152

Четверг, 29 апр<еля> 1854 г<ода>.

Елисаветград 1.

В субботу получил я письмо ваше от 12 апреля, милый отесинька и милая маменька, благодарю всех за поздравления2 и за приписки, Вас в особенности, милая маменька: так обрадовался я вашему почерку, так давно его не видал. Верно, у вас стоит теперь прекрасная погода; разумеется, нет такого благорастворения в воздухе, как здесь, но все же тепло, ясно и мягко. Ночи удивительные: в 1-м часу можно ходить в одном летнем платье, не чувствуя прохлады. Впрочем, удушливого жару также нет. Нынче спрыснул пыль легкий прямой дождик, и после него стало еще лучше. К сожалению, здесь в городе трудно наслаждаться этой погодой: на улицах толпы народа, преимущественно евреев, которых говор и движения вовсе не гармонируют с красотой и тишиной теплого вечера или ночи; днем же пыльно и жарко -- садов здесь вообще мало, а публичных нет вовсе. Впрочем, не евреи мешают мне пользоваться погодой, а зубная или, вернее сказать, щечная боль. Несколько дней она была так сильна, что я почти ничем не мог заниматься. Потом она утихла, но до сих пор каждый день возвращается после обеда часа на три, хотя и в слабейшей степени. Впрочем, у меня эта боль не новая: вся правая сторона лица, верно, когда-нибудь сильно застуженная, постоянно подвержена этой боли. -- Я прибегал к горчице и щедро вымазал ею себе спину и ноги, но это не помогло, прибегал также без успеха, и к заговору на молодой месяц, которому выучил меня Афанасий, слышавший его от Марфуши или Афросиньи. Заговор довольно странный: "Здравствуй, месяц, здравствуй, месяц, здравствуй, месяц! был на том свете, был на том свете, был на том свете (каждую строчку повторять три раза)? видел там мертвых (3 раза)? -- Не болят у них зубы (3 раза)? Чтоб у меня у раба (три раза) кости не болели (3 раза), зубы не ныли (3 раза) отныне и во веки веков аминь". Следует затем три раза плюнуть и повторить весь этот заговор три раза. -- Ваше письмо, отправленное из Посада 13 апр<еля>, я получил в субботу 24 апр<еля>, следовательно, почти на 12 день! Дай Бог, что в это время нездоровье Ваше, милая маменька, и отесинышно совсем миновалось, а по приходе моего письма было уже делом давно прошедшим. Вам решительно не надо ездить на долгуше: она так же тряска, как телега, да и пора бы уж ее в отставку, а вместо нее взять длинные дроги, как в Вишенках, и обить их подушками. -- Я думаю, милый отесинька, что для снятия с торгов вишенской земли может съездить и Константин, если только наверное будет известен день торгов: вся поездка может кончиться дней в 16: а впрочем, и Шабаев мог бы это сделать, для чего надо снабдить его доверенностью. Право, пожалеешь иногда об отсутствии железных дорог при таких ужасных расстояниях. Они будут устроены, непременно будут, только не скоро. И будут устроены не правительством, а по требованию же русского мужика, который, не заботясь об наших опасениях и поэтических сожалениях, не питает к железн<ой> дороге никакой ненависти3, находит ее очень выгодною, охотно по ней катается (тысяч до 50 каждый год, если не больше, отправляется из внутренних губерний для заработков в П<етер>бург) и не прочь устроить ее в других местах. Мы сильно роптали против П<етер>бургской железной дороги... Но предложите теперь кому угодно уничтожить ее без всякого убытка и возвратиться к прежнему способу сообщения... Конечно, кроме извозчиков, никто не согласится! -- Если б только позволили устроиться частной компании, то мигом проведена была бы железная дорога из Малороссии к Черному морю -- и край ожил бы! О нравственном вреде нечего говорить: не от железных дорог и матерьяльных улучшений должны зависеть нравственные начала народа; поэтическая простота внешнего быта подлежит сама собой непременному разрушению, и не она должна хранить нравственные начала. Впрочем, об этом можно написать целую статью. Мне иногда бывает забавно видеть, как народ, действующий в силу внутренних и нам и ему неизвестных законов, вовсе не заботится о том, что иногда так сильно нас беспокоит; между тем, мы иногда до такой степени простираем свою любовь к простоте прежнего быта, что готовы были бы заставить народ вновь действительно поверить существованию лешего, если б он уже перестал этому верить, -- не вследствие соблазна поды и развращения, а вследствие большей возмужалости. Не может и не должен быт оставаться в той ;же первоначальной простоте, но торопить его не следует, а должно Предоставить ему честный и свободный путь. Но довольно об этом. -- Обращаюсь к военным действиям. Нового покуда еще ничего нет. Медленно что-to идут дела. Почти два месяца, как перешли мы Дунай с одного бока, а яругой бок все так же нам заперт. Впрочем, известия получаются так не скоро, что теперь, может быть, уже и совершилось какое-нибудь важное событие. Насчет Финляндии я не беспокоюсь. Финляндия не отторгнется4, вовсе не желает шведского владычества и искренно привязана к России: при русском Юадычестве свободно возник в ней народный финский элемент, подавленный Швециею, стала разроботываться финская литература, финский язык преподаваться в университете. Я знаю многих финляндцев, которые все мне это Искренно подтверждали, а вы о Финляндии можете подробно расспросить Путяту: он ее знает лучше, чем свою деревню5. Я рад, что в манифесте сказано: за братьев"6. Одно мое желание, выраженное и в стихах7, хотя, может быть, и неясно, чтобы сама Россия этого пожелала, чтобы и нельзя было -- при Перемене политики личной -- послать ее же драться против славян и греков, Что она и исполнила бы послушно вопреки своим влечениям!.. Враждебные виды подлейшей Австрии обозначаются: я бы желал даже, чтоб она приняла Участие в войне8 и чтобы уяснились отношения к нам славян австрийских. -- Кажется, Америка помогает нам только скрытно. -- Речи парижск<ого> архиепископа я всей не читал; здесь я не мог достать "L'Indep<endance> beige" {"Бельгийскую независимость" (фр.) 9.}, да и русские газеты достаю с трудом... Впрочем, добыл себе я здесь "Journal de Francfort," но уже очень старые NoNo. -- Я думаю, что в "Моск<овских> ведомостях" перепечатано из "Одесского вестника" все описание бомбардировки и приказы Сакена10: они написаны очень живо и горячо. Иннокентий удачно воспользовался обстоятельствами и сказал ловкое слово11. Надо же было неприятелю начать войну именно в Страстную субботу! Я думаю, и у них Пасха должна быть в одно время с нами, так как этот праздник от числа не зависит. Впрочем, нет, должно быть, они уже давно отпраздновали Пасху. Во всяком случае, они очень кстати выбрали этот день! Этот день показал, что Одесса, несмотря на отдаленное расстояние кораблей, может сильно потерпеть от стрельбы: трехпудовые ядра и бомбы хватали даже за город. Афанасий видел на почте одного земляка своего -- солдата, только что приехавшего из Одессы: он рассказывал ему, будто на другой день англичане и французы прислали узнать имя офицера, командовавшего 4-х пушечною батареей под громом 300 орудий12, велели изъявить ему свое уважение и чуть ли не прислали ордена! Но этого ничего не было. -- Насчет моего поручения Вы пишете, милый отесинька: "год уже не за горами". Да, но мне еще придется быть на 8 ярмарках, много и много изъездить, да и вернуться с готовым трудом можно будет не раньше декабря! А главное -- теперь толку и пользы от этого труда мало. Настоящие события, например, совершенно почти убили Елисаветгр<адскую> ярмарку, и весь обычный, правильный ход торговли нарушен. -- Ярмарка кончилась: нынче отнесли с пением и звоном обратно в церковь икону из москов<ского> ряда (московскими же купцами сделанную), и купцы разъезжаются, почти не продав ничего. -- Статья о настоящем вопросе не была собственно статьей, а письмом на почтовой бумаге, которое я было запечатал уже, но, потом раздумав, уничтожил. События двигаются так быстро сами, что едва успеешь записать их и построить вывод, как уже возникает и самый вывод и являются новые события! Следовательно, статья эта теперь лишена была бы всякого интереса. -- На той неделе был я в концерте, данном здешним обществом в пользу раненых. Дам здесь довольно, много недурных собою, одеты щегольски; концерт был очень порядочный. Одна m-lle Гелфредер пела "Erlkonig" {"Лесного царя" (нем.) 13.} Шуберта очень хорошо. Статских почти не было ни одного человека: все военные. Вы, верно, знаете, что в Херсонской губернии находятся кавалерийские поселения; теперь б о льшая часть кавалерии ушла, однако еще остались резервы и кадры для формирования новых полков из рекрут. Военной молодежи, годной в дело, еще здесь довольно. В ожидании своей очереди идти навстречу смерти они гуляют, танцуют, играют в карты, ни о чем не заботясь!-- Подле меня стоят офицеры: по целым дням бьются в ералаш или катают шары на бильярде... А драться, нет сомнения, будут отлично и свято исполнят долг и мужественно встретят смерть. -- Был я также на субботу, т.е. на шабаш в здешней синагоге. Это прекрасное здание без особенного, впрочем, характера снаружи. Внутри над огромной залой неглубокий купол, синий, со звездами, наподобие неба. Евреев было множество; еврейки ни одной. Все с покрытыми головами, тё. в шляпах и картузах, сидят, стоят, ходят: вообще благочиния нет никакого. Большая часть громко и необыкновенно скоро бормочат молитвы, отчего происходит страшный гул. Посредине устроена эстрада, на которой тесной толпой стояли певчие и пели. Несмотря на неприятный способ пения, можно было расслушать что музыка напевов очень хороша, но, должно быть, не древняя, а сочинения какого-нибудь современного музыканта-еврея, Мендельсона14 или кого другого. После замечательных аккордов какого-нибудь мотива иногда вдруг все собрание в один голос принималось так громко и скоро читать какую-нибудь молитву, что готов выбежать вон от этого дикого крика. -- В шабаш водворилась тишина в городе: евреи не торгуют, не снуют взад и вперед, а, на них глядя, как-то и русские вяло торгуют в этот день. Зато в воскресенье после суточного воздержания евреи еще живее принимаются за свою работу, т.е. за беготню взад и вперед с товарами. --

Завтра надеюсь получить из полиции ведомость об ярмарочных оборотах и пущусь в путь. Буду пробираться в Киев через Чигирин, Золотоношу; словом, хочу заглянуть в самое гнездо казацкое. Если Максимович от Золотоноши недалеко, то заеду к нему: мне именно интересно посмотреть поближе весь быт деревенский летом. Теперь же веснянки продолжаются15, авось и песни услышу. Я до сих пор еще веснянок не видал. Завтра же к вечеру надеюсь получить письмо от вас. -- Сам же я буду писать уже из Киева, который хочу осмотреть подробно и где останусь дней 7, не меньше. -- Несмотря ни на что -- ни на весну, ни на ярмарку, у меня одно в голове: Дунай! Посылаю вам стихи свои, здесь на днях написанные, несмотря на зубную боль. Стихи очень-очень негладкие, но поправлять их решительно не стоит, а потому даже и не переписываю их на отдельном листе. -- Покуда прощайте, милые отесинька и маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы и спокойны духом, цалую ваши ручки, Константина и сестер всех крепко обнимаю и очень-очень благодарю за приписки.

И. А.

К N. N.

(N. В. Это так, из скромности; разумеется, к себе).

На Дунай! туда, где новой славы,

Славы чистой светит нам звезда,

Где на пир мы позваны кровавый,

Где, на спор взирая величавый,

Целый мир ждет Божьего суда!

Чудный миг! миг строгий и суровый!

Там, в бою сшибаясь роковом,

Стонут царств могучие основы,

Старый мир об мир крушится новый,

Ходят тени вещие кругом!

И века, над ратными полками,

Как виденья, мрачные встают,

Грозными на брань глядят очами,

Держат свитки длинные руками,

Всех к ответу строгому зовут!

Там, сквозь гул, и стоны, и рыданье,

Клик и гром тревоги боевой,

Чьих-то крылий слышно трепетанье,

Чье-то дышет сильное дыханье...

Кто-то бдит над грешною землей!

(Или: Чья-то длань простерлась над землей!)

На Дунай! Что медлишь ты напрасно? --

Слыша сил властительный призыв,

Подвигов у Бога ежечасно

Ты просил... Мгновение прекрасно,

Подвиг свят и праведен порыв!

О, туда! Отрадно на просторе

Там вздохнуть средь жизни мировой,

В горе всех свое растратить горе,

В счастье всех исчезнуть будто в море,

Хода дней не слышать над собой!

В общей жизни жизнью потеряться,

В общий труд всю душу положить...

Дням таким, поверь, не возвращаться!

На Дунай! Что медлить? Чем смущаться?

Раз один дается в мире жить!

Так проси ж у Бога сил небесных,

Все для дня великого забудь,

Весь зажгись огнем восторгов честных,

Меж рабочих темных и безвестных,

Ты везде рабочим добрым будь!

(Или: Добрым ты рабочим так же будь!)

Впрочем, если сделаете какие поправки, то сообщите.

153

Пятница, мая 1854 г<ода>. Киев.

Я пишу к вам, милые отесинька и маменька, еще полный самыми разнообразными впечатлениями. Много слышал я о Киеве, но он превзошел все мои ожидания! Я еще до сих пор не могу настоящим образом прийти в себя и отдать себе ясный отчет во всех испытанных ощущениях: и красота самого Киева, и весна -- с разливом Днепра, с молодою, свежею зеленью, с мильонами соловьев, с благоуханием, отвсюду несущимся, -- и пещеры с своими будто вечно бодрствующими мертвецами1, и следы древности на каждом шагу, напоминающие весеннюю пору в истории Руси, ее первую, раннюю молодость, Русь еще княжескую, не царственную! Все это так разнообразно и сильно действует на человека, что, кажется, мало один раз побывать в Киеве! -- Я приехал сюда в середу утром на солнечном восходе: я нарочно остановился в Броварах2 на ночь, чтоб въехать в Киев в самую лучшую минуту дня. Обыкновенно такие подготовления впечатлений бывают обманчивы и не удаются, но с Киевом дело вышло иначе. Его красота не боится этих подготовлений, в его красоте есть что-то вечно-свежее и молодое. -- Бровары, я думаю, знакомы нашим путешественникам3, но, кажется, при них не было еще шоссе. Теперь от Бровар до самого Киева шоссе, следовательно, песков нет. Густая зелень дерев по обеим сторонам шоссе мешала видеть Киев издалека; впрочем, уже на 15 версте, там, где расступились деревья, сверкнули главы и кресты церквей. Наконец, за несколько верст до Киева деревья исчезли, и вся великолепная панорама Киева раскрылась передо мною, отражаемая синими водами Днепра и ярко освещенная солнцем. Было еще очень рано, а потому свежо и тихо. Теперь открыт уже мост через Днепр. Мост не дурен и не безобразит общего вида. В самом городе есть новые здания и ворота, которых еще не было в то время, когда Константин с сестрами был в Киеве. -- Я остановился в "Зеленом трактире": это в Печерской части, почти в ста шагах от лавры4, но очень далеко от прочих частей города. Немножко отдохнувши, отправился я к поздней обедне в лавру: рядом с нею устроен арсенал; против самых Св<ятых> ворот стоят грозные пушки и лежат кучи огромных ядер. Церковь и весь двор лаврский были полны богомольцев со всех концов России. Невольно вспомнишь стихи Хомякова5! Впрочем, кажется, самые отдаленные края России не имели здесь представителей: еще не успели добрести, еще рано! Нечего и говорить вам о том, что чувствовалось и мыслилось мною во время обедни. Здесь больше, чем где-либо, чувствуешь себя русским, слышишь связь свою с прошедшим, видишь себя членом общерусской семьи, ощущаешь свое родство со всеми ее разрозненными членами, Напр<имер>, с малороссом, белорусцем и проч. -- У нас в Троицкой лавре мы редко видим богомольцев с Юга. Все равно как бы члены одной семьи, давно уже живущие порознь, собрались опять все вместе в доме, где провели свое детство, где жили прежде, чем разошлись. -- Лаврский напев очень меня поразил. Не знаю, какой напев Великим постом, но теперь это не пение, а песнь, клик. Напев очень громок, в мажорном тоне, очень скор. Иногда он очень хорош, но иногда кажется какими-то волнами звуков, беспорядочно торопящимися и обгоняющими одна другую. "Иже херувимы" и "Христос воскресе", например, лишены той торжественности напева, к которой привыкло мое ухо. -- После обедни, продолжавшейся довольно долго, я воротился домой, чтоб отдохнуть. Я чувствовал себя очень усталым, да и нельзя сказать, чтоб даже и теперь усталость моя совершенно прошла. Со времени своего выезда из Полтавы я проехал слишком 600 верст на телеге, в том числе от Елисаветграда до Киева -- с разными заездами -- 400 верст! Однако ж через несколько часов я опять отправился бродить по городу, так как, не смотря ни на что, современные обстоятельства, в которых сосредоточились все мои чаяния и надежды, продолжают беспокоить меня сильно, то я отыскал кондитерскую, где и прочел в "Journal de Francfort" важное известие о циркуляре гр<афа> Нессельроде насчет Греции и греческого восстания6, признаваемого русским правительством праведным и законным... Потом зашел в городской или дворцовый сад на берегу Днепра. Как хорошо там! Что за вид, что за зелень! Какое благоухание! Впрочем, деревья почти совсем отцвели, т.е. груши, яблони, вишни и проч. Еще держится цвет на каштановых, ореховых и некоторых других. Но, кажется, не цвет только, а самая зелень благоухает. Соловьи -- один перед другим -- так и заливались! Я не помню, были ли наши в дворцовом саду? Если не были, то очень жаль. Да и вообще жаль, что они были осенью, а не весною. -- Погода стоит великолепная. Небо ярко-голубое, воздух чист и ясен, весна во всей своей красоте... Все явления жизни, все стороны духа вмещаются разом здесь в человека... Так, окруженный деятельною жизнью весны, среди безграничного простора, отзываясь всеми душевными струнами на хор мироздания, ты стоишь на холме, скрывающем в недрах своих жизнь иную, подвиги духа -- пещеры, где человек создал себе и терзания, и борьбу, и восторги, и неизведанную нами радость! -- После обеда пошел я к Ригельману7, но не застал его. Зашел к Юзефовичу8 и остался у него весь вечер. Юзефович, очень благодарный Москве за ее прием в последнюю его поездку и неистово славянофильствующий, что, впрочем, теперь кстати, принял меня с распростертыми объятиями. -- Пришли к нему профессора Павлов и Силин9, с которыми я, разумеется, сейчас же познакомился. Вообще пребывание Самарина в Киеве10 сблизило всех здешних господ с Москвою и познакомило заочно со всеми нами, так что рекомендоваться уже не нужно. Вообще мне сделан здесь такой прием, что он меня даже несколько смущает; относительно себя лично я считаю его незаслуженным и приписываю его общему лирическому состоянию духа, возбужденному настоящими событиями11. Да, признаюсь, мне бы хотелось быть досужнее и свободнее в Киеве, чтоб вполне предаться всем разнообразным ощущениям. На другой день отправился я с Афанасьем в пещеры. Как я ни хлопотал, но не мог добиться, чтоб мне показали их отдельно от толпы народа, и потому пошел вместе со всеми. Монах вел нас очень скоро, так что мы едва поспевали за ним. Впрочем, я предварительно успел прочитать подробное описание пещер Муравьева12, и подвиги главнейших подвижников мне были известны. Не стану вам описывать теперь впечатления. Оно было очень сильно и в то же время смутно, не совсем свободно, потому что в душе невольно возникал протест против подобного самоумерщвления, и в то же время душа невольно кадила им и изумлением, и благоговением, и даже какою-то признательностью за то, что, добровольно отрекшись от жизни, они очищают жизнь в мире живущих. А выходя из пещер, я был вновь обдан морем света: небо было безоблачно, соловьи пели, и природа совершала свои обычные чудеса. -- Я хочу добиться, чтоб мне позволили сходить в пещеры если не ночью, то поздно вечером. -- У самого входа в пещеры монах, разменявший мне деньги при покупке свечи, попросил у меня денег "на булку" для себя, а при выходе из пещер другой предложил мне "стружек от мощей". Последнему я даже не мог и ответить, а с ужасом отвернулся. Человек везде все изгадит. Осмотревши все в лавре, воротившись домой и отдохнувши, я пошел к Розенбауму, правителю канцелярии кн<язя> Васильчикова, моему товарищу13, который, разумеется, мне очень обрадовался, а потом отправился обедать к Юзефовичу, который созвал на обед довольно много гостей по случаю моего приезда. Тут я познакомился и с Ригельманом, и с Судьенко14, и с статистиком Журовским, и со многими другими -- и всем должен был отвечать на расспросы о Самарине и Константине, которого комедия и статьи всем очень хорошо известны15. После обеда мы долго сидели в саду в виду роскошного клена в обхват толщины и при пении соловьев. Потом перебрались к Ригельману. Как я ни отнекивался, но должен был уступить последнему и согласиться переехать к нему: у него 10 комнат и есть место, но я охотнее бы остался в гостинице, где сам себе хозяин. Отказаться решительно было невозможно, потому что нельзя было представить достаточной причины.

Поздно вечером я воротился домой, встал пораньше, сел писать к вам письмо, а как окончу, так отправлюсь к Юзефовичу, вызвавшемуся показать мне Софийский собор16 и другие достопамятности. Афанасий же переедет к Ригельману. Надобно признаться, что извозчики в Киеве страшно дороги и берут вдвое против таксы, ссылаясь на высокие цены овса; там же, у Ригельмана, в центре города я почти не буду нуждаться в извозчиках. -- Я думал найти в Киеве письмо от вас, мне много мешает неизвестность о дальнейшем положении маменькиного здоровья, хотя из вашего последнего письма, полученного еще в Елисаветграде, и видно, что болезнь приняла благоприятный оборот. -- Здесь предполагаю я остаться еще дней 5 или шесть, а потом проеду в Полтаву, где должны меня ждать письма из П<етер>бурга с ответом на вопросы о задунайской службе. От них будут уже зависеть мои дальнейшие распоряжения. Если никакого решительного ответа еще не будет, и я должен еще продолжать свое дело, то проеду в Ромны на Вознесенскую ярмарку, заехав предварительно к Марье Ив<ановне> Гоголь. --

Мне еще предстоит рассказать вам подробно про свое путешествие из Елисаветграда до Киева. Оно довольно интересно, равно и как пребывание на Михайловой горе у Максимовича17, у которого я провел слишком сутки. Но для этого надобно исписать еще целый почтовый лист, для чего теперь решительно нет времени. -- Итак, прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки, крепко обнимаю Константина и сестер. Мое письмо возбудит воспоминания о поездке в Киев18 и долгие толки...

Как бы я желал, чтобы сестры имели возможность побывать в Киеве и именно весною! На дворе чрезвычайно жарко: постоянно не менее 20 градусов в тени, но я люблю жар и зной летний. Прощайте. Афанасий в совершенном восторге от Киева и говорит, что он несравненно лучше Москвы. --

Ваш И. А.

Ригельман мне очень нравится, Юз<ефович> -- не очень.

154

Середа, мая 19-го 1854 г<ода>. Киев.

Письмо это будет послано к вам, милые мои отесинька и маменька, после уже моего отъезда из Киева. Завтра, наконец, выезжаю отсюда в Ромны; по незначительности предстоящей Роменской ярмарки хочу в городах, через которые мне придется ехать, останавливаться на несколько часов для собрания сведений, а потому лучше, чтоб это письмо отправилось отсюда в пятницу. Я поручаю его Ригельману; если же он сам уедет в деревню вечером, то отправит его человек. -- Послезавтра день именин Константина. Поздравляю вас, милые отесинька и маменька, поздравляю Константина и обнимаю его крепко от всей души, поздравляю всех. Кстати, о Константине. Вчера Юзефович принес мне прочесть статью, недавно полученную в Киеве и подписанную: Конст<антин> Аксаков, Москва, 9 февраля. Эта статья прислана сюда в копии из Вильно от Аркадия Россета1. Сначала, когда мне говорили об ней, я крепко заподозрил ее подлинность: неужели бы я не знал о ней прежде? К тому же Юзефович, живший 2 недели в Москве после 9-го февраля и ежедневно посещавший весь наш кружок, снявший копии со всех статей, бывших тогда в ходу, не мог бы не слыхать и об этой статье, посвященной современному вопросу. Но когда я прочел статью, то убедился, что автор ее Константин2. Статья превосходная; язык или слог этой статьи даже слишком хорош для Константина, обыкновенно небрежного в этом отношении. По языку это лучше всего, что писал он. Язык ясный, светлый, крепкий, точный, ни одного повторения, ни одного немецкого приема в мысли, даже прилагательные поставлены большею частью после существительных имен. Некоторые выражения, некоторые взгляды обличают Константина, если б даже он и скрыл свое имя. Ну, а если это не он? Быть не может! Тут говорится и про парад страстей и про теорию греха на Западе... Константин -- и никто другой! Но как же об этом не написать? Я должен был потом прочесть эту статью при всех у Юзефовича на вечере и откровенно объяснил, что хотя мне об этой статье не написано ни слова, но я признаю ее за статью брата. Я просил Юзефовича доставить ее при первой оказии в Москву к Хомякову, а сам снял для себя копию. Сделайте милость, уведомьте меня, точно ли Конст<антин> автор этой статьи, когда он ее написал и отчего держал ее в таком секрете. -- Я ездил к Чижову3, верст 60 отсюда, с Ригельманом и князем Дабижа4, сербом, инспектором гимназии. Сначала мы отправились было водою, т.е. Днепром, но сильный противный ветер произвел такое волнение на Днепре, лодка же наша была так мала (да и Ригельман немножко струсил), что мы, отплыв версту, вышли на берег и отправились сухопутно, в коляске. Дорога -- или горы или пески, а потому мы ехали очень медленно и даже принуждены были ночевать у одного жида, очень благообразного, с наружностью и формами тела крупно-библейскими. Смотря на него спящего, на его голые ноги, я -- не знаю почему -- вспомнил о Гедеоне, о временах Олоферна... Но Юдифи между еврейками до сих пор еще не встречал!5 -- Чижов обрадовался нам чрезвычайно. Живет он совершенно уединенно: выстроил себе маленький домик в полуверсте от какой-то казенной деревни, окопал себя рвом, завел у себя садик и плантацию шелковых деревьев6. При нем несколько человек наемных работников. Шелковое его заведение идет отлично: он получил уже 2 медали за свой шелк и приохотил соседних крестьян к этому занятию7, раздавая им безденежно семена и наблюдая за обращением их с червями. Человек уже 60 в окрестности стали разводить у себя тутовые деревья и червей. Но производство хорошего шелка требует старательного ухода и ученого знания, а потому шелк крестьянский очень низкой доброты. -- Несмотря на все достоинства шелка у Чижова, выгоды, получаемые им, очень малы. При всех стараниях он не может иметь более 8 пуд шелка, что -- за исключением издержек -- принесет до 1000 р<ублей> сер<ебром>. -- Стоит ли для этого хоронить себя в глуши! Летом оно ничего, но зимою... Зато, кажется, Чижову сильно уже надоели его черви, и он готов был бы бросить свое заведение, если б нашелся выгодный покупщик. Видно, что уединение и мирная сельская жизнь просто набили ему оскомину: он скучает, хандрит, тоскует, рвется в Москву, называя ее церковью, храмом, который надо посещать для очищения и обновления сил, и зиму будущую проведет непременно в Москве. Взгляд на современные события у него одинаков с нашим. Он собирается писать об них статью. Человек умный и деятельный, сознающий свои силы и дарования, хорошо знакомый с миром славянским, он хотел бы принять действительное участие в событиях, и если б правительству нужно было бы послать кого-нибудь к славянам, то Чижов, по моему мнению, мог бы быть употреблен с величайшею пользою8. Что касается до меня, то я не сознаю в себе способности принести большую пользу делу службою на Дунае, но для меня это просто потребность души; хочется быть рабочим хоть самым темным и безвестным9! Я ни на секунду не оставляю этой мысли и жду писем из Петербурга. На Дунай, на Дунай! Разумеется, я не поеду на Дунай, не съездивши в Абрамцево, но дела идут так медленно, что, кажется, и через два месяца приехать на Дунай будет не поздно! -- Чижова в околотке называют "шовковый пан", и он умел так себя поставить, что все начальство и власти, около него живущие, его боятся и слушаются. Мы прогостили у него довольно долго и потом возвратились тою же дорогою в Киев. Я уже сказал, что дорога большею частью песчаная, но попадались иногда такие очаровательные места, которых долго не забудешь. Пение соловьев и благоухание белой акации сопровождали нас иногда по несколько верст сряду. В одном селе была ярмарка, и весь народ в летних пестрых одеждах, а девушки в цветах. Страсть к цветам так сильна, что носят даже венки искусственных цветов на голове при недостатке настоящих. Хороша весна в Малороссии, где так силён союз человека с природой! Чижов также хочет летом быть в Сокиренцах, имении Галагана10 в Прилуцком уезде, и мы все опять съедемся там. Это уже будет в июле м<еся>це, если я не уеду на Дунай. Я много рассказывал Ригельману про Трутовского, и у него есть проект предложить Трутовскому от себя, от Галагана, Тарновского и от других богатых малороссов сумму денег, достаточную для артистического путешествия по Малороссии. Я думаю, Трутрвский не откажется; взамен денег он может предоставить в их пользу свои рисунки. К 1-му июня я буду в Харькове, 8-го или 9-го буду уже на Коренной (прошу вас адресовать теперь мне письма в Курск до июля месяца, а с июля в Полтаву). В Курской губернии я проживу до июля, потом перееду в Полтавскую губернию, где в июле месяце происходит знаменитая Ильинская ярмарка. Таким образом, возвращаясь из Курска в Полтавскую губернию, я хотел бы захватить с собою недели на две Трутовского и повезти его к Галаганам. Очень был бы рад, если б это все устроилось; богатые малороссы, увидав его рисунки, верно, обеспечат его во всем, чтоб он мог вполне предаться изучению Малороссии. Я думаю, что фальшивая щекотливость не удержит Трутовского от принятия подобного предложения. Если же он будет затрудняться, то сделайте милость, своим авторитетом разрешите его недоумения. У Чюкова проживает теперь художник Агин -- человек пустой, но превосходный акварелист11. Он старше Трутовского, но знает его по Академии, хорошо помнит и отзывается о его таланте с горячей похвалой, хотя с тех пор и не видал его рисунков. -- По возвращении от Чижова узнал я, что приехала в Киев пить воды Милорадович, а, сидя у Милорадович, случайно в разговоре ее с кем-то услыхал я, что в Киев же приехала лечиться ее приятельница Варвара Яковлевна Карташевская. Оказалось, что это жена Володи12, действительно приехавшая в Киев с матерью пить воды. Я поспешил с нею познакомиться. Она очень мила, проста в обращении, без претензий, добра, скромна, любит очень Володю, но ум, образование, душевный склад не представляют, кажется, ничего особенного. Она была очень больна, да и теперь у нее вид совершенно чахоточный. Мать ее вчера уехала, и она поселилась у своих тетушек. Маркевич (историк)13 ей, кажется, родной дядя; она будет у него в Прилуцком уезде и надеется также побывать в Сокиренцах с Володей у графини Комаровской14 и у Галаганов (Комаровские и Галаганы живут в одном имении). --

Меня очень беспокоит медленность наша на Дунае: все еще не верится твердому решению правительства освободить булгар; все еще боишься дипломатических соображений. -- Давно уже, очень давно не имею я об вас известий, милые мои отесинька и маменька, но надеюсь на Бога, что все у вас идет хорошо, по крайней мере, по-прежнему. В Ромнах надеюсь найти несколько писем ваших и из разных мест, а также из Петербурга. Следующее письмо я буду писать вам или из Ромна или уже прямо из Харькова, так как из Харькова письма ходят скорее. Прощайте покуда, милые отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер.

И. А.

155

Харьков. 2 июня/1854 г<ода> Середа.

