запредельном мире. Его мало заботила их непосредственная польза; он не мог позволить себе отказаться даже от самой малости — ни от чего, что, как ему представлялось, могло иметь хоть какую-то цену в его земном или потустороннем существовании. Он ждал, не подскажет ли ему сам предмет, на что тот пригоден или непригоден. Но процесс этот происходил медленно, и человек ждал, возможно, сотни тысяч лет, когда природа откроет ему свои тайны. Соперникам его среди обезьян она не открыла больше ничего, хотя некоторые силовые линии все же оказали воздействие на отдельных человекообразных, и из них были автоматически отобраны типы расы или исходные особи для последующих изменений вида. Индивид, отозвавшийся или прореагировавший на воздействие новой силы в те далекие времена, был, возможно, сродни индивиду, который реагирует на нее теперь, и его представление о единстве, по-видимому, так и не изменилось вопреки все увеличивающемуся многообразию вновь открытых сил. Но теория изменчивости принадлежит не истории, а другим наукам и не имеет отношения к динамике. Индивид или раса оставались в плену своих иллюзий, которые, если верить Артуру Бальфуру, не претерпели сколько-нибудь значительных изменений вплоть до 1900 года.
Наиболее привлекательную энергию человек назвал божественной, а для управления ею создал науку, которую нарек религией, словом, означающим тогда и поныне поклонение оккультной силе, как в единичных случаях, так и в целом. Не умея дать определение силы как единства, человек придал ей значение символа и пытался постичь ее проявления как в себе самом, так и в бесконечности — так появились философия и теология, а поскольку человеческий ум сам по себе является одной из изощреннейших среди всех известных сил, изучение им самого себя неизбежно привело к созданию науки, особое значение которой заключалось в том, что она уже на начальной стадии подняла его воспитание до уровня тончайшего, изощреннейшего и широчайшего овладения анализом и синтезом; так что, если судить по языку, человек уже на заре своей истории достиг высочайшего развития заложенных в нем возможностей, хотя импульсом к развитию по-прежнему служила примитивная жажда мощи — так, например, ненасытная утроба племени научила его загонять в ловушку слона. Голод — будь то физический или духовный — приводит в движение все многообразие и беспредельность мысли, а верная надежда обрести частицу беспредельной мощи в вечной жизни подвигает большинство умов на усилие.
Человек достиг высокого уровня совершенства уже пять тысяч лет назад и в течение долгого времени ничего не добавил к тому, что знал о силах природы. Природа в своей массе почти не привлекала его к себе, и на протяжении веков его дальнейшее развитие едва можно различить. Только необычайно сведущий историк осмелится сказать, в какие именно десятилетия между 3000 годом до н. э. и 1000 годом н. э. Европа переживала период наибольшего развития; но и тот прогресс, который совершался в мире, происходил скорее за счет экономии энергии, чем ее развития; это подтверждается развитием математики, представленной именами Архимеда, Аристарха,[823] Птолемея[824] и Евклида; или гражданского права, представленного десятками имен, которые Адамс в свое время так и не удосужился выучить; или чеканкой монет, таких великолепных в начале и таких безобразных в конце; или постройкой дорог, размером судов и устройством портов; или, наконец, использованием металлов, инструментов и письменности — все они свидетельствуют о разумном сохранении силы, порою даже более значительном, чем сами силы, которые они помогали сохранять. Но по дорогам по-прежнему неспешно двигались лошади, ослы, верблюды и рабы; суда по-прежнему шли под парусами или на веслах; все возможности механики ограничивались употреблением рычага, пружины и винта.
То же самое можно сказать применительно к силам религии и сверхъестественным силам. Вплоть до 300 года христианской эры в них не происходило почти никаких перемен и, несмотря на усилия Платона и скептиков, они оставались царством полнейшего хаоса. Правда, опыт, накопившийся за три тысячи лет, научил человеческое общество ощущать необъятность природы и беспредельность ее запасов энергии, но даже это не вызвало пока существенных изменений в методах их использования и изучения.
