178

Суббота 18 февр<аля> 1855 г<ода>, < Москва >.

Пишу вам, милый отесинька и милая маменька, на всякий случай; я сам предполагаю выехать, если не нынче, так завтра, разве что-нибудь особенное задержит. Вот вам перечень московских событий со времени отъезда Константина. Ермол<ов>1 получил официальное уведомление от П<етер>бургского губ<ернского> предв<одителя> дворянства, что он выбран единогласно и что депутация уже готова ехать к нему: это положительно достоверно; Ермолов благодарил и отвечал, что он уже выбран Москвою2. В четверг разнесся слух в Собрании, что Ермол<ов>, которому дали знать частным образом, что государь согласен на его избрание, приедет благодарить дворян: мигом съехалась вся Москва на это зрелище, но, узнав, что все это вздор, тотчас же разъехалась. Нынче последний день Собрания, заседающего и утром и вечером; если он не будет нынче (потому что формального утверждения еще не получено), так Москва и не увидит его в Собрании: дворянство разъедется. -- В Дмитровском уезде большую часть офицеров заместили охотниками3, так что ни Константину, ни Пальчикову не пришлось и баллотироваться4. Впрочем, Константин поставлен в списке дворян, подлежащих баллотировке вследствие его письма, хотя Трегубов5 и объявил всему столу, что ему нельзя будет дать офицерского звания по неимению чина. Тем не менее это произвело некоторый эффект, и Алекс<андра> Ник<олаевна> Бахметева6 с ужасом спрашивала меня, также как и другие дамы, точно ли Конст<антин> идет в ополчение; я отвечал, что он указал на себя и изъявил согласие в случае выбора, и успокоил их надеждою, что его не выберут как бесчинного. Что же касается до меня, то, узнав, что впоследствии мудрено будет поступить в ополчение, и предполагая, что легче будет мне занять желаемое место в звании ополченного офицера, чем со стороны, я записался прямо охотником в Серпуховскую дружину к графу Ив<ану> Петр<овичу> Толстому и уже отдал свои документы; таким образом вы можете признавать меня прямо штабс-капитаном ополчения7. Когда получатся все утвержденные списки из военного м<инистерст>ва, будем шить и наденем мундир. Ив<ан> П<етрович> Толстой сам никогда не был в военной службе; мы с ним старые знакомые и некоторое время вместе служили в Сенате: он был обер-прокурором, я -- обер-секретарем; я убежден, что меня не оставят в строю, а возьмут в штаб, если даже я и не займу известной вам должности. Впрочем, пусть будет то, что будет. Я-таки на полчаса задумался серьезно перед тем, как отдал свои документы.

Вчера вечером Годеин назначил мне свидание. Несмотря на его истинно горячее, смелое участие, переговоры его не имели большого успеха8, т.е. обещание не дано, неизвестно, как и что будет, будет ли надобность в такого рода должности и т.п. пустые причины, объясняемые, впрочем, тем, что еще официального утвержд<ения> не получено. Не знаю, что скажет мне Казнач<еев> нынче, у которого я был и который еще до сих пор все не успевал говорить. Его мнение более уважается, чем Годеина; впрочем оба они (Год<еин> и Казнач<еев>) уже виделись и переговорили между собою. Если никакого положительного удостоверения не получу, то оставлю свой адрес в деревне Толстому и поручу ему уведомить меня письмом, когда надо будет приехать. -- Первый лист Вашей книжки уже отпечатан совсем9, очень кстати, что мне удалось продержать корректуры при Трушковском, который этим делом никогда еще не занимался. Он перешел в другой этаж: No 17 (нумера Сабуровой): комната того же объема, только повыше, а потому и не так уже невыносимо душно. -- Прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки... Обнимаю Константина и всех сестер. Трушковский вам кланяется. Левшин отказался, и на его место (начальника дружины) поступил Леонид Голицын10. -- Кажется мне, что я вас предупреждал о своем намерении записаться в ополчение; во всяком случае это самый верный способ достигнуть какого-либо места, имеющего связь с деятельностью современною.

179

Четв<ерг> 24 февр<аля> 1855. Москва.

Казначеев хочет меня везти завтра к Ермолову, милый отесинька и милая маменька. Хоть я этому и не совсем рад в том отношении, что Казначеев смотрит на меня вовсе не как на лицо самостоятельное, имеющее некоторую литературную известность, а как на молодого чиновника, нуждающегося в протекции, но, с другой стороны, признаю это полезным и даже необходимым для успеха. Хотел было я предварительно послать Ал<ексею> П<етровичу> сборник, "Уголовную палату", записки о расколе1 и пр., но решился не посылать: пожалуй, это все еще помешает. -- Я решился также твердо держаться одного и именно теперь: намерения моего служить в ополчении. -- Вы, разумеется, жаждете вестей. Большая часть из них такого содержания, что писать о них было бы нескромно... Впрочем все заставляет надеяться, что под новым правлением мы "благоденственно поживем". Говорят, что уничтожается 3 отделение2 и тайная полиция, что Строганов будет министром нар<одного> просв<ещения> (последнему я не совсем рад)3. Между прочим, Австрия посылает с визитом de condoleance {Соболезнования (фр.). } эрцгерцога в П<етер>бург4, а в вознаграждение за услугу, оказанную ей в 1849 г<оду>5, сохраняет за каким-то полком название полка государя Николая Павловича! И воображает, что расквиталась! Людовик Наполеон наложил траур на 6 недель6. -- Погодин еще не уехал7. Не знаю, что именно говорил ему Константин, но Погодин поразил меня тоном нежности и задушевного уважения, с которым он отзывался о Константине) и о последнем своем с ним свидании, уважения как к человеку благоразумному. Посылаю вам письмо мое. Оно было сначала написано к Ал<ександре> Осип<овне>, но я переделал его и посылаю Оболенскому8. -- Прощайте, милые отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. Не думаю писать вам в субботу, думаю сам приехать.

И. А.

Отпечатано 3 листа Вашей книги9. На почте требуют, чтоб письма печатались черным сургучем.

180

2 апр<еля> 1855 г<ода>. Москва.