Опять пишу вам из Харькова, милые мои отесинька и маменька. Я приехал сюда третьего дня, поспешая к ярмарке, но ярмарка еще не началась. Всю прошедшую неделю шли беспрерывные дожди, которые сделали дороги почти непроездными. Я в буквальном смысле слова плыл в своей телеге, а не ехал. Вчера также погода беспрестанно менялась: то ясно и солнечно, то дождик. Теперь так же ясно, но не знаю, устоит ли. Это очень скучно, потому что нельзя ходить пешком: улицы большею частью немощеные, а чернозем так эаспускается, что можно увязнуть или оставить калоши. Зато, впрочем, он Необыкновенно скоро и сохнет. В Ромне накопилось очень много писем, ко мне адресованных, в том числе три ваших. Как долго ходит туда почта! Последнее письмо ваше от 11 мая. Я распорядился, чтоб письма, которые еще могут получиться в Ромне, были пересланы сюда в Харьков. -- Письмо, полученное мною в Елисаветграде, совсем было успокоило меня насчет маменькиной болезни. Я предполагал, что после кризиса благодаря крепкой натуре, которую Бог дал маменьке, выздоровление пойдет шибко, но из писем ваших вижу, что оно шло медленнее обыкновенного и что были даже рецидивы! Воображаю, как вы все были опять встревожены! Я думаю, что медленный и несколько болезненный ход выздоровления неизбежный исход хотя кратковременной, но сильной болезни и рецидива. Он требует большой осторожности и терпения, а маменька, слава Богу, не привыкшая к болезням и лечению, по этой же причине не может, вероятно, и подчинить себя всем требованиям осторожности. Воображаю, как строго все смотрят теперь за маменькой, как иногда, может быть, доводят эту строгость до крайности, но лучше уже выдержать полный строгий курс излечения, чем задерживать ход выздоровления резкими уклонениями от лечения, по-видимому, и пустыми, но все же не приносящими видимой пользы. Какое счастье, что у вас хороший доктор под рукою. С нетерпением жду от вас новых писем; дай Бог получить добрые вести о полном и совершенном выздоровлении, а также о том, что вся эта тревога осталась без последствий для здоровья других. -- Так и у вас были жары в апреле. Теперь, вероятно, вас залило дождями. Несмотря на дожди, здесь покуда постоянно тепло. Харьковская губерния в сравнении с Полтавскою и Киевскою показалась мне бедна растительностью, хотя несравненно богаче Московской. Зелень дерев не так здесь густа и пышна, как в Киевской и Полтавской. Некоторые деревья не растут вовсе, а другие надо обвертывать на зиму соломой. Белая акация растет и здесь, но здесь больше кустами, а там большими, толстыми деревьями. Проезжая вновь через Малороссию, через ее города и местечки, я чувствовал все различие даров природы южной и северной. Опять повторяю: вся утонула в зеленых садах Малороссия. Пение соловьев и благоухание деревьев сопровождали меня во всю дорогу! Какая прелесть! Здесь бы надо иметь деревню, куда уезжать на все лето. Курская губерния кажется мне отсюда уже севером, да и здесь везде называют ее Россией и курчанина -- русским, т.е. великороссом. Но буду отвечать на ваши письма. При первом присланы два стихотворения Константина: одно -- старое1, другое -- новое, по случаю бомбардирования Одессы. Последнее очень хорошо и гораздо более мне нравится, чем первое, которое несколько растянуто. Впрочем, и в нем три строфы в середине очень хороши. Жаль, что негде напечатать последнего2. Всего бы лучше в одесской газете, но печатание сопряжено с такими затруднениями, что и хлопотать не стоит. Пока выйдет разрешение, явится на сцену новое событие, которое заставит забыть про Одессу. Но какая постоянная недобросовестность иностранных газет относительно нас. Даже "L'Indep<endance> beige" журнал беспристрастный, и тот все добрые вести печатает как бы нехотя, сокращая известия или упоминая только вскользь. Каков медный лоб французский император: выбил медаль в честь бомбардирования Одессы. Жду с нетерпением официального известия о взятии Силистрии3. По частным слухам, она уже взята и с малою потерею людей. -- Жаль мне очень, что Грише приходится быть в таком неприятном положении, как например, ехать вместе с Сент-Арно4. Да когда же он думает воротиться5? Воротиться надо, но куда они денутся? У них нет пристанища. -- Стихи мои6 первые прочтены вполне в Москве очень и очень немногими. Хомяков с Киреевским7 решили пустить в ход только первую строфу, а про остальные умалчивать, как бы они вовсе не существовали. Даже списков нет. Второе же стихотворение8, прописанное мною в письме к Киреевскому (так случилось, что оно было написано в тот самый день, как я отвечал ему на его письмо), точно ходит, но в нем ничего такого нет. Вы недовольны моими стихами. Мне это очень жаль. Я согласен, что в первой строфе первого стихотворения образ неясен, не полон: кто-то ходит между нами, чья-то сильная рука правит миром, как браздами, против воли седока. Но я полагал, что он понятен, что достаточно одного намека на образ, что часто бывает в лирическом стихотворении, где один образ торопливо сменяется другим, и полнота каждого образа расхолодила бы стихотворение. Неужели однако этот намек так неясен? Сравнение заключается в том, как бы чья-то невидимая рука ухватилась за бразды коней, запряженных в экипаж и управляемых кучером, и поворачивает коней и экипаж в другую сторону против воли и к великому изумлению кучера. Под седоком я вовсе не разумел Бога. Да это только сравнение. Я видел всегда, что оно не строго точно, но думал, что понятно. Мне кажется, вы уже несколько строго посудили мои стихи, делая такой вывод, что, видно, у меня "голова не в порядке!". Тем более я нахожу этот суд строгим, что Хомяков восхищается именно всею этою первою строфой и знает ее наизусть, а Киреевский частехонько повторяет. Не могу же я предположить, чтоб и у Хомякова голова была не в порядке! Что касается до второго стихотворения, то я с вами согласен, что строфа, где стих "чье-то дышит мерное дыханье", слаба. Ее можно выкинуть всю без ущерба стихотворению. Что касается до "своего горя", то там, где говорится о слиянии жизни частной с жизнью общей, даже странно было бы не сказать о горе, даже хоть в противоположность счастью. Притом это стихотворение лирическое, служащее выражением искренним человека в известную минуту, и странно было бы мне самому себе предписывать: этого не говори, это умолчи. Оно никого не поражает и кажется всем очень естественным. Мне кажется, милый отесинька, что Вы меня не совсем поняли, когда я Вам писал, что хотел бы не доканчивать поручения Географ<ического> общ<ест>ва. Я только тогда хотел это сделать, когда имел бы в виду положительную возможность перейти на Дунай. Это могло бы служить мне поводом к усиленному ходатайству перед Обществом о снятии с меня поручения, потому что -- без этого повода -- поднимать такие хлопоты не стоит. Общество знает положение дел политических и может само судить, благоприятно ли оно для описания торговли. Оно придумало бы разные другие потребности в подробном описании для того только, чтоб не прекращать начатого и не выказаться опрометчивым; оно сказало бы, что обстоятельства еще не имеют такого влияния на ход торговли, что ему нужна география и статистика торговли, а не коммерческий трактат, не оценка торговли и проч. и проч., что ему нужно знать географическое положение ярмарочных пунктов и проч. и проч. Но если б я имел в виду возможность немедленно перейти на Дунай, то отказался бы наотрез с возвращением денег. От Блудовой я уже получил два письма. Переход на Дунай очень затруднителен -- из Петербурга. Всех назначает сам Паскевич9. Перовский также прислал мне официальный ответ ему из военного м<инистерст>ва насчет того, каким образом вообще совершается поступление на службу в армию. Получил я письмо от секретаря Общества10. Оно вовсе и не думает прекращать мою работу, напротив, хочет прибавить мне денег. Последнее необходимо. Прочитав все это и взвесив, я пришел к такому решению: докончить исполнение возложенного на меня поручения, стараясь всевозможно сделать описание полезным независимо от того положения, в котором находится торговля в нынешнем году: надо предположить, что я путешествую в 1852 и в 1853 г<одах>. Между тем, завести сношения (и уже завел) с канцелярией и штабом фельдмаршала, чтобы разузнать, есть ли там какое-нибудь местечко для меня, не нуждаются ли там в человеке грамотном и проч. и проч. Разрешение всех этих вопросов придет не скоро, а между тем я буду доканчивать свое поручение и поспешу с отчетом, так, чтоб в ноябре м<еся>це быть в П<етер>бурге, и благодаря медленности, с которою идут дела, кажется, я не опоздаю, если попаду на Дунай и через полгода. Тогда в январе я могу отправиться в армию. Если же начать хлопоты по окончании поручения, то слишком много потеряется времени. Заседания Общества по случаю вакационного времени прекратились до октября. Княжевич не мог бы без моего отношения формального к Обществу делать предложение о прекращении возложенного на меня труда. -- Очень забавно, что в отчете Общества, недавно напечатанном, при исчислении разных экспедиций и командировок, сделанных Обществом, все названы по фамилиям, а про меня сказано: особый исследователь отправлен для описания ярмарок и проч. Цензор не пропустил имени. Впрочем, у них цензор особенно глуп. Он и тогда говорил, что не пропустит без высшего разрешения, но я думал, что это шутка, да и обстоятельства с тех пор изменились, но, кажется, на него они остались без влияния. Сделав слишком 1200 верст в телеге, я нашел очень неудобным перекладываться на каждой станции, терять и портить вещи, а потом и самого себя приводить после каждого переезда в состояние негодное для работы почти на целые сутки. Представился счастливый случай, и я купил нетычанку (так зовется этот экипаж в Малороссии, Новороссии и в западном краю) превосходную, заграничной венской работы за 55 р<ублей> сер<ебром>. Мне уже обещали купить ее в случае, если мне придется возвращаться зимним путем. Это телега же особенного устройства, плетеная из камыша, на рессорах также особенного простого устройства. Она не так покойна, как обыкновенный рессорный экипаж или даже тарантас, но покойнее телеги и легче телеги, так что без затруднения можно ехать парой. Я очень доволен этою покупкой, а Афанасий еще больше. -- Я остановился покуда в гостинице, но нынче же перееду в пустой дом Демонси11, который сам живет на даче, на Основе у Квитки12. Там же нанимает дачу и Фандер Флас. Вчера я был на Основе и попал на именины Квитки. Сад у него великолепный, но в особенности восхищаются харьковцы примыкающим к саду сосновым бором (тут грунт земли песчаный). Он хорош, этот бор, но этого сокровища у нас в России много, а потому я и не очень им восхищаюсь. -- Данилевский, увлекаемый примером Единорога, захотел также написать биографию Квитки13 и писал сюда к В<алериану> Андр<еевичу> Квитке, прося у него сведений и писем его дяди14 и возвещая свое скорое прибытие в благословенную слободскую Украину и проч. и проч. Ярмарка официально уже началась, но шерсти еще нет: ее задержали дурные дороги. Ожидают, что она будет очень плоха. Роменская же Вознесенская ярмарка была, что говорится, из рук вон плоха. Здесь я пробуду неделю и потом отправлюсь в Курск. На несколько часов только заеду к Трутовским15. В Курске и в Курской губернии я думаю остаться до конца июня. Мои адресы теперь: до конца июня в Курск, с конца июня в течение всего июля в Полтаву. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Дай Бог получить скорее от вас хорошие вести. Обнимаю Константина и сестер. Милую Олиньку очень благодарю за письмо и буду отвечать ей. --

156

Июня 7-го 1854 г<ода>. Харьков. Понед < ельник >.

Завтра чем свет еду в Курск, а потому и заготовляю письмо накануне, милые мои отесинька и маменька. В середу получил я с почты два письмеца от вас; оба пришли еще в понедельник, но по неаккуратности здешней почтовой конторы не были мне отданы вовремя. Решительно не понимаю, отчего не доходят к вам мои письма. Из Киева к вам послано, кажется, три письма, да не кажется, а наверное. Я помню, что на другой же день приезда писал к вам. Может быть, вы уже теперь получили их все вдруг. Как это все досадно! Как еще плохо устроены у нас сообщения. Здесь же в Харькове на почте нашел я письма, лежащие уже 4 месяца! Почтовая контора забыла переслать их мне в Полтаву, несмотря на официальную бумагу, мною данную, о пересылке писем и пакетов на мое имя. Эти письма от разных моих друзей и товарищей и из Стерлитамака1, и из Ярославля, и из Калуги, и из Саратова. Хорошо, что эти письма не требовали немедленного ответа и что с некоторыми я продолжал переписываться и в течение этих 4-х месяцев, предположив, что письма их пропали. Два письмеца, полученные мною из Абрамцева, писаны не в одно время. Одно из них от Веры носит на себе штемпель Посада 22 мая, другое от вас, писанное 24-го, не имеет никакого штемпеля на конверте. -- Что это у вас все за нездоровья! Воображаю, милый отесинька, как несносна была для Вас лихорадка, которой Вы, слава Богу, так давно не знали! Я думаю, и у Сонички маскированная лихорадка. Дай Бог, чтоб поскорее-поскорее все эти недуги прошли и чтоб вы могли свободно насладиться летом. Верно, нынешняя почта привезет мне от вас письмо, если вы еще раз адресовали в Харьков; в противном случае я, верно, найду от вас письмо в Курске. Но как же я рад, что маменькино нездоровье прекратилось! Досадно, что у вас так сыро и столько нездоровых испарений, а что может быть лучше для окончательного излечения и восстановления сил, как здоровый летний деревенский воздух! В путешествии моем мне приходилось не раз наблюдать различие местностей, в каких-нибудь 10 верстах друг от друга различие атмосферических условий и влияние их на здоровье жителей и на наружный их вид. Тут село на болоте, там на песке -- и народ совершенно разный, разумеется, по наружности и столько, сколько могут действовать на нравственную сторону человека физиологические условия, не захватывая всей души и не лишая его возможности эмансипироваться от власти природы волею и трудом. Вы пишете, что у вас беспрестанные жары. Здесь же в это время жаров вовсе не было, а недели две шли беспрерывные дожди; впрочем, было очень тепло. Теперь, кажется, начнутся жары, но с грозами. Третьего дня и вчера были грозы; нынче, верно, также будет гроза. Зелень роскошная, густая, для трав также очень хорошо. Впрочем, дожди шли какими-то полосами и рассказывают, будто в новороссийских степях травы все повыгорели от засухи. -- Вы пишете, милый отесинька, что Вас на 5 дней захватил Тургенев. Так он был у Вас?2 Что же, как его нашли у нас, понравился ли он3 и что он сам стал теперь, каков? Кончил ли он свой роман и читал ли его Вам4. Вы так мало о нем говорите, что как будто им не совсем довольны. Очень жалко, милый отесинька, что вышла такая путаница с Географическим обществом. Действительно писал я письма к Ник<олаю> Милютину еще в декабре и к Владимиру Милютину (секретарю Общества) еще в феврале, когда еще не, имел намерения переходить на Дунай и когда события еще не оказывали такого влияния на торговлю. Я объяснял им тогда, что необходимо прибавить денег, потому что в план моего исследования вошла поездка в Елисаветград, вовсе не бывшая в виду Общества, и потому, что жизнь в ярмарочных пунктах очень дорога. Не получая ответа, не зная, сделан ли я или нет членом Общества (что довольно важно для меня при официальных моих сношениях с местными властями), я писал к Вам, и Вы хотели справиться об этом в Петербурге. Но о прекращении моего труда я не просил5, потому что сложить с себя это поручение я решился бы только при возможности перейти на Дунай. Я знал, что все мои доводы о несвоевременности статистического описания не были бы приняты Обществом в уважение, а мог бы я просто безо всяких доводов отказаться от поручения, возвратив все деньги сполна. Но если б Общество имело в виду мой переход на службу в армию, то в настоящее время могло бы, опираясь на те же доводы, снять с меня поручение и даже сделать со мною денежный расчет. О переводе же моем на Дунай я писал в Петербург, но не Милютину6, а Оболенскому7, еще кому-то -- не помню -- и Блудовой8. Очень жаль, если Милютин, сбитый с толку, не доложил Совету Общества о присылке мне еще 500 рублей. Прочтя ваше письмо, я немедленно написал Милютину, что вся эта путаница произошла от недоразумения, что действительно вот чего я хотел и хочу, что точно я нахожу описание несвоевременным по таким-то и таким-то причинам (разве только, что Общество хочет иметь описание за прежнее время), но знаю, что Общество не станет изменять своего решения и не сознается в своей недальновидности и что потому я буду продолжать работу и желаю, если уж не поздно, чтоб прибавили мне денег. Я не знаю, милый отесинька, какое основание выставили Вы Княжевичу и Надеждину моему требованию? Несвоевременность описания? Но об этом я должен был бы сам формально донести Обществу. Не понимаю, отчего вышла вся эта путаница. Я, вероятно, очень неясно выразился в письмах к Вам, и потому Вы меня не совсем поняли. Впрочем, интересно было бы пересмотреть мои письма, что именно я писал9. -- Здесь так же вышла для меня маленькая неприятность. Помните, я, кажется, вам писал, говоря вообще о Харькове и про здешнее духовенство, именно, что в одном трактире я встретил человек 5 или 6 священников, курящих трубки и пьющих водку10. Как-то, разговаривая с Филаретом, здешним архиереем, я сказал ему и про это, так как имен я не знал и ни на кого лично не указывал. Филарет очень благодарил меня, потому что это обстоятельство могло производить неприятное впечатление на приезжающее сюда русское купечество. Так дело и кончилось. По возвращении моем теперь сюда узнаю от Демонси, что вскоре после моего отъезда из Харькова пришла бумага от Протасова к архиерею, что по частному письму из Харькова дошло до его сведения то-то и то-то. Разумеется, все подумали, что это я писал, и были очень недовольны, тем более что бумага Протасова требовала объяснения и принятия разных полицейских мер. Демонси слышал это от некоторых купцов, и хотя уверял их, что я анонимного письма писать не стану, однако ж, слышавши от меня также рассказ об этих попах, был в недоумении. Разумеется, я просил его теперь подтвердить всем, что я никогда ничего не писал Протасову и хотел объясниться с Филаретом, но, к сожалению, он уехал в Ахтырку. Я должен предположить, что или письмо мое к вам было прочтено на почте, которая, сделав извлечение, сообщила его Протасову, или же, что кто-нибудь из харьковского общества, слышав мой рассказ (потому что мне случалось довольно громко излагать общую характеристику Харькова и Харьковской губернии), счел себя вправе написать Протасову. Если же это было прочтено на почте и почта вздумала так удружить мне, то это заставит меня быть очень осторожным, чтоб не наделать кому-либо хлопот и неприятностей11! -- Здесь теперь два знатных англичанина, Гамильтон и Эльсингтон (кажется), взятые на "Тигре"12. Один из них внук кн<язя> Воронцова, сестра которого леди Пемброк1^. С ними нянчатся как с самыми дорогими гостями, не с уважением, какое следует оказывать военнопленному, а с каким-то заискиванием и подобострастием; всячески хотят доказать, что мы не варвары. И очень ошибутся. Англичане в гордом сознании своего нравственного превосходства примут это все как за должное и по возвращении непременно назовут нас опять варварами, может быть, снисходительно похвалят, может быть, посмеются. Говорят, что они будут жить в Москве14. Один из них говорит по-французски, но плохо, другой вовсе не говорит. Им давали обеды и генерал-губернатор и губернатор, на которые позваны были все дамы и девицы, говорящие по-английски. Они, впрочем, оба (т.е. англичане) очень нелюбезны; один из них хвастался, что первое ядро в Одессу было пущено им. Вчера здесь разнесся слух, что русские войска вступили в Галицию15. Но этот радостный слух, кажется, выдуман нарочно, чтоб еще более понизить цены на шерсть на здешней шерстяной ярмарке. Теперь еще поддерживает цены возможность сбыть шерсть за границу сухим путем через Австрию. Эта ярмарка, которая называется панскою, т.е. господскою, отличается от прочих тем, что в ней продавцы все -- помещики, так как шерсть главный источник доходов помещиков здешнего края. Обширное поле за заставой уставлено возами или, лучше сказать, воловыми фурами с мешками шерсти (в мешке обыкновенно пудов 12) мытой, грязной и перегонной. Тут же около возов пасутся отпряженные волы, стоят экипажи (некоторые помещики или их управляющие, не нанимая квартир, почти тут и живут), тут же импровизированные трактиры под палатками; с другой стороны красуется здание акционерной шерстяной компании, на крыльце которого толпятся директора, помещики и покупатели. Помещиков бездна! Изо всех нор и щелей они повылезли и у всех довольно пасмурные лица, потому что цены очень, очень низки, а шерсти навезли много. Я таскался часто на эту площадь, наблюдал помещиков и чувствовал себя в сравнении с ними, по недостатку практического знания и чутья, очень жалким и ничтожным созданием: я до сих пор не могу выучиться различать шерсть мытую от перегонной и разные сорта ее! Ярмарка эта продолжится еще долго, и все подробности о ней мне будут известны. Теперь же еду в Курск, т.е. еду через час. Почта пришла и не привезла от вас писем. Верно, найду их в Курске. Я намерен заехать к Трутовским часа на два. Прощайте, милые мои отесинька и маменька, цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер. Надичку очень благодарю за приписку, давно я не видал ее почерка, цалую ее. Это письмо поручаю отправить без меня завтра, потому что нынче приема писем нет. Прощайте.

Ваш И. А.

157

13 июня 1854 г<ода>. Воскрес < енье >.

Коренная. 14 -- Понед<ельник>.

Окна мои растворены; на улицах шум, гам, крики, песни, пьяные возгласы и топот пляски, словом, ярмарочный вечер в полном смысле, но я не буду теперь описывать вам ярмарку, а лучше расскажу вам, милый отесинька и милая маменька, всю эту неделю по порядку. Но прежде отвечу на ваше письмо. В четверг 10-го июня получил я ваше письмо от 4-го июня. Грустно Ваше письмецо, милый отесинька! Завтра опять приходит почта: авось получу я еще письмецо от вас с извещением, как кончилась операция у бедной Сонички1. Надо ей пить летом какие-нибудь соки. Что это за путаница творится с перезалогом имения: разве Белебеевский уезд отошел к Самарской губернии?2 -- Каково же это в самом деле, кто мог бы ожидать таких морозов в мае месяце! Неужели так все и побито на <нрзб>? Но главное грустно то, что жизнь Ваша, по Вашим словам, как-то выбилась из колеи. Дай Бог, чтоб она опять пошла своей чередой, чтобы Вы могли вполне отдохнуть и насладиться летом и запастись сил, бодрости и здоровья на зиму. Как бы хотелось показать сестрам Коренную! Но когда-нибудь я да это сделаю. -- В понедельник вечером на прошедшей неделе отправился я из Харькова. Дорога после дождей была так гнусна, тем более что она перерезывается беспрестанно линией шоссе, еще не оконченного, да и оставленного теперь вовсе по случаю военных издержек, что ехал я довольно медленно, по-моему. Растительность Курской губернии беднее харьковской: здесь не растет белая акация; но в Курской губернии она несравненно богаче московской; к тому же в Курской губернии фруктовых садов едва ли не больше, чем в Полтавской. Знаете ли вы, что лучшие фрукты доставляются даже в Малороссию из Курской и что Курская губерния перетянула к себе всю торговлю фруктами? Я не проезжал прежде летом через Курскую губернию, и мне она понравилась. Меня приветствовали курские соловьи, знаменитые соловьи, хотя слава их уже начинает переходить к бердичевским. В 6 часов вечера приехал я к Трутовским. Никого их не было дома, Нины и Машеньки также3: уехали к соседям. Я послал к ним верхового, но Трутовские разъехались с ним и догадались о моем приезде, увидав мою нетычанку. Можете себе представить, как они мне обрадовались, но эта радость была смешана с заботою Трутовского, чтобы Sophie не слишком волновалась. В этот день она в первый раз выехала прокатиться. Оба они страшно исхудали, в особенности Sophie; к тому же она острижена, и лицо ее носит еще все следы ужасной болезни. Она очень-очень слаба; у обоих нервы сильно расстроены, но оба веселы, бодры и так же счастливы. Страшно слушать рассказы их про болезнь Sophie, про ее бред, которого трусил сам доктор. Вероятно, это все описано ими с подробностью, и импровизации стихов на малороссийском наречии и все фантастические ее причуды! Зато нельзя без некоторого душевного умиления видеть и слышать, как они оба умели отыскать в этой беде полезную и добрую сторону и новую причину к счастию! Оба они пришли к такому заключению, что болезнь принесла им много-много добра, что они сознали себя виноватыми против своих соседей, резко осуждая и презирая их, тогда как все они заплатили им за зло добром, снабжали их во время болезни всем нужным, показали им самое нежнейшее участие; что, не смешиваясь совсем с их жизнью, они, Трутовские, не должны презирать их и ценить доброе в человеке, доброе, за которое простится, может быть, многое дурное и которого, может быть, в них больше, чем в них самих, и проч. и пр. Поэтому Sophie и решилась поехать к ним ко всем с визитами в 1 раз после 2-х летнего пребывания в деревне. Далее: они теснее подружились с сестрами, в особенности с Машенькой, которая, как мне показалось, сама размягчилась совершенным ею подвигом. О заботах, оказанных ей во время болезни, Sophie не может и говорить без слез. Далее: оба они пришли к заключению, что такая замкнутая жизнь при таком постоянном поэтически-нервическом напряжении вредна и расстроила им обоим нервы, что надо жить несколько проще, не чуждаться людей и их обыденной пошлости. Это последнее решение довольно мудро. Они в самом деле, в особенности Трутовский, сжигаемый деятельностью художническою при таком изобилии досуга, очень подорвали свои нервы. Можно многое бы сказать по поводу этого вопроса, но об этом когда-нибудь пространно на досуге. -- Я очень утешил Трутовских предложением от кружка малороссов совершить на их счет артистическое путешествие по Малороссии. Думаю даже, если состоится поездка Sophie к Лиз<авете> Алекс<андровне> Линтваревой4, взять Трутовского с собою к Галаганам. -- Он читал мне одно письмо Макрицкого5: очень умное и в высшей степени лестное. Комната его заставлена разными этюдами масляными красками, и, кажется мне, они очень хороши. Сережа их, в добрый час будь сказано, здоровый и крепкий ребенок6. -- Посидев с ними, я посетил Алекс<ея> Ив<ановича>, который принял меня довольно милостиво; рассуждал с ним о политике и о помещичьем безденежье, вследствие которого он не едет и в Коренную, -- посидел у него с полчаса и воротился к Трутовским, куда пришли Ниночка и Машенька. Они все те же. Машенька бодра и как-то ласковее; Ниночка показалась мне вообще грустною. Я доставил удовольствие Sophie и позволил ей в короткое время накормить себя всякой всячиной и напоить себя два раза чаем (за что потом и поплатился спазмами, ну да в дороге это все ничего), пробыл у них до 12 час<ов> ночи и отправился в Курск, куда приехал уже к утру. Курск показался мне очень живописным. Так как ярмарка уже началась, хотя крестного хода еще и не было, то губернатор и все власти переехали в Коренную. Я заехал в канцелярию и, узнав, что главный деятельный член Статистич(еского) Комитета некто Ник<олай> Ив<анович> Билевич, отправился к нему. Он принял меня как человека, давно по слухам ему знакомого; оказалось, что он сам какая-то знаменитость, т.е. не больше моей. К сожалению, я решительно ничего из его трудов ученых и литературных не знаю7, но фамилию эту я помню. Он долго служил в Москве, товарищ Гоголя по лицею8, знает Елагиных, Киреевских, Хомякова, слышал Константина с восхищением, когда он спорил с раскольниками, знает все подробности моей службы. Выйдя потом в отставку, поселился он на своей родине в Курске, а теперь вступил вновь на службу по Статистическому Комитету. (Эти Комитеты преобразованы Бибиковым9 и обещают сделаться полезными; важно то, что членами могут быть и частные лица, купцы и другие неслужащие.) При всем том он очень высокого о себе мнения и держит себя очень осторожно; но человек положительно умный. Билевич! Я помню, была какая-то история в Москве, в которой замешано было это имя. Спросить его совестно. Не помните ли вы?10 -- В ожидании крестного хода за несколько дней собравшийся народ наполнял собою весь город. Особенно хорош был вид на эти пестрые толпы из окна моей гостиницы на соборной площади. Гул не умолкал, движение народных волн не прерывалось. Народ как дома располагался на площади, обедал, ночевал, отдыхал. Пообедав, я отправился в Коренную, куда и приехал к вечеру. По указанию Билевича я скоро нашел себе квартиру в какой-то "ставке" наверху, близ самой ярмарки. Мне нельзя было нанимать в деревнях соседних, потому что мне надо по десяти раз на день бывать на ярмарке, а цены в ставках страшно дорогие. Наконец, выторговал я себе комнатку довольно светлую, наверху, что очень важно (можно безопасно отворять окна) за 20 р<ублей> сер<ебром> с самоваром. Что это за ставки? Домики из досок, сколоченные на живую руку, кривые, косые: никто лучше не помещается, только есть 2 каменных домика для губернатора и жандармского полковника. На другой день утром познакомился я с губернатором, еще очень недавно сюда определенным, Зориным11. Он принял меня учтиво, но сухо: ему, кажется, весьма неприятно, что я прислан описывать ярмарку, когда он сам поручил описание ярмарки своим чиновникам, в особенности Билевичу, желая щегольнуть таким тщательным и интересным трудом. Теперь же он обязан сообщить мне все официальные сведения или оказать содействие к собранию таковых. Я понимаю, что это досадно, но я объяснил ему через Билевича, что его труд будет гораздо полнее и точнее моего, что ярмарка Коренная входит в мой труд как часть и не составляет предмета особенного специального изучения, для которого надо было бы прожить в губернии целый год и посетить ярмарку два раза, что и действительно так. С тех пор я его и не видал, да и ни с кем из чиновников не познакомился: здесь такое суматошное время, и мне много дела, да и не знаешь, где кто здесь живет: все на лагерном положении. На другой день вечером, т.е. в четверг отправился я обратно в Курск, чтобы видеть крестный ход, там ночевал и в пятницу с 8 часов утра уже был на площади, которая вместе с примыкающими к ней улицами была буквально запружена народом. Народу было, я думаю, право, тысяч до 100 и большею частию женщин. Нигде не видал я такого разнообразия женских нарядов и головных уборов. Каждый уезд Курской губернии имеет свой наряд: часть губернии -- Путивль, Рыльск и проч. носит характер малороссийский, часть губернии -- великорусская. -- Сюда бы надо приехать Трутовскому, чтобы на досуге всмотреться и нарисовать все эти уборы и наряды, из которых некоторые очень красивы. Я должен признаться, что наряд Курского уезда гораздо красивее малороссийского: это шерстяная юбка ярко-пунцового цвета, юбка, а не узкая плахта и не понева12, и белая рубашка. В Малороссии почти не носят юбок, а обвертываются плахтою, что не очень красиво; на головах же у курчанок красные шерстяные платки, сложенные так, что широкие концы висят немного сзади. -- Тут видел я и высокие золотом вышитые овальные кокошники, на которые набросаны были длинные кисейные покрывала, и высокие круглые токи13 с платком, сложенным, как чалма; и сарафаны очень красивые с круглым вырезом на груди. Словом, сюда надо ехать, чтобы видеть все разнообразие и красоту простого женского народного костюма. Как женщин было гораздо больше, чем мужчин, и как преобладающий цвет нарядов был пунцовый, то картина была великолепная. Я часа два ходил по площади, и приятно было видеть, как чувствует себя народ дома в народном множестве, хотя все пришли из разных концов, как постоянно сознает он свое братство. Во время хода одна барыня изъявила вслух свое презрение к мужикам и мужичкам за то, что ее толкнули. "Дело народное, -- рассуждали по этому случаю между собою крестьянки, -- как же не толкнуть. Да и что ж она брезгает: ведь это все народ крещеный". -- Было душно и жарко; долго-долго дожидались мы крестного хода, наконец, часу в 11-м он тронулся. Фонари и иконы были украшены цветами. Когда потекла эта река народная по улицам, то, право, казалось мне, не устояла бы тут никакая французская или английская батарея. Когда же вышли за заставу, то народ разлился ручьями по зеленому полю, по окраинам дороги. Народу было столько, что голова процессии от хвоста отстояла верст на 5. Я вовсе не думал провожать икону. Но оказалось, что объехать ее не было никакой возможности, к тому же я никак не мог и отыскать своего извозчика. Таким образом я прошел с народом пешком 12 верст до Каменки, где был привал; я был этим очень доволен. Приятно как-то с таким множеством делать одно дело, делить труд и усталость, да в дороге же больше сближаешься. В Каменке река довольно извилистая и живописная. Подойдя к ней, целые тысячи мужчин и женщин бросились в воду обмывать свои горячие запыленные ноги и колена, потом все расположились обедать по берегам реки, и далеко во всех концах пестрели самые живописные группы. Словом, крестный этот ход так хорош, что я лучше ничего не видал, и стоит, чтобы приехать нарочно взглянуть на него. В Каменке нашел я свою телегу и отправился в Коренную, а народ, отдохнув, провожал пешком икону вплоть до монастыря и потом рассыпался по ярмарке и окрестностям. Оживленнее, народнее ярмарки мне не приходилось видеть. Но по торговым оборотам ярмарка очень плоха. -- Мне еще предстоит описать вам в подробности самую ярмарку и здешнее общество, с которым, впрочем, я не знаком, но оставляю это до будущего раза. Афанасий с оказией едет в Курск, где и отдаст это письмо. Как жаль Андрея Карамзина!14 Его поступление в военную службу безо всякой надобности, предпочтение, оказанное им трудам военным перед роскошными удобствами жизни вследствие искренних русских, как он понимал их по-своему, убеждений и, наконец, эта смерть -- все это должно примирить с ним каждого, резко осуждавшего его прежде. Бедная Аврора!15 Она его страстно любила. Здесь нельзя достать газет, а говорят, есть известие о взятии Силистрии16. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте, ради Бога, здоровы. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Я думаю, следующее письмо буду еще писать из Коренной. Прощайте.