На этом рубеже западный мир пребывал до 305 года н. э. — даты отречения императора Диоклетиана.[825] Вот тут-то Адамс и рухнул на ступени Арачели, потому что уперся в скандальное крушение цивилизации — крушение в тот момент, когда она достигла полного успеха. В 305 году империя решила проблемы, стоящие перед Европой, намного полнее, чем они когда-либо решались впоследствии.[826] Pax Romanae,[827] гражданское право и свободная торговля, казалось, должны были за четыреста лет продвинуть Европу далеко за пределы того, что современное общество достигло в четыреста лет после 1500 года, когда условия существования стали намного сложней. Но этого не произошло.
Попытки объяснить или оправдать этот скандальный срыв предпринимались бесчисленное множество раз, но Адамса ни одна из них не удовлетворяла, разве только экономическая теория неадекватного товарообмена и исчерпанности минеральных ресурсов. Однако народы не погибают из-за неадекватного товарообмена, а ресурсы свои Рим отнюдь не исчерпал. Напротив, империя осваивала свои ресурсы и мощности с поразительной интенсивностью. Ни в один другой четырехсотлетний период до 1800 года в Европе не наблюдалось ничего подобного; и хотя ряд свершений тех времен, как, например, создание гражданского права, постройка дорог, акведуков и гаваней, служили скорее экономии, а не развитию силы, тем не менее в одной только северо-западной части Европы империя заложила основы трех государств — Франции, Англии и Германии, — способных править миром. Беда, по-видимому, заключалась скорее в том, что империя развила слишком большую энергию и в слишком бурном темпе.
Согласно динамическому закону, две массы — природа и человек существуют во времени, беспрестанно воздействуя друг на друга, как солнце и комета, и взаимодействие это никогда не прекращается и не прерывается. В свете этой теории для объяснения распада Римской империи, которая — по законам механики — должна была от ускорения развалиться на куски, требовался скорее избыток, чем недостаток действия. Если исследователь пожелает сам вывести динамический закон, пусть определит значения сил притяжения, вызвавших крах, а в данном случае они очевидны. При той строжайшей логике, которая отличала римскую мысль, империя, установившая единство на земле, не могла не установить единства в небесах. Римской империи в силу собственных надобностей приходилось урезать число богов.
Церковь всегда возражала против обвинения, будто христианство разрушило Римскую империю, и с присущей ей страстностью настаивала на том, что только внесенные ею перемены и спасли государственность. Любая динамическая теория охотно это допускает. Все, чего она добивается, выяснить и проследить, какая из сил притяжения тут действует. Церковь настаивает, что этой силой является крест, и историку остается лишь проследить его воздействие. Империя громогласно заявила о своих мотивах. И было бы нарушением хорошего вкуса утверждать, будто Константин Великий, подобно биржевому маклеру, спекулировал на ценностях, о которых в лучшем случае знал, что их имеется достаточное количество; или будто он объединил все темные силы в единый трест и, нажив на этом капитал, выбросил свои акции на рынок. Но обо всем этом Константин и сам сказал в Миланском эдикте 313 года, которым он включил христианство в Трест государственных религий. В переводе на язык постановлений конгресса в нем сказано следующее:
«Мы приняли решение даровать христианам, равно как и всем прочим, право исповедовать ту религию, которую они предпочитают, дабы любое божество или небесная сила, существующая на свете, помогали и благоприятствовали нам и всем, находящимся под эгидой нашей власти».
Империя искала в христианстве могущества — не только духовного, но и физического — в том смысле, в каком оно за год до эдикта определено в воинском приказе Константина перед сражением у Мильвийского моста:[828] In hoc signo vinces!,[829] где кресту отведена роль своего рода артиллерийской батареи, чем он, по мнению Константина, и был. Общество принимало его в том же качестве. Восемьдесят лет спустя император Феодосии[830] шел на бой против своего соперника Евгения с крестом, Евгений же, отстаивавший язычество, нес стяг с изображением Геркулеса, а их сторонники наблюдали за битвой, как за состязанием призовых борцов, в котором окончательно должно было решиться, какая из этих божественных сил могущественнее. Церковь была бессильна внушить высокие идеалы. То, что сейчас понимается под религией, почти не оказывало воздействия на общественное сознание в древнем мире. Паства, народ, миллионы, почти все до единого, делали ставку на богов, как иные ставят на лошадь.