Все слухи да слухи, все та же томительная неопределенность, но как и они интересны, то сообщаю вам все московские политические сплетни: 1) носится слух о новом кровавом деле под Севастополем1; 2) при м<инистерст>ве юст<иции> будет издаваться журнал2; 3) Броку плохо, и на его место прочат Княжевича или Позена3; 4) государь намерен лично слушать доклады только м<инист>ров ин<остранных> дел, финансов и военного, прочие будут докладывать Г<осударственному> совету и Комитету м<инист>ров. 5) Ждут в Москву4, но когда -- неизвестно. 6) Преследование раскольников прекращено, по крайней мере, им выдают паспорты без принуждения купцов переходить в единоверие5. 7) Будет напечатано завещание Н<иколая> Павл<овича>, писанное в 1847 году6, в котором он просит будто бы прощения в своих ошибках. 8) Императрица подарила Тютчевой Маколея7. 9) Камергерам и придворным чинам даются какие-то богатые русские платья. 10) В субботу на Страстной8 была в П<етер>бурге конференция по поводу полученной от Горчакова депеши9: были тут Нессельрод, Блудов и еще кто-то: ничего неизвестно, но, кажется, не хорошо. 11) Нессельрод хочет подписать мир и выйти в отставку10. 12) Иностр<анные> газеты упрекают русских в неблагодарности к Н<иколаю> П<авловичу>, называя его великим человеком. -- В середу и четверг вечером собирались мы у Сам<арина> для Димитрия Обол<енского> и для Шестакова (автора известной статьи)11, а вчера у Елагин<ых> по случаю именин М<арии> Вас<ильевны>12. -- Об<оленский> говорит, что я хорошо делаю, что поступаю в ополчение, что нечего и делать другого. Был тут и Погодин, у которого я сидел также целое утро. Об<оленский> такого мнения, что Пог<один> хорошо сделал, что не поехал13. Пог<один> пишет новую статью и послание14. Интересных новостей никаких сообщено не было. Вообще в П<етер>бурге как-то стало глухо и менее говорят, чем в последние дни царствов<ания> Н<иколая> П<авловича>. Это понятно: прежние связи при дворе ослабели, еще не определилось ни направление, ни положение отдельных лиц, все еще в недоумении. О том, война или мир, судят по тем же данным, как и у нас в Абрамцеве, и priori, а не на основании положительных сведений. Булгарин уже кадит Ростовцеву15 в "Сев<ерной> пчеле". -- Споров раскольничьих нет (Хом<яков>, Елаг<ин>16, Об<оленский>17 ездили), да и кому спорить, когда в Москве нет более раскола! Закревский свирепствует по-прежнему: вот вам новый способ собирать пожертвования для ополчения -- с мещан. У Ва-сильчиковой18 и у многих других богатых домовладельцев потребовали вольнонаемных мещан в полицию. Только что они явились, потребовали от них пожертвования: они дали было по рублю сер<ебром>, с них потребовали 30 р<ублей> с<еребром> и более (с Васильчикова человека 100 р<ублей> с<еребром> и посадили в сибирку, объявив, что если к пяти часам не взнесут денег, то будут отданы в солдаты или в ратники). Те, разумеется, написали домой, к своим господам, из которых многие, стесненные кратковременностью срока, и заплатили требуемое. Что же? им выдали печатные квитанции, что таким-то мещанином взнесено добровольного пожертвования 30 р<ублей> с<еребром> или более, смотря по сумме. Не хуже ли это дневного грабежа? А что делается с купцами! -- Тот приятель, который приехал из П<етер>бурга19, поразил меня своим унынием и утратою всяких надежд. Нельзя не видеть тут некоторого пристрастия, и важно то, что в этих речах отражается взгляд целой известной стороны. Мы сами виноваты, что предались неосновательным надеждам20, слишком много захотели вдруг и теперь как будто вымещаем на человеке досаду на нашу собственную опрометчивость. -- Явился в Москву Майков21 знакомиться с славянофилами и искать истины, как говорит Об<оленский>. -- Об<оленскому> хочется познакомить его с Конст<антином>, и вообще он думает, что для крещения его необходимо послать в Абр<амцево>. Он очень забавно говорит, что с своей стороны может только представить Майкова Константину и сказать, как при наставлении: "Повели, преосвещенный владыка", а потом уже, пожалуй, запеть и октиох22. Майков являлся к Хомякову, который его однако же осадил легонько, показав ему, что между П<етер>бургским патриотизмом и московским направлением нет ничего общего. Майков, превознося теперешний жар в П<етер>бурге, говорит, что благодаря событию все там теперь почувствовали себя русскими. -- "Что это за чувство, как это себя чувствовать русским, расскажите, пожалуйста", -- возразил Хомяков, ну и тот, разумеется, понес гиль23. Майков хотел приехать ко мне (я его, впрочем, не видал), но сбивается все в адресе, да я и не думаю, чтоб после Хом<якова> ему очень хотелось знакомиться; он ругает западников на чем свет стоит; Хом<яков> объявил ему, что у нас в Москве действительно такого патриотического жара нет. Может быть, впрочем, он и явится в Абрамцево24, если он останется дольше. -- Раньше Фоминой недели25 нельзя сделать публикации о Вашей книге26: нужна подпись цензора и не на дому, разве из особенного снисхождения. Никто из книгопродавцев не делает новых публикаций, я спрашивал и их. Книга Ваша расходится очень хорошо27. -- Недели через две будет диспут Бодян-ского28, говорят; книга его -- диссертация для получения степени доктора. Вы, верно, теперь прочли манифест. Он самый казенный, такой, как ив 1841 г<оду> (по случаю свадьбы наследника)29, такой же, как и в 1826 г<оду>30. О политических преступн<иках> ни слова31, и слухи о прощении их прекратились. Может быть, все это произойдет постепенно, частным образом, негласно. -- Овер отвечал, что на письмо ему отвечать нечего: я не знаю, что в письме? -- Погод<ин> не едет к нам по случаю дорог. К нему на Дев<ичье> поле доступ не очень легок32, и третьего дня он остался ночевать у Самарина. Оба вечера мы сидели до 4-го часа, но разговор был об Иоанне Лествичнике33 и т.п. До такой степени всем надоело вертеться около слухов, гаданий!.. Бирюлев34 еще не проезжал. -- Впрочем, признавая мундиры эмблемою направления в России и мерилом убеждения, я думаю, что все мы будем ходить в платье не столь тесном и узком, будет шире и свободнее дышать груди. Нынче надеюсь прочесть в приказах о моем утверждении35: во вчерашнем "Инвалиде" прочел я утверждение офицеров Костромского, Ярославск<ого> и П<етер>бургского ополчения. В П<етер>бурге -- все аристократическая молодежь, служившая в м<инистерст>вах. Толстой уехал в Серпухов. Я примеривал вчера мундир, т.е. зипун. Ничего. Принесли нынче рубашку, но скверно сшита. По Москве щеголяют ополченцы: 4 дружины имеют серое, остальные черное сукно. Смольняне -- белое. Многие делают сапоги с красными оторочками и вводят другие щегольства, но мое облачение будет самое простое и скромное, и очень хорошо. Несколько раз был у Годеина: то спит, до дома нет. -- К нему надобно утром, но одно утро посвящено было мной Погодину, другое Андр<ею> Оболенскому, который едет завтра, а жена его через неделю. -- Дим<итрий> Обол<енский> остался до понед<ельника>. -- Я спрашивал его, не хочет ли он видеть Конст<антина>: он отвечал что, разумеется, желал бы с ним видеться, как и всегда, но что именно в настоящую минуту особенного сообщить не имеет. Он очень, очень извиняется за свое молчание. Он говорит, что сам в первые дни разделял мысли и чувства, выраженные в наших письмах36, и особенно в письме Конст<антина>, которое ему чрезвычайно понравилось, но потом -- все это остыло. По моему мнению, однако ж, нет никаких особенных причин; смущает его мелочность направления и забот. Но он знает не больше, чем мы, по крайней мере не говорит. -- М<ария> Фед<оровна> Соллогуб, Бахметева и Черкасская37 спрашивают меня, когда будет и будет ли К<онстантин> Серг<еевич>. Им очень понравились его воспоминания38, особенно Ал<ександре> Ив<ановне> Васильчиковой, которая такие вещи говорила, что совестно слушать, особенно мне, на которого поневоле падает отражение этих похвал. Однако ж, я думаю, что эти дамы хвалят не за то, за что Ал<ександра> Ив<ановна> Васильчикова, впрочем, пространных разговоров я не имел. -- В Москве теперь два или три принца. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, цалую ваши ручки, напишу вам в понедельник. Впрочем, я думаю, что Константин сам приедет; хотя ничего особенного нет, но все же теперь быть в Москве интересно. Обнимаю его и всех сестер. Будьте здоровы. --

Скажите Гилярову39, что Хомяков ему рекомендует книги о музыке (церковной) немца Маркса40 и француза Lui Veilleau41 sur la plein chant et le chant Gregorien {Луи Вейо о полногласном и грегорианском пении (фр.) 42.}.

181

Понед<ельник> 3 апр<еля> 1855 г<ода>. Москва.