158

Курск. 20-го июня 1854 г<ода>. Воскресенье.

Ярмарка кончилась, и я перебрался в Курск еще в четверг, милый отесинька и милая маменька. Здесь получил я ваше письмо от 11-го июня, диктованное, вероятно, Любиньке. Почерк нехорош, но он стал, по крайней мере, разборчив. Вы ни слова не пишете об операции, произведенной над Соничкиной ногой. Верно, она совершилась благополучно. У вас все больные! Как хотите, а я все приписываю абрамцевскому климату, т.е. не климату, а нездоровому, вечно сырому местоположению. Мне недавно как-то и Афанасий жаловался на нездоровую абрамцевскую местность. -- Теперь, верно, у вас дожди; здесь каждый день грозы и очень тепло. Я постоянно сплю с открытыми окнами. Воздух сух и легок. Как мне больно, что июнь м<еся>ц проходит у Вас даром, милый отесинька, и что Вы им не пользуетесь как бы следовало! С каждой почтой жду более утешительных от вас известий, но до сих пор они все довольно грустны. -- Трушковского я, верно, увижу у Марьи Ив<ановны> Гоголь1, у которой предполагаю быть в начале июля. -- На ком же именно хочет жениться Тургенев?2 Это любопытно знать. -- Я получил еще письмо от Блудовой. Я знал, что только коснись этого источника, он так и забьет ключом. К тому же женщины чрезвычайно любят исполнять поручения; им кажется тогда, что они заняты серьезным важным делом. Я очень ей благодарен. На этот раз она сообщает мне справки, наведенные Шеншиным3. На Дунай попасть нет никакой возможности, а есть возможность перейти в Одессу к Сакену4. Это меня мало привлекает. Впрочем, если по окончании моего поручения не будет ввиду ничего лучшего, то, пожалуй, перейду и к Сакену, тем более что южный берег может сделаться театром важных военных действий. Кстати. На Коренной была бакалейная лавка одесского купца-болгарина Палаузова; в ней сидел приказчик его грек, только что приехавший из Одессы. От него я узнал многие интересные подробности. Этот Палаузов -- старшина и покровитель всех одесских болгар -- родной брат Палаузова, которого мы все знаем и который теперь прикомандирован к канцелярии главнокомандующего на Дунай по требованию самого Паскевича5. Кроме того, еще два их родные брата да два двоюродные вступили в военную службу и дерутся там, на Дунае. Пожертвования в пользу болгар составят довольно значительную сумму. Из Москвы от какой-то дамы (имя ее грек забыл) с Арбатской улицы получено 300 р<ублей> сер<ебром> да от неизвестного -- тоже 300 или 500 р<ублей> -- не помню, сколько именно. (Кстати: пожертвования следует адресовать на имя почетного гражданина Константина Николаевича Палаузова в Одессу.) В Одессе в доме Палаузова учрежден Болгарский Комитет -- из болгар, которые делают распоряжение этими деньгами, назначая их на такое или другое полезное для болгар употребление. В Бухаресте также есть Комитет Болгарский (это Комитеты частные). Уже образовался на Дунае целый Болгарский полк собственными средствами болгар. У них какой-то особенный наряд и каска с изображением льва, держащего крест. На Дунае сформировался таким же образом и Греческий полк. Эти полки теперь учатся. Кроме того, множество болгар и греков вступают в волонтеры. Но в России волонтеров не принимают, и потому русские, болгаре и греки обыкновенно поступают просто в рядовые и потом, когда их переведут за Дунай, позволяют им перечислиться в волонтеры. Грекам также посланы большие суммы от русских греков и, как уверял меня приказчик, от русского правительства. Он уверял меня, что три корабля, задержанные теперь в австрийских портах, подарены государем Греции... Когда он выезжал из Одессы, то проездом из Афин в Петербург были там три грека, посланные будто бы от греческого правительства к государю за советами и наставлениями. Таким образом обнаруживается много пружин, для нас скрытых. Допущенный в канцелярию какого-нибудь главного начальника, я по крайней мере буду знать все подробности действий. Коренная -- ярмарка горячая, как выражаются купцы. Это значит, что она вся разыгрывается в одну неделю. И действительно, настоящая торговля продолжаетя не дольше, но с раскладкою и укладкою товаров, с расчетами тянется около 2 недель. В пятницу был крестный ход. В этот день наехало множество дворян, помещиков и курского beau monde. Весь этот народ пробыл до понедельника; с этого дня стала ярмарка разъезжаться, а со вторника многие гуртовщики "забираться", по их выражению. В пятницу и субботу уничтожились все следы ярмарки. В одном из каменных рядов, где продавался модный галантерейный товар и где красовались вывески Матье, Матьяса, Гайдукова6 и других, происходило постоянное гулянье курских дам, девиц и кавалеров. Впрочем, купцам от этого гулянья мало было толку. Дамы прогуливались взад и вперед и немного покупали. К тому же говорят, что в сравнении с прежними годами посетителей было гораздо меньше. Замечательных красотою дамских лиц было очень мало. Но, впрочем, дамы еще туда и сюда и гораздо лучше кавалеров, которые -- такие дурни! -- щеголяли, несмотря на невыносимый жар, в суконных платьях и в черных шляпах. Я ни с кем не успел познакомиться, ибо вся эта элегантная толпа не удостоивала меня никакого внимания или с презрением смотрела на мой пеньковый костюм. Я в Елисаветграде сшил себе брюки, жилет, пальто и картуз из одной суровой русской лощеной толстой пеньки. Вышло и дешево, и, по моему мнению, очень нарядно. Сшил платье мне один жид Мошко или Гершко и сшил превосходно. К тому же я проходил через ряды всегда с печально-озабоченной физиономией, высматривая, не пропустил ли я какой-либо замечательной лавки, или соображая средства, как привести в известность количество каких-нибудь товаров. Думаешь -- вот подойти спросить... а он спросит: "Что изволите покупать?" или: "А Вы сами откуда? Вы кто такой? извините, нам некогда" или: "Мы сами не знаем" или: "Мы не обязаны Вам отвечать" и что-нибудь в этом роде. Потребовать же сведений официальною властью значит испортить все дело, не узнать ничего, удовольствоваться тем вздором, который умышленно будет показан, и напугать торговцев! Я, впрочем, к официальной власти и не прибегаю, делаю свои расспросы, не обнаруживая своего звания, или же знакомлюсь при пособии разных рекомендаций с важнейшими купцами, которым и объясняю цель своих исследований и которые уже и преподают мне общее понятие о движении торговли по своей части. Но очень скучно в жар таскаться по этим пыльным площадям между грудами вонючих сырых кож, между возов с соленою рыбою, которой запах так отвратителен, и между прочих товаров и расспрашивать, изыскивая разные способы вступать в разговор и получая иногда от лениво лежащих на своем товаре низкого класса торговцев прегрубые ответы. Но иногда и удается. И тогда спешишь или домой или за угол, где бы не было меня видно, чтобы отметить полученные сведения, а то как раз перепутаешь. Да и тут часто наговорят такого вздора! На Коренной мне удалось познакомиться со многими значительными фабрикантами и торговцами, которые будут мне очень полезны своим содействием. Но ведь с каким трудом приобретаются эти знакомства! Знаете ли вы, что одного торгующего сословия лиц, считая с приказчиками и рабочими, бывает до 30 т<ысяч> человек! Разумеется, тут и торгующие крестьяне. -- В другом каменном ряду, где производится продажа низшего красного товара, точно такая же толпа, как и в галантерейном, только тут крестьянки все разряженные в пух! Они также приходят сюда больше для гулянья. Хорошенькие из них всегда одеты изысканнее других и с явным сознанием носят свою красоту. У всех лица так и горят от удовольствия. Это их выезд в свет. Здесь происходит точно такое же любезничанье и кокетство, как и в галантерейном ряду, только в другой форме. Здесь также много парней и вообще мужчин их же сословия, которые громко и бесцеремонно выражают свои мнения. Иной, встретясь с какой-нибудь вовсе ему незнакомой деревенской красавицей, вдруг облапит ее с возгласом: "Ребята, вот моя невеста!" -- "Ах ты такой-сякой", -- закричит та ему в ответ, и посыпится град взаимных любезностей, от которых скромному человеку придется бежать вон! -- В воскресенье был хоровод. Бабы молодые и девки стали в кружок и начали петь песни, потом ходить кругом, не держась за руки, а притопывая и приплясывая. Явился какой-то молодец, коснулся рукой одной молодой бабы и пустился с нею плясать в кругу. Плясали очень хорошо. Густая толпа окружала хоровод и угощала его шуточками, которыми едва ли бы Константин стал восхищаться! -- В то же время давался в театре бал, на котором, впрочем, говорят, никого не было за недостатком кавалеров, но, вероятно, и дворянское сословие где-нибудь веселилось по-своему. Вы не можете себе и представить, как опротивели мне ярмарки! Каждая ярмарка -- масленица, а масленицу я всегда терпеть не мог. Но Коренная в этом отношении хуже всех. На ярмарке русский человек считает себя как бы вне закона и гуляет напропалую, оправдывая все словом: ярмарка! Всю ночь напролет крики и песни пьяных, писки, визги, грубейшие шутки и грубейший разврат со всем цинизмом, до которого русский человек охотник. Ночь чудесная: тоска берет сидеть дома наверху, где очень душно. Книг со мною там не было; выйдешь на улицу и спешишь домой. Беспрестанно натыкаешься на безобразных пьяниц и мужского и женского пола; непрерывно раздаются в ушах ваших русские ругательства, как будто других слов и не существует для русского человека в праздник (надобно знать, что ведь это он все чествует Богородичный праздник и на толки о переводе ярмарки в Курск отвечает, что владычица этого не потерпит!). А на улицу и ходить было страшно. Там происходил совершенный Содом!7 Развратнее ярмарки я не видал. Малороссы гораздо скромнее. -- Я чувствовал себя совершенно одиноким на Коренной. Губернатор ограничился со мной одним официальным знакомством, с обществом я не мог познакомиться, днем, правда, я был постоянно в хлопотах, мною вам описанных, но людей, с кем бы перемолвить можно было два, три живых словечка, не было ни души. Сводить же сведения в систематический порядок нельзя, потому что не все еще собраны и часть получится еще на Ильинской ярмарке. -- Я люблю народное веселье: в нем есть всегда что-то законное и здоровое, но безобразное веселье, цинизм ненавижу, тем более что тут нет страсти, а какой-то холодный разврат. Впрочем, я знаю, что это разврат более внешний и мало проникающий в душу и что гораздо отвратительнее его какой-нибудь бал в Парижской опере на масленице. -- Везде скверно.

Я забыл или не успел вам рассказать довольно интересную, по крайней мере для меня, вещь. В прошедшую пятницу, т.е. 11 июня, когда я часа два на площади толпился в народе, ожидая крестного хода (если вы помните мое описание), терзали мой слух беспрерывные крики кликуш в разных концах площади. Это не удивительно. Народу была тьма-тьмущая и большею частью женщин; солнце пекло без милосердия; между тем какая-то праздничная торжественность, разлитая в воздухе, вид пестрой массы народа, колыхавшегося, как море, ожидание: вот-вот ударят в колокол -- все это могло действовать на нервы. Прошел целый час. Кликуши не умолкали. Мне стало их очень жалко, особенно одну, стоявшую невдалеке: целый час мучиться таким образом очень тяжело. Особенно оскорбляли меня слова народа, образовавшего около каждой кликуши толпу любопытных: "Вишь, как ее бес ломает! окаянная! окаянная!" Подходил какой-то знахарь к одной из них (именно к той, которая была недалеко от меня), давал что-то глотать, шептал -- ничего не помогло. Мне пришло в голову, что не умеют взяться, чтоб прекратить этот нервический припадок, что, может быть, мне бы и удалось, и хотя я долго не решался выступить пред толпу зрителей, однако ж мне показалось просто грешно не попробовать и, победив свою застенчивость, я пробился сквозь толпу к кликуше, которая -- женщина лет 45 -- и кричала, и молола всякий вздор, и прыгала, и хохотала стоя. Сначала, подойдя к ней, я погрозил ей пальцем и приказал замолчать. Она вытаращила на меня глаза и снова принялась за свое. Я взял ее за голову, стал ее гладить, ласкать всякими словами, успокоивать и крестить. Она становилась тише, тише, наконец, утихла; я продолжал ее крестить; она тихо заплакала, потом вздохнула и сама стала креститься, а с нею вместе и вся толпа. Потом благодарила меня от души. Я сдал ее ее сыну и велел вывести на простор. Все это происходило очень быстро, потому что я сам был очень взволнован. Только оглянувшись, заметил я, какое действие все это произвело в народе. Толпа расступилась передо мной с таким почтением, что я готов был провалиться сквозь землю и искренно перепугался, чтоб не сочли меня за какого-нибудь одаренного даром изгонять бесов. "Батюшка -- вот эту! батюшка -- вот эту!" -- послышалось в толпе, и с разных сторон потащили ко мне этих несчастных. "Подите, подите прочь, -- кричал я, -- я ведь такой же, как и все"... Но делать было нечего, и совестно, с другой стороны, стало мне не попробовать успокоить и другую, которая кричала, указывая на меня: "Вот, вот кто мне поможет!" Это была молодая женщина, точно так же бесновавшаяся. Сам смущенный, я взял ее за голову, разумеется, пожелал односекундным горячим желанием ей облегчения, молясь внутренне только о том, чтоб Бог не дал войти в меня какой-нибудь суетной, гордой мысли о себе, стал ее ласкать, приголубливать, говорить ей, что она и добрая, и умная, и беса в ней нет, что она божья, что Бог ее не оставил -- она успокоилась, прослезилась, помолилась, тяжело вздохнула и сказала, делая движение от груди к животу: "Теперь ничего, далеко засадили!", т.е. что я прогнал черта из груди в брюхо! Каково положение этих бедных женщин, которых уверяют, что в них поселился бес и которые сами этому верят. Я сказал по этому случаю несколько слов к народу, объясняя что это просто болезнь. Тут подвели еще одну, которую я успокоил таким же образом и поспешил уйти и скрыться в толпе. Только что я перебрался в другой конец площади, услышал и там такие же крики. Я не хотел было идти, но потом мне стало совестно отказывать человеку в помощи, когда хочется помочь оттого только, чтоб другие и я сам не подумали, что действительно я владею даром помочи, и я, подошедши, увидал двух женщин, метавшихся и бившихся по земле в самом сильном, неистовом припадке. Немножко выбранив толпу, которая зевала на них, чествуя их окаянными, я попросил некоторых баб помочь мне (растегнуть рубашку, снять котомку и пр.)- Они сначала не хотели, но увидавши, что я невольно перекрестился, приступая к делу, а потом и больную стал крестить, довольно охотно стали помогать мне. С этими кликушами было труднее возиться, но однако ж и они постепенно успокоились, и обе тут же на земле и уснули. Видно было, как хорошо действовали на них утешительные слова и ласки: крестьянки не привычны к добрым ласкам, хотя так же нуждаются в них, как все женщины! У одной из них так сжаты были руки, что разжать их сначала не было никакой возможности; потом они сами собою разошлись. Потом еще пришлось мне возиться с одною, которую поддерживал ее муж и которая кричала разные богохульные речи и никак не хотела поддаваться мне, всячески отбиваясь руками. Однако кончилось тем, что и она успокоилась и стала молиться. Сам в высшей степени взволнованный и утомленный, присел я на какую-то жердочку; тут подошли ко мне мужики и бабы: один спрашивал, какую я молитву читаю, другой -- в чем именно заключается мое искусство, третий звал меня в свое село посмотреть его родственницу и т.д. Я объяснил им, что я не знахарь и не святой, а такой же человек и такая же дрянь, как все, что тут никогда никакого ни беса, ни черта, ни дьявола не бывало, что, напротив, такими словами они наводят на больных женщин "мнение" (слово, понятное народу), что и вправду бес в них сидит, что великий грех говорить христианской душе, что она во власти дьявола, что эти несчастные, может быть, гораздо лучше и чище всех тех, которые видят в ней беса, а сами думают, что они от беса свободны, что в этой гордости гораздо более черта, чем в тысяче кликуш, что черт во всяком грехе и проч. "Так, батюшка, мы, может, грешим, что называем их окаянными", -- сказал мне один мужик. "Разумеется, -- отвечал я, -- а надо пожалеть да помочь, да помолиться, да приласкать, ну коли есть холодная вода, так и водой спрыснуть, чтоб очнулась, только без всякого шептанья, потому что это все вздор". -- "Слушаем, батюшка, хорошо", -- отвечали они. В это время ударили в колокол, и ход двинулся. Мои кликуши уже более не кричали. Я очень хорошо понимал, как могло действовать на нервы и мой вид встревоженный, и учащенное знамение креста, и глажение по голове, и, наконец, мое искреннее желание помочь, естественно им передававшееся. Но, признаюсь, мне было очень приятно, что удалось прекратить мучения шести бедных женщин хоть на время и дать несколько полезных советов народу. Я советую и у нас в деревне лечить таких женщин: ведь это хуже лихорадки! Главное -- надо разрушать мнение, что в них черт. Я думаю выехать из Курска в конце этой недели, заехать к Трутовскому дня на два, потом в Харьков также на сутки. Следующее письмо, верно, я буду уже питать оттуда. Оказывается, что мне надобно быть на Ильинской ярмарке раньше, чем я предполагал, а потому я должен поторопиться, чтоб успеть побывать у Галагана и у Гоголь8. --"Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. Вы пишите мне уже в Полтаву. -- Курск теперь совершенно пуст: все в деревнях. Кроме официальных знакомств у меня здесь знакомые только купцы. Будьте здоровы. -- Вчера в первый раз купался в реке Сейме: очень тепла вода. --

Ваш И. А.

159

Харьков, 28 июня, Понед<ельник>. 1854 г<од> 1.

Вчера приехал я в Харьков и нынче отсюда еду в Полтаву, милый отесинька и милая маменька. Из Курска выехал я вечером 24 июня в четверг, пятницу и субботу провел у Трутовских, в субботу вечером выехал от них в Обоянь и оттуда в Харьков. В Курске я дождался почты и получил с нею ваше письмо от 18 июня. Какие все неутешительные известия вы сообщаете. Так досадно и больно думать, что лето проходит даром для вас и что вы им не пользуетесь. А лето хорошо. Теперь в особенности стоят чудесные дни и великолепные лунные ночи. Всем -- всем бы вам нужно было попутешествовать летом: дорога всех бы укрепила и освежила бы силы физические и нравственные, дала бы новый их запас, необходимый для долгого зимнего периода. Когда посмотришь, как все здесь помещики путешествуют на своих, просто, без особенных затей, так невольно приходит в голову вопрос: отчего бы сестрам так же не отправиться куда-нибудь на своих (если только есть у нас лошади: я не знаю, были ли приведены лошади и зимним обозом) с некоторыми неудобствами, конечно, но эти неудобства легко переносятся в дороге. Признаюсь, когда я вижу, как больная Sophie Трутовская, едва оправляющаяся от страшной болезни, принуждена жить и выздоравливать и радоваться возможности проехаться хоть в тряском экипаже на несъезженных крестьянских лошадях и есть хлеб, именуемый громким названием булки (серый, жесткий и такой, который как пучащий, дующий и раздувающий навел бы ужас на всех у нас в Абрамцеве), то не мог я не подумать, что, с одной стороны, отказывая себе в существенно-необходимом, с другой предъявляется много лишних требований, затрудняющих исполнение всякого предприятия. Так, я вовсе не вижу надобности путешествовать непременно в карете, если именно в этом затруднение; впрочем, это я привожу только для примера. Я знаю, что существуют другие, более важные затруднения. Но мне кажется, что если б все отдались в мое распоряжение, я бы все это устроил. Из писем маменьки к Трутовским я вижу, что у вас все толкуют и толкуют о разных поездках и предполагают даже ехать в Петербург. Разумеется, это одни толки и предположения, но препятствием к исполнению их (не поездки в Петербург, потому что она несвоевременна) я полагаю нездоровье отесиньки и маменьки, а отнюдь не безденежье. Если отправиться на своих, то не будет дорого. Я не вижу, почему Вера с Над<инькой> и Машенькой не могли бы отправиться в маленькой колясочке, очень легкой и покойной, посадив девушку и человека в тарантасик; всего бы нужно 5 лошадей. Таким способом, отдыхая почасту, она могла бы добраться и до Курской губернии и до М<арии> Ив<ановны> Гоголь. -- Впрочем, я напрасно говорю об этом. Лучше не касаться этого предмета постоянных толков: Но не могу об этом не думать, хотя знаю, что ничего из того не выйдет. Вы требуете от меня ответа на ваше предложение о деньгах. Я не отвечал до сих пор потому, что предложение ваше возникло вследствие моего намерения возвратить Обществу деньги, намерения, от которого я потом отказался. Я покуда еще не нуждаюсь в деньгах. По моему расчету, мне до октября хватит денег, а если Общество даст еще 500 р<ублей> сер<ебром>, то их будет достаточно и для возвращения в Москву, я для поездки в Петербург. Если же Общество не пришлет денег, а они мне будут нужны, то я вам напишу. -- Теперь в Полтаве во время Ильинской ярмарки я буду стоять у Попова: он предложил мне комнатку, и я его не стесню: он же мне товарищ по правоведению2. Между тем, это для меня очень выгодно, потому что No гостиницы, который я до сих пор занимал за 60 к<опеек> сер<ебром> в сутки, будет ходить по 2 р<убля> сер<ебром> в сутки. Я решительно не знаю, куда это уходят деньги: так, кажется, немного я на себя трачу! -- Нетычанкой своей, которая мне нужна, если не для сбережения костей моих и Афанасьевых (Афанасий стал очень слабеть здоровьем: жар и тряска дорожная выдавливают в нем желчь, и я иногда останавливаюсь нарочно, чтоб дать ему уснуть и отдохнуть), так вещей моих, -- я очень доволен особенно потому, что ее возят парой. Пара закладывается с дышлом и возит меня как по большим, так и по песчаным трудным дорогам. И всякий раз ямщики говорят, что за такой экипаж надо поблагодарить, что он легче всякой простой телеги. Ни разу не вздумали меня и прижать, говоря, что тут и везти нечего. Хотелось бы мне благополучно довезти ее до Абрамцева, если только не придется мне возвращаться зимним путем.

Окончивши свои дела в Курске, я в пятницу рано утром приехал к Трутовским. Sophie уже встала, а вскоре поднялся и весь дом, явились и Ниночка с Машенькой. У Трутовского лихорадка, которая его очень изнуряет. Sophie также медленно поправляется, но хлопочет и суетится беспрестанно. Оба они томятся желанием уехать из Яковлевки: стены, потолок, вещи, вид всего домика, напоминая им тяжелое время болезни, производит в них болезненно-раздражительное ощущение. Они хотят ехать, несмотря ни на лихорадку Трутовского, ни на слабость Sophie, в полной уверенности, что одна дорога, один выезд вдаль из Яковлевки вылечит их обоих. -- Машенька говорила мне, что доктор и сам Иван Степанович3 решились объявить ей, что не имели во время болезни никакой надежды на выздоровление Sophie. Зато как радуются Трутовские предстоящему путешествию. Оба они вместе с Лизав<етой> Алекс<андровной> Линтваревой отправляются (или уже отправились) в Ольшанку, т.е. к Линтваревым4. Оттуда Констант<ин> Алекс<андрович> проедет один в Ромен (из Сум это недалеко), куда и я должен приехать к 5-му июля. Оттуда мы отправимся вместе к Галагану, живущему в 50 верстах от Ромна. -- В пятницу обедал я у Трутовских, а в субботу вместе с ними был приглашен обедать у Ал<ексея> Иван<овича>. Последний теперь в хандре и оттого несколько смягчился, ласкает Сережу и, узнав от Sophie, что она собирается ехать, дал ей 15 р<ублей> сер<ебром> (три золотых). Мы с ним взаимно очень любезны и толковали все о политике. Хотелось мне, чтоб он дал Sophie карету и лошадей, но не удалось, хотя я и расспрашивал Трутовских при нем, в чем они едут, и изъявлял мнение, что беспокойно будет для Sophie ехать втроем в старом фаэтоне с крышкой. Как Ниночка и Машенька желали бы уехать из Яковлевки вместе с Sophie, вы сами легко можете себе представить; я пытался было это устроить, но, увидев с самого начала, что решительно успеха не будет, оставил это намерение, чтоб не повредить им. Машенька теперь не скрывает, как прежде, своего глубочайшего отвращения к своему образу жизни и желания перемены. Ниночку грустно видеть и слушать. Я много говорил с ними, старался придать им бодрости и мужества, дал много полезных советов, но советовать легко, и я внутри себя сознавал, что если б мне пришлось быть на их месте, то я или бы повесился или бы убежал. И это жизнь! Легче быть содержимым в темнице за железными решетками, нежели таким образом нравственно быть лишаему свободы! Все, чего я от Алек<сея> Ив<ановича> для них добился, это лошадей, чтоб они могли покататься в нетычанке. Sophie очень огорчается мыслью, что сестры с ее отъездом осиротеют еще больше и должны будут одни-одинешеньки проводить лето в Яковлевке, где всякая травка, всякий кустик так намозолили им глаза, так набили им оскомину в нравственном смысле, что взглянуть на него все равно, что дотронуться до больного места. Очень-очень они жалки, бедные. Алекс<ей> Ив<анович> сделался мягче, это правда. Но это значит только, что он не бранится, как прежде. Он постоянно молчит все так же подозрительно, сделался еще подозрительнее и осторожнее после замужества Sophie, совершившегося против его воли, вопреки всем нагроможденным от него препятствиям. Впрочем, если он ласков, так еще хуже, потому что воззрения его с детьми разные. Он объявил мне, что сам поедет с Нин<очкой> и Машенькой провожать Sophie до Обояни, а потом целый день проведет у Кульнева5. Он, может быть, и в самом деле думает, что доставит дочерям развлечение, ибо не может понять, что дом Кульнева им противен. -- Но Трутовские, несмотря ни на что, довольно веселы. У них ни гроша не было, когда они затеяли свое путешествие, но оба были уверены, что деньги явятся. Эта сцена происходила при мне. Я не мог уделить им ни копейки, потому что едва имел с чем доехать до Харькова, где должен был запастись вновь деньгами. Но деньги явились: Алекс<ей> Ив<анович> сам предложил им, предваряя их просьбу, 15 р<ублей> сер<ебром>, что они покуда считают достаточным. В начале июня были страшные дожди, гулять нельзя было, потому же они еще оба хворали, хотя уже выздоравливали, крыша у них протекла, пол весь вымок, было и сыро и холодно. Что же Трутовские? Вместо того, чтоб ворчать, как стал бы я, как стали бы и другие даже у нас в Абрамцеве, они, согретые внутренним счастием, пишут, забавляясь, стихи. Я взял эти стихи. Вот они. Они очень забавны и написаны, когда проглянуло было солнце; некоторые строки сочинения Sophie, другие Трутовского.

1

Светлеет запад омраченный,

Бежит от запада строй туч,

И Константин изнеможенный --

Уже узрел светила луч!

Взгляни ты, солнышко родное,

На дом, замоченный дождем,

Мы в нем сидим, больные двое,

И ночью мы дрожим, и днем.

2

Взгляни, как стекла запотели:

Их вытирают каждый час!..

К камину с радостью мы б сели,

Да жаль, камина нет у нас!

Взгляни, как крыша протекает

И протекает потолок,

И дева урны подставляет,

Чтоб пол наш не так сильно мок!

О лихорадка, злая тетка,

Как ты трясешь нас день и ночь,

Не помогает даже водка,

Ты нам становишься невмочь!

И грустно и забавно! Но хорошо, если люди, мучимые лихорадкою и дрожащие от холода, в состоянии утешать себя взаимно шуткою и смехом над своим же горем! Дай Бог, чтоб мне удалось исполнить свое намерение и устроить им артистическую поездку по Малороссии. Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Дописываю эти строки в Полтаве, куда сейчас приехал и где сейчас отсылаю это письмо на почту. Следующее письмо я, вероятно, пошлю вам из Ромна. Дай Бог, чтоб вы были здоровы. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер. На дороге сюда встретил офицера-моряка, едущего из Севастополя. Он сообщил мне известие о войне с Австрией. Еще не вполне верится...6 Неужели это и вправду может быть? Новая помеха для моих занятий! Это важнее Дуная!

160

1 854 г<ода> июля 4-го вечером. Ромен.