Церковь, несомненно, делала все возможное, чтобы очистить христианство от чужеродных примесей, но общество почти целиком оставалось во власти язычества и тянулось к христианству главным образом потому, что в системе его понятий крест воплощал все прежние представления о силе-фетише. Он являл собой квинтэссенцию сил природы — энергию современной науки, — и общество верило, что он существует реально, как для нас существуют рентгеновские лучи. Кто знает, возможно, так оно и было! Императоры использовали крест в политике вместо пороха, целители применяли его, как рентгеновские лучи, в медицине, умирающие припадали к нему как к квинтэссенции силы, способной защитить их от сил зла на пути в мир иной.
На протяжении первых четырех веков новой эры империя знала, что церковь разрушает ее экономику — ведь даже падение стоимости языческих благовоний сказывалось на конъюнктуре рынка. Но кто мог позволить себе покупать или строить дорогостоящие и сложные машины, когда можно было за бесценок приобрести оккультную силу! Сила-фетиш стоила дешево и до поры до времени вполне удовлетворяла. Тюрго[831] и Огюст Конт уже давно отметили эту стадию в развитии экономики как необходимую фазу в воспитании общества, и историки, по-видимому, теперь согласны считать их вывод единственным значительным завоеванием, сделанным до сих пор на пути созидания истории как науки. Огромное число людей — пожалуй, большинство — все еще привержены их методу и более или менее точно его повторяют — правда, до последнего времени никакой другой заявлен не был. Единственная оккультная сила, которой располагал человек, была идолопоклонничество. И с нею не могла состязаться никакая известная ему механическая сила, разве только в самых узких пределах.
Вне этой оккультной фетишизированной силы римский мир был на редкость беден. Единственная производящая энергия, которой там располагали, были рабы. Сколько-нибудь значительная искусственно производимая сила не применялась ни для производства продукции, ни для ее транспортировки, а поскольку политическая и социальная стороны жизни общества развивались чрезвычайно быстро, у него не оставалось иных средств поддерживать экономику на должном уровне, как всемерно развивать рабовладельческую систему и систему фетишей.
Результат можно было определить по математической формуле, составив ее еще во времена Архимеда, за шестьсот лет до падения Рима. Экономические потребности стремительно централизовавшегося общества неизбежно вынуждали его постоянно расширять рабовладельческую систему, пока она не поглотила себя самое, а заодно и империю, не оставив обществу никаких ресурсов, кроме расширения его религиозной системы в попытке компенсировать себя за утраты и ужасы, вызванные упадком империи. С точки зрения математики этот порочный круг приблизился к совершенству. Не хватало только Ньютона, чтоб придать динамическому закону притяжения и отталкивания форму алгебраического выражения.
Наконец в 410 году н. э. Аларих[832] опустошил Рим, и западная часть империи с ее аграрной, рабовладельческой, сугубо некоммерческой экономикой, то есть более бедная и менее христианизированная ее половина, полностью развалилась. Но какое бы потрясение ни испытало общество, подвергшись ужасам, причиненным полчищами Алариха, оно еще болезненнее переживало разочарование в новом фетише — кресте, — который оказался неспособным защитить христианскую церковь. Возмущение приняло такие размеры, что ее верный защитник пером — епископ Августин из Гиппона,[833] городка между Алжиром и Тунисом, — счел нужным написать свой знаменитый трактат, и поныне изучаемый каждым историком, в котором он весьма неубедительно защищал механическую ценность креста как символа, аргументируя тем, что и языческие символы в подобных случаях себя не оправдывали, но настаивал на его высокой духовной ценности в Civitas Dei, пришедшей на смену Civitas Romae.
«Пусть мы потеряли все, что имели! — восклицал Блаженный Августин. Разве мы потеряли веру? Разве потеряли благочестие? Разве потеряли богатство души, коим человек славен перед богом? А ведь это и есть те сокровища, коими богаты христиане!»
Civitas Dei в свою очередь стало центром притяжения западного мира, хотя и страдало теми же слабыми сторонами, какие послужили причиной падения Civitas Romae. Блаженный Августин вместе со всей своей паствой погиб в Гиппоне в 430 году, а общество к этому времени уже весьма вяло реагировало на новое притяжение.