Каждый день "Инвалид" печатает приказы по государственному ополчению, но до сих пор офицеры моск<овского> ополчения не утверждены; впрочем, каждый день можно ожидать этого утверждения. Все это очень скучно, также как и неизвестность, война ли у нас или мир. До сих пор о венских конференциях ничего никто не знает положительно1, но, кажется, судя по иностранным газетам, мира не будет. Людовик Наполеон хочет прекратить венские толки предложением России ультиматума, которого, можно думать, не примут. -- Государя ждут в Москву в середу2: говорят, он приедет сюда провожать биатьев, возвращающихся в Севастополь, и помолиться с ними у Троицы. Если это точно так, то оно прекрасно и произведет доброе впечатление на народ, да и предлог побывать в Москве до коронации очень приличный. Но утверждать наверное справедливость этого известия не могу: в середу я вас во всяком случае уведомлю, и вы можете в четверг успеть съездить к Троице. -- Назначение ополчения Московского таково: оно будет прикомандировано к гренадерской 2-ой дивизии, и каждая дружина составит 5-ый батальон при полке; разумеется, полк будет смотреть на дружину как на своих чернорабочих слуг, обязанных исправлять за него всякие некрасивые работы. -- Николая Елагина, не поехавшего на тульские выборы, выбрали заочно в офицеры Белевской дружины: вчера пришло к ним это известие и очень их смутило. Вся семья думает о том, как бы высвободить его из ополчения, чего и можно достигнуть разными способами: к тому же он записан сам по Калужской губернии, а в Тульской только имение его матери. Он, я думаю, не стал бы отказываться, если б не Авдотья Петровна; для которой разлука с ним будет очень тяжела; но забавно видеть с ними Хомякова, который настоятельно требует, чтоб он шел в ополчение, и сердит всю семью. Хомяков говорит, что желал бы видеть в ополчении и Самарина, и Константина), и, отвозя вчера меня домой, объявил, что если б жена его была жива3, то, вероятно, он пошел бы в ополчение. -- Тульское дворянство богато наделило ополченцев, назначив офицерам огромное жалованье и "подъемные деньги. Жаль, что Московское так плохо распорядилось и так скудно: оно было бы и для меня весьма кстати. -- Не знаю еще, чем решатся недоумения елагинские. -- Видел я Годеина, видел Георгия Львова, приехавшего из П<етер>бурга, родственника Ермолова и близкого к нему. Оба они передали мне, что Ермолов серьезно обижается, когда ему говорят о высшем назначении: он говорит, что эти слова его всегда дразнят и звучат для него оскорбительно, ибо он сам себя знает; 30 лет бездействия убили его4, он чувствует, что уже не способен к действительному командованию. Все говорят, что ему будет дано звание почетное начальника всего ополчения в России и что он будет жить в П<етер>бурге для советов. В таком случае нечего к нему и навязываться в адъютанты и секретари, тем более, что теперь он решительно отказывается, говоря, что не видит никакой надобности. Годеин, впрочем, обещает меня уведомить в Серпухов, если откроется Ермолову перспектива иной деятельности. Впрочем, и я сам, как только буду утвержден, явлюсь к нему как к начальнику. -- Нахимов произведен в адмиралы5: это я сам прочел в приказах. Томашевского не видал6, хоть и был у него два раза. -- Дим<итрий> Обол<енский>нынче уехал. Вчера я был у него: он велел поцаловать отесиньку за то наслаждение, которое доставила ему Ваша новая книжка7, от которой он в совершенном восторге. Он просит Конст<антина> продолжать писать к нему письма и позволить ему удержать его письма. Конст<антин> может потребовать копий. Впрочем, я Обол<енского> мало видел: у них в доме свадьба: Шестаков женится на воспитаннице жены Алекс<андра> Петр<овича> Оболенского8; по этому случаю, да и по случаю болезни отца он не мог посвятить нам столько времени, сколько бы желал. Сам<арин> также все с ними как родственник, впрочем, кажется мне, что он что-то пишет и работает. Он спросил меня, есть ли оказия в Абр<амцево>, что ему нужно послать письмо9, не к спеху, но с оказией, и как я сказал, что оказии нет, но что Конст<антин>, вероятно, сам будет сюда, то он объявил, что в случае отъезда его в деревню (на этой неделе) он оставит письмо у сестры10. Я видел его очень мало; вчера его не было дома, но мне кажется, что он был дома, только занят: все прежние дни, кроме вечеров, я заставал его часу в 3-м и позже еще в халате, за письменным столом. У Елагиных вчера он не был. Впрочем, вчера была свадьба Шестакова. Катков, у которого я был и который, видимо, поправился в своих финансах (я встретил его разъезжающего парой в пролетках), объявил, что статью Гильферд<инга> напечатает11, как скоро спустит накопившиеся статьи. -- Базунов просит еще 50 экземпляров Вашей книги12, милый отесинька, которые и будут ему доставлены нынче. Нынче же я распоряжусь насчет публикации. -- Москва-река так разлилась, что и Старожилы такого разлива не запомнят (впрочем, у этих так называемых старожилов память очень коротка). Отовсюду слышны известия о необыкновенном разливе рек. Может быть, и Воря не захочет отстать от других. А какова погода? Ходить пешком в одном сюртуке жарко. Улицы быстро сохнут, но пыли еще нет. -- Андр<ей> Обол<енский> уехал. Вчера был маленький спор раскольников, самый невидный, это правда, но все же весело видеть упорство этого обычая. В будущее воскресенье Хомяков намерен отправиться на спор. -- Судя по всему тому, что я вижу и слышу, и по некоторым письмам из П<етер>бурга, которые мне удалось прочесть, холопство жалеет о прежнем строгом барине, который всегда держал его в страхе, зато бывало иногда милостиво фамильярничал. Теперь не то! Новый барин не фамильярничает, но и не унижает людей подлым страхом, однако ж старым лакеям кажется величайшим развратом, что новые не затянуты в струнку и не знают вытяжки перед барином. Правда, что лакейство надо держать в руках, а то оно слишком зазнается, но, во 1-х, и лакеи могут сделаться порядочными людьми и добрыми слугами без рабства, во 2-х, пусть уж лакейство явится в безобразном виде, нежели в картинном виде, как прежде. -- Говорят, и если это неправда, то хорошо, что говорят: государь сказал в ответ на вопрос о бороде и русском платье вообще: "А мне какое дело? пусть одеваются, как хотят". -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, в ожидании утверждения принялся за свою работу. Трушковский вам кланяется. Будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. Сейчас получил ваше письмо от 31 марта, слава Богу! Я уж думал, что письма нет оттого, что сам Конст<антин> едет. Но как больно, что и Вы, милая маменька, были нездоровы, да и у Вас, милый отесинька, все голова болит. -- Погода так хороша, что Вы, верно, вышли на воздух. -- Я не думаю, чтоб ополчение было распущено: приостановились бы расходами по ополчению, но расходы идут и огромные. Впрочем, мне вовсе не представляется действительность опасности, и я не могу своему вступлению в ополчение придать серьезный характер: мне это является больше прогулкой, путешествием, новым столкновением с жизнью: впрочем, это оттого, что правительство и общество отняли у него серьезный характер. Мне в то же время было бы совестно не вступить. Все идет глупо, но тем не менее люди дерутся и жертвуют, и кажется, только участие в опасностях и жертвах дает будто право на суд и на другие требования, по крайней мере, для меня, не имеющего возможность участвовать иным способом. Но я должен сознаться, что испытываю приятность реальности и решился: по крайней мере, на несколько времени я обеспечен, пристроился. -- Хочу непременно уговорить Мамонова вступить в ополчение. Благодарю Вас очень, милая маменька, за Ваше письмо. Цалую еще раз ваши ручки, благодарю за письмо Конст<антина>. Оболенский очень, очень крепко его обнимает13. Хлебов я не прислал потому, что в тот вечер Афан<асий> был пьян, что извиняется праздником, свиданием с родственниками.

