Образы — не аргументы, и на них не построишь доказательства, но разуму они милы, а в последнее время даже взыскательные экспериментаторы не прочь употреблять по двадцать образов там, где хватило бы и одного, в особенности если они противоречат друг другу — недаром человеческий разум научился играть противоречиями.
В нашем случае необходимо представить себе образ нового центра или доминирующей массы, искусственно внедренной на Землю в систему сил притяжения с уже установившимся между ними равновесием, которая постоянно вынуждена ускорять свое движение, пока не установится новое равновесие. Такова формула динамической теории, исходящей из того, что, зная факты, можно свести к ней всю историю, земную и космическую, механическую и интеллектуальную.
Остановимся, удобства ради, на первом пришедшем в голову избитом образе — скажем, на комете или метеорном потоке вроде Леонид или Персеид, являющихся совокупностью малых метеорных тел, которые реагируют на воздействие внутри и извне и управляются суммой сил притяжения и отталкивания. Ничто не мешает допустить, что наш человек-метеорит способен, подобно желудю, расти, поглощая свет, тепло, электричество — или мысль: в последнее время идея о подобного рода превращении энергии стала общим местом. Но простейший образ — идеальная комета, скажем комета 1943 года. Падая на Солнце из космического пространства по прямой с постоянным ускорением, она приближается к Солнцу, и, повращавшись вокруг него с огромной скоростью при температуре, от которой неизбежно уничтожится любая известная нам субстанция, она вопреки закону природы вдруг отрывается от Солнца и, невредимая, возвращается на прежнюю свою орбиту. Можно по аналогии представить себе человеческий разум в виде такой кометы, тем паче что и ему свойственно действовать законам вопреки.
Движение — главный объект исследования науки, и для его изучения выработано множество критериев; для мысли же, как и для материи, истинной мерой является масса в ее астрономическом значении — то есть сумма или разность сил притяжения. У науки хватает хлопот с измерением материальных движений, и она отнюдь не рвется помогать историку. Впрочем, ему вовсе и не требуется большая помощь, чтобы оценить некоторые виды социального движения, особенно в девятнадцатом веке, относительно которого общество уже единодушно согласилось считать мерилом прогресса добычу угля. А степень возрастания количества потребляемой энергии угля может служить динамометром.
Между 1840 и 1900 годами мировая добыча угля и его потребление в виде энергии удваивались, грубо говоря, каждые десять лет, и в 1900 году тонна угля давала в три-четыре раза больше энергии, чем в 1840-м. Такой скачок кажется чересчур стремительным, однако есть тысячи способов проверить эти цифры, и они ненамного будут снижены. Пожалуй, проще всего взять в качестве примера океанский пароход, воспользовавшись силой пара которого мощностью в 30000 лошадиных сил, в 1905 году любой житель планеты может за умеренную плату пересечь океан. Уменьшая эту цифру вдвое для каждого предшествующего десятилетия, получим на 1835 год 234 лошадиные силы, что для историка-исследователя составит достаточно точный результат. По правде говоря, главная трудность состоит не в том, чтобы проследить рост количества потребляемой энергии, а рост ее эффективности, поскольку для этого нет достаточной базы. Человек во все периоды своей истории был знаком с высокими температурами, используя их в плавильной печи, зажигательном стекле, паяльной лампе, но ни в одном человеческом сообществе высокие температуры не применялись еще в таких масштабах, как сейчас, и непрофессионалу невозможно судить, какие температуры теперь в ходу. Однако, зная в общих чертах, что нынешней науке практически доступен весь диапазон, от абсолютного нуля до 3000o по Цельсию, можно, ради удобства, допустить, что измеренный по десятилетиям рост тепловой энергии приемлем, во всяком случае на данный момент, и для исследования ее эффективности. При этом все еще остается нерешенным вопрос о росте потребления других видов энергии. С 1800 года были открыты десятки ее новых видов, а уже известные доведены до более высоких мощностей; появились целые новые области в химии, связанные с новыми областями в физике. В течение последних десяти лет с открытием радиации был обнаружен новый мир неведомых сил. Понятие сложности охватило огромный круг явлений, распространившись до необъятных горизонтов, и четырьмя арифметическими действиями здесь уже не обойтись. Эта сила подобна скорее взрыву, нежели тяготению; тем не менее и для нее, по-видимому, вполне подходит деление на десятилетние периоды. Если же тот, кто взялся делать расчеты, ошеломлен открывшимися ему физическими силами и интеллектуальной сложностью поставленной задачи, ему следует остановиться на 1900 годе.