Тем не менее притяжение это отнюдь не утратилось. Удовольствие, получаемое человеком, когда он экспериментирует с очередной оккультной силой, бесконечно велико, и свободные человеческие умы, очевидно, не могут себе в нем отказать. Впрочем, боги сделали свое дело, и история не имеет к ним претензий. Они руководили людьми, воспитывали их, формировали разум, давали знания, выявляли невежество, побуждали к усилиям. Но о человеческом уме, о его развитии в социальном, расовом, половом, наследственном отношениях, о его материальной и духовной стороне, об уме животного, растительного и минерального мира настолько мало известно, что история предпочитает не касаться этого предмета. Правда, ничто не мешает удобства ради — допустить, что ум, подобно желудку, способен усваивать преподносимую ему пищу, накапливая новые силы и, словно лес, разрастаясь за счет накопленного. Мозг еще не раскрыл нам таинственный механизм своего серого вещества. С христианством природа впервые предложила ему такой мощный стимулятор, как возможность обрести бесконечное могущество в вечной жизни, и, естественно, понадобилось тысячелетие длительного и углубленного экспериментирования, чтобы проверить истинную ценность данного импульса. В течение этого тысячелетия, обычно именуемого средними веками, западная мысль реагировала на данный ей импульс разнообразно и многосторонне, проявляя себя самыми различными средствами — в романской и готической архитектуре, в витражах и мозаиках, в искусстве войны, любви и многом другом, что немалому числу из ныне живущих представляется высочайшими творениями человеческого духа, так что и сегодня толпы невежественных зевак-туристов едут из дальних стран, чтобы полюбоваться Равенной и собором Сан-Марко, Палермо и Пизой, Ассизи, Кордовой и Шартром, имея весьма смутное понятие о создавшей их силе, но не переставая удивляться тому факту, что их тени все еще хранят в себе отголоски общественного духа, движимого неповторимой энергией и верой в единство.
Значительно реже посещают туристы Константинополь и куда меньше интересуются архитектурой Святой Софии,[834] но в тех случаях, когда это происходит, они без труда улавливают, что на Востоке действовали несколько иные силы. Юстиниану не свойственна простота Карла Великого.[835] Для Восточной Римской империи характерны активность и многообразие, которыми Европа времен античности не обладала. Флот, построенный в десятом веке Никифором Фокой,[836] за полчаса уничтожил бы любые военные суда, когда-либо спущенные на воду со стапелей Карфагена, Афин или Рима. Динамическая теория исходила из весьма смелого утверждения, что со времен египетских пирамид (3000 г. до н. э.) и вплоть до распространения христианства (300 г. н. э.) никакая новая сила не оказывала воздействия на развитие Европы, хотя историки собиратели фактов и фактиков легко могут это оспорить. Однако вряд ли удастся опровергнуть, что главной побудительной силой — какие бы формы или размеры она ни принимала, на каком бы отдалении ни действовала, — этой силой, новой или старой, воздвигшей и пирамиды, и Святую Софию, и Амьенский собор, было стремление обрести могущество в будущей жизни. Вот почему ни одно событие так не озадачило историков, как внезапное, ничем не объяснимое появление по крайней мере двух новых, впервые за человеческую историю исторгнутых у природы сил, сыгравших огромную роль в области механики. Обе эти силы буквально свалились с неба в тот самый момент, когда христианство, с одной стороны, а мусульманство, с другой, провозгласили окончательную победу Civitas Dei, каждая своего. Если бы манихейская доктрина о добре и зле[837] как двух противоборствующих божественных началах была бы признана ортодоксальной, ею вполне можно было бы объяснить этот одновременный триумф на земле двух враждебных сил.
Что касается компаса, то, рассматривая его как одно из проявлений действия динамического закона, можно утверждать, что открытие это больше, нежели любая другая сила, свидетельствовало о расширении диапазона человеческого разума, ибо ничто так не увеличило возможности изучения природы. Компас служил воспитанию ума. Одно это уже доказывает, что доказательства тут излишни.