Только что приехал сюда. Трутовского еще нет, и в ожидании его я расположился на станции, где буду и ночевать. Имение Галагана -- Сокиренцы -- отсюда 55 верст. Досадно, что я не получил в Полтаве ответа от Ригельмана, которому писал еще из Курска, а потому и не знаю, у Галагана ли он теперь или нет. В Полтаве я еще не получал письма от вас, милый отесинька и милая маменька; впрочем, оно так и должно быть. Ваше письмо, верно, еще адресовано в Курск и, по расчету моему, должно прибыть в Полтаву только в понедельник. Какая-то у вас погода. Здесь чрезвычайно тепло, но перепадают частые дожди: урожаи отличные, т.е. по виду. Неизвестно еще, каков будет умолот. Но если здесь дожди, то у вас, верно, постоянное ненастье; здесь после сильнейшего дождя так быстро сохнет, что через несколько часов и следов его незаметно, а у вас, верно, сыро! -- Во вторник, как вам уже известно, я приехал в Полтаву, пробыл там до четверга, а в четверг после обеда отправился к Марье Ив<ановне> Гоголь. Я хотел сделать экономию, а потому не нанял извозчика прямо к ней, а поехал на почтовых до 1-й станции, где думал взять лошадей в сторону, в Васильевку. Оно немножко дальше, но дешевле. Но на станции не могли мне дать лошадей; я поехал по почтовой же дороге дальше до Диканьки; там так же негде было нанять; я дальше -- до Великих Будищ, но у казаков одни волы, а хотя постоялые дворы и содержатся русскими, но и у них лошадей не было. Меня выручил из беды один проезжавший господин, у которого был открытый лист для езды по сельской почте, т.е. на обывательских, по очереди дежурящих при волостном правлении. Я заплатил прогоны по числу верст и в крестьянской тележке под именем старшего ветеринарного врача (так звали этого господина) доехал благополучно до Яновщины, но уже ночью во 2-м часу. Дом был кругом заперт, все спало; я не хотел никого будить и уже думал расположиться на балконе, потому что ночь была чудесная, полномесячная. Я заглянул в сад, к которому по обыкновению обращена другая сторона дома: там такая совершалась красота в этой густолист венной темноте старых деревьев, что я просто испугался ее обаяния и поскорее вышел. Наконец, меня заметил какой-то мальчик, спавший на сене; он объяснил мне, что Трушковский уехал куда-то за 25 верст с Анной Вас<ильевной>1, и комната его заперта, а потому и привел в незапертую переднюю флигеля, где я лег и выспался как следует. Я очень был доволен своей поездкой туда ночью. Ехали мы чудесными местами, освещенными луною, но большею частью ехали мы между хлебов. Знаете ли вы хлебный запах? Я его никогда не обонял в России. Это такой живительный запах, что, вдыхая его в себя, кажется, вдыхаешь в себя силы и здоровье. Да и вообще хорошо летом в Малороссии! Так приятно видеть эту сочность почвы, эту щедрость, благость, доброту природы. -- И у нас за Волгой роскошна растительность. Но там чувствуешь себя в нерусской стороне, да и вид чувашей, мордвы и всех азиатских племен портит все впечатления; к тому же там мучительное чувство дали, отдаленности от людей, от того мира, к которому вы привыкли и без которого жить не можете: там вы точно в ссылке. В Малороссии не испытываешь этого чувства: она не в глуши, а вся на юру; да и здесь как-то не ищешь отдаленного центра; она сама себе центр как самостоятельная отдельная область. -- Мне постоянно приходится путешествовать ночью, нередко по проселочным дорогам, и много я испытал наслаждения. Впрочем, еще не было ни одной настоящей украинской ночи нынешним летом вроде воспетых Пушкиным2: ни тишины, ни теплоты настоящей не имели до сих пор летние ночи. Но напрасно говорят, что малороссы певучий народ. Довольно я ездил, и ни разу не слыхал песен, кроме некоторых поющих пьяных, возвращавшихся из шинка. Напротив, Малороссия поет очень мало; она постоянно печальна (т.е. люди), в каком-то недоумении, так что Великороссия в сравнении с нею является какою-то бодрою, веселою, беззаботною, счастливою, будто удовлетворенною. Если раздаются где-либо громкие песни, особенно хором, то это наверное русские рабочие люди. -- Пятницу провел я в обществе Марьи Ивановны и Лизав<еты> Васильевны3; Трушковскому дали знать, и он с теткой к вечеру также явился. Я был у них зимою и не видал тогда сада. У них хорошо, хотя и нет особенно красивого местоположения. Довольно большой, тенистый, в английском вкусе сад, чрезвычайно запущенный, идет от дома к большому пруду, поросшему камышами, не слишком широкому, но длинному с двумя или тремя заворотами: это несколько прудов, соединенных вместе. В этом саду нет особенно замечательных деревьев, а из фруктовых одни вишни, которых бездна. Некоторые сорта вишен уже отошли, другие только что спеют. Вишнями меня даже и не потчевали с тарелки, а рвали мы их с дерева, и я с особенным удовольствием, потому что мне это в диковинку. На другой стороне пруда, через который перевозишься на плотике, устроенном по распоряжению Ник<олая> Васильевича, разнообразные рощицы, дубовая, кленовая, липовая, березовая, уксусного дерева и проч. Тут Гоголь хотел устроить дорожки и заставил при себе вычистить и даже уже устроил дорожку кругом по рощам, затевал и другие затеи, беседки и проч. Теперь дорожки запущены и заросли травою. Марья Иван<овна> хотела было восстановить их, но нет рук, к тому же на ней лежит все бремя хозяйства. Показывали мне все места, которые любил Гоголь. Кулиш еще не был у них4; он, верно, пришел бы в ужас при виде запустения всех этих мест и дорожек. Но это очень понятно. Гоголь бывал здесь только гостем, и сад и при нем находился в таком же виде; содержать же сад в исправности нам по опыту известно, как трудно. На той же стороне пруда и фруктовый сад, но довольно бедный яблонями, сливами и грушами (садовник у них очень плохой), но богатый вишнями особенного рода, растущими на аршин и меньше от земли: они разрослись сами, без ухода и очень вкусны. -- Марья Ив<ановна> показалась мне несколько постаревшею против зимы. Она очень утомляется хозяйством, в которое дочери не хотят входить, очень грустна и все твердит или о сыне или о внуке, которого она нежно любит. Лизавета Вас<ильевна> сентиментальничает так, что из рук вон, толкует о Владимире5 и нянчится с дочкой, которая довольно миленькая, ходит и прыгает: когда я был в 1 раз, она еще не ходила. Анна Васильевна ничего не делает; она очень веселого нрава. До приезда Трушковского мне было довольно скучно, потому что слишком много и церемонно заботятся о госте. Вообще гостить очень невыгодно: из деликатности, а главное, из скуки упрашиванья и отказыванья ешь все, без разбору, а хозяевам и не приходит в голову пощадить гостя. Очень приятно радушное угощение, но, во 1-х, в меру, а во 2-х, сообразное вкусу и привычкам гостя. Они же очень церемонны, готовы сейчас вообразить и даже сказать, что просвещенный вкус гостя не может найти удовольствия в их простой, безыскуственной пище и проч. Я уж обрек себя на жертву, ел все, готов был даже спать на пуховике, видя бесполезность отговорки, да кстати подоспел Трушковский, с которым я спал в одной комнате и который был поснисходительнее. Мне понравился Трушковский; в нем много доброго, но, кажется мне, он довольно слаб характером. Мне он был интересен как молодой человек, только что вступающий в жизнь или, лучше сказать, в раздумье стоящий у ворот жизни и не знающий, по какой улице пойти, так как особенного призвания, указующего путь человеку, он покуда не слышит в себе. -- От Авд<отьи> Петр<овны> Елагиной он получил чемодан Ник<олая> Вас<ильевича>, хранившийся у Жуковского. Там, кроме книг, есть письма к Гоголю от разных лиц, в том числе чисто семейные от матери его и рукопись черновая одной главы из романа "Остраница"6, которую очень трудно разобрать. Трушковский намерен разобрать и переписать ее. Впрочем, Елагины ему говорили, что они разобрали. Этот роман принадлежит к молодым произведениям Гоголя. В субботу после обеда, т.е. часа в три я поехал из Яновщины на их лошадях в Полтаву (всего 35 верст или около 40), куда и дотащился к 8 часам, потому что дождик, ливший всю ночь, успел испортить дорогу. Первым делом было справиться о почте: какие новости сообщат газеты. Разумеется, вы были полны того же недоумения, каким полон до сих пор и я (предполагаю, что теперь вы знаете что-нибудь обстоятельное): наши войска перешли обратно за Дунай, бросили осаду Силистрии и спешат к австрийским границам7. Что это: война ли с Австрией или уступка ее требованиям? Боюсь последнего, и это сомнение наводит невыносимую грусть на сердце. Неужели отказаться от всех надежд? Чем же жить тогда? И чего ждать от такого народа, который нынче идет, в бой за греков, а завтра при перемене политики против греков. О греках говорю я так, для примера. Паскевич проехал недавно в Гомель8 Черниг<овской> губернии в свое имение: это положительно достоверно. -- С другой стороны, что-то предвещает и войну с Австрией: укрепляют Бендеры, Динабург, Брест-Литовск; крепость Киевскую велено непременно окончить в нынешнем году. Так обидна эта неизвестность! Весь народ, по выражению одного мещанина, осовел, не имея ни одного утешительного известия с Дуная в течение 4-х месяцев. Напряженная энергия ослабела и повисла: ничто ее не поддерживает, а сама по себе она не довольно сильна, чтоб повелевать обстоятельствам! -- Победы князей Эристова и Андронникова одни немного освежили и ободрили смущенный дух9. Но не странно ли, что только из реляций о победе мы узнаем, что турки владели Озургетом10, нашим городом, имели там магазины и лазареты и располагали довольно значительными силами у нас в Гурии! Теперь всем известно об отступлении русских за Дунай... Как же не объяснить этой меры официально? Не узнавши ничего нового из газет, отправился я в тот же вечер, т.е. часу в 12-м в Ромен, куда и прибыл благополучно и где назначен у меня сборный пункт с Трутовским. Однако ж его нет. Подожду его целые сутки, а потом, наняв лошадей у жида, поплетусь в Сокиренцы. -- Завтра отсюда идет почта в Москву и потому я сел писать к вам письмо. -- Я предполагал прежде пробыть дольше у Галагана, заехав к Марковичу и к другим, но Ильинская ярмарка, которой следовало бы начаться только с 20-го июля, начнется с 10-го числа, а по нетерпению торговцев поскорее выручить копейку за товары, накопившиеся в огромном количестве, еще раньше. Со всех сторон тянутся подводы. Помещики также оставляют деревни и спешат провести целый летний м<еся>ц в городе среди суеты, пыли и духоты! Одни приезжают, чтоб продать шерсть, другие -- чтоб закупиться на целый год, третьи -- просто чтоб повеселиться. Уже приехали московские цыгане, уже московские купчики начали пускать пробки в потолок, уже начались воровства, все вздорожало, все сделалось предметом торговли. -- Во время крестного хода на Коренной ярмарке (который перевести из пустыни не позволит Богородица, говорит народ) я видел, как утомленному народу в одной деревне хозяева колодца (крестьяне же) не позволяли пить воды иначе, как заплативши деньги! Многих это сильно возмутило, и они решились искать где-нибудь ручейка или лужи в поле. -- Благодаря стараниям Кокошкина11 ярмарка, переведенная им из Ромна, несмотря на все противодействие купцов и роменских жителей, утвердилась в Полтаве совершенно. Теперь это третий ярмарка. Еще на 1-ой купцы по его желанию поднесли ему благодарственный адрес, купцы иногородние, от него не зависящие! Все до одного его ругают, и все по русскому обыкновению трусят и подличают. -- Ничего не может быть возмутительнее, как это употребление к своим услугам религии: отыскал Кокошкин где-то верст за 5 какую-то явленную икону и приказал (разумеется, с разрешения Синода) носить ее каждый год 10-го июля в Полтаву, чтобы крестным ходом начинать ярмарку. Народ поддается на эту удочку, а если пустить в ход несколько нелепейших рассказов вроде тех, которые ходят об Ахтырке и Коренной иконах, так несправедливый и деспотический поступок Кокошкина еще более увенчается успехом. Право, как заглянешь в нутро России, так душу обхватывает чувство безнадежности!12 -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Поздравляю вас с 11-м июля13 и цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и всех сестер и также поздравляю. Косовица или сенокос здесь почти кончены; уже время приступать к жатве. Я предполагаю 11-го быть уже в Полтаве.

161

16 июля 1854 г<ода>. Полтава.

Что же это значит, что я не получаю от вас писем, милые отесинька и маменька? Последнее ваше письмо я получил в Курске 24-го июня; с тех пор не имею от вас никаких известий. Можно предположить, что одно письмо пропало, но пропасть двум или трем письмам сряду!.. Если Вы собственно, милый отесинька, нездоровы, так неужели Вера или Константин не уведомили бы хоть строчкой? Просто не понимаю и сильно беспокоюсь, хотя и не могу думать, чтоб причиною этого молчания была чья-нибудь сильная внезапная болезнь: нас много и, верно, кто-нибудь бы написал. Я послал вам последнее письмо из Ромна 5-го июля, стало, сам не писал вам 10 дней; я в это время был в разъездах, да и поджидал от вас писем. Так неприятно писать, не имея свежих известий о тех, к кому пишешь! Впрочем, я аккуратно писал вам каждую неделю, только теперь пропустил три дня. -- От Трутовских также не имею никаких известий. Вы знаете, я его дожидался в Ромне целые сутки. Но он не приехал, не явился и в Сокиренцы, где я провел 5 суток; на обратном пути я опять проезжал через Ромен, где на всякий случай оставил ему записку: нет, не был он в Ромне. Только болезнь его самого или Sophie могла задержать Трутовского, когда он так желал этой поездки, когда от нее зависело так много для него в будущем. Думал по возвращении в Полтаву найти от него письмо и объяснение, но до сих пор не имею об нем никаких сведений! Право, не понимаю, что все это значит! -- Итак, я писал вам в последний раз из Ромна. Вечером 5-го, наняв лошадей у еврея, отправился я в Сокиренцы (верст 55 от города), на дороге ночевал и утром часов в 8 подъехал к великолепному замку Галагана, где тотчас же спросил себе комнату, переоделся и потом явился к хозяевам. Галаган встретил меня самыми радушными объятиями. Семейство его состоит из матери его, урожденной граф<ини> Гудович, жены, урожденной Кочубей1, сестры -- замужем за граф<ом> Комаровским Павлом2 и из самого графа Комаровского. Там же нашел я Ригельмана и художника Жемчужникова, сына сенатора, брата нашего правоведа3. Чижов еще не приезжал, равно как и некоторые другие: они должны были быть позднее, но я не мог дольше оставаться. Взглянув на дом и на сад, я сказал Галагану, что он не пан, а лорд Галаган, что его очень смутило и заставило горячо оправдываться. В самом деле я думаю, и герцог Девоншир4 был бы доволен здешним местом. Вообразите, что под английским садом и под парком 140 десятин, 80 под садом и 60 под парком. И какой сад, какой парк. Я не видал, ничего лучше и думаю, что только в Англии можно найти что-нибудь подобное и даже лучше. Этот сад был устроен еще его отцом с помощью какого-то знаменитого садовника из великолепного старого леса. Сад расположен с необыкновенным знанием дела. Я не имел до сих пор никакого понятия о науке или, лучше сказать, об искусстве садоводства. Садовник должен быть истинным художником и носить в душе своей чувство красоты, понимать гармонию линий, цветов, и красок в природе в высшей степени. Вы видите деревья не подрезанные, растущие совершенно по воле, во всю свою мочь, ваш глаз поражается красотою их, но вы и не знаете, что искусная рука садовника именно с целью поместила эти деревья тут, а не в другом месте или рядом, к этим деревьям подсадила кусты с зеленью другого оттенка или обчистила кругом деревьев пространство, чтоб они были виднее или резче оттенялись. А что за деревья! Благодаря необычайной растительности Прилуцкого уезда все деревья гиганты, дубы, липы, клены в несколько обхватов ширины. Есть дубы, которым независимо от растительности, дающей им большие размеры, считается лет по 300! Таких высоких, таких могучих дубов я нигде не видал. Есть клен, под которым может поместиться целый батальон. От одного края ветвей до другого 42 шага в поперечнике! Сад так огромен, что в нем много урочищ с народными названиями. В одном дубе обхвата в три ширины образ, уже давно и неизвестно кем сюда поставленный. Он уже не однажды вростал в дуб, т.е. его затягивало корою дуба, и должны были вновь вырубать его. Жаль одного. Воды мало. Реки нет, есть пруд, и большой, но по саду он мал. -- Сад содержится отлично, и Галаган поспешил объяснить, что содержится не панщиной, т.е. не барщиной, а наймом. -- Дом огромный, настоящий замок5, содержится богато, но особенной роскоши в нем нет. Вся роскошь в саду. Весь тон и строй жизни в этом дому благочестивый, скромный и даже строгий, вся семья очень набожна. Галаган внушает мне характером своим, направлением и поступками искреннее, глубокое уважение. Его убеждения вам известны; они делают его постоянно серьезным и даже грустным. Середи этой роскоши он постоянно занят одною мыслью -- извлечь всю возможную пользу из своего положения для других, сделать как можно более добра, оправдать свое богатство перед своею совестью. Он не распоряжается еще всем имением, но по возможности, потому что главною госпожою его мать, старается об облегчении участи крестьян и о достижении со временем полного для них освобождения. Отношения крестьян к помещику в Малороссии хуже, чем в России у самого лучшего помещика, но это другой вопрос, очень пространный, о котором как-нибудь после, если будет можно. Мать Галагана очень замечательная женщина. Лишившись мужа еще в малолетстве детей, она вела все огромное хозяйство и воспитала детей. Она очень умна, образованна, чрезвычайно приветлива и любезна, добра, ласкова с людьми и крестьянами, набожна, но в то же время аристократка в душе и деспотка. Все делается по ее воле, по ее приказанию, отдаваемому кротким, ласковым голосом, с приятным, хоть и старым лицом -- и никто никогда не смел и не смеет ослушаться этой худощавенькой любезной старушки. Я говорю любезной, потому что она именно любезна, напоминает любезность старинного светского общества. Таким образом она женила сына против его воли, заочно все устроив, и Галаган, которого отец заставил при смертном одре поклясться в безусловном повиновении матери, не смел ослушаться. Впрочем, жена его очень добрая и благочестивая женщина, хотя и не по нем. У них есть ребенок6, которого кормилица -- тип малороссийской красоты, просто чудо! С ребенком говорят не иначе, как по-малороссийски... Комаровские -- прекраснейшие люди, черезчур мягкие и набожные, направления Ив<ана> Вас<ильевича> Киреевского7, охотники до божественного, до духовенства, особенно черного и проч. -- Жемчужников -- молодой художник с большим талантом, страстно любящий Малороссию, уже три года ее посещающий. Он рисует масляными красками, но genre {Жанр (фр.). } его несколько другой, чем у Трутовского. Он посвящает себя эпизодам из казацкой истории, хочет рисовать картины к украинским думам, распеваемым бандуристами. Должно признаться, что он добросовестно изучает казацкую поэзию, знает почти все думы наизусть и, вполне владея малороссийским языком, шатаясь по Малороссии, завел знакомства с бандуристами и много собрал сам песен и дум. Впрочем, в Малороссии это легче, чем в России; здесь художник, рисующий вид природы, не удивит никого не потому, что это явление случалось часто, но потому, что понимание изящных искусств доступнее малороссу самому простому, и он сам способен любоваться красотою цветка по целым часам. Я видел масляную картину Жемчужникова, изображающую бандуриста слепого с мальчиком на дороге: вдали тянутся заборы, ползет экипаж на гору, и, заслышав шум, бандурист заиграл на бандуре и запел. Картина хороша, по крайней мере, мне нравится, а Галаган и все малороссы ею очень довольны. Я невольно подумал, что при том серьезном, печальном даже расположении духа известных мне богатых малороссов genre Трутовского, мало знакомого с историею Малороссии и равнодушного к ее прошедшему, не удовлетворит их. Жемчужников знает Трутовского по Академии, очень его любит и отзывается об его таланте с великим уважением, выразив однако ж несправедливое, по-моему, мнение, что у него французская ловкость в рисунке. К сожалению, рисунков Трутовского со мною не было, а без него и без рисунков его трудно мне было что-нибудь сделать. Нельзя же требовать, чтоб положились на мои слова. Впрочем, я говорил с Галаганом, и он с своей стороны готов всячески ему помогать и содействовать, обещая еще за некоторых, но желал бы поговорить с Трутовским, условиться с ним, узнать, по крайней мере, чего ожидать от него. Он предлагал сделать и пустить в ход подписку в пользу Трутовского просто на вспоможение ему безо всяких условий и обязательств, но я на это не согласился. Галаган предлагает теперь ему просто на будущее лето поместиться в одном из его имений; у него их много и везде есть домики; особенно рекомендует он Ичню, местечко торговое Прилуцкого уезда с прекрасным местоположением, где в особенности сохранился коренной тип малороссийский. Он вызывается даже написать к Трутовскому письмо и просить его принять предложение; он может быть там совершенно свободен, Галаган предлагает даже все материальные средства для жизни, не знаю, согласится ли Трутовский. Имея возможность отплатить за гостеприимство двумя--тремя рисунками или даже картиной, я бы на его месте согласился. Оказалось, что флегма-Ригельман забыл предупредить Галагана насчет Трутовского, как сам вызвался в Киеве. -- Я провел у Галагана 5 суток очень приятно; мы много поговорили, даже почитали кой-что. Погода стояла чудная, впрочем, каждый день шли дожди, которые несколько мешали. Я посетил хату одного слепого бандуриста8, который играл мне на бандуре и на лире, пел "Ой ходив чумак симь рик на Дону" и другие песни. Очень замечателен был аккомпанемент: он его разнообразил беспрестанно, импровизировал вариации, иногда, как бы забывая петь, весь предавался музыке и пел с большим чувством. Пропев несколько песен (тут был не один я, а Ригельман и Жемчужников), он отказался петь, говоря, что не в духе. Один раз, сказывал мне Жемчужников, он залился слезами, пропев одну песню. Но -- странное дело -- имена Наливайки и других ему непонятны9, он не знает, когда это было и кто они такие! -- Жемчужников во время пения рисовал его портрет10; тут стояла молодая вдова -- крестьянка же, приютившая у себя бандуриста, любящая его и собирающаяся даже выйти за него замуж, "за его дар, за его песни, за его разум хороший", говорила она. Она делала замечания Жемчужникову, что он слишком сдвинул брови, дал ему, угрюмому, вид еще угрюмее и проч. А как хороши малороссийские деревни летом со своими плетнями и садами! Я вчера слышал рассуждение одного опытного агронома. Едва ли почва в Полтавской губернии не лучшая почва в Европе, во всяком случае, лучше, чем в Германии и во Франции. О многом же, замеченном мною у Галагана, не смею писать. -- От Галагана я опять возвратился в Полтаву через Ромен и нашел отношение от казначея Географич<еского> общества с присылкою мне 500 р<ублей> сер<ебром> вдобавок к прежней сумме, чему я очень рад. Это дает мне возможность не беспокоить вас. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. Неужели и завтра не получу я от вас писем? Нет, верно, получу и дай Бог, чтоб все это объяснилось пустяками. Обнимаю Константина и сестер. Я уже поздравлял вас заранее, а теперь еще раз поздравляю с прошедшим 11-м июля.

162

1854 г<ода>июля 23-го. Полтава.

20-го июля получил я, наконец, письмо ваше от 13-го июля, милый отесинька и милая маменька. Слава Богу, что Вы, милый отесинька, теперь здоровы, по крайней мере, можете ездить удить. Вы пишете, что пропустили одну почту, но по моему расчету выходит две: последнее перед этим письмом письмо ваше было от 18-го июня. -- Ничего особенного про эту неделю сказать нечего. Ярмарка краснорядская открыта 20-го июля, товаров навезли множество, но торговля идет очень плохо. Я каждый день вожусь и беседую с фабрикантами и торговцами. Неизвестность относительно настоящего положения политических дел очень смущает их. Последние слухи говорят, что с Австрией и Пруссией заключен союз1, купленный разными уступками, между прочим, новым изменением тарифа, сбавкою пошлин на иностранные произведения: теперь Австрия и Пруссия ведут довольно сильную транзитную торговлю, потому что морем подвоза нет; но сухопутный провоз довольно дорог, произведения Англии и Франции мало находят сбыта, и теперь огромною сбавкою пошлин мы оказываем большую услугу как Австрии и Пруссии, так и Франции и Англии. Зато этот неожиданный удар очень подрезал фабрикантов и торговцев. И без того они торговали очень плохо, а теперь товары вдруг подешевеют на 30, на 40 и более процентов. -- Рассказывают приезжие из Крыма, что англо-французы уже сделали высадку в трех пунктах, что Меншиков2, распоряжающийся там войсками, приказал отступать, чтоб заманить и завлечь их вовнутрь, подальше от берега, что англо-французы поддаются на эту, впрочем, уже слишком известную хитрость. Дальнейших известий не имеют. Впрочем, это очень может быть. Жаль только, что там у нас мало войска. Рассказывают также о победе, одержанной Бебутовым под Карсом3. Ничего нет обиднее этой неизвестности. Народ жертвует кровью и достоянием, а тут или принимаются стеснительные для него меры, которые падают как снег на голову, или же, оставляя его в неизвестности о ходе дел, дают возможность разным слухам смущать торговлю. Русские газеты теперь и читать противно. О существенном вопросе, об отношениях наших к Австрии и Пруссии ни слова, а только одни шутки и остроты насчет "Карлуши" и проч. -- Приехал сюда и Ригельман. Хороший человек, но малороссийская лень и мешкотность в соединении с немецкою флегмой часто выводят меня из терпения. Здесь теперь довольно многолюдно: помещики наехали отовсюду; везде торчат вывески панорам, косморам, зверинцев; Андрианова, привезшая с собою из Петербурга и Москвы 20 танцовщиц, дает каждый день балеты, и генерал-губернатор Кокошкин, у которого, равно как и у его сына, страсть к театру в крови, ей сильно покровительствует, и чиновники, боясь впасть в немилость, все идут смотреть Андрианову за страшно высокие цены. По вечерам из окон трактиров несутся звуки или неистового пения цыган или так называемых здесь арфянок, т.е. путешествующих по ярмаркам артистов и артисток -- немцев и немок, с гитарами, арфами, скрипками и глупейшими немецкими романсами. Всё очень (т.е. в помещичьем сословии) довольно жизнью, но при всем том не скажу, чтобы было очень шумно и деятельно: это происходит оттого, что город довольно раскинут, а народная, черная ярмарка находится за городом. О современных событиях говорят мало. Слухи всем надоели. -- Я познакомился и близко сошелся со многими молодыми купцами и фабрикантами: некоторые из них довольно образованны и многое хорошо понимают, но слишком легко со всем мирятся. Здесь и Матьяс и Лемерсье4, множество модных магазинов, целые тучи жидовской саранчи и всего одна книжная лавка с малым количеством книг. В ней есть однако и "Записки об уженье", изд<ание> 2-ое, и "Записки оренб<ургского> охотника" -- по одному экземпляру. Последний уже куплен. -- После сильных жаров и ночей -- градусов по 18 и более -- выпало большое количество дождя, значительно прохладившее воздух; но теперь, кажется, опять начнутся жары. Нынче было слишком 24 гр<адуса> в тени.

Я только что воротился от Бодянского5, у которого пил чай в саду вместе с Ригельманом. Приятно сидеть под грушами, яблонями и сливами, т.е. под деревьями, усеянными плодами. От времени до времени слышишь падение того или другого плода. Впрочем, некоторые сорты груш уже поспели, и я их уже ел так же, как мелкий сорт персиков, называемый морель. Дыни также уже созрели, и меня уже ими потчевали. -- В вашем последнем письме вы сообщаете мне замечания, сделанные Главным Управлением цензуры на стихи Константина к Одессе6. Но неужели Главное Управление не заметило, что они уже напечатаны, и если заметит, то не достанется ли за это Назимову? -- При настоящем положении дел смешно вспомнить многие стихи, в том числе и мои "На Дунай!"7. Оправдываются только стихи, в которых выражалось сомнение в возможности для России такого чистого подвига!

Ваше последнее письмо меня очень смутило, милый отесинька. Вы пишете, что если б и были в состоянии мне отвечать подробно, то не стали бы, потому что, потеряв такт и ведение Вашего образа мыслей, я не понимаю, какое должно на Вас произвести впечатление, Напр<имер>, описание сцены с кликушами и проч. и проч. Мне очень бы не хотелось Вас раздражать или расстроивать своими письмами, и мне больно, если мои письма произвели на Вас такое дурное и вредное впечатление, буду теперь писать с оглядкою и взвешивать каждое слово, но, право, не понимаю, отчего рассказ о кликушах был Вам так неприятен8. -- С моей стороны было стремительное, беспокойное сожаление; за полминуты, даже меньше я и не знал, как возьмусь за это дело; результат был добрый, т.е. что они перестали кричать; мне было это очень приятно. Ни на секунду не почувствовал я в себе гордого или хвастливого чувства, ни на секунду не давал я этому случаю сверхъестественного или другого важного значения. Обсуживать и разбирать его я стал уже после. Может быть, я не сумел его рассказать, да и вообще рассказывать его не следовало, как я теперь вижу: на бумаге получает он больше важности. Я даже его и не описал вам в первом письме, посланном вскоре после этого дня: мне показалось, что, рассказавши вам это, я как будто буду хвастаться перед вами своими добрыми движениями в то время, когда все скорее расположены видеть во мне дурные стороны. Но потом рассудил, что я сам неправ перед вами, думая таким образом, что этот случай может быть вам интересен и что, скрывая его, я как будто питаю свое скрытое самолюбие, тогда как все это пустяки! а потому и описал его уже во втором письме. Лучше было бы, если б я последовал первому своему внушению. -- И этого объяснения было бы вовсе не нужно, да уж так и быть. -- Если все это как-нибудь действовало неблагоприятно на Ваше здоровье, то мне это очень больно и досадно.

Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Будьте здоровы, цалую ваши ручки. Я останусь в Полтаве еще дней 10, до самого конца ярмарки; в понедельник думаю получить от вас письмо. Обнимаю Константина и всех сестер.

163

Суббота 1854 г<ода> июля 31. Полтава.

На этой неделе опять не было от вас писем, милый отесинька и милая маменька; может быть, завтра утром получу какое-нибудь известие от вас и объяснение, почему произошел этот новый перерыв в переписке. Пожалуйста, имейте в виду, что почта отходит из Москвы не два раза, а три раза: по понедельникам, пятницам и по четвергам (экстра). Дай Бог, чтоб не здоровье было причиною вашего молчания. Погода, я думаю, не совсем благоприятна для прогулок и уженья: здесь каждый день грозы, а со вчерашнего дня дует сильный ветер. Вообще с Ильина дня температура несколько охладела, однако ж не в сильной степени, так что я продолжаю спать с открытым окном, вовсе и не замечая этого. Здесь уже давно едят и яблоки, и груши, и сливы, и дыни, и абрикосы, не оранжерейные, а растущие в саду, т.е. в грунту, на открытом воздухе, вместе с другими деревьями; только стараются поместить их так, чтоб они были защищены от северного ветра стеной или горой. -- На этой неделе была здесь М<ария> Ив<ановна> Гоголь с Анной Вас<ильевной> и с Трушковским. Они оставались дня два, не больше, и приезжали сюда для покупок по случаю ярмарки. Шерсть свою и лошадей продали они очень неудачно, хуже всех; впрочем, шерсти у них немного, всего 30 пудов. В Малороссии хозяйство с некоторого времени совершенно изменилось, и главный, единственный доход составляет теперь испанская шерсть, которой пуд продавался даже в нынешнем году от 10 р<ублей> до 16 р<ублей> сер<ебром> пуд (Гоголь продала дешевле 10-ти), смотря по достоинству шерсти. Марье Ивановне трудно соображаться с новым порядком вещей и принять теперь, в ее года, тот вид хозяйства, к которому она привыкла. Я был у них и просидел вечером часа два. Останавливались они у Яновичевых: это три девицы с отцом, каким-то отставным генералом: я его не видал. Девицы же известны в Полтаве под названием ученых. Я слышал, как один человек молодой, но не претендующий на ученость, довольно забавно жаловался, что его визиты к Яновичевым всегда неудачны, что, собираясь к ним ехать, он поутру приготовится из римской истории, а его спросят про ассирийскую монархию! Действительно, в них много претензий, особенно в средней, Julie, имеющей притязание на высшие взгляды; может быть, они и обладают большими познаниями, но нет в них сочувствия ни к каким современным вопросам, а какой-то отвлеченный интерес к науке, к знанию: статья европейского ученого про царя Артаксеркса1 кажется им гораздо более занимательною, чем вопрос о положении крестьян в Малороссии, о современной войне и проч. И в мужчине неприятно видеть отвлеченность ученого, а в женщине это еще противнее. Про среднюю Гоголь писал к старшей сестре2 целое письмо, в котором говорил, что у нее прекрасная, но испорченная воспитанием натура, и давал ей разные советы, которых она, впрочем, не послушала. Я не читал сам письма, но не разделяю мнения Гоголя. Девушка, которая делает презрительную гримасу, как скоро говорят о народной поэзии, говоря, что она не понимает этой грубой поэзии, что этот интерес ей кажется слишком мелким, что любовь к народности, по ее мнению, очень узкое и тесное чувство в сравнении с человечеством, такая девушка не показывает много чувства и чрезвычайно несимпатична. Она вызвала меня на несколько резких ответов и замечаний, и сама вскоре ушла, оставив меня с другими сестрами. Я потому так об них распространился, что, может быть, Гоголь или его сестры говорили вам об этом семействе. -- Анна Васил<ьевна> сказала мне, что получила письмо от Веры в субботу или в воскресенье рано утром, следовательно, неделю тому назад, и что все, судя по письму, у вас по-прежнему. Я же, по моему расчету, должен был получить от вас письмо в понедельник, но не получил письма ни в понедельник, ни в середу или четверг. -- Наконец, получил и я письмо от Трутовского по возвращении из Олынанки3. Он начинает письмо тем, что ельцинский воздух укрепил их обоих, и он с обновленными силами возвратился в Яковлевку4, а кончает письмо тем, что лихорадка опять к нему возвратилась. Бедный! она его совершенно изнурит. Он не отвечает мне ни слова на предложение Галагана провести лето у него в деревне. Болезнь, недостаток средств и образцов, художническая мнительность едва ли позволят ему написать и кончить картину, которую можно было бы выставить на выставку, продать и получить за нее деньги. Не знаю, право, что и сделать для него. Не могу я заинтересовать в его пользу людей, не видавших ни его, ни его рисунков. Я подозреваю, что, кроме лихорадки, которой нечего бояться дороги, Трутовского остановило известие, вероятно, переданное ему художником Соколовым5, о пребывании Жемчужникова у Галагана.