Таким образом, взяв за точку отсчета 1900 год, ничего не было проще, как двинуться по десятилетиям вспять вплоть до 1820 года — правда, дальше этой даты статистика уже ничего не могла предложить, и помощи приходилось ждать только от математики. Лапласу,[849] надо думать, ничего не стоило определить долю участия в прогрессе математической науки Декарта, Лейбница, Ньютона и себя самого. Уатт мог бы сосчитать в переводе на фунты, какие преимущества дало увеличение мощности парового двигателя от Ньюкоменовского[850] до его собственного. Вольта[851] и Бенджамин Франклин определили бы, что ими сделано в абсолютных единицах мощности. Дальтон[852] мог бы со скрупулезной точностью измерить, в чем он продвинулся по сравнению с Бургаве.[853] Даже Наполеон, надо думать, имел некоторое представление о том, в каком цифровом соотношении его величие находится к величию Людовика XIV. Ни один из участников революции 1789 года[854] не сомневался в прогрессе силы, и меньше всего те, кому это стоило головы.
В ожидании, пока вышеназванные авторитеты придут к согласию, теория может использовать в качестве единицы для исчисления ускорения произвольный отрезок времени — скажем, для восемнадцатого века пятьдесят или двадцать пять лет, так как здесь важен не сам период, а ускорение как таковое. Решить этот вопрос в отношении семнадцатого века даже занимательнее, чем для восемнадцатого, поскольку Галилей и Кеплер, Декарт, Гюйгенс[855] и Исаак Ньютон положили гигантские усилия, чтобы вывести законы ускорения для движущихся тел, а лорд Бэкон и Уильям Гарвей[856] потрудились экспериментально засвидетельствовать факт ускорения в приобретении знаний. Суммируя полученные ими результаты, современный историк, надо полагать, не устоит перед соблазном вывести аналогичное соотношение для движения человечества вплоть до 1600 года, предоставив статистикам вносить в него свои поправки.
Математики могли бы довести свои расчеты до четырнадцатого века, когда в Западной Европе впервые стали применять алгебру для нужд механики, потому что не только Коперник и Тихо Браге,[857] но даже художники, такие, как Леонардо, Микеланджело и Альбрехт Дюрер, создавали свои произведения, используя математические методы, а их свидетельства, вероятно, дали бы более точные результаты, чем показания Монтеня или Шекспира. Но, дабы упростить дело, рискнем применить и к 1400 году то же соотношение ускорения — или замедления, прибегнув к помощи Колумба или Гутенберга. Таким образом, мы принимаем единый временной показатель для четырех (с 1400 по 1800 год) веков и предоставляем статистикам вносить исправления.
До 1400 года этот процесс, несомненно, тоже имел место, но продвижение вперед шло настолько медленно, что его вряд ли можно измерить. Что было приобретено человечеством в Азии или в других частях света, скорее всего, неустановимо; силы же, условно называемые греческим огнем или порохом, а также такие приспособления, как компас, паяльная лампа, часы, очки, и такие материалы, как бумага, вошли в употребление в Европе с тринадцатого века; Европа познакомилась с арабскими цифрами и алгеброй, тогда как метафизика и теология явились сильным стимулом для развития ума. Архитектор, надо думать, обнаружит связь между собором св. Петра в Риме, Амьенским собором, соборами в Пизе, Сан-Марко в Венеции, святой Софии в Константинополе и церквами Равенны. Историк же осмелится лишь утверждать, что факт преемственности, несомненно, имеет место, а раз так, то он вправе, представляя тот или иной факт, пользоваться установленным соотношением и для ранних веков, хотя у него и нет для этого точного численного выражения. Что касается человеческого разума, который рассматривается здесь как движущееся тело, то задержка в ускорении его в средние века только кажущаяся; сила притяжения воздействовала на него опосредованно, как Солнце воздействует через свет, тепло, электричество, тяготение — и невесть что еще — на различные органы чувств с различной степенью восприимчивости, но согласно неизменному закону.