182

6 апр<еля> 1855 г<ода>. Середа.

Получил я третьего дня письмецо Константина с поваром, исполненное опасений насчет приезда Майкова1. Эти опасения очень понятны, но вы можете успокоиться: Майков не будет, да и вообще кажется, знакомство с Хомяковым отбило у него охоту водиться с славянофилами: с ним нянчится теперь Шевырев. Впрочем, Хомяков тогда же сказал Обол<енскому>, что не советует Майкову ехать в Абр<амцево>, потому что вода в Воре очень холодна, а К<онстантин> С<ергеевич> может почувствовать в себе при виде его раж из новгородского побуждения. -- Государь не приехал и не будет по случаю болезни матери. -- Обо мне еще нет ничего; впрочем, в понед<ельник> "Инвалид" не выходит. Между тем начальники дружин все на сборных пунктах, и слышно, что ополчение выступит в скором времени, т.е. не останется в Серпухове, а будет учиться уже в Новгородской губернии. Ник<олай> Елагин уехал в Тулу хлопотать об исключении. Василий Ел<агин>2 великодушно предлагал себя в замену, но его предложение семьею не было принято. Правда, что Белевская дружина составлена очень дурно, что почти нет ни одного порядочного офицера, но если бы точно кто-нибудь из них хотел идти в ополчение, то можно было бы похлопотать о переводе в другую дружину. Впрочем, Василию, так же, как и Константину, за неимением чина нельзя вступить, по крайней мере, этот вопрос остается еще неразрешенным. Не знаю, успеет ли Н<иколай> Ел<агин> в своем намерении; он должен скоро быть. -- Самарин уехал с братом охотиться в деревню на несколько дней. Марья Фед<оровна> отдала мне письмо замечательное Сам<арина> к Константину, довольно толстое, с тем, чтоб отправить его с оказией. Но оказии нет: повар, говорит Афанасий, пробудет здесь еще дня два или три, да и не знаю, можно ли будет послать с поваром. Верно, мужики не ездят теперь в Москву с дровами по причине дурной дороги: в противном случае вы бы, верно, приказали кому-нибудь из них зайти. -- Кул<иш> пишет Трушков<скому>, что, говорят, доклад о Гоголе на днях будет представлен государю3. Я советую самому Трушк<овскому> съездить в П<етер>бург, добиться немедленно разрешения, немедленно приступить к печатанию, по крайней мере, второго издания полных сочинений4 (уже наполовину отпечатанного), а потом, смотря по обстоятельствам, или вступить в ополчение, или же провести остальные летние месяцы в Малороссии и возвратиться на зиму в Москву для печатания других сочинений Гоголя. -- Нового решительно нет ничего. Судя по "L'Indep<endance> Beige", мира не будет. В последнем No напечатано между прочим, что Титов5 решительно объявил Буркенею6, что ни о каком ограничении русского владычества в Черном море (т.е. чрез ограничение числа кораблей или через обращение Севастополя в купеческую гавань) речи быть не может, d'apres les pouvoirs, dont il est pourvu {В виду полномочий, которыми он наделен (фр.). }. Между тем, Англия твердо держится принципа integrite {Целостности (фр.). } Турции, чтобы французы не утвердились на Востоке, чего ей очень не хочется. В Петербурге, по слухам и рассказам, нет никакой надежды на мир. Впрочем, это мне сказал Хомяков. -- Если что узнаю нынче, так завтра вам сообщу. -- Как это скучно, что так замедлился приказ, да и вся эта неизвестность очень томительна. Прочел я книгу "Рассказы ратника П<етер>бургского ополчения 1812 года"7. Очень для меня интересна. Автор со всею откровенностью передает все ощущения, испытанные им, все столкновения, все отношения ополчения к армии, и то, как ополчение дрогнуло сначала, даже бежало, и как потом, когда оно было поведено в штыки, и неприятель струсил к побежал, оно от этого успеха мигом выросло духом на целую сажень и уже ничего не боялось! -- Говорят, Тургенев здесь8. Не знаю, где его найти. Разве съездить к Щепкину. Да, встретил я третьего дня на Никольской Клавдию Ник<олаевну> Щепкину с дочерью9: она покупает дешевые товары, очень, очень вам кланяется, хочет непременно быть у Троицы и у вас. Москва-река сбывает, но разлив ее был очень силен: с 1807 года, говорят, не было такого. Жаль, что она не всегда в таком разливе: как бы скрасила она Москву. Пользуетесь ли вы погодою? Она так хороша. Верно, нынче или завтра получу сведение от вас хоть по почте и узнаю, прошло ли маменькино нездоровье и что Ваша голова, милый отесинька: впрочем, в деревне теперь едва ли можно пользоваться погодой, потому что воздух напоен сыростью от тающей земли. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, авось-либо завтра я сообщу вам уже положительное о себе известие. Будьте здоровы, ради Бога, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и всех сестер. --

183

Четверг. 7 апр<еля> 1855 г<ода>. < Москва >.

Вчера наконец в "Инвалиде" помещен приказ по Московскому ополчению, но напечатана только половина, об офицерах шести дружин; нынче, вероятно, напечатается другая половина об остальных дружинах, в том числе, и о Серпуховской {Утверждены решительно (по 6 дружинам) все: и выбранные, и охотники, и отставные, и служащие гражд<анские> чиновники. Также и Загоскин1.}. В таком случае завтра или послезавтра утром я поеду в Серпухов, но прежде побываю у Ермолова. -- Во всяком случае вы получите от меня письмо и от субботы. Удивляюсь, что нет от вас весточки: не едет ли сам Константин? -- Вдовствующая императрица очень, очень больна2. Венские конференции рушились3, война, хотят призвать к ополчению остальные губернии. Вот какие воинственные слухи приходят теперь из П<етер>бурга и, кажется, из достоверных источников. Вы, вероятно, прочтете завтра в "Московских) ведомостях" депешу, читанную мною вчера в "Сев<ерной> пчеле" о бомбардировании Севастополя4 и о потере нами 800 человек. Бомбардирование продолжалось, когда депеша отправлена. К французам приходят беспрестанно подкрепления. Нынче в "Инвалиде" должно ожидать новых известий! -- Самарин приехал вчера к обеду, ничего не убивши. -- Ездил я вчера вечером к Погодину, но не застал его дома, оттуда проехал к Хомякову, который говорил о необходимости деятельности литературной и издания журнала5 и т.п. Хотя я и полагаю, что теперь еще не время думать о журнале, но Хомяков предлагает Константину приехать потолковать о сем предмете. --

Послезавтра день рожденья Сонички. Поздравляю ее и вас, милый отесинька и милая маменька, а также Константина и сестер. Удивил меня вчера повар, сказавши, что в пятницу Вы сами приедете в Москву, милая маменька. Вы ничего об этом не говорили и не писали. Вам, я думаю, действительно нужно приехать для дешевых товаров, а может быть, и для переговоров с Овером, но не знаю, просохла ли у вас дорога, и потому скорее буду ожидать завтра Константина, чем Вас. -- Я сам намерен завтра повидаться с Овером и спросить его о верховой езде. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, цалую ваши ручки, обнимаю Конст<антина> и сестер. Дай Бог, чтоб вы были все здоровы.