Этого, пожалуй, не скажешь о греческом огне и порохе, так как они связаны с тяжкими событиями, вызванными неистовством религиозных чувств. Оба эти открытия принадлежат к спиритуалистической сфере, к шаткой почве магии, место которой где-то между добром и злом. Появлением этих сил человечество обязано химии; это — взрывчатые вещества, которые сыграли и продолжают играть чрезвычайно важную и жестокую роль в развитии или воспитании человека, который всегда и с полным основанием их боялся, числя за дьяволом, и, хотя позволял себе немало вольностей по отношению к другим, более сердобольным наставникам своего младенчества, перед взрывчатыми веществами неизменно испытывал малодушный страх. Жан де Жуанвилль оставил нам описание того, какое сильное впечатление сравнительно безобидный греческий огонь произвел на умы крестоносцев-французов и какой незабываемый преподнес им урок в 1249 году, когда они однажды попытались под покровом ночи овладеть Каиром.[838] При каждой огненной вспышке король Людовик Святой вместе со всеми военачальниками бросался на колени и молил: «О господи, смилуйся над нами!» И пожалуй, с самым полным основанием, так как все религиозные войны между сарацинами и христианами не шли ни в какое сравнение с тем уроком, который должно было извлечь из сражения между силой креста и силой пороха.
Компас и порох, тащившие и направлявшие Европу через зловещие трясины познания, развеяли миф о том, будто человеческое сообщество само себя воспитывает, или, иными словами, движется к осознанной цели. На первых порах из-за недостатка количественного объема обеих новых энергий сдвиг задержался на один-два века, завершивших великие эпохи религиозного чувства созданием готических соборов и схоластической теологии. Период этот возвысился до эллинской красоты и более чем эллинского единства, но длился недолго; и еще последующие век-другой западный мир парил в пространстве без видимого движения. Однако силы притяжения, существующие в природе, оказывали свое воздействие, и тяга к образованию усилилась, как никогда прежде. Общество сопротивлялось, но отдельные его члены, не ведая, что творят, проявляли все большее упорство. Когда в 1453 году воины, осененные полумесяцем, с позором изгнали из Константинополя воинов, осененных крестом, Гутенберг[839] и Фуст[840] набирали в городе Майнце первое печатное издание Библии с твердой верой, что служат делу креста. Когда в 1492 году Колумб открыл Вест-Индские острова, церковь увидела в этом победу креста. Когда полвека спустя Лютер и Кальвин перевернули всю Европу вверх дном,[841] они, подобно Блаженному Августину, имели в виду поставить Civitas Dei на место Civitas Romae. Когда в 1620 году пуритане пустились через океан в Новую Англию, они тоже имели в виду основать Civitas Dei на Стейт-стрит, а когда в 1678 году Джон Бэньян[842] издал свой «Путь паломника», он повторил св. Иеронима.[843] Даже когда, после нескольких веков распущенности, церковь принялась наводить порядок и, чтобы доказать серьезность этого шага, в 1600 году сожгла Джордано Бруно, а в 1630-м вдобавок осудила Галилея — о чем мужи науки не забывают нам ежедневно напоминать, осуждала она не атеистов, а анархистов. Все они — и Галилей, и Кеплер, и Спиноза, и Декарт, не говоря уже о Лейбнице[844] и Ньютоне, — так же мало, если вообще сомневались в единстве или боге, как сам Константин Великий. Крайним пределом, до которого они доходили в своих ересях, было разве что отрицание его бытия как личности.
Эта устойчивая инерция в мышлении есть главная идея в новой истории. У человека нет оснований допускать существования ни единства вселенной, ни высшей субстанции, ни пускового двигателя — разве только как отражение собственного сознания. В конечном итоге наиболее активные — или реактивные — мыслители устали от априорного признания единства, и лорд Бэкон взялся с ним покончить. Он принялся убеждать человечество отказаться от посылки, выводящей вселенную из духовного, и попробовать вывести духовное из материальной вселенной. Человеческий разум, утверждал он, должен наблюдать и регистрировать свои наблюдения над силами природы. Точно так же, как Галилей перевернул представления о взаимоотношении Земли и Солнца, Бэкон перевернул представление о связи между мыслью и силами природы. Разуму впредь надлежало следить за движениями материи, а единство пусть заботится само о себе!