Научные познания доисторического человека не представляют собой никакой ценности — разве только как доказательство того, что действие выведенного здесь закона уходит в глубокую древность. Каменный наконечник подтверждает это так же, как и паровой двигатель. Сто тысяч лет назад ценность орудий труда была очевидна не меньше, чем сейчас, и они так же были распространены по всему миру. Пусть в те далекие времена прогресс был крайне медленным, но он все же шел, и доказать обратное невозможно. Комета Ньютона в афелии также движется медленно. Оставим же эволюционистам процесс эволюции; историков интересует одно — закон взаимодействия различных сил — разума и природы, — закон прогресса.
Деление истории на фазы, предложенное Тюрго и Контом, впервые подтвердило основные положения этого закона, показав единство прогресса, ибо ни на одной исторической фазе развитие не прерывалось, а в природе, как известно, существует бесчисленное множество подобных фаз. В результате использования энергии угля в течение девятнадцатого века появились первые методики более точной оценки элементов роста, а открытие на рубеже веков сверхчувственных сил сделало такие подсчеты насущной необходимостью, и с тех пор каждая последующая ступень приобретает исключительно важное значение.
Вряд ли можно предположить, что закон ускорения — неизменный и нерушимый, как всякий закон механики, — ослабит свое действие ради удобства человека. Кому же придет в голову предлагать теорию, согласно которой природа сообразуется с удобствами человека или какого-либо иного из своих творений, — разве только пресловутой Terebratula. Во все времена человек горько, и с полным основанием, сетовал на то, что природа торопит его и подгоняет, а инертность почти неизменно приводит к трагедии. Сопротивление — закон природы, но сопротивление превосходящей массе бесплодно и гибельно.
Пятьдесят лет назад в науке считалось непреложной истиной, что в том же темпе ускорение долго продолжаться не сможет. Как люди ни забывчивы, они и сегодня сохраняют привычку исходить в своих расчетах из уверенности, что потребление остается почти стабильным. Два поколения, включая Джона Стюарта Милля, упорно держались веры в стабильный период, за которым должен был последовать взрыв новой мощи. Те, кто в сороковые годы были пожилыми людьми, умерли в этом убеждении, а следующее поколение состарилось, сохраняя те же взгляды, которые, впрочем, их вполне устраивали; наука же все эти пятьдесят лет охотно допускала и даже поощряла мысль, что силы природы ограниченны. Подобная инертность мышления характеризовала науку и на протяжении восьмидесятых годов, пока не обозначились признаки перелома, и не что иное, как радий, окончательно открыло обществу глаза на то, что давно уже стало очевидным: силы природы бесконечны. Однако даже тогда научные авторитеты продолжали яростно сопротивляться.
Подобного революционного переворота не совершалось в мире с 300 года н. э. Человеческая мысль неоднократно вынуждена была полностью перестраиваться, но еще ни разу ее не уносило в водоворот бесконечных сил и не крутило там во все стороны. Каждый атом источал энергию, и ее столько бесплодно истекало из всех пор материи, что хватило бы на весь подзвездный мир. Человек уже не мог с нею совладать. Силы били его по рукам, словно он схватился за обнаженный электрический провод или бросился останавливать мчащийся автомобиль. Впрочем, так оно и было для некоего пожилого и не слишком уверенного в себе одинокого джентльмена, обретавшегося в Париже, где всякий раз, выезжая на Елисейские поля, он опасался стать жертвой несчастного случая, которые наблюдал повседневно, а оказавшись вблизи государственного чина, ожидал взрыва бомбы. Ведь пока прогресс шел в том же темпе, эти бомбы, по закону ускорения, должны были неизменно удваиваться в мощи и числе!