Если завтра никто не приедет, то повар отправится обратно в Абрамцево, а с ним и письмо Самарина6.

184

Пятница. < 8 апреля 1855 года. Москва >.

Нынче проснувшись, получил Ваше письмо, милый отесинька, и письмо Константина. -- Посылаю письмо Самарина с Василием Петровым, а также мерку с портрета Бебутова1 для того, чтоб Филипп мог наскоро сколотить ящик и прислать его с Константином. Отвечаю на Ваше письмо, милый отесинька. Книжка Ваша2 отвезена и к Годеину, и к Казначееву. Вчера у Киреевского Ив<ана> В<асильевича> на вечере видел я Тургенева, приехавшего вчера утром: он послезавтра едет в деревню и жалеет, что не может теперь попасть в Абрамцево, но думает нарочно приехать летом. От книжки он в восхищении3 (и благодарит за получение): "кроме знаменитого половодья и ловли с острогой", говорит он, ему нравится очень еще описание следов разных зверьков на снегу. Именно потому, что я знаю, как ленивы наши книгопродавцы, я сам распорядился доставкой к ним книг: именно Базунову 50 экземпляров), за которые и получил 35 р<ублей> сер<ебром>, а также Салаеву4 25 экз<емпляров> за 17 р<ублей> 50 к<опеек>. Деньги отдам Константину. К Салаеву я зашел с тем, чтоб побраниться с ним: зачем он уверял Конст<антина>, будто я обещал все книги впредь отдавать ему с уступкою 35%. Он, разумеется, извинялся, говорил, что так было с "М<осковским> сб<орником>" и с "Зап<исками> охотника". Я объявил ему, что более 30% уступки с рассказов ему не будет; желая, вероятно, со мной примириться, он мне предложил вперед деньги за 25 экземпл<яров>, которые я I ему на другой день и доставил. Наливкин также просит ему доставить на днях 5 I экземпл<яров> последней книги5 и 5 экз<емпляров> "Записок об уженье" и -- вот чудо! -- 5 экземп<ляров> "М<осковского> сборника"! -- Улитину доставлено 25 экз<емпляров>, да 20 экз<емпляров> он взял из типографии. Вообще у Улитина много очень книг Ваших, разн<ых> изданий, за которые деньги с него еще не получены; но я заеду к нему и нынче; если же не получу, то пусть Конст<антин> получит. -- Вот вам слово Ф<едора> И<вановича> Тютчева6 о современном положении: он называет его оттепелью. Из П<етер>бурга известия самые воинственные, но подробности никому неизвестны. Вообще положение какое-то странное, все в недоумении, никто не прочен, никто не знает настоящего пути, которым хочет идти правительство. Государь все живет как наследник, живет в прежних комнатах, носит генерал-адъют<антский> мундир. Очень усиливается Ростовцев, которого в Петерб<урге> называют Мазарином7. Отличает он также адъютанта своего Юрьевича8. Толстой граф (Алексей) вступил в стрелков<ый> полк9. -- Приказ вчера еще не был получен10, но сомнения нет, что утверждены все офицеры, и я вчера вечером у Киреевского11 был в мундире и привел всех в зависть и восторг, разумеется, не своей фигурой, а платьем. Нынче получится приказ12, и завтра, дождавшись Конст<антина>, я отправлюсь в Серпухов. Впрочем, это будет зависеть от Толстого. Мне сказали на его квартире, что его ждут завтра на воскресенье. В таком случае я поеду в Серпухов с ним. О Севастополе новых сведений нет. -- Я не согласен с Константином насчет вступления в ополчение. Толкуют о мире и по какому-то тайному инстинкту созывают ополчение. Мира не будет, и ополчение будет играть немаловажную роль. Вступать в ополч<ение> не значит согласиться на разыгрываемую комедию, а значит изъявить готовность участвовать в опасностях, угрожающих России, чьей бы виной они ни были навлечены. В таких случаях не нужно у rega rder de si pres {Рассматривать слишком пристально (фр.). }. Вступать с одушевлением легче, приятнее, чем без одушевления, по чувству нравственной обязанности. -- Призыв к ополчению значит возвещение опасности, угрожающей России, -- вот главное и существенное: может быть, опасность не кажется еще столь близкою, может быть, ты винишь в опасности само правительство, может быть, ты не сочувствуешь политике правительства... Покуда ты так рассуждаешь, враг нагрянул на Россию и разорил ее пограничные области. Нечего обращать внимание на все те глупости и вздоры, которыми сопровождается по милости людей всякое серьезное дело. Ты только относись к серьезному делу серьезно и честно, и все получит иной характер. Говорим и убеждены, что эпоха велика, несмотря на всю мелочность современного человечества, на всю глупость человеческих деяний; эпоха велика, полна будущего, являет борьбу мира древнего и нового и проч. и проч., значит, грозит опасностями и войною России, и никто не хочет понести тяготы этой эпохи, никто не хочет сказать себе: "Меж рабочих темных и безвестных, друг! и ты рабочим добрым будь!"13. Можно еще не вступать в военную службу -- это другое дело: кроме того, что тут требуется много знания, которого не нужно для ополченца, вступить в военную службу значит записаться в известное сословие, цех, занимающийся войной как ремеслом. Но когда призыв относится не к ремесленникам только, когда относятся к вам в ваш кабинет и говорят, что России грозит опасность, ответ может быть только один: "Вы говорите, что грозит опасность? Я готов защищать Россию от опасности". -- Что касается до меня, то, кроме других побуждений, я вступаю по требованию совести, о чем я и не говорю никому, потому что совестно это говорить, да и не все расположены этому верить. Уже более года мне совестно читать газеты, толковать о значении эпохи, желать войны -- и не участвовать в жертвах, необходимых при исполнении этого желания, не участвовать, хоть страдательно, пассивно, в качестве рабочего темного и безвестного, если не в качестве деятеля. Разумеется, очень естественно желать при этом участия более согласного с наклонностями, более деятельного, но если этого нет, так надобно понести тяготу со всеми. Но кроме этого, я иду в ополчение и потому, что не имею другой деятельности, и потому, что меня манит новость этого пути, что я люблю и перемену мест, и жизнь тревожную, и хочется дохнуть опасностью. Я должен сознаться, что повеселел и помолодел, вступив в ополчение, хотя, впрочем, надевая вчера мундир, исполнился на ту минуту очень серьезного и строгого чувства. Хомяков, который бранит и Елагин<а>14, и Самар<ина>, зачем они не вступили в ополчение, сердится, между прочим, за то, что им не скучно, что не пошлою кажется им ежедневность, что они не чувствуют потребности "хода дней не слышать над собой!"15. Я привожу все вам стихи мои потому, что они у меня в памяти, ибо Хомяков недавно вспомнил их и заставил меня их несколько раз прочесть. Я же на вопрос, зачем вступил в ополчение, всегда говорю, что вступил в последний день царств<ования> и что нечего иного делать. Конечно, если бы мне представилась деятельность иная, равно живая, полезная и связанная с современными событиями, я бы охотнее принял ее, чем ополченскую. Что Константин не вступил -- это другое дело. Его деятельность и значение более определены, он старше меня и необходимее для семьи: для него нужны весьма и весьма серьезные и настоятельные причины. К тому же у него нет этого бродяжнического элемента, как у меня, элемента, который во мне, право, не есть что-то преднамеренное, сознанное и утвержденное. Но оглядываясь назад на жизнь свою, вижу, что так у меня постоянно жилось, так сама судьба все устроивала. Купил я себе воинский устав. С первого дня приезда в Серпухов поведу записки. Я думаю, что, проведя в Серпухове неделю, мне можно будет приехать к вам в Абр<амцево> на несколько дней и показаться в мундире. Не знаю, идет ли он ко мне, но мне в нем очень ловко. Ну да вот Константин увидит. -- Прощайте, милая маменька и милый отесинька, будьте здоровы, цалую ваши ручки. -- Я вчера и Черкасскому, и Хомякову, и Самарину сказал, что Конст<антин> будет в субботу, еще не получивши письма с Васил<ием> Петров<ым>, а так. Если будут новости, напишу вам и завтра. Обнимаю всех. Письма в тетради.