Революция во взглядах совершалась, казалось, по воле человека, на самом же деле она была такой же самопроизвольной, как падение пера. Человек здесь был ни при чем. После 1500 года поступательное движение приобрело скорость, намного превышающую возможности человека, и вызвало всеобщую тревогу; казалось, движение происходило с ускорением падающего тела, как, впрочем, согласно динамической теории, оно и было. Лорд Бэкон взирал на него с не меньшим удивлением, чем церковь, и с полным на то основанием. Общество вдруг почувствовало, что его вовлекают в ситуации совершенно новые и анархические — ситуации, на которые оно не могло воздействовать, но которые воздействовали на него, причем весьма болезненно. Инстинкт подсказывал ему, что вселенная, которую он создал в своих мыслях, неизбежно окажется в опасности, если позволить ее отражению раствориться в пространстве. Опасность усугублялась еще и тем, что ученые мужи прикрывали ее разговорами о «высшем синтезе», а поэты выставляли еретиков-астрономов безумцами. Общество же оставалось при своем мнении. Однако телескоп хочешь не хочешь ставил вселенную с ног на голову; микроскоп открывал миры, не воспринимаемые человеческими чувствами; порох уничтожал целые народы, отставшие в своем развитии; компас понуждал даже самого невежественного морехода вести судно, исходя из несуразнейшей идеи, будто Земля круглая; газеты распространяли в Европе анархизм. Сознавая, что ее ставят в неловкое положение и тащат по неведомым путям, Европа, словно попавшаяся на крючок рыба, отчаянно сопротивлялась. Сопротивление это принимало когда кровавый характер, когда комический, но ни на минуту не прекращалось. Его затейливые извороты лучше всего прослеживаются в сарказмах Вольтера, но и вся история, вкупе с философией, начиная от Монтеня и Паскаля и кончая Шопенгауэром и Ницше, только этим и занималась. И все же, несмотря ни на что, открытый Бэконом закон оставался в силе: не мысль развивает природу, а природа — мысль. Однако ни один значительный ученый так и не осмелился оценить новый поток мысли, а тех, кто, подобно Франклину, действовал как своего рода электрический проводник новых сил от природы к человеку, насчитывалось десяток-другой, да и то в нескольких западноевропейских городах. Азия наотрез отказалась влиться в этот поток, а Америка, исключая Франклина, держалась в стороне.
Прирост новых сил, открываемых химией и механикой, шел чрезвычайно медленно, однако мало-помалу их накопилось в достаточном числе, чтобы вытеснить старую, замешанную на религии науку, заменив те соблазны, которыми притягивало человека Civitas Dei, но сам процесс оставался неизменным. Природа, а не мысль совершала то, что совершает Солнце по отношению к планетам. Человек теперь все меньше и меньше зависел от собственных сил и все больше и больше — от инструментов, которые превосходили возможности его чувств. Бэкон предсказывал такое положение дел: «Голыми руками, как и разумом самим по себе, многого не сделаешь. Только с помощью инструментов и разных приспособлений сдвигают горы». Ну а коль скоро горы были сдвинуты, ум вновь предался иллюзиям, а общество забыло о скудости своих сил. Бэкон знал, с чем имеет дело, и для истинных его последователей наука всегда означала сдержанность в оценках, подчинение, постоянное сознание импульса извне. «Non fingendum aut excogitandum sed inveniendum quid Natura facial aut ferat».[845]
Успех подобного метода кажется невероятным, и даже сегодня история видит в нем чудо роста, подобного мутациям в природе. Появились, очевидно, люди с новым типом ума. Они просто выставляли руку — как, скажем, Ньютон, когда наблюдал за падением яблока, или Франклин, когда запускал змея, или Уатт, когда кипятил в чайнике воду, — и силы природы летели к ним в ладонь, словно она, матушка, играла с ними в мяч. Правительства только чинили препятствия. Даже порох и артиллерия — важнейшее оружие правительств — не получали должного развития между 1400 и 1800 годами. Общество держалось к науке враждебно или равнодушно, о чем с горечью говорили и Пристли,[846] и Дженнер,[847] и Фултон,[848] жившие в наиболее развитых странах, ну а в тех, где господствовала церковь, все новое встречало самый враждебный прием, пока человечество, разбившись на всевозможные группы и подгруппки, не поддалось наконец силе притяжения, которой подчинились даже вожди этих групп, как подчиняются силе тяготения планеты, а деревья свету и теплу.