На свете уже не было ничего невозможного. То, что прежде считалось невозможным, теперь услаждало жизнь. Только за первые шесть лет после рождения Генри Адамса четыре изобретения из числа неосуществимых стали реальностью — океанский пароход, железная дорога, беспроволочный телеграф и дагерротип, и Генри так и не выяснил, которое из них ускорило появление остальных. На его веку добыча угля в Соединенных Штатах выросла от нуля до трехсот миллионов тонн, если не больше. Но что еще важнее, на его веку число умов, занятых поисками новых сил, увеличилось — верное свидетельство притягательности! — от нескольких десятков и сотен в 1838 году до десятков тысяч в 1905-м, — умов, натренированных до такой степени цепкости и остроты, какой еще никто никогда не достигал, и, вооруженных инструментами и приборами, превосходящими органы чувств по своей неисчерпаемой мощности и точности восприятия, с помощью которых они отыскивали энергию в таких тайниках природы, где сама она не подозревала о ее существовании, проводили анализы, опровергавшие самое бытие, и достигали синтезов, угрожавших самим стихиям. Теперь уже никто не мог сказать, что общественный разум не интересуется новой силой, даже когда она его пугает. Сопротивлялась яростно природа, ежедневно учиняя так называемые несчастные случаи с огромными материальными потерями и человеческими жертвами и насмехаясь над человеком, который беспомощно стонал, вопил, содрогался, но остановиться все равно не мог. Одни только железные дороги уносили столько жизней, что почти сравнялись с кровавой войной; автомобили и огнестрельное оружие наносили обществу такой огромный урон, что землетрясения стали для натянутых нервов чуть ли не облегчением. Колоссальные объемы силы высвобождались из неизвестного доселе мира энергии, и еще большие запасы, видимо неисчерпаемые, постепенно открывались человечеству, притягивая к себе упорнее, нежели все Понтийские моря,[858] и божества, и золото, и иные приманки. И этому не было конца.
В 1850 году в науке лишь посмеялись бы над подобными фантазиями, но в 1900-м большинству ученых, насколько мог судить историк, было уже не до смеха. Но если бы какой-нибудь растерявшийся, но усердный последователь великих умов нашел в себе достаточно смелости спросить своих собратьев, куда их несет, то, скорее всего, получил бы ответ, что они и сами не знают — куда-нибудь между миром анархии и порядка. Но в будущем им, как никогда прежде, надлежало быть честными перед самими собой, иначе их ждали потрясения даже большие, чем их последователей, когда те дойдут до конца. Если рассуждения Карла Пирсона о вселенной были справедливыми, Галилею, Декарту, Лейбницу, Ньютону и иже с ними следовало остановить прогресс науки еще до 1700 года. В 1900 году ученые были попросту вынуждены вернуться к единству, так никем и не доказанному, и порядку, ими же нарушенному. Они свели мир к ряду связей с собственным сознанием. Они свели свое сознание к движению в мире движения, происходящем в том, что их касалось, с головокружительным ускорением. Оспаривать правильность выводов науки история не имела права: наука вступила в такие области, где едва ли сотня-другая умов во всей вселенной могли разобраться в ее математических процессах. Но бомбы хоть кого научат, и даже беспроволочного телеграфа и воздушного корабля было вполне достаточно, чтобы сделать необходимым преобразование общества. Человеческий ум — коль скоро возможна аналогия между ним, с одной стороны, и законами движения, с другой, — вошел в сверхмощное поле притяжения, из которого ему необходимо было немедленно вырваться, обретя состояние нового равновесия, подобно комете Ньютона, чтобы затем полностью разрушиться, подобно метеоритам в земной атмосфере. Раз человеческий ум стал вести себя как взрывчатое вещество, ему необходимо было восстановить равновесие; раз он стал вести себя как растительный организм, ему необходимо было достичь пределов своего роста; раз он стал вести себя как первые создания мировой энергии — ящеры и акулы, он, стало быть, уже достиг пределов своего распространения. Если сложности, встающие перед наукой, будут расти вдвое или вчетверо каждые десять лет, то вскоре даже математика не сможет этого выдержать. Средний человеческий ум не выдерживал уже в 1850 году, а в 1900-м и вовсе не понимал стоящей перед ним задачи.
К счастью, историк не нес ответственности за эти проблемы; он принимал их так, как предлагала наука, и ждал, когда его научат. Ни с наукой, ни с обществом у него не было разногласий, и на роль авторитета он не претендовал. Он так и не сумел обрести знаний, тем паче кому-то их передать; и если порою расходился во мнениях с американцами девятнадцатого века, с американцами двадцатого он не расходился ни в чем. Этим новым существам, родившимся после 1900 года, он не годился ни в наставники, ни даже в друзья и просил лишь об одном — чтобы самого его взяли в ученики, обещая быть на этот раз во всем послушным, даже если его будут попирать и топтать ногами, ибо видел, что новый американец — детище энергии угля, явно неисчерпаемой, и химической, и электрической, и лучевой, и других новых видов энергии, еще не получивших наименования, — по сравнению со всеми иными прежними созданиями природы есть не иначе как бог. И при современном темпе развития начиная с 1800 года все американцы, дожившие до 2000 года, надо полагать, будут уметь справляться с беспредельными мощностями. Все они смогут разобраться в сложнейших явлениях, не доступных даже воображению нынешнего и более раннего человека. Они будут решать задачи, далеко выходящие за пределы компетентности общества нынешнего и более ранних периодов. Девятнадцатый век будет восприниматься ими в той же плоскости, что и четвертый — оба в равной мере младенческие, — и вызывать удивление тем, что жившие тогда люди при всей скудости своих познаний и ограниченности средств сумели столь многое сделать. Возможно, им даже захочется вернуться назад, в год 1864-й, и посидеть с Гиббоном на ступенях Арачели.