185

Суббота. 9 апр<еля> 1855 г<ода>. <Москва>.

Наконец во вчерашнем "Инвалиде" напечатано о назначении меня в дружину 111-ую штабс-капитаном. 111-ая дружина -- Серпуховская. Товарищи мои: некто, служащий в московской городской полиции, Забугов, Жеглинский, Константинович, Бенаревич, Капков1, остальных не помню. -- Сейчас еду к Толстому, а от него к Ермолову. Письмо это я отправлю ныне со штрафом: может быть, Константин захочет приписать, да, может быть, и я узнаю что-нибудь достоверное о времени своего отъезда. -- Конст<антин> приедет кстати: статья его о глаголах вышла, я возьму ее нынче из ценз<урного> комитета, потому что он может опоздать, а завтра воскресенье, комитет заперт. -- Нового нет ничего. -- Конст<антин> не приехал еще: значит, он не высылал вперед лошадей. Был у Ермолова,- который принял меня наилюбезнейшим образом. К сожалению, тут было еще двое, но тем не менее разговор был очень интересен. Он совершенно свеж и головой и телом, но сатирические складки ума, образовавшиеся в течение 30 л<етнего> бездействия, так сильны, что, кажется, ничто их не разутюжит. О назначении его на высшее место -- ни слова; он все говорит про ополчение "мы" и высказывает к нему порядочное презрение. Провожая меня, он сказал мне, что об моем желании ему говорили и Казначеев и Годеин, но что он ничего не может для меня сделать, потому что при ополчении нет никакого дела, что, может быть, я удовлетворю свое желание, если как-нибудь перейду в армию. Я благодарил его и сказал: "Позвольте мне тогда, в случае намерения перейти в армию, прибегнуть к Вашему покровительству"... "К моему? -- сказал он, -- помилуйте, я могу только повредить; стоит мне только попросить, чтоб мне отказали, и я считаю себя совершенно счастливым, если отказывают вежливо". Мне же собственно наговорил он тысячи любезностей; сказал также, что я очень похож на брата Константина. -- Ополчению сначала предстоит роль незавидная, но потом из него, кажется, будут пополнять убыль армии. -- Он говорит, что нет никаких надежд на мир. Он очень свеж и постоянно хозяин самого себя, но колкости и эпиграммы сыплятся беглым огнем. Подробности разговора передам Конст<антину>. Толстого ждут с минуты на минуту из Серпухова. -- Видел Казначеева: он немного нового рассказывал про П<етер>б<ург>, но говорит, что все уверены в войне. Государю недавно представляли рисунки боярских костюмов, он сказал, что теперь покуда он это намерение отложит, но изо всех слов видно, что ему очень хочется ввести русское платье, и в обществе П<етер>бургском даже дамы толкуют о сарафанах. Выйдет страшное безобразие, но нужды нет: чрез все это должно пройти. Камергеров переименовывают в стольников, камер-юнкеров в ключников. -- О Севастополе никаких известий, впрочем, вчера вечером, говорят, проехал флигель-адъютант оттуда. -- Однако ж очень пора, прощайте, цалую ваши ручки, обнимаю сестер. Будьте здоровы, пора на почту. Путята вам кланяется и М<ария> Ф<едоровна> Соллогуб.

186

Суббота 16 апр<еля> 1855 г<ода>. Серпухов.

Я не знал, надолго ли уезжаю в Серпухов, и потому не просил вас писать сюда, милый отесинька и милая маменька. Оказывается, что здесь дела много, очень, очень много, и я останусь в Серпухове все время до самого похода, т.е. выступления дружины, чт o будет, говорят, 15 мая или, по крайней мере, до окончательного сформирования. -- Впрочем, на будущей неделе два праздника сряду (суббота и воскресенье)1. Если Толстой поедет в Москву, то и я поеду с ним и в субботу буду у вас. На всякий случай, однако же, по получении этого письма напишите хоть несколько строк о своем здоровье ко мне в Серпухов. -- Я приехал сюда в понедельник и тотчас же вступил в исправление своих новых должностей: казначея и квартирмейстера. Кроме того, что эта часть мне совершенно неизвестна, ее должно создать, потому что ничего не устроено, не заведено, а между тем ратники поступают в значительном числе. На моих руках хозяйство целой дружины: снабжение людей провиантом, лошадей фуражем, прием и хранение амуниции, вещей, размещение, счетоводство, ведение бесчисленного множества книг, табелей и ведомостей. И все это надобно делать по закону, и все это надобно завести, а канцелярии еще у нас нет. Ратников принято с лишком 600 человек, а офицеров, кроме меня, всего один, некто капитан Жеглинский, отличный фронтовик и, кажется, хороший человек. Офицеры не являются, потому что не имеют средств обмундироваться и подняться с места, а московское дворянство не дало никаких пособий. Граф Толстой превосходный человек, но совершенно неопытный и по хозяйственной, и по строевой части. -- Я остановился сперва в подворье, но потом переехал к нему на квартиру, потому что там устроивается канцелярия, и мне нужно там быть беспрестанно, а она от подворья в двух верстах. -- Набор ратников происходит совершенно так же, как и набор рекрут: идут с такой же неохотой, с такими же усилиями избавиться от ратничества. Несмотря на то, что мне приходилось даже ревизовать дела рекрутских присутствий, сам я никогда не видал рекрутского набора, т.е. не присутствовал при приеме. Теперь я познакомился и с этим явлением, играющим такую огромную роль в крестьянской судьбе! -- Зрелище это довольно отвратительно, и в первые дни утомляло меня нравственно донельзя. Представьте себе тесные, грязные комнаты, набитые голыми людьми, ждущими своего приговора, присутствие, в которое ежеминутно входят эти голые люди, большею частью нечистые и нередко покрытые ранами; два автомата, т.е. солдаты хватают их, ставят под мерку, выправляя им головы, разгибая спины, провозглашают рост, поворачивают их спиной и боком и передом; доктор говорит: "Хорош", председатель кричит: "В команду...". Иногда же, если несчастный успевает объяснить какую-либо болезнь или несправедливость отдачи или тому подобное, дело останавливается, посылают за справкой, присутствующие пользуются временем, чтоб перевести дух, начинают курить или завтракать, или расхаживать по комнате, а тут же и голый человек, о котором пошла справка. Дом же присутствия, да и самый двор осажден толпами: из них многие для придания себе смелости совершенно пьяны и громко и будто весело поют пьяные песни, а женщины воют, воют, голосят и причитывают. Некогда мне, а хотелось бы побольше прислушаться этого голошения и причитания. До сих пор не знаю, поэтическая ли это импровизация или раз навсегда сложенная песня. Я видал женщин, поющих над умершими хором. Как бы то ни было, и вой, и пьяное пенье -- все это доносится до присутствия сквозь окна, которые приходится беспрестанно отворять от нестерпимой духоты и вони. Прибавьте к этому разные сцены отчаяния, великодушия, плутовства: иногда входят матери с обыкновенными просьбами взять старшего и оставить меньшего (эти просьбы всегда исполняются беспрекословно), иногда малолетний сын предлагает себя за отца, брат за брата. А на улице видишь нередко женщин, лежащих где-нибудь в углу на мостовой лицом к земле и горько плачущих. -- Не хотят никак понять, что ратник не солдат и что он к ним воротится. -- К чести наших присутствующих надобно сказать, что они делают дело честно и довольно человечески. -- Когда дружина совсем сформируется, будет легче, а теперь идет беспрестанная присылка и прием вещей. - Дела хлопотливого так много, что не замечаешь даже весны: знаешь только, что ведь весна теперь. Серпухов большой и красивый город, окрестности, кажется, должны быть летом очень хороши. -- Афанасий здесь мне очень пригоден: я ему поручаю большую часть закупок, и он все покупает очень хорошо и дешево. -- Как-то странно мне всем этим заниматься, как-то всему этому не верится. Действительно, почти все смотрит комедией, а между тем люди отрываются от семей, терпят неволю, дружина набирается. Толстой твердит в утешение и себе и мне: "Погодите, будет трагедия". Авось-либо. -- А каков Севастополь? -- У вас, вероятно, пропасть вестей; здесь их очень мало. -- Состав здешнего чиновничества сравнительно с прочими уездными городами довольно порядочный; а доктор П. Алекс. Кундасов, кажется, и хороший и умный человек и пользуется в околотке большою известностью. -- Как ни скучны, ни противны мне подчас мои теперешние занятия, все же я радуюсь тому, что несу свою долю тяготы в эту эпоху, что я тоже будто работаю и хлопочу около колесницы... Конечно, эта работа совершенно ничтожна с общей точки зрения, но для меня собственно она не ничтожна, а невыносимо тяжела и скучна. -- Константин, я думаю, уехал из Москвы недовольный по обыкновению мною, и мне это очень жаль, но признаюсь, тяжело в то время, когда нуждаешься в ободрении (не в одобрении), слышать только одно порицание и осуждение предпринятому делу, требующему больших усилий и лишений. Спасибо еще Хомякову, который поддерживал мое решение, и я продолжаю жалеть, что ни Елагин2, ни Мамонов не вступили в ополчение. -- Какова-то у вас весна за 150 верст отсюда? Пользуетесь ли вы ею и здоровы ли? Дай Бог, чтоб вы были все здоровы. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. Как странно уходит отсюда почта в Москву -- только по середам и воскресеньям. Середу я пропустил, а это письмо едва ли попадет к вам во вторник. Прощайте.