Приток новой силы происходил почти спонтанно. Человеческий разум, по всей видимости, реагировал на массу природы не более, чем комета на солнце, и, случись, что этот спонтанный приток силы почему-либо в Европе иссяк, общество, скорее всего, остановилось бы в своем развитии или покатилось бы вспять, как это произошло в Азии и Африке. Только сохранение существующих сил расценивалось бы как новая сила, чем общество было в высшей степени довольно — ведь представление, будто новая сила всегда благо, есть лишь инстинкт, присущий животному или растению. На самом деле, по мере того как природа развивала скрытые в ней виды энергии, они постепенно приобретали разрушительный характер. Сама мысль оказалась зажатой в тисках, постоянно подвергаясь, несмотря на сопротивление, возмущение и боль, давлению нового метода.
Бешеное ускорение, начавшееся в 1800 году, закончилось в 1900-м с открытием нового класса сверхчувственных сил, которые поначалу ввергли жрецов науки в такое же состояние замешательства и беспомощности, как жрецов Изиды крест Христовый.
Так, или примерно так, выглядела бы динамическая формула истории. Однако любой школьник достаточно сведущ, чтобы тотчас возразить: да это же самая старая и универсальная из всех теорий! Церковь и государство, теология и философия всегда именно ее и провозглашали, разнясь только в том, как распределяли энергию между богом и природой. Как бы ни называлась энергия притяжения — Бог или Природа, механизм неизменно оставался одним и тем же, а история не призвана решать, стремится ли Высшая сила к какой-либо цели и существует ли одна высшая энергия или несколько. Принято считать, что воля есть свободное выражение силы, обыкновенно направляемой побудительными причинами, и никто не станет спорить, что существуют достаточно веские побудительные причины, чтобы направлять волю, даже когда она их не сознает. Наука доказала, что силы, как воспринимаемые нашими органами чувств, так и выходящие за их пределы, физические и метафизические, элементарные и сложные, всегда окружая нас в природе, пересекаются, вибрируют, вращаются, отталкиваются и притягиваются; что наши органы чувств способны воспринимать лишь малую их толику, но что с самого начала своего существования человеческое сознание расширялось, обогащалось, обучалось в аспекте чувственного восприятия; что развитие способностей человека от более низкой к более высокой степени восприимчивости, от более узкого до более широкого диапазона, скорее всего, обусловлено их функцией ассимилировать и аккумулировать внешнюю силу или силы. Нет ничего антинаучного в тезе, что наряду с силовыми линиями, воспринимаемыми нашими органами чувств, вселенная, возможно, представляет собой — и всегда представляла — либо сверхчувственный хаос, либо воплощенное в божестве единство, которое непреодолимо притягивает к себе человека и постижение которого может даровать ему как жизнь, так и смерть. До этого предела и религия, и философия, и наука идут, по-видимому, рука об руку. И только далее между ними начинается жестокая и непримиримая борьба. На ранних стадиях прогресса силы, которые требовалось ассимилировать, были элементарными и легко усваивались, но с расширением своих возможностей человеческий ум расширял область сложного направление, в котором должен двигаться и впредь, проникая даже в хаос, пока не будут исчерпаны существующие резервуары чувственной или сверхчувственной энергии, или же перестанут воздействовать на него, или пока он сам не падет под их обилием.
Применительно к истории прошлого такой способ классификации ее развития может быть пригоден для составления схемы взаимосвязей, хотя не исключено, что любому серьезному исследователю придется изобрести иную методику, чтобы выявить и скорректировать допущенные в ней ошибки; но история прошлого имеет ценность только для будущего, и ценность эта заключена в «удобстве», которое может быть проверено лишь экспериментальным путем. Любой закон движения, чтобы стать «удобством», должен, как в механике, включать в себя формулу ускорения.