Ярмарка уже кончилась: идут расчеты. В общем результате она была плоха, но лучше, чем можно было ожидать, что объясняют известиями о мирных отношениях к Австрии и Пруссии, потому что иначе купцы-евреи юго-западного края не отважились бы покупать. Кокошкин должен быть очень доволен. Вопреки всем теоретическим соображениям, выводам науки, основанным на географических, статистических и других данных, несмотря на сильную оппозицию купцов, оппозицию, впрочем, пассивную и всегда уступающую, перевод ярмарки из Ромна в Полтаву удался совершенно, и ярмарка привилась здесь очень хорошо. Мало того, переводятся теперь и остальные две ярмарки из Ромна, Маслянская и Вознесенская (очень мне нужно было их описывать, когда в будущем году обе перестанут существовать!). Так как в Полтаве имеются еще две мелочные ярмарки вроде деревенских Всеедная и Никольская в мае, то иногородное купечество по желанию Кокошкина будто от себя сделало подписку, чтобы на будущий год, не уничтожая ярмарок Роменских, съехаться торговать не в Ромне, а в Полтаве, на Всеедной и Никольской. Очень многие купцы этим недовольны, говоря, что это затеяли два-три сильных торговца и что маленьким поневоле приходится их слушаться; другие говорят в объяснение: нельзя же не сделать угодного генералу-губернатору, а на вопрос: выгодно ли это будет, не потерпят ли убытков, отвечают: "Бог знает, нельзя ничего гадать, знаем только, что "хлеб за брюхом не ходит, а брюхо за хлебом"", т.е. что нуждающиеся в товарах приедут поневоле. Они, мне кажется, ошибутся в расчете, т.е. что брюхо найдет себе хлеб и в другом месте; уже и теперь Черниговская губерния стала отпадать от системы украинских ярмарок. -- Во всяком случае русская торговля заставляет все научные теории лопаться и расшибаться и нередко поставит в тупик немецкого ученого статистика и политико-эконома, знакомого с одними цифрами, а не с личными свойствами и характером народа. -- Я познакомился с Ефимом Гучковым6, сыном несчастного старика, куда-то теперь сосланного: он очень умный и образованный человек, понимающий хорошо торговое и фабричное дело и способный обобщать предмет. Разумеется, он бритый, но я уже давно, еще по Ярославской губернии заметил, что бритые, но образованные купцы гораздо лучше небритых, гораздо надежнее последних, способны сознательно держаться своих народных начал, чем небритые, в которых все искажено и уродливо и которые не могут быть стражами народности, напротив того, по незнанию своему предают ее на каждом шагу. Впрочем, это обширная тема, о которой лучше не распространяться. Мы слишком мало обращаем внимание на это среднее сословие, образующееся у нас и стоящее между нами и народом; я говорю о новом бритом сословии. -- Прощайте, спешу захватить еще нескольких из этого сословия, покуда они не уехали, чтоб потолковать с ними. Я думаю сам через неделю переехать в Харьков. Вот вам мои адресы: до 22 августа в Харькове, с 22 августа по 10-е сентября в Кролевец Чернигов<ской> губернии, с 10 сент<ября> в Харьков. -- Будьте здоровы, милый отесинька и милая маменька, дай Бог мне получить от вас добрые вести. Обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

164

1854 г<ода> 6 авг<уста>. Пятн < ица >. Полтава.

В воскресенье 1-го августа получил я письмо ваше от 22 июля, милый отесинька и милая маменька. Слава Богу, что вы здоровы. Оно так и вышло, что вы писали через 10 дней после предыдущего письма, но иное письмо тотчас же попадает на полтавскую почту, другое лежит несколько дней в почтамте в ожидании почтового дня. Но что это за несчастие с нашими деревнями: или неурожай, или град и буря, или страшная дешевизна цен! У Марьи Ив<ановны> Гоголь также выбило градом хлеб и у нее одной: соседи были пощажены. Что тут делать! Трудно мириться с этим непостижимым правосудием. -- Здесь опять страшные жары. А что за ночи! Никакая теплая ночь на севере не дает понятия о красоте южных ночей и в особенности безлунных, когда на темном небе ярко горят звезды, тепло так, что меньше 18 градусов не бывает во всю ночь и порою повевает на вас не прохлада, не сырость ночная, а освеженный зной! Так было, например, в эту ночь, с 5 на 6-е августа. Грешно спать в такие ночи, с ума сходишь, не знаешь, как бы полнее вместить в себя красоту ночи. Такие ночи переворачивают всю душу в человеке, и если б могли продолжаться круглый год, то сделали бы его неспособным ни к какому труду. Но уже скоро настанет им конец: как ни хороша, по рассказам, осень на юге, но все же не лето, и ночи прохладны. -- Предвижу, что летом в России буду сильно тосковать по южном лете. Завтра вечером предполагаю выехать в Харьков, где 15 числа начинается Успенская ярмарка, я мог бы и позже ехать, но теперь там в сборе купечество на возвратном пути из Полтавы и в ожидании ярмарки. Летом в городе вообще скверно, но в Харькове хуже, чем в Полтаве, где живешь как будто на даче. -- Политических новостей нет никаких: даже слухи с европейского театра войны затихли, но о Кавказе был слух, что Шамиль ворвался в самый Тифлис. Этот слух не подтвердился, но из одесской газеты видно, что Шамиль ворвался в Кахетию1 со стороны Дагестана, и жители Тифлиса были в страшном волнении, так как с этой стороны очень мало войска: Бебутов и Андроников стоят на турецкой границе и близ Черного моря. Впрочем, Шамиля прогнали опять в горы. На этой неделе одна петербургская почта вовсе не пришла: ее ограбили в Могилевской губернии (из Петербурга почта ходит сюда не через Москву, а Белорусским трактом), и почтальона убили. Таким образом я остался без иностранных газет. Впрочем, общество, по крайней мере, здесь устало заниматься политикой и, махнув на все рукой или доверчиво полагаясь на правительство, собирается возвратиться к своему нормальному состоянию, т.е. заснуть опять крепким сном, даже сердится немножко: зачем будили? Что это за безлюдье в России, в нашем дворянском обществе? Конечно, во всем городе в течение целого года не прочтется 20 книг! Полтава, за исключением некоторого малороссийского оттенка, то же самое, что и прочие губернские города. В похвалу ей можно сказать только, что здесь меньше претензий на великосветскость, напр<имер>, что она продолжает обедать в два часа и рано ложится спать, но вместе с этим людей зовут Фильками и Яшками и вместе же с этим, как водится, в ней больше гостеприимства и радушия, чем в Харькове или других больших городах. -- Ригельман еще здесь: боюсь, чтоб он не женился. Тоска одиночества становится ему невтерпеж; он же очень склонен к хандре, в особенности после тифуса или нервной горячки, бывшей у него летом прошлого года. Впрочем, с его медлительностью, нерешительностью и недоверчивостью ему очень трудно жениться, и если он женится на молодой, пылкой девушке, то едва ли будет с нею счастлив. Его медленность, вялость, аккуратность и расчетливость, несмотря на все высокие его нравственные качества, способны приводить в отчаяние человека живого. А какой прекрасный человек! Мы сошлись с ним очень близко, и едва ли с кем был он так откровенен, как со мною. -- Мы с ним вместе отыскиваем поющих малороссийские песни. В обществе таковых почти нет вовсе, но утешительно видеть, что так мало исказились песни в простом народе, по крайней мере, здесь, в Полтавской губернии. Все песни, которые поет Надинька, слышал недавно от одной простой крестьянки, и "Чумака", и "В поле могила", и "Уже третий вечир, як дивчину бачив". Вообще песни в народе хорошо сохранились, и я не думаю, чтоб они могли дойти до такой степени путаницы и нелепицы, как большая часть песен, которые поет великорусский народ. Здесь поющий обращает внимание на содержание и на смысл песни, между тем в России самая протяжность звуков мешает обратить внимание на слова песни. Ямщик проедет семь верст прежде, чем успеет кончить совсем первый стих песни "Не белы-то снеги в поле забелелися". Да и мы обыкновенно знаем только первые начальные стихи русских лучших песен. Никто почти из нас не скажет окончания песни "Лучины-лучинушки", "Вниз по матушке по Волге" и проч. И как эти песни, прекрасные в начале, обезображены в конце. Жаль, что у вас нет недавно вышедшего сборника малороссийских песен, изданного Метлинским в Киеве2: тут помещены песни, не напечатанные нигде прежде. Я с грустью подумал о собрании песен Киреевского3 и о том, что у нас до сих пор не издано ни одного порядочного сборника песен. -- Но что это за прелесть песни малороссийские в собрании Метлинского. Они все записаны из уст народа. Столько в них художественной красоты, оконченности, грации; все, что относится вообще к области чувства, исчерпано в них со всей глубиной, тончайшими оттенками и переливами. Вообще эти песни показывают высокое душевное образование в народе. Что касается до известных мне песен духовного и философского содержания, то они ниже великорусских. Какая удивительная гармоничность, музыкальность стиха, наприм<ер>, в этой песне, где дочь, выданная замуж в чужую сторону, рассказывает про посещение своей матери:

Ище сонце не заходыло,

Щось до мене да приходило?

Приходыла моя матюнка,

Приходыла моя ридная,

Породонька моя вирная (советница).

Бона в мене не обидала (не обедала),

Тилько мене да одвидала (проведала);

Бона в мене не полуднала,

Тилько мене приголубила;

Бона в мене не барылася (не мешкала, не медлила у меня),

Тилько сила, пожурылася! (только села, погрустила)! и проч.

Или эта песня про мать, не любившую своей невестки и наказавшую ей выбрать лен в поле и без этого не возвращаться домой:

Ой як посылала, да еще и приказала:

"Не выберешь лену, то не иды до дому"...

-- Не выбрала лену, не пишла до дому,

У чистому полю да и заночувала,

До билого свита топ о лею стала!

Сын, возвратившись из отлучки, спрашивает мать, что это за тополь у них в поле?

"Не видав тополи, як на своим поли!

Тонка та ьысока, та листьем широка,

Без витроньку мае (движется), без сонечка сяе!" (сияет).

Мать приказывает ему срубить тополь, сын берет топор и отправляется:

Як цюкнув же раз (ударив), вона зашаталась,

Як цюкнув у друге, вона похылылась,

Як цюкнув у трете, та и заговорыла:

"Ой не рубай мене, бо я твоя мыла! (мила)

Се же твоя матуся нам так поробыла,

Що тебе послала у путь, у дорогу,

А мене послала в поле браты лену;

Ой як посылала, да еще и приказала:

Не выберешь лену, то не иды до дому!..

Не выбрала лену -- не пишла до дому,

У чистому поли да и заночувала,

До билого свита топ о лею стала!"

Эта песня поется в Золотоношском уезде.

Как хорошо здесь повторение в конце стиха, помещенного уже однажды выше. Чисто художественный прием! Видно, что сочинявший понимал красоту самого стиха, любовался и наслаждался им. Любопытно было бы проследить, откуда и давно ли у малороссов рифмы? Явилась ли она вследствие подражания или самобытно, как потребность музыкального слуха? Вот еще песня. Беру так, наудачу; я еще даже не просмотрел и половины книги.

Колы б так тоби, як теперь мени

Да бида докучыла,

То б ты поихав, да и не барывся (не мешкал).

Ой щоб я не скучыла!

Колы б так тоби, як теперь мени

А бида за бидою,

Ты б коня добув, до мене прыбув,

Попрощався зо мною!

Чи ты богатый, чи гордоватый,

Чи высоко несешься?

Ой чи ты мене вирненько любышь,

Чи з мене смиешься?.. и проч. Дальше:

Ой поплыв, поплыв серденько

Днипром -- тыхою водою.

И шапкы не зняв и рукы не дав,

Не прощався зо мною!

Довольно замечательный размер для народной песни. Голос этой песни чудесный. Как жаль, что некому класть: Ригельман сам не берется класть на музыку. Я вам выписал не лучшие песни: трудно очень выбрать, так все хороши, музыкальны! -- Когда выйдет сборник песен, положенных на ноты (всего 50 песен), изданный под надзором Ригельмана в Киеве (на ноты клал не он), то я его к вам пришлю. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Дай Бог, чтоб глаза Ваши, милый отесинька, совершенно укрепились. Цалую ваши ручки. Обнимаю Константина и сестер. Надеюсь получить от вас письмо, если не завтра здесь в Полтаве, то в Харькове.

И. А.

Или вот еще песня:

Ой чому не прыйшов, чему не прыихав,

Як я тоби, серденько, велила?

Чи коня не маешь, чи дорижкы не знаешь,

Чи матуся йхать не звелила?

И коныченька маю, и дориженьку знаю,

И матуся ихать повелила...4 и проч.

165

Суббота. 14 авг<уста>/1854 г<ода> Харьков.

В воскресенье вечером выехал я из Полтавы и на другой день утром был уже в Харькове, милые мои отесинька и маменька. Здесь я нашел два письма от вас, одно -- старое от 29-го июня, которое харьковская почтовая контора не заблагорассудила переслать в Полтаву, и другое -- самое последнее от 3 августа. Я не знал, что вы писали в Харьков, и предполагал, что или вы пропустили почту или одно письмо пропало. Из письма от 29 июня я вижу, что Вы, милый отесинька, сильно страдали от зубной боли и от флюса: слава Богу, что уже это дело прошедшее. Но я боюсь раздражения глаз Ваших от солнца и от ветра1: от этого так трудно уберечься летом, если хочешь наслаждаться летом. Переехавши в Харьков, я как будто простился с летом и не замечаю здесь погоды. В Полтаве и в городе живешь как будто на даче; здесь же не видишь почти ни одного деревца: город весь каменный, тесно застроенный, улицы загромождены возами и фурами (фурами называются широкие телеги особенного устройства, в которые запрягается пара волов) -- по случаю наступающей Успенской ярмарки -- пыль страшная, какой нигде нет, по особенному свойству харьковской почвы2, народонаселение -- сбродное, городское, цивилизованное, испорченные малоруссы, испорченные великоруссы... Словом, не люблю я Харькова, имеющего много общего с Петербургом. Но зато здесь работы мои пойдут лучше, потому именно, что не развлекаешься природою юга. А за работу пора приняться крепче: дело подходит к концу, и берег виден. Купцы мне говорят, что они и 5 т<ысяч> сер<ебром> не взяли бы за такой труд, что сообразить и поверить все разнообразные отрывочные сведения, доставляемые разными торговцами, такая "головоломия", что едва ли тут доберешься какого-нибудь толку, что для полного и верного описания надо бы два-три раза посетить одну и ту же ярмарку. Никто бы лучше купца не мог бы составить полную торговую статистику украинской ярмарочной торговли, купца, которому нечего приучать свой слух к расчетам торговым, к терминологии торговой, которого голова уже привыкла все мысленно вешать, считать, мерить, оценивать, приводить все в проценты, но, к сожалению, людей письменных между ними нет. -- Я вижу, что в труде моем будет несколько свежих мыслей и взглядов, кой-какие интересные подробности3, но настоящего значения для ученых статистиков он иметь не может. Ошибок и промахов, вероятно, будет довольно, да это даже и неизбежно при таком затруднении в собирании сведений. -- Как бы то ни было, я теперь по целым дням вожусь с цифрами, слагаю, вычитаю, делю и множу. Чувствуя недостаток предварительного ученого подготовления в области статистики, я вижу необходимость прочесть многие книги и сочинения, которые здесь получить трудно. Я не думаю, чтоб я совершенно окончил здесь свою работу, разве окончу ее только вчерне, и торопиться очень представлением отчета не намерен4. Впрочем, еще решительно не знаю, как все это будет. По свойству моей работы вообще я не могу ничего заключать заранее, т.е. я обыкновенно работал запоем: когда придет бывало время писать отчет министру или что другое, так засядешь за работу, работаешь по 18 часов в день, если не больше, не спишь ночей и приведешь себя в такое напряженное состояние, что уже не голова пишет, а нервы пишут; является особенного рода вдохновение, которое пустишь вперед форейтором, так на вынос, по всем трудностям, рвам и ухабам! И вначале, право, иногда и не знаешь, что будешь писать, да и потом не в состоянии изустно передать все, что написано, но написанное выходит недурно. Разумеется, такой способ работы требует свежих крепких физических сил и не может быть очень положителен, а потому и не для всякого труда годен. Именно тут, я думаю, не раскачаешься по цифрам и математическим выкладкам! -- Можно было так работать под конец в Ярославле, когда я целый месяц не выходил из комнаты, не брился, не одевался и писал толстым карандашом, потому что от быстрого писания тоненьким пером делались судороги в пальцах, да и макать в чернильницу надо было беспрестанно; так и "Судебные сцены" -- тетрадь очень толстая -- были написаны и два раза переписаны меньше, чем в две недели5, хотя, живя дома и стараясь работать скрытно, я не мог употребить все свои привычки и способы в дело. Но вижу, что с настоящим моим трудом нельзя будет поступить таким образом. А впрочем не знаю, я еще не пробовал и теперь все покуда собираю матерьялы да обделываю кой-какие частности. Я нанял здесь квартиру, очень удобную и недорогую: за 2 комнаты 10 р<ублей> сер<ебром> в месяц: обедаю в трактире. Комната моя довольно высокая, о пяти окнах, стало быть, пресветлая, и производит приятное впечатление, так что мне кажется, в ней работаться будет хорошо. Другую комнату занимает Афанасий, который большую часть времени проводит в делании папирос. Ему уже очень надоело странствовать, да теперь и дорогу он труднее переносит, чем я. А еще нам предстоит довольно езды впереди, да еще осенью! -- В Харьков назначен вице-губернатором мой товарищ, одного со мною выпуска, граф Сивере6. Он уже здесь, и я вчера у него обедал. Жена его и дети еще не приехали, и он сильно хлопочет об устройстве для них квартиры. Здесь проездом теперь другой мой товарищ, одного же выпуска, Ралль7, также женатый и отец троих или четверых детей. Оба они очень добрые малые -- и только, но мы так розно шли в жизни, так розно относились к жизни, так давно не видались, что, кроме товарищеских воспоминаний, у нас нет ничего общего. Чины, кресты, свет и вся пошлость жизни без труда и без борьбы овладели их душами, в которых никогда оригинальных, самобытных струн не звенело, но которые в ранней молодости могли бы быть настроены хоть на чужой, однако на лучший, добрый лад. Впрочем, они оба очень счастливы и по службе и в семейной жизни, да и оба с хорошим состоянием. -- Мы, я полагаю, скоро прочтем в газетах о назначении графа Стенбока губернатором в Саратов: Кожевников уже уволен от должности8, и Стенбок, находящийся теперь там, вероятно, скоро будет назначен именно туда как человек, "хорошо знакомый с расколом"9, в губернию самую раскольническую. Я желал бы его видеть губернатором в губернии более мирной и спокойной, именно где-нибудь здесь, в Малороссии. Ралль, только что приехавший из Киева, рассказывал мне, как деятельно работают над укреплением Киева и над вооружением крепости, так что через несколько месяцев нельзя будет его узнать вовсе. Та часть города, где я жил, Липки, совсем ломается, генерал-губернаторский дом и почти весь Печерск (за исключением монастыря, разумеется) также. Между тем, наши войска, стоявшие на австрийской границе, отступили, и австрийские тоже отошли от границы. Гвардия, отправленная из Петербурга к границам австрийской и прусской, возвращается назад. По иностранным газетам и по частным слухам Горчаков перешел через Прут, и турки вступили в Бухарест10, а частные слухи прибавляют, что Горчаков, воротившись, нанес туркам решительное поражение. Между тем войска стягиваются к Севастополю11. Так велики границы России, что, как ни огромно наше войско, его все оказывается мало. -- Бедная княгиня Чавчавадзе и бедная княгиня Орбелиани!12 Они мне из головы не выходят. Что-то скажет нынешняя почта? -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, спешу на rendez-vous к одному купцу, торгующему салом, и к одному нижегородскому крестьянину, торгующему полотном. Будьте здоровы; дай Бог, чтоб Ваши глаза совсем поправились, милый отесинька. Сколько фруктов нынешний год! Во всю жизнь свою не едал я столько груш, сколько съел их на прошедшей неделе в Полтаве, а также маленьких персиков по 2 к<опейки> сер<ебром> десяток. Здесь в Харькове фрукты дороже. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. -- Говорят, в Воронежской и Тамбовской губернии урожай оказался никуда не годен! Прощайте.

И. А.

166

21 авг<уста> 1854 г<ода>. Суббота. Харьков.

В середу получил я ваше письмо от 9-го августа. Слава Богу, милые отесинька и маменька, что вы все здоровы, по крайней мере, пришли более или менее в свое нормальное состояние. Значит, и нога у Сонички совершенно выздоровела. -- 15-го или 14-го Вы приобщались, милый отесинька, поздравляю Вас от души; я думал было, что Вы по случаю частых простуд не будете говеть нынешним летом. -- Очень неприятны известия о Вишенках. Призыв к морскому ополчению переполошил много помещичьих сил в Воронежской и Тамбовской губерниях: крестьяне бежали и потом были возвращены насильно: тут большею частью в ходу две причины: или крестьянам плохое житье у помещика или же крестьянин -- мошенник и вор, как и случилось у нас в Вишенках, где эти двое бежали, обокрав контору. -- По случаю настоящей войны народные умы легко тревожатся и готовы поверить всякой небылице, всякому ложному толкованию указа1. "Царь зовет на службу, лучше служить царю, чем господину" -- эти рассуждения мне уже приводилось слышать. И потому, милый отесинька, Ваше послание миру с угрозой прислать управляющего в настоящее время едва ли достигнет своей цели: разнесся слух о высадке в Крым неприятеля, вишенские мужики отправятся, пожалуй, защищать Крым по наущению какого-нибудь отставного солдата!.. Словом сказать, отношения помещика к крестьянам с каждым годом расстроиваются, и надо спешить -- приводить дело в такое положение, чтобы событие не застало врасплох и не лишило помещика насущного куска хлеба. -- Знаете что, милый отесинька? Если Гриша вступит на службу и не в наши губернии, надобно будет кому-нибудь из нас двоих2 заняться если не исполнением вот этого моего предположения, то во всяком случае лучшим устройством имения. Необходимо будет посвятить себя год или два этой скучной работе там, на месте. "Так" оставлять нельзя; прежние способы управления становятся теперь невозможными, и прежние отношения расклеиваются. Теперь ни Куроедов, ни Степан Михайлович не навели бы страха на крестьян3. -- Я также не понимаю, отчего у нас в Вишенках встречается такое затруднение во введении машин. В Малороссии и во всем Новороссийском крае иначе не молотят пшеницы как посредством машин, да и в Самарском уезде везде действуют машины вместо этого допотопного способа молотьбы лошадиными копытами, который еще у нас в ходу. Я убеждаюсь, что вообще нечего слишком слушаться возражений крестьян, нечего слишком много полагаться на здравый смысл и толк простого народа. Можно принимать его в соображение, но не верить ему безусловно. Помните, лет 5 тому назад, когда у нас последовала такая решительная перемена в тарифе4, как волновались, как шумели, как протестовали купцы, предвидя разорение, разрушение фабрик. Кажется, кому бы лучше знать, как не купцам и не фабрикантам. Оказывается, что они очень мало знают. Я вчера часа два отбирал сведения из лавки Прохорова, известнейшего ситцевого фабриканта в России5. Константин когда-то был у него на фабрике с Мейендорфом6. Когда вышел новый тариф, Прохоров был в числе депутатов, отправленных московским купечеством с просьбою об удержании старого тарифа: их допустили в присутствие Государственного совета, где они и объясняли свои доказательства. Теперь же сам Прохоров сознает, что ошибся и со всем здравым толком в своем собственном деле смотрел очень близоруко. Русская мануфактурная промышленность пустила уже такие глубокие и сильные корни, что тариф не имел на нее никакого влияния, разве только на фабрики модных шелковых материй высшего сорта. Ни Англия, ни Франция, ни Рига, ни Польша не в состоянии соперничать с русскими фабриками в изготовлении и продаже товаров среднего и низшего сорта. Сбавка пошлин по тарифу усилила деятельность фабрикантов, боявшихся лишиться всего достояния, заставила их делать товар лучше и дешевле. N.B. Это не значит, чтоб я совершенно отвергал так называемую запретительную систему7: напротив, я признаю ее во многих случаях необходимою, особенно при начале какой-нибудь отрасли промышленности. -- Здравый толк явно доказывал нелепость перевода ярмарки из Ромна в Полтаву, особенно старые купцы, дельные, умные, опытные... Деспотический поступок Кокошкина8 увенчался полным успехом к изумлению простого здравого толка! -- Разумеется, недоверчивость к нововведениям имеет очень полезную сторону, только надобно, чтоб она не мешала вовсе ходу вперед. -- Кажется мне, милый отесинька, что теперь все Ваши письма мною получены. Какое именно письмо, кажется Вам, не дошло до меня? Не особенного ли какого-нибудь содержания? Давно ли именно писано? -- Вы не получаете от Тургенева писем: здесь мне рассказывали про него, что он женится, одни говорят -- на какой-то Тургеневой же, другие -- на граф<ине> Велиегорской9. Я рад был бы за Тургенева, если б случилось это последнее. Граф<иня> Велиегорская, служившая прототипом Гоголевой Улиньке10, может иметь на Тургенева благодетельное влияние, разорвет узы, связывающие его с грязным и безнравственным обществом Ив<ана> Панаева и компании11. Я думаю, ей будет около 28 лет. Впрочем, если он женится, то вы верно знаете, на ком. -- Ник<олая> Ник<олаевича> Яниша я знаю12, т.е. видал у Хомякова: точно, нестерпимая флегма. -- В Харькове теперь Данилевский! вчера я его видел. Он все такой же и точно так же становит в затруднение людей, к которым навязывается с своими восторгами. Разумеется, он "пламенно" мне обрадовался, а теперь восторженно мечтает о счастии сопровождать меня в Черниговскую губернию. Я бы этого весьма не хотел, но не знаю, буду ли иметь дух отвязаться от него. Признаюсь, ищешь иногда какой-нибудь особенно дурной черты в человеке, чтоб, ухватившись за нее, как-нибудь с ним разделаться, но -- по строгой справедливости -- должен сказать, что, кроме пустоты, дешевого пыла и литературных притязаний, я в нем не нахожу ничего особенно дурного. Он познакомил меня с одним здешним помещиком, его двоюродным братом Сонцевым. Этот без литературных претензий, гораздо дельнее и интереснее, потому что не лишен практической наблюдательности и рассказал мне много любопытных фактов. Данилевский собирается писать повесть из быта чумаков13, быт поэтический, достойный описания. И жаль, признаюсь, что Данилевский запускает в него руки. Впрочем, описать этот быт может только хохол. -- Что касается до высадки англо-французов в Крым, то об этом еще нет никаких слухов14. Вчера видел я одного купца из Николаева, только что приехавшего оттуда. 16-ая дивизия форсированным маршем шла из Бессарабии на Перекопский перешеек, но страха, чтобы неприятель мог занять Крым, так мало, так это кажется всем несбыточным, что даже купцы продолжают закупать товары, несколько меньше, это правда, против прежних лет, однако все же закупают. -- Газета "Times" {"Времена" (англ.)15.} требует непременно взятия Севастополя, утверждая, что для такого огромного флота и для такой армии нет ничего невозможного и что не взять Севастополя было бы вечным позором для Англии и для союзного флота и армии! Посмотрим, что будет! Жду с нетерпением нынешней почты, чтобы узнать что-нибудь об Аландских островах16. -- Впрочем, уже сентябрь на дворе, и действия на море скоро должны прекратиться. Какая странная война! -- Я ничего уже от нее не ожидаю. -- С одной стороны, для меня собственно это хорошо: этот интерес уже не отвлекает теперь моего внимания от моих занятий. Я очень усиленно теперь работаю или, лучше сказать, тороплюсь набрать матерьялов как можно более, чтоб потом разроботывать их на досуге. Каждый день имею аудиенции у нескольких купцов, но ведь их тысячи и потому нет никакой возможности расспросить их всех. Между тем, чтобы привести в известность количество товаров, надо бы расспросить всех, и таких голов, которые бы сами интересовались этим вопросом и могли бы делать общие соображения, не имеется! Всего довольнее я молодыми купцами, которые, по крайней мере, без затруднений передают мне все, что знают, не врут, не скрывают, не опасаются обнаружить свои торговые секреты. Всего более времени пропадает у меня в пустых объяснениях и уверениях, что работа моя не повредит торговле, что от этого худа не будет, в приискании толковых и знающих людей. Нельзя сказать, чтоб это утаивание истины происходило от естественного заслуженного недоверия. Вспомним, что в быту крестьянском то же самое: мужик никогда у себя в деревне не обнаружит своего состояния, своего капитала, зарывает деньги в землю, боится зависти, дурного глаза и проч. -- К тому же торговля большею частью основана на обмане и надувательстве. -- Много нужно терпения, упорства, даже наглости, чтоб преодолеть все затруднения, с которыми сопряжено мое поручение, и оно меня очень озабочивает. Пошлого и казенного не хочется мне делать, ни совесть, ни самолюбие не позволят, а с общими соображениями, боюсь, не слажу, чувствую, что голова не для коммерческих соображений устроена, и часто завидую купцам, у которых с детства все взвешивается, все рассчитывается на проценты: я думаю, они иногда человека ценят во столько-то рублев, привязанность к нему усиливают или убавляют на столько-то процентов! -- Очень озабочивает меня моя работа. -- У меня оказывается на затылке, в конце шеи какой-то литопом или липотом. Более года уже сидит там какой-то движущийся желвак, который иногда увеличивался, иногда уменьшался. Я сначала думал, что это чирей, потом вообразил, что это от геморроя, потому что вместе с этим часто побаливают у меня затылочные жилы, но не обращал никогда особенного внимания. Здесь он стал сильно увеличиваться (с грецкий орех), так что мне немного больно и неловко надевать галстух. Был у меня на днях Демонси, и я показал ему: он назвал его этим непонятным мне названием и объявил, что он должен непременно все расти и расти подобно шишкам на голове, будучи одного с ними происхождения, медициной вполне не объясненного, и что по возвращении в Москву я должен попросить искусного оператора его срезать. Хорошо резать шишку на голове -- она накожная, а эта штука подкожная! Посмотрим, что еще будет: в настоящем виде он меня не очень беспокоит. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. В следующий раз я буду вам писать еще из Харькова. Обнимаю Константина и всех сестер. --

167

1854 г<ода> августа 27-го. Пятница вечером.

Харьков.