187

Суббота 21 мая 1855 г<ода>. Серпухов.

Я не успел написать вам в середу, милый отесинька и милая маменька, а здесь почта отходит только два раза в неделю по середам и воскресеньям. Нынче день именин Константина. Обнимаю его крепко и поздравляю, поздравляю и вас и всех сестер. Не будет ли нынче у вас Самарин? -- Как теперь холодно стало по ночам, да и днем постоянно слышна неприятная свежесть. Я думаю, морозом побило ваши огурцы. -- Особенно нового у нас ничего не происходит: все те же бесконечные хлопоты, та же суетливая работа, а дело подвигается вперед медленно: тот же недостаток офицеров, из которых девять еще не явились и не утверждены, тот же недостаток вещей и припасов, та же неизвестность, когда поход и куда поход. Чем все это кончится, не знаю, да и по газетам ничего не разберешь. Опять сделан десант неприятельский беспрепятственно, Керчь взята1, и музеум, вероятно, будет расхищен2, пополнит музеумы лондонский и парижский... Как бы, взявши Керчь, не перерезали они сообщение по Арбатской стрелке, не взяли Симферополя и не заняли дорогу от Перекопа!." Авось-либо этого не будет, но войска, войска там мало. Одно наше преимущество, что в этой степной части Крыма может действовать кавалерия, которой у нас много, а у них почти нет ничего. -- А какая схватка под Севастополем в ночь с 10 на 11 мая!3 Как обидно, что нет подробностей. -- Получил я возможность иметь здесь "Journal des Debats" и "L'Independ<ance> Beige" от помещика Алекс. Мих<айловича> Васильчикова, которого имение отсюда недалеко и который познакомился с Толстым, но читать почти некогда, разве только часу в 11 вечера. В середу был я с Толстым на бале у фабриканта и купца Коншина, страшного богача. Впрочем, старик умер в прошлом году, и теперь фабрикой заведывают дети, из которых один в понедельник женился и в середу давал бал. Тут были, кроме купцов, соседние помещики и помещицы, чиновники и чиновницы, какая-то княгиня Шаликова, урожденная Остерлоне, какая-то княжна Вадбольская и проч. -- Коншин в их глазах почти что благородный, потому что жил полтора года в Англии, говорит no-английский и по-немецки, а также и его братья, лошадь англизированная. -- Меня же удивило при этом знании языков совершенное невежество Коншиных. Как странно сочетание притязаний на европейскую цивилизацию с тщеславием русского купеческого быта! -- Из церкви до самого дома молодые шли по пунцовому сукну, в венцах, музыка выписана была из Москвы, г<осподина> Сакса; во время бала горела иллюминация: до десяти арок и тысячи разноцветных бумажных фонарей, над которыми красовалась на выясневшей, прозябнувшей синеве неба полная луна! К сожалению, все богатство Коншина не в силах было ее завесить, а она много мешала: бриллианты, бриллианты и бриллианты так и блистали. Все эти купеческие празднества производят на меня всегда пренеприятное впечатление как грубым тщеславием, которое прыщет изо всех углов, так отсутствием изящества и свободы: в то же время жалко смотреть, как они силятся, чтоб все было comme il faut {Прилично (фр.). } в дворянском смысле, стыдятся промахов и скорее мучатся, чем веселятся. Толстой пустился танцевать кадрили и оставался там до 5 часу утра, а я, пользуясь страшной теснотой, потому что приглашенных было вдвое больше, чем могло поместиться в доме, ушел потихоньку еще в 11 часов. -- Какая досада! Вчера вечером, когда я ездил с Толстым осматривать новое помещение одной роты верстах в 25 от города, заезжали дамы и спрашивали меня. Они оставили клочок бумаги, на котором написано: Жукова-Степанова4 (или Степанчикова), село Лукьяновское. -- Непременно поеду к ней и очень, очень рад буду ее видеть. Я ее не видал с 1836 года! -- Толстой отправился в Москву, а я остался здесь, но должен буду явиться в Москву во вторник утром для приема 17 лошадей, для чего отправляю заранее людей с подводами. Разумеется, главный приемщик будет Афанасий. Теперь стали все вдруг сдавать вещи, так что не опомнишься: полушубки, платье, сапоги, ружья, телеги, зарядные ящики... Вещи, построенные Московским губ<ернским> Комитетом ополчения, отвратительнейшие: воровство самое наглое, украдено денег, конечно, больше, чем наполовину. Работы очень много и все больше и больше, потому что приходится работать почти за всех или по недостатку, или по неспособности офицеров. О назначении нашем -- ни слухов, ни сведений. -- В Москве я пробуду, вероятно, день, не больше, и едва ли мне можно будет на этой же неделе съездить к вам. А хотелось бы отдохнуть несколько дней совершенно спокойных, беспечных и свободных от этой суетливой работы. -- Если успею покончить завтра с приемом ружей, то после обеда съезжу к Степановой. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, цалую ваши ручки, будьте здоровы, обнимаю Константина и сестер. -- Постараюсь успеть написать вам из Москвы. --

Толстой так нападает на ветчину, отданную Вами, милая маменька, что ее, я думаю, скоро ничего не останется.

188

Воскрес < енье > 29 мая 1855 г<ода>. Серпухов.