А пока Адамс не упускал возможности взять у жизни еще несколько уроков. В этом учитель, не сумевший дать образование и воспитание даже поколению 1870 года, не мог ему помешать. Обучали новые силы. История видела в прошлом лишь считанные уроки, которые могли быть полезны для будущего. Но один урок по крайней мере она сумела извлечь. Вряд ли можно было найти что-либо несуразнее, чем попытка американца 1800 года воспитать американца 1900 года, а с 1800 года силы, действующие в мире, возросли и числом и сложностью не меньше чем в тысячу раз. Следовательно, попытка американца 1900 года воспитать своего потомка 2000 года будет, вероятно, совсем бессмысленной — бессмысленнее даже, чем деятельность конгрессменов в 1800 году, исключая разве ту, в которой им открывалась вся степень их невежества. На протяжении миллиона, а то и двух миллионов лет поколение за поколением надрывались, не щадя собственных жизней, чтобы овладеть энергией, не переставая при этом дрожать от страха и ужаса перед той самой энергией, которую создавали. Что мог делать учитель 1900 года? Безрассудно смелый — содействовать; непроходимо глупый — сопротивляться; осмотрительный — балансировать между тем и другим, что испокон веку чаще всего пытались делать и умные и глупые. Но что бы они ни делали, сами силы будут продолжать воспитывать человека, а человеческий ум — на них реагировать. Все, на что мог рассчитывать учитель, — это учить, как реагировать.
Но и эта задача сопряжена с огромными трудностями. Даже простейшие учебники обнаруживали несостоятельность прежних орудий мышления. Глава за главой заканчивались фразами, каких прежде не встречалось в подобной литературе: «причина этого явления остается непонятной», или «наука не рискует трактовать причины», или «первые шаги в истолковании причины этого явления еще предстоит сделать», или «мнения тут полностью расходятся», или «вопреки имеющимся противоречиям», или «наука развивается единственно благодаря тому, что допускает различные теории, нередко противоречивые». Воистину новому американцу придется мыслить, оперируя противоречиями, и, в отличие от четырех знаменитых кантовских антиномий, в новой вселенной не будет ни одного закона, верность которого нельзя было бы доказать от обратного.[859]
Воспитание — начиная с воспитания самого себя — было главным делом Генри Адамса на протяжении шестидесяти лет, и трудности в этом деле возрастали вместе с удвоением добычи угля, пока перспектива дождаться следующего десятилетия, чтобы в очередной — седьмой — раз убедиться в удвоении существующих сложностей, уже перестала манить воображение. Закон ускорения действовал исправно, и для его изучения вовсе не требовалось еще одного десятилетия, разве только, чтобы удостовериться, что он остается в силе. Никакой программы новому американцу Адамс предложить не мог, а заниматься выискиванием ошибок или сетованиями по их поводу было ни к чему; к тому же, по всей очевидности, очередной огромный приток новых сил был не за горами, а вместе с ним и новые формы воспитания, которые обещали быть принудительными и жесткими. Движение от единства к множественности, происходившее между 1200 и 1900 годами, шло непрерывно, отличаясь стремительным нарастанием ускорения. Уже через поколение, и даже при нынешнем, если жизнь его продлится, оно потребует иных форм воспитания. Мышление, словно поваренная соль, брошенная в некий раствор, должно будет вступить в новую фазу, где будут действовать новые законы. И так как до сих пор в течение пяти или десяти тысяч лет человеческий ум справлялся со стоящими перед ним сложностями, ничто не вызывало опасений, что он сумеет делать это и впредь — только ему придется совершить скачок.