Против обыкновения на нынешней неделе не получил я письма от вас, милый отесинька и милая маменька. Верно, вы почему-либо пропустили почту. Надеюсь, что завтра утром почта привезет мне письмецо от вас до отправления моего письма. Теперь снова начнется беспорядочное получение писем до возвращения моего в Харьков. В середу я еду в Чернигов и следующее письмо буду уже, вероятно, писать оттуда. Боюсь, что ехать придется мне по грязным дорогам. Не знаю, что будет, но теперь совершенная осень: холодно и почти каждый день идут дожди, впрочем, несильные, и погода всякий раз прояснивается, но воздух холоден. Для меня оно кстати: легче работать, потому что малороссийское лето делает человека совершенно неспособным к работе. На этой неделе я переделал довольно много самого скучного дела. Как я должен описать все 11 ярмарок и привести в известность силу, оборот каждой из них и всех в совокупности, ибо они составляют между собою неразрывную цепь, то мне приходится проследить цифру оборота каждого товара на каждой ярмарке. Если предположить, что разных категорий товаров только 100, то выйдет 1111 итогов, которые должны быть сосчитаны в разных направлениях, и по категориям, и в общей сумме оборота, и пр. и проч. Сверх того берется 5-летняя сложность каждого оборота. Там, где не достает моих собственных сведений, я руководствуюсь официальными ведомостями. Свод всех этих цифр чрезвычайно скучен и утомителен. В изложении мне придется оживить и осмыслить каждую цифру, но черновая работа никому не будет видна. -- Считаешь, считаешь, соображаешь до тех пор, пока в глазах зарябит и голова одуреет. Нанял я одного чиновника поденно, чтоб помогать мне в этой механической работе, т.е. мы считаем вместе: я говорю, он кладет на счеты, потом опять поверяем и т.п. -- Впрочем, я теперь сам выучился класть на счеты и готов по возвращении подвергнуть себя Вашему экзамену, милый отесинька. У купцов же такая привычка возиться со счетами, что когда спросишь, Напр<имер>, купца в лавке, откуда он приехал, то он обыкновенно возьмет счеты и, уже откинув машинально пальцем на счетах, отвечает: "Из Воронежа-с" или из другого места. На нынешней же неделе я обошел всех торговцев мануфактурными товарами (а их лавок до 200), отбирая сведения от каждого об общем его годичном обороте на Украине и о проч. Это невыносимый труд. Надобно было почти 200 раз толковать, кто я, зачем спрашиваю, для чего, убеждать, чтоб показали правду; иной просит обождать до завтра, чтоб справиться по книгам; другого нет в лавке, у третьего покупатели и не хочешь ему мешать. Четыре дня посвятил я на это дело, проводя по семи и более часов в лавках. Теперь, по крайней мере, я уже не в темном лесу и умею различать товары и судить о верности показаний. -- Все это очень, очень утомительно: работа по мере приближения срока меня сильно озабочивает, и при совершенном моем одиночестве, при отсутствии всякого рода развлечений мне приходится работать целый день. Но я все же очень благодарен этому труду. Ценою его я купил себе возможность поездить целый год, провести весну и лето в Малороссии, многое видеть и заметить. Но предвидится мне, что, одолев эту огромную работу, я буду иметь сильную потребность в отдыхе. -- Теперь надобно мне будет очищать еще место в голове для новой губернии, отвести амбар для новых сведений и соображений. Но довольно об этом. Поневоле приходится говорить о своих занятиях, потому что погружен в них день целый, да и хотелось мне дать вам о них понятие. -- В русских газетах еще нет, а в иностранных помещено известие о взятии Бомарзунда1, сдавшегося на капитуляцию. Иначе не могло и кончиться, но все как-то неприятно читать описание радости и торжества в Париже по случаю этого известия. Вероятно, одним из условий мира, о которых идут переговоры, будет отдача этих островов Швеции или Дании или другому кому2. Может быть, впрочем, если мир еще долго не будет заключен, с помощью нашего верного союзника зимы мы доберемся до Аландских островов по льду и возвратим их себе. Жаль мне, что вы не читаете иностранных газет. Там, кроме вздора и клевет, помещаются любопытные документы, которых у нас не перепечатывают, напр<имер>, ноты австрийского и прусского двора (последние), ответ наш на эти ноты с изъявлением согласия очистить княжества, но на условиях (впрочем, оно последовало потом без условий), ноты Австрии, Франции и Англии, размененные между тремя кабинетами, об условиях, на которых единственно может быть заключен мир с Россией3, и проч. и проч. Какова Австрия! Какую роль она теперь разыгрывает! Впущенная в Молдавию и Валахию, она не скоро оттуда выйдет и, верно, за свои услуги отхватит себе земельку по Дунаю, чтоб нам окончательно запереть вход в Турцию. Англия, верно, также возьмет себе позицию где-нибудь на азиатском берегу Черного моря под предлогом стеречь нас... Впрочем, еще неизвестно, чем все это кончится. -- Читали ли Вы, милый отесинька, "Северную пчелу", те NoNo, где Булгарин разбирает биографию Гоголя и рассказывает, как в 1828 или 29 году Гоголь явился к нему со стихами, в которых Булгарин превознесен до небес, и с просьбой о месте, и Булгарин определил его в Ш-е отделение канцелярии государя, куда, впрочем, Гоголь являлся только за получением жалованья и где он числился недолго. Если не читали, то, верно, слышали. Эти две статьи гнусны в высшей степени4 по той явной цели, с которой писаны, по старанию представить Гоголя-человека подлецом и по самому тону. Верно, они вызовут возражения. Очень могло быть (Булгарин обещает в случае нужды напечатать и стихи и письмо Гоголя -- последнее чуть ли не о деньгах), что мальчик Гоголь, попавши в П<етер>бург и не имея ни о чем верного понятия, ни о Булгарине, ни о III-м отд<елении>, последовал совету какого-нибудь приятеля, уверившего его, что таков обычай и порядок, что так у практических людей заведено и проч. Вообще люди с натурами чисто художническими способны делать страшные глупости и простым, ясным, здравым умом не отличаются большею частью. Так и должно быть. Все это очень понятно и легко может быть объяснено. -- Биография Гоголя, написанная нашим знакомым, действительно заключает в себе многие неловкие места, на которые удобно нападать недоброжелательному человеку5. Странный человек этот каш знакомый. Кажется, он человек умный, а есть какая-то в его сочинениях и в нем самом ограниченность, для многих вовсе незаметная. Впрочем, мне это так кажется. -- В его биографии слышится какой-то педантизм, какое-то уважение к Гоголю, будто какое-то отношение "жреца в храме искусства" к художнику. Есть какие-то старые, классические, любезные сим господам "жрецам" приемы, которые у умного, хотя бы и старого, но всегда современного человека не встретятся. -- Следует еще также заметить биографам, что они указывают плохую услугу лицу, ими описываемому, выкапывая весь сор и хлам изо всех углов его души. Надобно рассматривать в человеке дело его жизни, его цель, его стремление, идеал, живущий в его душе, и уже по отношению к этой существенной стороне можно касаться частностей и мелочей его жизни. Человек сам себя очищает; внутренняя его работа над собою есть тайна между им и Богом, и только Богу известно, какие плевела жили в его душе и исторгнуты им. Нет, поднимут сор, выброшенный давным-давно за окно, начнут рыться в пыли под стульями вместо того, чтоб любоваться светлым и просторным покоем; напылят снова, примутся наводить справки о выброшенном соре6 и проч. и проч. -- Вот теперь поднимется печатный спор о том, подлец ли Гоголь или нет!!!! Очень может быть, что он и был в состоянии в первое время жизни сделать маленькую подлость, которая могла не казаться ему настоящею подлостью, но все это ничего не значит перед его смертью, перед трудом его жизни. Он, болевший своим несовершенством, он, по собственным словам, навязывавший или преследовавший в своих героях собственные свои недостатки, конечно, носил в себе много и дряни, от которой и освобождался постепенно... Неловкий рассказ К<улиша> о часах Жуковского, взятых Гоголем, также дал повод Булгарину объяснить этот поступок довольно скверным образом. Пойдут теперь переворачивать Гоголя как человека во все стороны без всякого уважения к святыне души, к священным правам личности человека! Отыскался где-то сор, но история этого сора в душе человека нам скрыта. -- Я очень бы желал, чтоб Вы прочли эти NoNo -- кажется, от 7-го и 14 августа. Вообще у К(улиша) многие анекдоты совершенно лишние и плохо объяснены. Что это за скверные чернила! Не могу ни на одной ярмарке достать иностранных чернил, а которые были со мною, все вышли.

Почта пришла, а писем от вас нет. Странно. -- Дай Бог, чтоб вы были здоровы, милый отесинька и милая маменька. Прощайте, цалую ваши ручки, Константина и сестер обнимаю. -- Данилевский отменил намерение свое ехать в Чернигов по случаю предстоящего ему раздела имения, но в конце сентября будет уже в Москве. Будьте здоровы.

И. А.

168

1854 г<ода> 7 сент < ября >. Чернигов. Вторник.

И из Чернигова пришлось мне писать к вам, милый отесинька и милая маменька! Я думал, что успею написать к вам в субботу, но ехал я довольно медленно по недостатку лошадей на станциях и добрался до Чернигова в субботу уже в самый час отправления почты. Может быть, завтра получу письмецо от вас, если вы только решились написать в Чернигов. Последнее ваше письмо от 20 августа получено мною в Харькове за несколько дней до отъезда. -- Вот уже и сентябрь! Поздравляю милую Надичку с днем ее рождения1, поздравляю ее же и всех именинниц 17 сентября2, обнимаю и цалую их, поздравляю Константина и вас, милые отесинька и милая маменька, с этими домашними праздниками. -- Может быть, Гриша, воротившись из-за границы, проводит эти дни с вами, в таком случае обнимаю и поздравляю и его. Я думаю, что в следующем письме вы уже уведомите меня о его возвращении в Россию. Софья, верно, осталась в Петерб<урге> у Марьи Алексеевны3. -- Я выехал из Харькова в середу на ночь и через города Богодухов и Ахтырку Харьк<овской> губ<ернии>, Зеньков, Гадяч и Ромен Полтавский, Конотоп, Батурин, Сосницу и Березну (не Борзну) приехал в Чернигов: всего, я думаю, 450 верст. Ночи темные, ночи осенние и пески не позволяли мне ехать шибко, и я попал в Ахтырку (105 в<ерст> от Харькова)4 уже в обеденный час. Я имел намерение в этот раз непременно побывать в церкви, где икона, отслужить молебный и удовлетворить желание Кузьмы Ивановича5 иметь сведения о порядке службы и проч. Я совсем забыл, что икона эта в городе, в соборе6, а вообразил себе, что она в Ахтырском монастыре, верстах в 4-х от города, по той дороге, куда и мне надо было ехать, а потому и отправился туда. Вид на монастырь и из монастыря великолепный. Он стоит в пространной равнине на огромном широком холме, покрытом невысоким чернолесьем и садами и почти со всех сторон опоясанном рекою Ворсклою7. Прелесть! у ворот монастырских встретил я монаха, которому объявил свое намерение служить молебен и сам вошел в церковь. Каково же было мое удивление, когда на почетном месте вижу в золотой ризе икону в человеческий рост, кажется, всех скорбящих. Объяснилось, что здесь своя чудотворная икона, и один монах, приметив мое изумление, поспешил растолковать мне, что в городе икона явленная, а собственно здесь чудотворная. Не желая обидеть монастырь, отслужил я молебен, имея в виду на обратном пути поправить свою ошибку и побывать в городском соборе. Монастырь не беден и смотрит как-то светло и весело, весь в зелени, сам белый! Из Ахтырки поворотил я в Зеньков. Несмотря на скверную погоду, вид малороссийских сел и городов опять произвел на меня обычное умиряющее впечатление. Как хороши эти белые хаты, живописно разбросанные по холмам и долинам и выглядывающие так приветливо из-за зеленых садов своих эти кривые улицы, эти красивые плетни, сдерживающие густую зелень, так и рвущуюся на улицу, это ласковое отношение природы к человеку, это сочувствие человека к природе. И какие места по Ворскле и Пелу! Но на этом проселочном тракте я был постоянно задерживаем недостатком в лошадях: там окружной, переведенный куда-то далеко и отправляющийся к месту своего назначения со всем своим скарбом и семейством, забрал всех лошадей; там "первосвященный", ревизуя епархию, также огромным своим поездом заставляет проезжающих сидеть по нескольку часов на станциях; там какая-нибудь большая барыня, поднявшись всем домом, разом захватила все почтовые клячи под свои тяжелые кареты и дополнительные тарантасы... Словом, везде остановка и везде дожидающиеся проезжие! Имея казенную подорожную, я пользовался перед ними тем преимуществом, что забирал и последних лошадей, которых выкормки они столько времени ожидали! Впрочем, если б я видел для них крайность спешить, я бы, разумеется, уступил им это право. На одной станции я встретил одну девицу Троцыну, решившуюся поехать на свидание к сестре, Ждановой, вице-губернаторше самарской8. Это подлинно подвиг! Из Ромна в Самару, да все боковыми трактами! По рассказам ее, письмо из Самары в Ромен доходит в месяц. Но какое же может быть развитие общественной жизни при таких средствах сообщения! Нигде как в России, с ее огромным пространством, не нужны так удобства сообщений! -- Кроме того, станции содержатся евреями и очень плохо. Конотоп похож на все малороссийские города. В Батурине я переехал через Киево-Московскую дорогу на проселочный тракт через Сосницу до Чернигова. Тут пошли все пески да пески благодаря близости двух рек Сейма и Десны; наконец часов в 5 после полудня в субботу дотащился я до Чернигова. Чернигов беднее всех губернских городов, которые мне случалось видеть; в нем всего тысяч 7 жителей (и мужчин женщин), домов с 10 каменных только, а прочие все деревянные. Это последнее обстоятельство и некоторые другие причиною, что Чернигов лишен вовсе малороссийской физиономии. Расположенный на песчаной равнине невдалеке от Десны, он вообще некрасив с своими старыми деревянными постройками; и смотрит таким бедным, смиренным и жалким, что нет духа даже и посмеяться над ним. Только сады в одной части города напоминают вам, что вы не в России. Надобно, впрочем, знать, что сторона за Десною носит на себе уже совсем другой характер: Десна -- граница малороссийского чернозема, и за нею начинается грунт б<ольшею> частью серый и песчаный. Вообще Малороссией можно еще назвать южные уезды Черниговской губернии: прилегающие к Орловской губернии подернуты оттенком великорусским, прочие чисто белорусские. Древняя Северия -- не Малороссия. В Северии жители почти все носят бороды; в северных уездах находятся знаменитые раскольнические слободы или посады, населенные выходцами из России: народ промышленный, бодрый и деятельный. В одном посаде Клинцах 22 суконные фабрики, знаменитейшие в России. Вообще эти посады очень богаты и являют резкое преимущество великорусского племени над малороссийским и белорусским, разумеется, в некоторых отношениях. Эти же самые слобожане не отличаются большою честностью в торговле. -- Приехав в Чернигов и остановившись в гостинице, я сейчас отправился к Карташевскому9, но оказалось, что он со всей своей родней в деревне; к Скалону10 -- и он куда-то уехал в деревню. На другой день я был, а потом и обедал у губернатора. Он говорит, что очень хорошо знаком с Никол<аем> и Аркад<ием> Тимофеевичами и Вас, милый отесинька, <знает> немного. Вы знаете Павла Ивановича Гессе11, следовательно, нечего Вам и говорить о нем. Жена его -- неглупая бойкая женщина лет 46 или 45, умеющая поставить гостя в свободное положение; вообще они люди приветливые и довольно радушные. Впрочем, много о них распространяться не стоит. На другой день явились и Скалой и Карташевский, приехавший с тестем своим12, вновь на службу из отпуска, которым пользовался в деревне. Скалона Константин знает. Добренький человек. Я у него обедал два раза. Он преисполнен уважения к Константину, а дети его знают наизусть стихи "Орел Византии"13; человек он очень православный и придерживается через Аркадия Россета московских мнений. -- Карташевский по наружности мало переменился, только постарел и присмирел. Служит он хорошо, честно (советником уголовной палаты), деликатен и почтителен к жениной родне, но очень скучает. Ему хочется более деятельной службы, да и несколько натянутое положение его с женой и дочерью в чужом доме, хотя и родственном, кажется, его тяготит. Это очень понятно, и я бы ни за что не согласился принять такое положение. Денег у него нет, у тестя также очень мало, из дому не получает он ни копейки, а тут живи в двух-трех комнатах день за днем, следя с тоскливым вниманием медленный ход ежедневности; борьбы нет (должность не представляет почти случаев для борьбы), жизни общественной никакой, только слухи о жизни, о шуме, о деятельности, о борьбе доходят иногда запоздалые и дразнят человека... Нет, признаюсь, такая жизнь хуже каторги! Разумеется, это я за него говорю, но мне кажется, что все это производит и на нбго свое действие, хотя бы он ясно и не отдавал себе в том отчета. Он хандрит. Служит он очень честно и пользуется хорошей репутацией, да вообще он стал очень хороший малый. Здоровье его поправилось, т.е. ноги выздоровели, но насморки и простуды продолжаются. Познакомился с его тестем. Очень простой, но хороший человек. За несколько дней передо мной был в Чернигове Томашевский14. Кроме этих господ, познакомился в Чернигове с некоторыми нужными мне чиновниками и, предполагая остаться здесь только несколько дней, спешу забрать все необходимые мне сведения. Если успею отделаться в четверг, то хочу проехать в Кролевец не прямо, а сделать крюку верст 300, т.е. съездить в Новозыбков, посад Клинцы, Сураж, Стародуб и Новгород-Северск, попасть в Кролевец. Интересно взглянуть на этот край промышленный, богатый и так резко отличающийся от прочих уездов Черниг<овской> губернии. В Кролевце ярмарка начинается 14 сент<ября> и продолжается) до 26-го; до 14-го я могу успеть только проскакать это пространство, но для меня важно и наглядное впечатление. -- Отвечаю на ваше письмо от 20-го. О холере в Москве еще не публикуется в газетах, а потому мы мало об ней знаем: слухи ходят разные. Дай Бог, чтоб она миновала наш уголок. Кажется, если сухость ее проводник, ей бы не следовало заглядывать в нашу лесистую и вечно сырую сторону15. Я очень рад, что Вам удалось так хорошо поговеть, милый отесинька, но как бы избавить Ваши глаза от раздражения. В Москве, говорят, теперь хороший очень гомеопат Маклаков, который удачно лечит гомеопатией и глазные болезни. Не посоветоваться ли с ним? -- Ваше письмо написано до взятия Аландских островов16. В "L'Indep<endance> Beige" помещена одна Любопытная подробность, которая не была перепечатана в русских газетах, да и "L'Ind<ependance> Beige", которая под видом беспристрастия дышит ненавистью к России, запрятала это известие между многими другими и в такой угол, что его не скоро и отыщешь. Так как вы не получаете иностр<анных> газет, то вот вам оно: "Когда русские должны были сесть на корабли, то им пришлось, складывая наперед оружие, идти по двое между двумя тесными рядами англо-французов, стоявших под ружьем от крепости до берега. Русские казались очень печальными; когда крепость сдалась и англо-французы ее заняли, то в военнопленном гарнизоне было покушение к бунту (une tentative d'emeute); одного солдата (русского) даже поймали в то время, когда он пытался поджечь пороховой магазин и, разумеется, тотчас же расстреляли". Это уже действие наших солдат, а не начальников. Не в привычку русским войскам быть отводимым в плен в таком количестве зараз! -- От Трутовских я сам не имею писем, но за неделю до отъезда из Харькова получил от них посылку: карту мою дорожную, у них мною забытую, безо всякого однако же письма. Не понимаю, чт о это значит. Бедные! -- Здесь в Чернигове формируется новый 7-й корпус. Получено известие верное, что гвардия двинулась в поход снова, к Варшаве17. Экспедиции в Крым благодаря холере, вероятно, не будет. Прощайте, милые мои отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы и все денежные затруднения уладились. Цалую ручки ваши, Константина и всех сестер обнимаю. -- Осень покуда вовсе не рекомендует себя в Малороссии. Вторая половина августа была холодная, были даже в конце августа два мороза, впрочем, не сделавшие вреда, ибо все уже дозрело прежде. Теперь хоть и гораздо теплее, но дует неугомонный страшный ветер. Впрочем, вчера было тише, и день был мягкий, теплый, чудный ясный день, а нынче опять серо, ветрено и моросит. Прощайте.

169

1854 г<ода> сент<ября> 15-га. Середа. Кролевец.

Третьего дня, приехавши сюда, нашел я здесь на почте два письма от вас, милый отесинька и милая маменька, от 27-го августа и 3 сент<ября>. У Вас опять лихорадка, милый отесинька! Что же это значит? Впрочем, и не мудрено простудиться, когда в доме везде так холодно. Воображаю, какая стужа должна быть в Абрамцеве, когда и здесь приходится зябнуть. В настоящую минуту и у меня в комнате протапливают. Очень холодны ночи и холодно днем, когда небо покрыто тучами, но как скоро выглянет солнце, то становится тепло, потому что оно еще сильно греет. Во всяком случае малороссийская осень отрекомендовалась мне плохо. Надеюсь однако, что лихорадка Ваша теперь уже давно прошла: из Вашей приписки видно, что пароксизм последний был слабый. Как я рад, что холера у Троицы миновалась и ослабела в Москве. Должно ожидать однако, что она в Москве водворится на долгое жительство, как в Петербурге. О смерти Калайдовича1 я узнал из газет еще в Чернигове: она меня сильно поразила. Бедная мать! Я думаю, он ее поддерживал. Калайдовича я знал с 7-летнего возраста. -- Итак, Гриша с женой и дочерьми уже в России и теперь, верно, у вас в деревне, по крайней мере, он, без всякого сомнения, уже в Абрамцеве. Его рассказы должны быть очень интересны. Жду от вас известия, что намерен он с собой делать2. -- Отвечаю на ваши письма. Ботово, в котором живет Марья Алексеевна, может быть, очень знаменито, но не заманчиво для житья, когда вспомнишь климат и природу петербургских окрестностей: кочки, кочки, болота, сырость, туманы, в воздухе насморки и катары, земля полна мокрот и слизей. Мерзость! В Абрамцеве все-таки лучше, окрестность приятнее для глаз. Но предчувствую, что весною и летом буду сильно тосковать по Малороссии! Так легок здесь воздух, так здорово сух! Ни одного тумана не видал я во все время моего здесь пребывания, несмотря ни на близость воды, ни на низменность места. Перед отъездом из Чернигова просмотрел я "L'Indep<endance> Beige": там пишут, что государь решительно отказал принять предлагаемые условия, но в какой степени это телеграфическое известие справедливо, неизвестно. С тех пор ничего не знаю, что делается в политическом мире. Иностранных газет в Кролевце не получают, да и русские достать, очень трудно. Носится слух о высадке англо-французов в Крым3, но я уже перестал верить слухам, особенно рассказам самовидцев. Стенбока не сделали губернатором4, по крайней мере, об этом нет ничего в приказах. Я имел от него одно письмо из Саратова с полгода тому назад, и с тех пор ничего о нем не знаю. -- Я думаю, что придется нанять управляющего для наших деревень. Нет ни малейшего сомнения, что крестьяне при всякой возможности сработать меньше и поплоше на барина воспользуются ею и сработают мало и плохо. Шабаеву же как их же брату трудно с ними ладить5, не они его, он их боится, боится обычного русского мщения -- поджога. Я вовсе не виню крестьян: было бы даже очень глупо с их стороны работать усердно на барина без принуждения и при отсутствии всякого полюбовного договора. Да и наемные рабочие требуют тщательного за ними присмотра, но тут скорее можно требовать добросовестности, чем от крепостных. Мы и в службе норовим, как бы за большее жалованье да поменьше делать, в службе, имеющей вид деятельности общеполезной. Если по народному мнению не грешно обманывать и обирать казну, то тем менее грешно обдувать помещика. -- Пусть работы будут не так велики и тяжелы, но пусть будут выполнены хорошо, для чего и нужно управляющего, который без обиды для крестьян соблюдал бы вашу пользу в том умеренном виде, в котором вы ему назначите. Если же крестьянину вместо 3-х р<ублей> оброка вы назначите платить только полтора, то нет никакого сомнения, он придет просить вас через несколько времени сбавить еще рубль. И было бы очень глупо платить полтора рубля, когда можно заставить вас согласиться на полтинник, -- рассуждает русский человек. Я часто вижу, как издевается он над честностью малоросса, которая кажется ему просто глупостью, и как жестоко обдувает их. "Нельзя, батюшка, дело торговое!" Необычайно умен и великая скотина русский торговый человек! -- Вы пишете, что принялись работать для Кулиша6. Я не знаю, чт о Вы для него работаете, для какой цели (о Гоголе разве?). Вы мне не писали. -- В Чернигове видел я августовскую книжку "Современника". Там есть целая статья о Вас, милый отесинька, вообще о Ваших трудах и литературной деятельности, ждут издания Ваших "Воспоминаний"7. У Вас есть еще ненапечатанная статья о Державине8. Впрочем, я не слежу за журналами и почти ничего, кроме относящегося до моего поручения и до здешнего края, не читаю. -- Что касается до моего липотома, то я и не думаю его резать: он меня очень мало беспокоит. От медовой лепешки он не разошелся тогда, когда я прикладывал ее по совету Олиньки, а как будто смягчился, но он был тогда гораздо меньше.

В прошедший четверг, отобедав у Скалона и простясь с Карташевским, я выехал из Чернигова на север по Новозыбковской дороге. Ночь была так темна, что, не доехав до г<орода> Городни, я должен был ночевать на станции и рано утром продолжал свой путь. Верстах в 100 от Чернигова видел я в первый раз раскольнический посад Чуровичи, потом, проехав еще 26 верст, другой Климов посад. Тут остановился я на постоялом дворе у одного раскольника и нанял лошадей до Тополи, имения кн<ягини> Голицыной, верст 25, так как я решился не ехать в Новозыбков, а прямой проселочной дорогой в Клинцы -- знаменитый раскольнический посад. В Тополи я ночевал на постоялом дворе и на обывательских лошадях рано утром приехал в Клинцы, где пробыл сутки. В воскресенье рано утром отправился я проселком же в г<ород> Стародуб, переменив лошадей в одной деревне (верст 40), из Стародуба же на почтовых в Новгород-Северск и оттуда в понед<ельник> рано утром в Кролевец; всего сделал верст более 350, около 400. Хотя езда на обывательских (которым, разумеется, я платил) и по скверной, большею частью песчаной дороге очень скучна, но я рад, что совершил это путешествие. Решительно граница Малороссии река Десна, он полагает резкое отличие и в почВе, и в одежде, и в языке, и в оыту. За Десною почва большею частью песчаная и глинистая. Чем далее на север от Чернигова, тем угрюмее становится природа, а уже в Суражском уезде (где посад Клинцы), в Мглинском и Стародубском ель и сосна растут такими густыми лесами и борами, что дерево там нипочем. Почва неплодородная, глина, песок, кочки, болота -- все веяло мне родною Россиею. Афанасий даже местами вскрикивал от удивления, уверяя, что точь в точь такие места под Троицей. Признаюсь, как потянулся по дороге ельничек да частый мелкий березничек, да зачастили кочки, да дохнуло сыростью болот, да поднялся под вечер густой, густой туман, прохвативший насквозь мою одежду, да пошло трясти меня по глинистым колеям, сердце сжалось тоскою по Малороссии, и тут-то я вполне оценил всю благодать ее природы и климата. Крестьяне в этой суровой стороне очень бедны и похожи на белорусцев, носят такие же шапки, бороды и рубашки большею частью сверх шаровар. Язык их ближе к русскому, чем малороссийский, хотя попадаются цельные чистые полонизмы. В Стародубском уезде заметил я произношение "иость" вместо "есть". Слышал я также, как в шутку крестьяне называют друг друга литовцами, Литвою. Женщины ходят так же, как в Малороссии, только цвет их исподниц и плахт большею частию тёмнокрасный и есть какая-то разница в очипках9. А в Стародубе просто носят нитяные высокие колпаки, которые обматывают очень искусно и красиво платком. Вообще же народ хуже сложен и меньше ростом, чем в Малороссии. Зато как в этой бедной стороне резко отличается великороссийское раскольничье народонаселение, бодрое, богатое, промышленное: все народ рослый и крупный, но несколько угрюмый и суровый на вид. Всякий мужчина смотрит Николай-чудотворцем суздальского иконного письма или "Христом-ярое око", известной иконой московского Успенского собора! С последним неприятно было бы встретиться ночью в лесу. Но зато нигде дороднее, сытнее, откормленнее женщин я не видал, все белые и дебелые, настоящий тип русской красоты, и в самом деле они были бы очень красивы, если б не были так тучны. Ходят они по-русски, в московских сарафанах, называемых здесь азиатками и подвязываемых еще выше, почти под мышками, отчего кажутся еще толще, потому что талии уже вовсе не видно; сверх этого надевают еще фартук, называемый завескою, да иногда безрукавку, шубейку со сборками, уже кончающимися у талии и начинающимися от спинки у самых лопаток. Все это довольно безобразно, но когда богато, так нарядно. Иные азиатки бывают из цельного бархата. Говорят они все чистейшим московским наречием, вставляя только иногда "нехай" вместо "пусть" и другие местные выражения. Несмотря на раскол, женщины, по слухам, не отличаются скромностью поведения, что, впрочем, почти всегда бывает в промышленном быту. -- Известно, что раскол здесь поповщинского толка10, что раскольники эти -- выходцы из России и поселились здесь около 200 лет, что раскол славился здесь своей строгостью и чистотою, множеством беглых попов и авторитетом своим для прочих раскольников этого же толка. Теперь беглых попов иметь запрещено и заведены единоверческие церкви11, в которые, впрочем, очень, очень немногие ходят. В этом раскольническом углу каждый год ловят по одному или по два попа, ставленных раскольническим епископом за границей. Впрочем, раскол с усилением промышленной, торговой и фабричной деятельности уже очень ослабел в отношении религиозном и хранится во всей злой строгости только в посадах Лужках, Воронках, Еленках, где я, к сожалению, не был и где, говорят, всегда скрывается тайный поп. Живут раскольники очень опрятно. Считая себя здесь в чужой стороне, они, показалось мне, не очень строги к другим жителям, напр<имер>, раскольник, отправляющийся по делам торговли за границу, якшается с немцем, не вменяя себе это в грех и менее его чуждаясь, чем русского еретика. Так и здесь, они содержат постоялые дворы, в которые пускают всех, дозволяя даже курить в особых комнатах. В Клинцах на постоялом дворе (впрочем, панам отводят чистые хозяйские комнаты) я, увидя на стенах рядом с черными, как уголь, иконами модные картины, изображения сцен из "Жизни игрока" и т.п., закурил было свою папироску, но хозяин на вопрос мой объяснил, что лучше курить в другой комнате. -- Все раскольничьи слободы обстроены очень хорошо, смотрят довольством; внешний вид их такой же, как богатых сел и посадов в России. Везде базарные площади, на улицах жизнь и движение. Они дают пропитание всем окрестным жителям, которые находят у них всегда работу, но и те и другие терпеть не могут друг друга. Не знаю, сколько именно слобод, но знаю, что раскольников, мужчин и женщин, Слишком 50 тысяч. Кроме фабрикантов, заводчиков и некоторых других промышленников особого рода, большая часть занимается торговлею пенькой и щетиной, имея дело с Ригой и заграничными покупателями. Клинцы по множеству красивых каменных домов смотрят большим городком. В этом посаде 17 или 18 фабрик суконных и чулочных да несколько кожевенных и других заводов. Из фабрик 7 действуют паровыми машинами, выписанными из Англии и Германии. Несмотря на дождик и грязь, я осмотрел в подробности фабрики Кубарева и Степунина. Дружное действие всех частей заведения, приводимых в движение одною машиною, производит приятное впечатление; невольно преклоняешься перед силою ума человеческого. Тут машина сушит и овевает вымытую шерсть, тут треплет ее, чистит, выбрасывает все постороннее, там делает из нее вату, там вату превращает в толстые пряди, там посредством 250 веретен (эта часть машины очень красива и при ней всего один работник) прядет нитки, там ткет по основе, стрижет сукно, ворсирует его шишками, выписываемыми из Франции (шишки -- растение вроде репейника), моет, декатирует12 и проч. На каждой из этих фабрик работает более 600 работников, мужчин и женщин, мальчиков и девочек: работа очень легка и требует только внимания. Рабочие большею частью посадские и выписные из России; окольные же жители употребляются для самых грубых работ. Но пора закончить; в следующем письме я доскажу вам свое путешествие: оно очень интересно. -- Поздравляю Вас, мой милый отесинька, со днем Вашего рожденья13. Дай Вам Бог долго, долго его праздновать. Поздравляю и Вас, милая маменька, и вас, милые братья и сестры. Будьте здоровы. Прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, цалую ваши ручки, братьев и сестер обнимаю.

170

< 1854 года 21 сентября > Кролевец. Вторник 1.

Сейчас пришла почта и не привезла мне ничего от вас, милый отесинька и милая маменька. Последнее ваше письмо от 3 сентября: могло бы быть письмо! Не понимаю, что это значит. Авось-либо в пятницу 24 сент<ября> получу письмецо и узнаю и о здоровье вашем и о том, приехали ли наши путешественники к вам в Абрамцево2. -- В субботу день Ваших именин, милый отесинька; поздавляю Вас и Вас, милая маменька, и сестер и братьев. Верно, у вас будут гости. -- Полагаю, что вас сильно занимает теперь высадка англо-французов в Крым3. Официальных известий об ней, кажется, нигде не напечатано. Достоверно до сих пор следующее: они высадились в числе 60 или 70 т<ысяч> в Евпаторию и двинулись к Севастополю, от которого, по последним известиям, всего в 15 верстах или несколько более; Меншиков двинул им войска навстречу4, да кроме того Хомутов (наказный атаман Войска Донского) с 4 казацкими полками и с несколькими полками пехоты быстро двинулся на помощь к Севастополю5, совершив будто бы от Керчи до Севастополя переход 200 верст в 30 часов: Меншиков надеется отбиться. По письмам некоторых приказчиков к их хозяевам, татары крымские вооружились и держат руку наших неприятелей, дороги стали опасны, и сообщение с Крымом затруднилось. Все эти известия доставлены частию из Кишинева, частию из Одессы, куда прибыл пароход из Севастополя, дерзко пробравшийся ночью между неприятельскими кораблями. Пароход был принят в Одессе с таким восторгом (так давно не видали там русского флага), что все матросы были осыпаны деньгами. -- Все это немножко спутано и темно: верно то, что высадка произведена в значительном числе войск, угрожает Севастополю и что между нашими войсками и неприятельскими должно было произойти сражение6, последствия которого неизвестны. -- Между тем торговля продолжает идти здесь своим порядком: Крым так далеко! Впрочем, заметно всеобщее неудовольствие на пренебрежение, оказываемое правительством народному чувству, именно на то, что правительство держит всё и всех в неизвестности, что не приняты меры для получения скорейших сведений и проч. Вообще восторги, возбужденные войною вначале, простыли, участие ослабело и сменяется каким-то равнодушием, каким-то апатическим упованием на милость Божью. -- Все это меня очень смущает и расстроивает в моих занятиях. Я бы давно уехал в Харьков, потому что здесь нет уже мне почти никакого дела, но еще не готова одна полицейская ведомость, и я в ожидании ее хочу воспользоваться этими двумя днями, чтоб съездить в Рыльск (95 верст отсюда), где должно мне видеть некоторых купцов и вытянуть из них сведения. Они обещали мне доставить их, обещали сами приехать на ярмарку, но надули: между тем рыльская торговля сенокосными заграничными косами, медом, пенькой, салом огромна и имеет важное значение для украинских ярмарок. Как рад я буду, когда совсем разделаюсь с своим трудом. Не разъезды и не пребывание в Малороссии мне в тягость, а самые занятия и неуверенность в успешном исполнении своей задачи! Надо бы предаться делу всей душой, а тут высадка в Крым и еще хуже -- неизвестность. Нельзя жить без газет в настоящее время, а в Кролевце и газет достать почти невозможно!

Я хотел досказать вам свое путешествие по северным уездам Черниговской губернии, хотя, право, оно теряет теперь всякий интерес при таких важных известиях. -- Итак, я приехал в Клинцы, посад, где за 25 лет не было ни одной фабрики, а теперь 18. За 25 лет Россия доставляла в Китай сукна силезские и сама одевалась сукном иностранным и польским; теперь же сукон иностранных нет почти вовсе; тонкие сукна -- польские, а прочие все русские. Машины на фабриках все английские и немецкие. Но признаюсь, осмотр фабрик произвел на меня не очень приятное впечатление, именно этот дух переимчивости, которым все восхищаются, подействовал на меня невыгодно. Машины иностранные заведены и устроены иностранцами, которых потом сменили русские сметливые мастера. Но вы постоянно чувствуете, что последние бродят ощупью, невежи и находятся в рабском отношении к учителям, над которыми, однако ж, смеются. Вам показывают фабрику, которой все части устройства называются иностранными названиями, разумеется, изуродованными. Везде виден плод науки и глубоких соображений, которым сметливо воспользовались переимчивые невежды. Доморощенный механик -- бородач-раскольник, показывая мне машины, сознавался, что, по слухам, придуманы новые, лучшего и простейшего устройства, но что нет нигде образца, где бы подсмотреть можно было бы хоть потихоньку. Хорошо бы, продолжал он, как-нибудь заменить это тем-то, да подождем, пока англичане придумают: они, дураки, пусть придумают, а мы переймем! Слова эти сопровождались громким хохотом всех сопровождавших меня раскольников. Между тем в сущности выходит, что англичане их кормильцы и что весь наш промышленный и работящий народ живет чужим умом. На наших фабриках и заводах, выработывающих товаров на 200 мильонов серебром по самым неполным сведениям, прокармливающих мильоны народа, извлекающих пользу из природных наших богатств, которыми мы и воспользоваться не умели, на всех действуют машины не русского изобретения. -- Работы на фабриках очень легки. -- Клинцы славятся еще своими шерстяными чулочными фабриками. Чулочное дело ввел здесь один немец из Саксонии, которого, как скоро переняли у него искусство, прогнали, и он живет в бедности тут же в Черниговской губернии у одного помещика, его приютившего, тогда как Клинцы выработывают теперь до 30 т<ысяч> дюжин чулок слишком на 300 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром>. -- В 8 верстах от Клинцов есть колония Новые Мезиричи. В Пруссии есть местечко Мезиричи, снабжавшее через посредство русских купцов Китай мезиричскими сукнами. Один купец Исаев, бывший в молодости старообрядцем, но оставивший старообрядчество, торговавший прежде этими сукнами, лет 25 тому назад купил землю, устроил на ней фабрику, выстроил дома, выписал немцев-ткачей и поселил их на своей земле, назвав ее колонией Новые Мезиричи. Немцы теперь уже и не нужны, ибо наши выучились уже ткать, но продолжают жить по контракту. Исаев, несколько раз бывший за границей, почти там воспитал всю свою семью, человек очень замечательный, умный, образованный, выстроил немцам кирку и даже устроил школу. Фабрика его идет прекрасно, и дети ревностно занимаются ею. Кроме немцев, у него до 800 человек русских рабочих. Я нарочно ездил к нему, несмотря на грязь и дождь, но, к сожалению, попал в субботу вечером, когда работы уже прекращались, потому я и не остался долго. Как люди образованные Исаевы очень тоскуют и от скуки в этой глуши, и от невежества, их окружающего, и от всего безобразия внутреннего, мозолящего очи каждому образованному русскому. Переночевав на обратном пути в Клинцах же у какого-то старого плута-раскольника с мягкими словами и тихими стопами, я на обывательских отправился далее в Стародуб. На дороге один пьяный торговый русский однодворец осудил мою нетычанку7, сказав, что это экипаж польский, что так ездят поляки и гайдамаки, а "на свете Москва, Россия!.." Переменив лошадей в деревне, где крестьяне, называясь казаками, ходят, как русские мужики, попал я, наконец, в Стародуб. Там на постоялом дворе у одной старухи-казачки видел я портреты во весь рост, писанные в 1743 г<оду> с ее предков: одного значкового товарища и его жены, бывшей, по словам старухи, в услужении у царицы Елизаветы Петр<овны> во время ее путешествия по Малой России. Оба в польских костюмах. Старуха же эта уверяла меня, что у них в городе поймали двух шпионов, срисовывавших город, что государю являлся Сергий, о чем ей рассказали московские купцы, и проч. и проч. Стародуб не похож нисколько на малороссийские города: везде деревянная постройка, довольно, некрасивая, но есть древние и прекрасной архитектуры церкви. Пообедав в каком-то скверном трактире, содержимом, разумеется, ярославцем из-под Рыбинска, я взял почтовых и поехал далее. В Новгород-Северске я был уже ночью, но мог однако же разглядеть всю красоту его положения на необычайно крутом правом берегу Десны. Видны следы древнего вала. Да, он мог быть хорошо укрепленным городом в старину. Невдалеке от него переправился я через Десну, и тут уже повеяло снова Малороссией. Проезжая через местечко Вормеж, упоминаемое в романе Кулиша ("Чернышенко")8, очень красивое, богатое и торговое, и, наконец, прибыл благополучно в Кролевец, городок довольно дрянной, но с физиономией малороссийской, т.е. весь белый: хотя дома все деревянные (по дешевизне леса), но все они выбелены. Я остановился в комнатах очень простых, с деревянными лавками у ямщика Жука за 15 р<ублей> сер<ебром>. -- Лавок нет постоянных, а на время ярмарки быстро устроивается рогожный гостиный двор на площади. Ярмарка очень значительная, но больше еврейская. Теперь понаехали и помещики для годовых закупок, но ничего особенного, замечательного, редкого я не мог найти, даже плахт малороссийских, которых хотел накупить там, чтоб показать вам. На ярмарку приехал и Гессе с женой и детьми. Я бываю у них и обедал раз, но как-то не можем сойтись с m-me Гессе. Здесь явились две странствующие труппы актеров: одна Домбровского, другая Пирожкова. Домбровский выстроил в три дня балаган, дав ему вид, похожий на театр, очень порядочный: труппа у него недурна. Его появление совершенно убило г<осподина> Пирожкова, поместившегося в старом сарае, но он не хочет отстать, и музыка каждый вечер гремит в обоих балаганах. Я был у Домбровского, -- театр полнехонек. -- Немало удивился я, увидав в числе зрителей одного священника. Этого в России не увидишь! Впрочем, кажется, прямого запрещения ходить в театр не существует, и если совесть ему не претит, так он ходить может, но все же как-то странно видеть рясу в театре. -- Здесь много нищих. Очень жалею, что я не музыкант, а то бы непременно положил на музыку их пение, совершенно отличное от пения наших нищих и довольно приятное. -- Простого народа на ярмарке очень много, и ярмарка очень оживлена. Евреи снуют взад и вперед, размахивая руками и шибко, быстро разговаривая; малороссиянки-торговки шумно тараторят, приговаривая на всяком шагу своим покупателям и покупщицам: "сердце", "серденько"! там накладывают на свои огромные телеги -- по 75 пуду в телегу величавые троичники -- извозчики Орловской губернии, красивый, бодрый, здоровый народ. Третьего дня видел я, как к одному владимирцу, продающему под навесом разный товар, подошел торговать гармонию один хохол, также торгующий в своем местечке. Он нашел, что владимирец запрашивает дорого, и сказал, что у него в лавке есть гармонии гораздо дешевле. Это взбесило владимирца: "Ну, а какой фабрики, какой, говори", -- спросил он его. Тот не нашелся, что отвечать, между тем владимирец пошел озадачивать его исчислением фабрик, достоинств и недостатков каждой и, разумеется, наполовину врал. -- "Ну, скажи, -- продолжал владимирец, -- есть у тебя вот такая штучка при твоей гармонии?" -- "Кажется, есть", -- отвечал добросовестный и сомневающийся хохол. -- "Кажется, кажется! сотвори молитву, не будет казаться! Купец!" Разумеется, бывшие тут захохотали, и хохол удалился, сконфуженный, обиженный и озлобленный донельзя! Собираюсь ехать в Рыльск. Прощайте, милые отесинька и маменька. Следующее письмо надеюсь писать вам уже из Харькова. Послезавтра возвращусь из Рыльска. В пятницу вечером выеду в Харьков, куда в воскресенье и надеюсь приехать, если не будет задержки в лошадях. Прощайте, будьте здоровы, цалую ваши ручки, братьев и сестер и Софью, если она у вас, обнимаю9.

171

29 сент < ября > 1854 г<ода>. Середа. Харьков.

26-го вечером приехал я в Харьков, милый отесинька и милая маменька. На почте нашел два письма ваших от 10-го и 17 сентября; нынче ожидаю еще письма от вас. Воображаю, в каком вы все напряженном ожидании по случаю Крымской экспедиции. Я так рад, что добрался до Харькова, где могу и газеты читать и более верные сведения получать. Еще не приступал к своей работе, да, признаюсь, не могу и приступить: все Крым в голове! Вчера уехали отсюда в Рязань три француза пленных; они захвачены были нашими казаками не в битве: один из них полковник спагов (алжирские солдаты), кажется, Dampierre; другой -- какой-то граф, инженер, весьма важный человек, а третий кто -- не знаю. -- Они рассказывали, что после того как Меншиков занял неприступную позицию на реке Каче, им ничего другого не оставалось, как обойти эту позицию, что они и сделали, и, обойдя Севастополь, стали в 15 верстах от него близ Балаклавы: тут уже никакие естественные преграды их не могут остановить: они удивляются, что Меншиков дал им совершить этот обход в виду русской армии1, не тревожа и не беспокоя их. -- Но я разумею это действие Меншикова как западню: в Балаклаве они лишены прямого деятельного содействия их флота: Лидере и Хомутов, верно, уже подошли2. С часу на час ожидаем известий о кровопролитной битве. Кажется, все выгоды на нашей стороне: к тому же Лидере, Меншиков и Хомутов внушают общее доверие несравненно более, чем Горчаков и Паскевич. В самом деле это отчаянное предприятие! По дороге, как я ехал, ямщики рассказывали, что уже неприятельские войска все совсем истреблены. Никто и здесь не унывает, но все задеты заживо. Вместе со всеми этими известиями печатается теперь проект железной дороги от Москвы до Одессы3: русский человек задним умом крепок! (Между прочим, эта железная дорога должна совершенно изменить физиономию края и уничтожить все харьковские ярмарки, которые я теперь описываю!) Сюда ожидают великих князей Михаила и Николая4; говорят даже, будто государь приедет сюда в Харьков: не знаю, верны ли эти слухи, но город чистится и белится. -- В иностранных газетах я читал, что французское правительство ассигновало генералу Бодиско с семейством 12 франков в день5. Здесь в Харькове содержание этих трех пленных французов стоило 60 франков в сутки. Эти пленные несколько подсмеиваются над англичанами, рассказывая, что когда при первой схватке на реке Альме6 английская кавалерия послана была в обход нашим войскам, она увязла вся в солончаках... -- Буду отвечать на ваши письма. С половины сентября погода переменилась и большею частью стоит ясная и безоблачная. Когда нет ветра, так очень, очень тепло и тихо. 22-го была гроза. Вообще погода днем очень приятная, по ночам же морозы. Впрочем, третьего дня дул такой северный ветер, что нельзя было иначе ходить, как в шубе. -- Скучненько будет зимовать Грише в Языкове7 -- не у себя дома, без дела. Впрочем, он займется Надежиным и Вишенками. Вы пишете: война с Австрией! Нет, вот что значит поступить решительно!.. Отказ государя поставил ее в затруднительное положение и заставил запеть на иной тон: она решила не считать этого причиной к войне. А, может быть, это проволочка времени, выжидание, подготовление сил. Из иностранных газет видно, что Австрия посылала официально поздравить Людовика Наполеона со взятием Бомарзунда, что Буоль8 (австрийский министр иностр(анных) дел) первый поспешил сообщить поздно вечером французскому и английскому посланникам "радостную весть" о высадке в Крым. Иностранные газеты не скрывают, впрочем, что австрийцы встречены были в Молдавии и Валахии с ненавистью. -- Как мне будет интересно прочесть Вашу статью о Гоголе, милый отесинька, и все вычеркнутые Вами страницы9. Вы их не бросайте. Многое, что не должно быть отдаваемо на общий толк и суд, может оставаться в рукописи, для немногих. -- Я очень, очень рад, что Константин согласился участвовать в "Москвитянине"10. Возможность печатания оживит его труды. Пусть сначала пустит в ход какую-нибудь филологическую статейку. Статью Погодина о Соловецком монастыре я прочел в "Инвалиде": я сам уважаю его поступок11. Впрочем, Погодина за многое можно уважать, и когда умрет этот человек и представится нам вся жизнь его как одно целое, тогда многие, даже враги отдадут ему справедливость, а прыщи и бугры, которыми усеяно лицо каждого человека (даже красавицы, если рассматривать в микроскоп) исчезнут, не обратят на себя внимания, когда выдастся вперед общий облик человека. Этот-то общий облик не всегда уважается людьми при жизни человека, впрочем, он и не ясно видим тогда; но вообще люди охотнее путешествуют по прыщам и буграм человека, чем всматриваются в общий тип его физиономии. В Погодине много и много такого хорошего, ради которого можно простить ему многое дурное. -- Сейчас получил с почты письмо от Унковского12: у него один брат стоит в Крыму13, другой -- в Варшаве14, третий -- в устье Амура, командует "Палладой"15. Последний пишет, что пришел к устью Амура и соединился там с Муравьевым (сибирским генерал-губернатором)16, который встретил "Палладу" на двух пароходах с 80 вооруженными лодками, войском и артиллерией. "Таким образом, -- прибавляет Унковский, -- положено основание одной из самых богатейших колоний на земном шаре". Это, верно, он пишет про учреждение колонии нашей на Сахалине. Славно! это меня радует. Оболенские живут прекрасно17 и совершенно счастливы. Слава Богу! От вас писем нет. Верно, приезд Гриши помешал вам написать в срок, но в субботу, наверное, получу от вас письмо. Ну, развязались вы, наконец, с Вырубовой!18 Слава Богу! Пора! Или еще не конец? Уплатили ли ей, т.е. вычли ли ей, чтб следовало, 800 р<ублей> оброку и другие издержки из имения? -- Написавши вам последнее письмо из Кролевца, я отправился в Рыльск: всего 100 верст. Дорога идет сначала до Глухова, а потом сворачивает в сторону. В Рыльске я пробыл несколько часов, виделся с нужными мне людьми -- купцами, получил необходимые сведения и возвратился в Кролевец. Рыльск славный, богатый, хорошо обстроенный город -- совершенно великороссийский (получает 15 экземпляров газет). Вообще Курская губерния считает себя коренной великою Русью; но в крестьянах заметен несколько оттенок хохлацкий -- впрочем, в пограничных только уездах: тут какое-то смешение в языке, выговоре, костюме. -- В пятницу вечером выехал я из Кролевца на вольных лошадях: я решился ехать другим путем, потому что дорога через Ромен мне надоела, да и непочтовым трактом 70 верст ближе. Из Кролевца приехал я в Путивль (45 верст), где и ночевал. Большой город, очень большой, каменный, хорошо обстроенный и торговый. Из Путивля также на вольных доехал я до Белополья (40 верст), заштатного города Харьковской губернии Сумского уезда. В Белополье взял уже почтовых: тут всего 46 верст до Сум, откуда идет уже большая почтовая дорога в Харьков. Ночью приехал в Ахтырку, где ночевал, и утром 26-го простоял заутреню в Ахтырском соборе. Может быть, и наши в этот день были в Ахтырке19. Собор великолепно украшен, очень богат. Иконостас сверху донизу в золоченых ризах. Пред иконой висит громадное паникадило и целый ряд зажженных лампад. Икона же совершенно такая, как наша. Особенностей никаких я не заметил в службе: спрашивал устава службы и каких-нибудь описаний -- нет; купил только образочки, в том числе один для Кузьмы Иваныча. Народу в церкви у утреней было очень много и по случаю праздника все разряженного. Ахтырский уезд наиболее малороссийский в Харьковской губернии. В это же утро был и базар: дивчата с цветами на голове, с монистами на шее, в белых суконных свитках и красных чоботах так и толпились на площади. -- Цветы здесь везде. Во время молебна за утреней подле хлеба, вина, елея и пр. стояли с обеих сторон две небольшие вазы с букетами цветов! -- Ехать было очень приятно: дороги чудные, ровные и время теплое -- только в полдень погода переменилась, и я уже думал, что наступает осеннее ненастье, однако на другой день небо снова очистилось и теперь сияет безоблачное. -- Да, я забыл отвечать вам насчет предложения Погодина. Мне участвовать в "Москвитянине" покуда нечем: все неудобно для печати20. Пожалуй, пусть печатает мои "Судебные сцены", да ведь не пропустят21. Отрывков из "Бродяги" печатать отдельно не стоит; стихов печатать не хочу, да и ни одной пиесы нельзя напечатать! -- Почта пришла, не могу вытерпеть, спешу читать газеты. Прощайте покуда, мои милые отесинька и маменька, цалую ваши ручки, обнимаю братьев и сестер. Поздравляю Машеньку со днем ее рожденья22 и всех также поздравляю. Будьте здоровы. Теперь уж конец моим разъездам! Отсюда прямо в Москву. Пора!

172

4 окт < ября > --5--6/ 1854 г<од>. Харьков.

Получил я в субботу письмо ваше от 20 сент<ября>, милый отесинька и милая маменька. Итак, у вас Гриша со своей семьей или, лучше сказать, был Гриша, а теперь они, верно, доехали до Языкова. Вы не пишете ни слова о здоровье Софьи, ни о Машеньке1: что она, как выглядит2, по петербургскому выражению? Впрочем, я понимаю, что с приездом Гриши вам писать было решительно некогда, и потому с будущей почтой стану ожидать более подробных известий. Разумеется, как здесь, так и у вас в настоящее время один интерес: судьба Севастополя, флота, да и всего Крыма. Вот уже слишком месяц, как гостят на нашей земле англичане и французы. Вчера проехал через Харьков в П<етер>бург сын кн<язя> Меншикова; на вопрос станционного смотрителя, что сказать генерал-губернатору, он отвечал, что дела наши идут хорошо. Только если б была победа, он выразился бы определеннее. Из донесений Меншикова, впрочем, мало что можно извлечь утешительного. Эти печатные краткие известия так неловко составлены, что лучше было бы во сто крат помещать подлинные реляции. Я думал прежде, что он с умыслом по стратегическим соображениям пропустил мимо себя французскую армию, когда она обошла Севастополь, чтоб соединиться с новыми десантными войсками в Балаклаве: выходит, что по оплошности!3 Обидно читать иностранные газеты: с каким восторгом описывают они высадку, изображают ее в картинках, с какою гордостью понятною и на этот раз законною (это не бомбардирование Одессы!)4 рассказывают они все подробности этого дела. Здешние французы также с иронической улыбкою спрашивают всякий раз: какие новости? верно, французов выгнали? и т.п.. Им можно было бы отвечать: rira bien qui rira le dernier {Хорошо смеется тот, кто смеется последним (фр.). }, но не смеешь и это сказать: так мало имеешь надежды на ум и способности наших военачальников! -- Если Севастополь будет взят, то англичане сделают из него второй Гибралтар, укрепят его с сухого пути получше нашего и уже не отдадут; взятие Севастополя значит уничтожение русского флота и всякого господства нашего на Черном море. Не могу понять, почему не было принято сильнейших мер к обороне Крыма, когда с самой весны уже можно было опасаться высадки. Впрочем, были приняты меры к спасению -- не Крыма, а канцелярских бумаг и делопроизводств. За две недели до высадки проехал через Харьков один мой товарищ, посланный графом В<иктором> Н<икитичем> Паниным для перевозки дел и бумаг присутственных мест Крыма в Херсонскую губернию. Если союзники и возьмут Севастополь, то все же дорого он будет им стоить! Даже по иностранным газетам -- битва при Альме, которую они называют победой, -- стоила им 7800 человек! -- Русские извозчики, на днях прибывшие сюда из Крыма, куда они отвозили товар по прежним купеческим приказам, рассказывают, что неприятель задержал их и заставил возить трупы, что они и делали 4 дня сряду; потом им дали по 6 р<ублей> сер<ебром> на хозяина и отпустили. -- Носится, впрочем, слух, что они навезли много фальшивой монеты. Народ здесь, однако, нисколько не унывает и убежден, что французов и англичан поколотят всех насмерть, а если послушать купцов, так наши дела в отличном положении и французов уже морят голодом. -- Я с своей стороны вовсе не разделяю этой отчасти гордой, отчасти наивной и невежественной уверенности в успехе. Я помню, как прежде говорили и хвастались: только бы высадились, шапками закидаем, на сухом пути одного русского солдата на десятерых врагов станет... А теперь оказывается, что для победы нам необходимо иметь чуть ли не вдвое более войска против неприятельского. Вторник.

Добрые вести! Вчера обедал у губернатора один офицер, участвовавший во всех делах под Севастополем и только что оттуда приехавший. Дела поправились -- и весь Крым наш, за исключением небольшого пространства между Балаклавой и Севастополем, занимаемого неприятелем, пространства, из которого ему никуда двинуться нельзя: он окружен со всех сторон и провиант должен получать только с моря: лошади, за неимением сена, дохнут, и кавалерия их почти не может действовать, а фуражиры попадаются в плен казакам. Когда высадился неприятель, у него было тыс<яч> 70, а у нас не было и 35 т<ысяч>; сверх того у нас артиллерия полевая, у них тяжелая. После битвы при Альме, где у нас выбыло из строя 6000 чел<овек>, если б французы и англичане продолжали преследование, не давая нам опомниться, они, может быть, ворвались на наших плечах в Севастополь, но кавалерия их не могла пуститься в погоню, потому что понесла сильный урон от наших ядер и пуль: лошади, совершившие морской переезд, так были слабы, что даже ретироваться быстро не могли. Когда же, отойдя за р<еку> Качу, мы заняли хорошую позицию и прикрывали Севастополь, и французы двинулись против нас, то Меншиков велел направить войска к Бахчисараю: таким образом, Севастополь был совершенно открыт. Наша армия сильно негодовала на Меншикова, однако же потом увидали, что это был очень хитрый, хотя рискованный план5. Французы, не видя препятствий, пришли в восторг и подошли к северной бухте и форту Константину, но, увидя грозное вооружение этого форта, атаковать не решились и предпочли, обойдя Севастополь, подойти к южной его стороне, которая, как известно им было от татар и лазутчиков, укреплена была всего 12 пушками. Тут они остановились в полуверсте от укрепления, расположились лагерем и стали пировать, отбив перед этим 80 бочек вина у нашей армии, задали бал. В это время по распоряжению Меншикова подвезли к 12 пушкам 300 бомбических орудий с кораблей наших и как хватили по французам, так множество положили на месте, а прочие бросились бежать и стали верстах в 5 от Севастополя. -- Теперь наше войско стоит вне Севастополя у них во фланге, так что если они вздумают атаковать Севастополь, то наши сейчас ударят во фланг. Гарнизон же Севастополя составляют морские солдаты и матросы: южную часть защищает Нахимов, северную -- Корнилов6. Сзади же неприятеля, около Феодосии, стоит Хомутов. Когда подойдет корпус Лидерса, что будет не раньше 15 октября, тогда Меншиков сделает общее наступление. Между тем неприятель устроил понтонные мосты от лагеря к кораблям: он, вероятно, поджидает свою осадную артиллерию. Если б он занял предварительно Перекоп, так запер бы вход нашим войскам в полуостров и совершенно овладел бы Крымом, за исключением Севастополя, но их соблазнила надежда взять без труда самый Севастополь, с падением которого, думали они, падет и Крым. Все наши войска вели себя отлично, за исключением Саксен-Веймарского гусарского полка, который опозорился, отказавшись идти против батареи. Впрочем, говорят, этот полк уже в Венгерскую кампанию приобрел дурную славу. Татар множество перевешали, и они успокоились. Один отряд татар, гнавший стадо в неприятельский лагерь, вооруженный косами, вступил было в бой с нашим отрядом, но, разумеется, был уничтожен. Я пишу вам все эти подробности, забывая, что, может быть, они все уже вам известны: впрочем, кто же сообщает вам их из Москвы? -- Но слава Богу, я повеселел от этих известий. Эта неделя почти совсем пропала у меня даром: никак не мог втянуться в свою работу. С нынешнего дня примусь за дела с утроенными усилиями. -- Сейчас принесли мне ваше письмо от 27-го и письмо Гриши из Москвы7, а вчера сказали на почте, что нет писем. Благодарю всех за поздравление8, Вас в особенности, милый мой отесинька, благодарю за Ваши добрые строки. Вы пишете между прочим: "Поздравляю, хотя и знаю, что ты не любишь этого дня, что меня всегда очень огорчает". Не думайте этого, милый отесинька, и не огорчайтесь; напротив, принимаю Ваше поздравление всею душой. Не любить дня своего рождения, следовательно, и жизни самой -- и грех и глупость. -- Я действительно прежде высказывал не раз чувство неприязненное ко дню своего рождения, даже не соображая, как это должно быть грустно слышать виновникам жизни, которую проклинают! Надо сознаться, что все это происходит большею частью от неудовлетворенной гордости и раздраженного самолюбия, от чрезмерных требований, от недостатка простоты и смирения и вообще мудрости. Нет, милый отесинька, я благодарю Бога за дар жизни и хочу жить, т.е. делать дело жизни, но без гордых задач, без заносчивых требований, не карабкаясь в герои, не взлезая на пьедесталы, не предъявляя честолюбивых притязаний ни на венец мученичества, ни на значение жертвы, ни на какое щегольское нравственное положение. Таким образом, и дела сделаешь больше, да и жить будет легче. Человек страшный щеголь и готов сделать себе пьедестал из своей внутренней дисгармонии и тревоги, из своего разлада с жизнью и с собой, из своего благородного негодования (большею частью небескорыстного), из своих великолепных порывов. Ото всего этого несет ужасною гордостью! Дай Бог побольше простоты, простоты и простоты, мудрости, мудрости и мудрости, разумеется, мудрости душевной, не той, которая почерпается из Канта или Фихте9; дай Бог не раздражаться, несмотря на все раздражающее. Не следует однако ж ни в каком случае грубо сталкивать человека с пьедестала: он или расшибется и уже не встанет, или же полезет опять на какой-нибудь пьедестал: надо, чтоб человек или сам сошел, или чтоб чья-нибудь дружеская рука кротко и безобидно свела его с пьедестала. Не следует также поступать с человеком, как поступают аллопаты с телом человеческим, которое они рассматривают как ящик и в котором почти механическим способом выпирают одно, вкладывают другое и т.д. Лучше правило гомеопатов, дающих крупинку для возбуждения самостоятельной целебной физической деятельности в организме. Не следует, кажется, также поступать, как поступают те, которые, если в стклянке дурной запах, сейчас закупоривают ее: или вышибется пробка, или же, если как-нибудь ее вынешь, так и обдаст дурным запахом; во всяком случае запах тут и при первом удобном случае все кругом наполнит вонью: лучше оставить стклянку раскупоренною, дать ей выветриться и возбудить сильнее благоухание доброго в человеке, которое заглушит и истребит скверный запах стклянки. Так мне кажется, а может быть и не так. Не знаю. Во всяком случае простите за рассуждения. Я теперь очень боюсь пускаться в рассуждения в письмах к вам, чтоб как-нибудь нечаянно не рассердить вас. Прощайте же, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, Константина и сестер обнимаю. Константина благодарю за приписку и за добрые желания. --

Что это за чудная осень! Вот уже месяц, как стоит ясная, великолепная, теплая погода! Были дожди, грозы, даже целые два дня с холодным ветром, но теперь опять теплый ветер с юга.

173

< Письмо к Григорию Сергеевичу Аксакову >.

5 окт<ября> 1854 г<ода>. Харьков 1.

Только нынче получил я письмо твое от 27-го, посланное впрочем из Москвы 29 сентября, милый друг и брат Гриша. Благодарю тебя за братское, дружеское и "вежливое" письмо. Да, вежливое. Мы обязаны вежливостью, т.е. уважением ко всякой душе человеческой, ко всему задушевному человека. Благодарю тебя за то, что твое письмо во имя родственной любви не начинается оскорбительною бранью. Мне самому очень жаль, что я с тобою не виделся. Ты знаешь юридическую пословицу, единственную латинскую, которую я помню изо всей пропедевтики: да выслушается и другая сторона, audiatur et altera pars! Извини грустную шутку. Ты слышал изложение дела, как оно понимается в Абрамцеве2; чтоб судить его, надо бы выслушать и меня. Но я вовсе не намерен пускаться здесь на письме в изложение всех обстоятельств этого несчастного дела. Будь спокоен: во мне нет теперь ни тени раздражения; Бог даст, не раздражусь и по возвращении; по крайней мере, я твердо решился и сам не раздражаться, и не раздражать никого; напротив, постараюсь всеми способами успокоить и умирить всех. Я не могу взять за основание письмо отесиньки, о котором ты говоришь. Могу отсрочить достижение своей цели, но отказаться от нее не могу и не должен. -- Я не сомневаюсь в родственной любви ко мне семьи моей; я бы желал только, чтоб было в них поменьше гордости семейной и побольше любви -- не родственной, а любви христианской, любви и уважения к ближнему, побольше доброты, мягкости и теплоты. Я не сомневаюсь в родственной любви ко мне, но в течение всего года только от одного, одного милого отесиньки слышал я доброе, нежное слово, без колких оговорок и обидных намеков. Только один отесинька и поддерживал переписку со мною! Я был очень, очень виноват против семьи, но тогда только восстановится вполне душевный союз, когда и они сознают -- не передо мной, нет, а перед совестью своею всю неправду, всю жестокость своих действий, сделаются рассудительнее, сойдут с гордо принятой позиции, расширят несколько свои во многом тесные и односторонние воззрения. Впрочем, ни в споры, ни в рассуждения, ни в особые разговоры с бедной сестрой Надей, которой ставят в упрек нежность и мягкость и то, что она не похожа на Любиньку, я не пущусь, будь спокоен. И глаза будут видеть, и ум понимать, и сердце болеть, но я всею душою хочу им всем мира и спокойствия. Мне теперь это легче сделать, потому что благодаря Бога у меня теперь на совести легко и ясно. --

Ты пишешь, что не время теперь сидеть где-либо без участия к тому, что совершается вокруг и что не пассивное участие должно быть во мне. Совершенно с тобою согласен, милый Гриша, но ты это говоришь так, как будто бы во мне нет участия или есть одно пассивное участие! Может быть, так думают в Абрамцеве... больно! Или ты не знаешь, что я хотел отказаться от поручения, даже деньги возвратить с тем, чтоб определиться в канцелярию действующей армии? Об этом -- по моей просьбе -- сильно мои знакомые хлопотали в Петербурге и наконец предложили место в Одессу к Остен-Сакену, но я тогда этого места не принял. Да и по окончании поручения я, если продолжится война, непременно поищу места в штабу действующих отрядов. Я, если б и мог, не в состоянии был бы прожить в Москве и двух месяцев без дела. Плохо же ты меня понимаешь. Сделай милость, не смотри на меня глазами абрамцевскими. Грустно подумать, но до такой степени там предубеждены против меня, что, и читая мои письма, не понимают их. Я уверен (маменька это мне высказала перед отъездом в ответ на предположение), что нашли, будто "известное обстоятельство лишает меня энергии", оттого, что, изъездив 5 тыс<яч> верст на перекладной телеге, я купил себе наконец нетычанку (польскую бричку) за 50 р<ублей>, чтоб не перекидывать беспрестанно вещи и чтоб было покойнее человеку, которого ослабила грыжа и которому пошел 4-й десяток! Пустяки все это, но они много характеризуют положение дел и много причиняют мне грусти! Дай Бог со всем с этим сладить. Но ты увидишь, что я все, все сделаю для их спокойствия и мира, все, кроме оскорблений, обид и грубых ударов чужой, мною уважаемой душе.

Прощай, милый Гриша, будь здоров, обнимаю тебя крепко, крепко и еще раз благодарю тебя за твое дружеское письмо. -- Вспомни меня всего и верь мне.

До 14 ноября я в Харькове. Обнимаю Софью и детей твоих3.

174

1854 г<ода> окт<ября> 12-го. Харьков.

Вторник.

Хотя неприятели и вступили на русскую землю 1-го сентября1, т.е. в день вступления французов в Москву2, но вчера было 11-ое, день изгнания французов3,-- а Крым или часть Крыма все еще во власти неприятеля! По последним известиям, милый отесинька и милая маменька, англо-французы, как их называют, предприняли правильную осаду, и 5-го октября началось бомбардирование. По всем получаемым сведениям, по рассказам всех приезжих, Меншиков оказывается совершенно виноватым в оплошности, самонадеянности, фанфаронстве... Пиджак и хлыстик, которыми прославилось его посольство4, отзываются во всех его действиях. -- Говорят, что он не слушается ничьих советов и не любит окружать себя умными и самостоятельными людьми. Может быть, Севастополь и не будет взят и неприятель уплывет, но, во всяком случае, чести и славы нам от того не будет никакой. Надобно надеяться, что придут нам на помощь обычные наши союзники, бури, стужи, болезни, напр<имер>, крымские лихорадки и т.п. Впрочем, как нарочно, стоит такая великолепная осень, какой даже и здесь давно не запомнят. Вот уже месяц пользуемся мы чудной погодой. В сентябре еще были морозы -- утренники, дул иногда холодный ветер, но теперь ни морозов, ни холодных ветров нет. Ночи - звездные, теплые, словом, чудо. Днем нельзя ходить в пальто, слишком жарко. И какое постоянство в этой погоде! За исключением немногих дней целый месяц! Знаю теперь, что такое осень в теплых краях! едва ли не лучшее время года. Теперь в ходу виноград. Крымского, по случаю войны, привезено мало, и он дороже против прежних лет, коп<еек>25 асс<игнациями>фунт, но какой чудесный виноград! -- В последних NoNo "L'Indep<endance> Beige" помещены очень любопытные рапорты S<ain>t Arnaud и Raylan и нота Австрии к Пруссии, подписанная, как замечают сами иностранные газеты, в тот самый день, как получено было в Вене ложное известие о взятии Севастополя. Австрия переменила тон и почти грозит Пруссии разрывом. -- В то самое время, как Гюбнер (австрийский посол в Париже) по поручению своего правительства приносит поздравления Наполеону с победами и со взятием Севастополя, Эстергази5, говорят, дает бал в П<етер>бурге, на котором все были! -- Впрочем, Россия, кажется, начинает верить теперь, что точно война, а не шутки, и готовится к будущему году; доказательством этому служат распоряжения о разделении армий на Южную, Крымскую и т.д. и выступление гвардии из П<етер>бурга. -- В субботу получил я ваше письмо от 1 окт<ября>. -- Очень буду рад, если Грише удастся получить снова вице-губернаторское место6. В Самаре, кажется, лучше ему будет служить, чем в Уфе: Самара все-таки не такая глушь, но не знаю, кто там губернатор7. Да к тому же в Самаре он будет ближе к Вишенкам, Самара важна по торговле хлебом.

Работа моя идет довольно медленно и потому, что труд сам по себе копотливый, и потому, что приходится часто дополнять матерьялы, ходить с расспросами по купцам. По мере того, как обозначаются размеры труда, вижу, что он потребует еще двух, трех месяцев работы. По неопытности своей в занятиях подобного рода я воображал, что можно будет в один год объехать пространство в 7000 верст, набрать матерьялов стопы две и написать отчет тома в два. Все, что касается до общего взгляда, до этнографических наблюдений и т.п. заметок, могло бы быть мною изложено скоро, без больших затруднений, но здесь всякое слово должно быть подкреплено фактами и цифрами. Может быть, я затрудняюсь еще потому, что хотел бы сделать что-нибудь очень порядочное, особенное, а также потому, что нет навыка к подобным трудам. Впрочем, и то сказать: все путешествия и статистические описания, которые у меня теперь под рукою, составлены, изложены и изданы через год или два по собрании матерьялов. -- Я решился теперь, пересмотревши тщательно все матерьялы, дополнить их сколько можно более теперь, в Харькове, пользуясь присутствием купцов на ярмарке, наполнить пробелы, поверить цифры и проч. с тем, чтоб потом, приехавши в Абрамцево, приняться за основательное, неторопливое составление отчета. -- Сроком я не стеснен и мог бы остаться здесь все это время, но здесь собиранию матерьялов не будет конца. Сколько я ни беседую с купцами, а всякий раз узнаю от них что-нибудь новое, потому что сам я совершенно вне этой жизни и сжиться с нею не могу; пределов полноте и подробности сведений нет. К тому же полагаю, надо взглянуть на этот предмет несколько издали: лучше его обхватить, да и от беспрестанной работы и заботы умственный жернов несколько измололся; не так уже свежо смотришь. Здесь, только что я начну заниматься чем-либо другим, беспокойный голос шепчет: сходи, поклонись такому-то купцу, авось-либо добьешься от него каких-либо сведений, поди, поройся в таких-то бумагах, словом, конца нет всем требованиям. А купцы во взглядах общих все друг другу противоречат. Я вообще утратил уважение к хваленому здравому русскому толку, да и подлинно, у каждого свой толк в голове, так что, если побеседуешь в день с 10 купцами, так при недостатке собственного опыта не знаешь, чему верить и чего держаться! -- Впрочем, Бог даст, и удастся мне построить что-нибудь цельное изо всех этих разнородных матерьялов, не надобно только терять терпение. Итак, принимая все это в соображение и то, что уже целый год я не видал вас, я решаюсь, если соберу предположенные мною некоторые сведения (напр<имер>, о теперешней ярмарке я не могу получить официальных сведений раньше 5-го ноября), выехать отсюда после 10-го ноября. Дорогой я заеду к Трутовским, П<етру> В<асильевичу> Киреевскому и Хомякову, следовательно, проеду довольно долго. Вас же прошу не писать ко мне позже 2-го ноября. Таковы, по крайней мере, мои предположения: если что-нибудь их изменит, я вам тотчас же напишу. -- Был я нынче у Филарета, которого не видал с февраля м<еся>ца: летом, когда я приезжал сюда, он жил на даче, т.е. в Святогорском монастыре8. Я вам уже писал, какая неприятная история вышла тогда9, история, заставившая думать, что я писал жалобу или донос Протасову. Теперь мы объяснились. Вообразите, что бумага протасовская -- почти слово в слово выписка из моего письма к вам...10 мои выражения, анекдоты, всё. На ваших письмах прежде печать также всегда казалась мне подозрительною, но уж теперь несколько времени ничего не заметно. Впрочем, теперь почтамту много работы: верно, читают все письма из Крыма.

Недавно попалась мне случайно книга очень замечательная: "Les steppes de la mer Caspienne, la Russie Meridionale, le Caucase" {"Прикаспийские степи, Южная Россия, Кавказ" (фр.). } и пр. Это путешествие одного французского ученого инженера по южной России в течение 5 лет. Книга издана лет 6 тому назад. Описывая Севастополь, он не может прийти в себя от удивления, что Севастополь не укреплен с сухого пути, когда многие места на приморском берегу так удобны для высадки; говоря о татарах, он рассказывает все, что делают с ними исправники, земские суды и другие чиновники, и утверждает, что народонаселение это враждебно России... Все так и случилось. Впрочем, прощайте, милый отесинька и милая маменька; можно было бы пуститься в рассуждения, почему Бог как будто отступается от России, но лучше подождать личного свидания, а писать больше и нечего да и некогда. Будьте здоровы, цалую ваши ручки, Константина и сестер обнимаю. Я привезу им малороссийские плахты: они очень красивы. Прощайте. -- Корнилову (адмиралу) оторвало ядром ногу, и он умер...11 Неужели Крым будет потерян? Если б Меншиков поменьше форсил, так я бы более надеялся...

175

1854 г<од>. Вторн<ик> 19 окт<ября>. Харьков.

Последние известия из Крыма, вероятно, несколько ободрили вас1, милый отесинька и милая маменька; сообщать вам их нечего, потому что, кажется, вы знаете не менее, чем мы здесь, в Харькове, хотя мы на 760 верст ближе к театру войны. Курьерский колокольчик часто раздается на улице, курьерская тройка часто проносится через город, но все это -- по усам течет, а в рот не попадает; курьеры не рассказывают никаких подробностей. Частным же письмам почти нельзя верить. Вот о деле 5-го октября2, о котором уже и в газетах напечатано, я сам читал письмо одного московского купца Саватюгина к его приказчику, торгующему здесь на ярмарке. Саватюгин был сам 5-го числа в Севастополе, а пишет от 7-го из Симферополя: наполнив 4 страницы разными распоряжениями насчет товара, он приписывает сбоку, что "здесь милостью Божией все идет хорошо, три линейных корабля и шесть пароходов потопили да 15 т<ысяч> побили...". В таком роде были почти все письма; известие о взлетевшем на воздух 120 пушечном английском корабле казалось достоверным, однако ж в донесении Меншикова ни слова о вреде, нанесенном неприятелю. Третьего или четвертого дня проехал адъютант Меншикова и велел сказать Кокошкину, что -- блистательная победа. Так рассказывают, я сам его не видал. Теперь все наперерыв сообщают друг другу разные подробности о деле 13-го октября3 и даже о деле 15-го октября4. Я очень недоволен редакцией меншиковских донесений от 5 и 6 октября5, также об Альмской битве: наши солдаты делали чудеса храбрости, эта битва заслуживала лучшего, подробнейшего описания, а она изложена так, что только дивишься искусству неприятельских маневров и храбрости французов6; прекрасно, что отдана должная справедливость неприятелю, но не следует нарушать справедливость относительно своих. Но какой ад был 5-го октября, когда и с суши и с моря производилась бомбардировка! Страшно вообразить! -- Все новейшие изобретения, имеющие будто бы филантропическую цель, -- сокращать войну, служат только к большему истреблению народа, потому что вместо 20 т<ысяч>, потребных прежде, теперь идет в дело тысяч 100 людей! Говорят, в Севастополь пущено 5-го октября 25 т<ысяч> бомб, а в последний решительный день намерены пустить 100000! -- Не имеете ли вы каких-либо известий о Карташевском Николае? Ведь он там7. -- Не знаю, что наделала там буря 17 октября; если там был такой же свирепый ветер, как здесь, так он, вероятно, много наработал вреда их флоту. Здесь до самого 17 октября стояла очаровательная осень, такая, о которой вы в России и понятия себе составить не можете. 17-го погода переменилась; подул страшный северный ветер, сделалось холодно и сыро. 18-го небо опять прояснилось, но ветер не переставал дуть. Вчера утром было 4 град<уса> мороза. Нынче был прекрасный, тихий, но довольно свежий осенний день, а вечером опять мороз - и к утру, я думаю, будет не менее 5 или 6 градусов. Как я рад, что Грише предстоит возможность занять место вице-губернатора в Самаре без особенных новых хлопот. В Самаре губернатором Грот8, говорят, человек умный, дельный, прекрасный во всех отношениях. -- Гриша в письме своем ко мне, между прочим, возбуждает меня к энергии и деятельности, вызывает во мне участие к современным событиям, говорит, что теперь не время мне "сидеть где-либо без участия к тому, что совершается вокруг" или только "с одним пассивным участием; примись снова за службу, поезжай на Кавказ, хоть в канцелярию Воронцова9, да не списывайся, а ступай прямо" и проч. и проч. Так и гонит! Я ему очень благодарен и за его дружеское письмо, и за его добрые желания, но не мог не улыбнуться, читая эти строки. С чего, откуда и от кого взял он, что во мне нет участия или только пассивное участие к современным событиям и что меня надо возбуждать к деятельности!.. Найдет же иногда такая слепота на человека, и бьет он кулаками по воздушному призраку! Как будто и не знает он, сколько я хлопотал, чтоб попасть в штаб действующей армии! Как будто и неизвестно мое постоянное желание принять участие в современных событиях и по окончании теперешнего моего труда определиться в канцелярию одного из действующих отрядов! И хорошо средство -- удовлетворить возбуждаемому им во мне участию к современности поступлением в должность какого-нибудь канцелярского чиновника в Тифлисе! -- Точно будто я сижу теперь сложа руки и без дела! Может быть, точно я мог бы сделать вдесятеро более, но когда сравню свои работы с работами других, то должен сознаться, что все работают гораздо с большими отдыхами и прохладой, нежели я! У меня всегда забота о поручении, как гвоздь, торчит в голове и отравляет мне всякий досуг и отдых! Не знаю, откуда внушилось ему подобное мнение, но оно показывает или он меня не знает, или что окрасился я в его глазах иным цветом... -- Мой труд -- тяжелый труд. Он тяжел уже потому, что несвойствен моей природе10, что, как я ни работай, он не возбудит участия в том круге, к которому я принадлежу11, который, изучая древнюю Русь, почти не знает современной России, которому, по отвлеченности его, по малому знанию действительной жизни, даже непонятны будут все трудности моей работы, все препятствия, мною преодоленные: я не говорю уже об участии ко мне собственно -- по случаю постоянного насилия, которое я делал своим склонностям, заставляя себя писать и считать миллионы цифр! Но я благодарен этому труду уже потому, что он дал мне возможность, без отягощения другим, заплатить долгу 500 р<ублей> сер<ебром>, изъездить пять губерний, пожить в Малороссии, куда я всегда стремился, узнать и увидеть многое. Если статистические труды, способствующие более или менее самосознанию, полезны, то и мой труд должен быть небесполезен. Я же употреблял и еще употреблю все усилия сделать его полезным и стоющим сколько-нибудь данных мне денег. -- В Тифлис я во всяком случае ехать не намерен и думаю, что найду дело, найду себе место где-нибудь ближе к европейскому театру войны. Но сначала я должен окончить свой труд, что займет, думаю, месяца три. Теперь перечитываю все матерьялы и отмечаю все пробелы, все данные, требующие пополнения или поверки. Таких замечаний сделал я до сих пор 50. Утром и поздно вечером занимаюсь чтением своих бумаг, а днем бегаю для этого пополнения и поверки по лавкам, по купцам, отыскиваю их на чердаках и в погребах, беру приступом, несмотря на уклонение и грубости. Недавно зашел я в лавку одного тульского медного фабриканта и стал по обыкновению объяснять ему с самого начала, кто я, что я, зачем я пришел, что мне нужно и проч. "Так-с, так-с", -- слышал я в ответ, а когда кончил, то купец потребовал у меня "доказательств". -- "Каких доказательств?" -- "Что Вы точно такой, каким себя называете". -- "Пожалуй, у меня есть и доказательства, да зачем Вам?" -- "Да мало ли какого народа шатается здесь на ярмарке, Бог вас знает"!.. Но я подчиняюсь всем этим неприятным условиям, чтобы получить нужное сведение, и до сих пор ни разу не прибегал к предъявлению понудительному своего открытого листа... -- Как я рад, милый отесинька, что Вы продолжаете писать "Семейную хронику"12. Не говоря уже о литературном высоком ее достоинстве, она драгоценна как матерьял для истории русского общества. -- Конечно, "Рассказы и воспоминания старого охотника" Вы издадите полным заводом, но когда придется Вам печатать книжку разных неохотничьих воспоминаний и статей, то можете смело печатать двойной завод. Все разойдется. -- Да что это делается с Вашими глазами, что Вы опять прибегаете к мази Кауфмана13? Теперь по случаю холода Вы, верно, опять закупорились в доме и не выходите, на воздух, а я так привык теперь выходить, несмотря на погоду, и до сих пор, вопреки обыкновению моего носа, не имею насморка, да и вообще, слава Богу, здоров. Сделались было сильные головные боли, т.е. боль костей головных, вроде зубной (простуда дорогой, когда ехал), так что я уже решался лечиться, потому что мешали несколько работе, но воздержался от лечения, и они сами собою прошли. -- Прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька. Еще письма два или три придется мне написать вам, не больше. Так, по крайней мере, желал бы! -- Больше писать нечего. Будьте здоровы, цалую ваши ручки. Константина и сестер обнимаю. Скоро, скоро напишу "до свидания"!

И. А.

176

25 окт<ября>/1854 г<ода>. Харьков.

Это письмо вам вручит, милый отесинька и милая маменька, Н<иколай> Павл<ович> Трушковский. Он прогостил в деревне долее, чем предполагал, и теперь едет в Москву искать занятий и службы. Он прекрасный, предобрый малый, но, кажется, очень слабого характера, ленив и притом, должно быть, очень самолюбив или, лучше сказать, ambitieux {Амбициозен (фр.). }. He имея ни к чему особенного призвания, не побуждаемый решимостью быть просто полезным, хоть в размерах малых, он, я боюсь, не скоро найдет для себя занятия и место, а если и вступит в должность, то скоро выйдет в отставку, препятствия преодолевать не захочет, словом, он немножко Тентетников1. Я рад, что он наконец выехал из Васильевки, где был сильно балован бабушкой, тетушками, кузинами2, которые в нем, как оно и должно быть, души не слышат. Но он очень добр, очень молод и способен, я полагаю, принять доброе направление, только его нужно подталкивать. Это такая натура, которая требует опоры, толчков, подстрекательств, которую даже не худо было бы вести некоторое время, которая едва ли когда будет иметь самостоятельное значение, но которая под влиянием более энергической натуры может принести свою дань пользы. Так по крайней мере мне кажется, но повторяю, он очень еще молод и трудно сказать о нем положительное суждение. Любит же он Вас и всех нас искренно. Не думаю, чтоб Шевырев так легко уступил ему распоряжение бумагами Гоголя3. -- В субботу я получил ваше письмо от 16-го октября. Разумеется, известия, сообщенные мною, о вступлении корпуса Лидерса в Крым неверны; мы даже и не знаем, чей именно корпус и весь ли вступил, Данненберга4 ли, Остен-Сакена. Известие о смертоносном внезапном залпе из 300 орудий также не подтвердилось. -- Вы уже теперь прочли официальное донесение о 13-м октября, а мы еще прочтем с следующею почтой! -- Мне не верится, чтоб Омер Паша сделал вторжение в Бессарабию5: этот шарлатан и хвастун, избегавший до сих пор всякого настоящего сражения в открытом поле, будет, я думаю, производить только одни демонстрации, чтоб развлекать наши силы. -- Говорят о взятии 4-х редутов на Балаклавских высотах, 2-х знамен, 11 пушек, 13 раненых офицеров, но все это говорят, и я ничему не верю. -- Что касается до купцов и до простонародья, то они, напротив, верят всякому хорошему слуху и никогда дурному. -- Видно однако ж, точно мы нанесли вред их кораблям, потому что бомбардирования со стороны моря уже не возобновлялось. -- Получив подкрепления и устроив укрепленный лагерь между Балаклавой и Севастополем, чему способствуют и горы, они, пожалуй, решатся зимовать тут, постоянно беспокоя город бомбардированием. Кажется, взять их позицию довольно трудно, и нам приходится только обороняться. Впрочем так трудно рассуждать при нашей скудости сведений о местности, силах и средствах наших и неприятельских! Во всяком случае, кажется, дело до отъезда моего из Харькова еще не кончится, и мы будем вместе следить событие в Абрамцеве. -- В субботу был я в университете на диспуте адъюнкта Лавровского6 для получения степени доктора славянорусской филологии. Странно производятся здесь диспуты: во 1-х, докторант представил рассуждение об Якимовской летописи7, в котором нет ни слова о филологии, и летопись рассматривается со стороны исторического ее содержания. На сделанное ему замечание он объяснил, что исследование летописи со стороны языка войдет в состав предпринятого им труда вообще об языке новгородских летописей, труда еще далеко не оконченного; во 2-х, диссертация не печатается заблаговременно и, кроме факультета, никто содержания ее и не знает. Перед началом диспута декан с кафедры произнес речь, в которой исчислял все заслуги и достоинства Лавровского и его диссертации и объявил, что сей молодой господин занимается своею наукою с "юношеским увлечением". После сего отрекомендованный с такой красивой стороны юноша взошел на кафедру, где уже и позволял себе "увлекаться", т.е. горячиться, не слушать возражений, махать руками и проч. Возражали только два оппонента, из которых главный, профессор истории Зернин8 только упрекал Лавровского в "увлечении", доказывая это некоторыми преувеличенными его выражениями, напр<имер>, что сказано "очень много", когда бы надо было сказать "много", а не "очень" и т.п. Я просто не верил себе, что присутствую на ученом споре и в университете! Не знаю диссертации Лавровского, но, сколько можно судить по тезисам и по некоторым объяснениям его, данным на диспуте, выводы его довольно слабы. Впрочем, он очень любит свою науку и ревностно ею занимается, только к "юношескому увлечению" должно прибавить еще большую дозу юношеской самонадеянности, желающей сейчас сказать что-нибудь новое, оригинальное... Константин должен, я полагаю, знать его филологические труды: "Исследование об языке Реимского Евангелия"9, "О слове Кмет"10 и еще что-то. После диспута подошел ко мне знакомиться профессор Черняев11, "ветеран русских естествоиспытателей", как называют его на официально-торжественном языке, человек лет 60-ти, страстно преданный своему делу, довольно известный в ученом мире своими исследованиями. Черняев начал с того, что просил меня передать Вам, милый отесинька, от имени ученых всю глубокую их признательность за Ваши сочинения. Завтра назначен диспут одного магистранта о какой-то рыбке овсянке, и Черняев с Вашей книжкой в руке намерен опровергать его или доказывать тождество этой рыбки с верховкою или сентявкою, Вами описанною. У него только первое издание "Записок об уженье рыбы", он искал второго12, но не мог найти: у Опарина13 были два или три экземпляра и куплены. Университет по его требованию выпишет второе издание, но оно еще не скоро получится. Очень жалею, что не мог снабдить его книгой: не помню наверное, но, кажется, Вы что-то прибавили о сентявке14. Черняев просит Вас, милый отесинька, прислать в университет эту рыбку и верховку в спирте с какой-нибудь оказией. Оказию всегда можно найти через Свешникова15, посылающего книги Опарину, комиссионеру университета; впрочем, я по приезде всегда могу найти оказию с купцом. Мне кажется, Вам бы не мешало послать во все университеты и в Карамзинскую библиотеку16 в дар экземпляры своих сочинений. --

Нынче утром в 8 часов явился ко мне Черняев с просьбой сказать ему Ваш адрес; он собирается писать к Вам письмо. Весело видеть живость этого 60-ти летнего ученого: выслужив срок, он оставляет университет и предпринимает экспедицию по черноземной полосе, готовый путешествовать пешком и на тележке. Когда он прочел Ваши "Записки охотника", он положил себе непременно посетить оренбургские степи и быть у Вас: весною будущего года он намерен отправиться в Оренбургскую губернию, но в августе м<еся>це будет в Москве и заедет к Вам. Сказавши ему, что Вы хотите писать Ваши наблюдения над грибами, я привел его в решительный восторг: он сам, чтоб поговорить о грибах с каким-то знаменитым шведским натуралистом, ездил нарочно в Швецию. Книгу Вашу он постоянно рекомендует с кафедры молодым ученым для приохочивания слушателей к естественным наукам. Много я слышал и читал похвал Вашим сочинениям, но кажется, Черняев превзошел в этом всех. -- "Записки об уженье" 2-е издание наконец я достал, справившись у Опарина, кто купил: купил один студент, которого я и отыскал. "Записки об уженье" второе издание видел я еще прежде в Полтаве у Бодянского. Впрочем в Харькове вне университета никто русской литературой не занимается и не интересуется, и никто почти, кроме профессоров, о книгах Ваших не слыхал и не знает, равно ни о "Московск<ом> сборнике"17, ни о москов<ском> направлении. Университет же здесь в общество не принят и живет совсем отдельно. --

Сейчас прочел в "Одесском вестнике" официальное краткое известие о деле 13-го октября18: "Липранди взял 4 редута штурмом, 11 пушек отнято, половина неприятельской кавалерии истреблена; лорд Кардаган едва ускакал"19. Должно быть, неправда, что взят в плен сын лорда Сеймура20, а взят сын Клекликарда21. Кажется, всего более достается англичанам! И в народе говорят про французов безо всякой злобы, но англичан ругают крепко! -- На это письмо, я полагаю, вы еще успеете отвечать мне, если напишете не позже 2-го ноября. Я все полагаю выехать около половины ноября, если не помешают какие-нибудь обстоятельства. Покуда прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки; обнимаю Константина и сестер. Скоро надеюсь это сделать лично!

177

1854 г<ода> ноября 2 втор<ник> и 3-го середа.

Харьков.

Последнее ваше письмо не очень утешительно, милый отесинька и милая маменька. У Вас все глаза болят, милый отесинька, но, кажется, Вы мало их бережете: накануне отправления письма Вы удили! Нет сомнения, что уженье, требующее постоянного устремления глаз, утомляет глазные нервы и также вредно, как чтение. Надеюсь, что следующее письмо принесет лучшие вести о Вашем здоровье и о здоровье Константина. Не знаю, отчего вы не получили моего письма; я пишу аккуратно по середам, только на прошедшей неделе отправил письмо не с почтой, а с Трушковским, который, вероятно, уже был у вас. Теперь по случаю частых дождей почта стала опаздывать сутками. Здесь несколько дней было холодно, потом несколько дней сряду лили теплые дожди, потом пошли дожди с перемежками, но вообще погода стоит очень теплая. Вы, вероятно, уже прочли или скоро, все-таки прежде нас, прочтете о битве 25-го числа1; мы покуда ограничиваемся слухами. Курьер, повезший донесение и бомбу, пролетевшую между великими князьями2, рассказывал будто бы, что дело было страшное, преимущественно артиллерийское, что мы взяли было какие-то их укрепления или бастионы, но потом нашли нужным отретироваться, заклепав 50 пушек; с нашей стороны убито 3000 человек, со стороны неприятеля 15000! Последняя цифра видимо преувеличена! Никак нельзя доверять ни частньгм письмам, ни рассказам самовидцев. Известие, сообщенное вам Казначеевым3 как верное, о липрандьевском деле4 и прописанное в вашем письме, оказывается также не совсем верным. -- Говорят, что великие князья скупают французские штуцера, объявив цену по 6 р<ублей> сер<ебром> за штуцер, и формируют штуцерные батальоны. Нам невозможно почти действовать легкою артиллериею, потому что штуцера их, хватающие на необыкновенно далекое расстояние, убивают всю прислугу; можно действовать только батарейными орудиями, которые дальше стреляют. -- Страшная борьба! На их стороне наука, искусство, талант, храбрость, все матерьяльные средства, на нашей -- только правота дела и личное мужество войск; остального ничего нет. Не знаю, право... Да что об этом писать. Бог даст, скоро увидимся и тогда поговорим о всех современных вопросах. -- Насчет выезда своего я не могу назначить дня его наверное, и потому не знаю, последнее ли это письмо или нет. Если я выеду на будущей неделе в конце, т.е. дней через 10 или 12, то писать уже более не буду; если же не выеду, то напишу. Задерживает меня Бодянский. Он должен был прислать мне из Полтавы разные статистические, с своей стороны им собранные, сведения об ярмарке, также официальные ведомости, но до сих пор не прислал, отговариваясь совершенно хохлацкою отговоркою: "хандра! " В глазах малороссиян это совершенно законное извинение. Хандра хандрой, а дело делом! Да и не сочинений каких-то от него требуется! -- На днях получил письмецо от Галагана. Он едет с женою на зиму в Киев, а Ригельман поехал в Чернигов к своему отцу. О женитьбе или о сватовстве последнего -- ни слова. Я слышал, что оно было неудачно. Вообразите: "Сборник песен малороссийских с нотами", который уже я видел в Киеве отпечатанным и совсем готовым к выпуску, остановлен цензурою, которая нашла нужным еще кой-что повыкинуть! Пошла переписка, и едва ли он выйдет. Кажется, никакие военные опасности не могут отвлечь нас от любимого занятия, т.е. от преследования литературы и вообще всяких проявлений ума и духа! -- В последнем письме я сообщал вам про назначенный диспут о рыбке-овсянке. Потом был я на самом диспуте; Черняев спросил магистранта, читал ли он "Записки об уженье" С<ергея> Т<имофеевича> Аксакова, прославившегося, кроме того, "Оренб<ургским> руж<ейным> охотником"5, и почему он не сослался на это превосходное и пр. и пр. сочинение? Тот уклонился от ответа на вопрос, читал ли он, но сказал, что не считает себя вправе в ученом сочинении ссылаться на сочинеие популярное; что же касается до тождества овсянки с верховкою, предполагаемого г<осподино>м профессором, он этого мнения не разделяет. Черняев объявил, что этот спор решится присылкою верховки. Пришлите же ему верховку, милый отесинька! Да уж не скупитесь! пришлите этого добра побольше, на целую уху или сушеную! -- Середа утром.

Вчера после дождей поднялся такой холодный неистовый ветер, какого я решительно не помню. Бывают сильные внезапные вихри, но этот ветер продолжался не слабея часов десять сряду. Он наделал много вреда в городе. Если он дует с такою же силой и в Черном море, то беда, беда кораблям! К утру ветер приутих, и мороз настоящий, сам мороз, а не предтеча его, оковал землю. Взглянув в окно, я увидал, что это уже не утренничек {Опять поднялся ветер, и все небо заволокло: как бы не пошел снег.}. Я думаю, что зима близка. Для меня это не совсем выгодно: мне хочется непременно доехать в своей нетычанке, и чтоб не бросать ее здесь, и чтоб соблюсти экономию, потому что по этому тракту Студзинского, кроме двойных прогонов6, берут рублей 15 сер<ебром> и более за повозку. -- Я намерен между прочим по возвращении перечитать все, что было замечательного в журналах в течение этого года. На какой журнал подписались вы на 1855 год? Я советую подписаться на "Современник"7. --

Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Ах, как бы желал, чтоб это письмо было последнее! Покуда еще цалую ваши ручки заочно, обнимаю Константина и всех сестер. Будьте здоровы. Теперь уже недолго во всяком случае.