Вы очень хорошо сделали, что написали ко мне, милый отесинька, потому что я должен оставаться в Серпухове и, право, не знаю, когда вырвусь отсюда. Понимаю теперь, что значит снаряжение войска. Может быть, вскоре узнаем, что значит передвижение войска, и тогда воздержимся от многих легкомысленных, невежественных обвинений. Эта неделя пробежала так, что я ее не заметил. -- В воскресенье, когда отправил я отсюда к вам письмо, привезли порох, т.е. боевые патроны и разные другие вещи, которые надо было принимать, считать, размещать. Все это продолжалось до 11 часа времени, так что я не успел съездить к Степановой. В понедельник, когда Толстой возвратился из Москвы, отправился я в Москву для приема лошадей, и хотя остановиться я должен был на квартире Толстого, куда отправил предварительно людей и телеги, однако ж забежал часу в 12 ночи к Трушковскому: он только что возвратился от вас1, и поэтому я имел самые свежие известия. А на другой день видел я Авд<отью> Петровну, которая также рассказала мне о своем посещении; она им очень довольна; ей особенно было приятно то, что отесинька ей очень обрадовался. -- Трушковский рассказывал мне про свои П<етер>бургские похождения2. Не знаю, отправил ли он письмо Константина, т.е. нашел ли оказию. -- На другой день утром поехал я в Рогожскую к купцу Ширяеву, от которого должен был принимать лошадей. Афанасий тут отличался, ценил, судил, браковал с таким жаром, как будто дело шло о спасении жизни. В два часа, после обедни прием окончился, и мы выбрали действительно превосходных лошадей: так, по крайней мере, говорят все без исключения. -- Обедал я у Елагиных, после обеда был у Хомякова и Самарина, а в 10 час<у> отправился назад в Серпухов. Теперь заварилась страшная каша, очень замедляющая и затрудняющая наши действия по приему вещей. Дружинные начальники все подняли громкий вой по причине скверного качества вещей, доставляемых губернатором (он председатель губ<ернского> Комитета, строившего все вещи); за них, т.е. за дружинных начальников вступился начальник ополчения, пошли неприятности, ссоры, обе стороны раздражились и, как всегда водится в подобных случаях, обе дошли до несправедливостей. Мы получили предписание -- быть в приеме вещей от губ<ернато>ра как можно осмотрительнее под страхом строжайшей ответственности в случае недоброкачественности вещей (мера доброкачественности у которых однако ж ничем не определена: иная вещь в 5 р<ублей>, иная в 50 р<ублей>); губернатор, для которого это дело может иметь неприятные последствия и подвергнуть взысканию несколько сот тысяч рублей, настаивает на приеме и присылает особых чиновников для сдачи; с обеих сторон придирчивость, мелочность. Всю эту неделю производился прием вещей и уже не мною только, а Толстым и всеми старшими офицерами. Вчера целый день с утра до позднего вечера, например, был посвящен сапогам и топорам. Скука смертная! -- Признаюсь, я был всегда строг в приеме, хотя многое также принимал на риск, но в настоящем случае мне не совсем приятно служить орудием раздражению; чувствуется, что дело идет уж не только о годности вещей. -- На этой неделе обедал у нас один молодой офицер, лет 22, Рачинский; он только полтора месяца как оставил Севастополь, где прожил 6 месяцев и был адъютантом у Истомина до самой его смерти3. Теперь по желанию родителей перевели его поближе к Москве и прикомандировали к формирующемуся здесь в Серпухове стрелковому (армейскому) батальону. Он мне очень понравился, малый он неглупый, и рассказы его чрезвычайно интересны. Мнения его потому для меня важны, что носят печать не личных убеждений, а общих установившихся взглядов. Достойна замечания искренняя всеобщая ненависть флота и войска к Меншикову (который, между прочим, не был ни разу ни на одном бастионе и беспечность которого выше всякого описания). Со вступлением Горчакова в управление солдаты перестали голодать4. -- Изо всего видно, впрочем, что осада так продолжительна и люди с опасностями до такой степени свыклись, что опасность и пребывание между страхом и надеждою потеряли и свою прелесть, и свое нравственное, нередко спасительное и очистительное значение. Войска в Севастополе также слишком много, чтоб могло образоваться то чувство братства, которое порождает общее дело, общая опасность. -- По его словам, женщины, т.е. все эти сестры оказывают действительно много пользы и утешения5; но они теперь ухаживают почти за одними солдатами, потому что не тяжело раненые офицеры позволяли себе разные оскорбительные для них вольности, чего солдаты, отчасти из уважения к их делу, отчасти из почтения к высшему их сословию (они дворянки или наравне с ними), себе не позволяют. Я вполне готов допустить в солдате силу первого чувства, т.е. уважения к делу. -- Вот и июнь. Соловьев я не слыхал в нынешнюю весну. Погода стоит прекрасная, хотя и ветряная. -- Я очень рад, что у вас все идет хорошо и что вы сами и сестры можете пользоваться летом. Может быть, в конце будущей недели я попаду к вам, если окончится прием вещей. Двое новых офицеров прибыло, но от них не легче. Говорят об успешном отражении неприятеля, о возвращении Керчи, но только говорят. -- Томительное состояние неизвестности продолжается. --

Прощайте, милая маменька и милый отесинька, будьте здоровы и дай вам Бог хорошо пожить лето, лето -- одно из лучших благ, посылаемых Богом! Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. -- Авось-либо нынче попаду к Степановой.

189

Воскресенье, 1855 г<ода> 5 июня. Серпухов.

Опять пишу вам только несколько строк, милый отесинька и милая маменька, чтоб не пропустить почты и чтоб объяснить вам, почему до сих пор не могу вырваться из душной здешней моей атмосферы. Нынче с 5 час<ов> утра до сих пор, т.е. до часу мы все на ногах, то на плацу, то в цейхгаузе: послезавтра по приказанию государя генерал-адъют(ант) Ланской делает смотр всей дружине и всем вещам. Граф Толстой очень озабочен, а меня берет зло при виде этих приготовлений и подготовлений к встрече начальника. Где я ни служил, я никогда не готовился ни к ревизии, ни к приему ревизора. -- Говорят, мы идем в Киев. -- В середу, сбыв Ланского, я напишу подробно и обстоятельно все, а теперь покуда прощайте, цалую ваши ручки, будьте здоровы, Константина и сестер обнимаю. --

Какая духота, как жарко, какое лето!

А как скверно идут наши военные дела!

190

Серпухов. 1855. Середа. 22 июня.

Пишу к вам только для того, чтоб сказать, что я жив и здоров и чтоб вы не беспокоились. Писать же решительно некогда: послезавтра будет Строганов1. Нас торопят всеми мерами. Не знаю, точно ли так будет, но по бумагам поход назначен 5-го июля: куда -- еще не объявлено, но, вероятно, в Киев покуда. Во всяком случае, я надеюсь увидеться с вами до отъезда. Строганов повел дело очень шибко и круто, требовал к себе всех назначенных дворянством чиновников и т.п. наймитов, вытребовал к себе список дворян, присутствовавших на москов<ских> выборах и неслужащих: говорят, он хочет об них представить государю. Все ополчения готовы, кроме Московского, везде народ честный и порядочный, кроме Московского. Прощайте, до следующей почты, дай вам Бог здоровья и хорошей погоды, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер.

И. А.

191

Суббота 3 июля 1855 г<ода>. Серпухов.

Все собирался к вам, милые отесинька и милая маменька, и с этими сборами да хлопотами не успел написать к вам. Впрочем, я все еще надеюсь быть у вас и проститься с вами перед походом. На днях получили мы предписание быть готовыми выступить 10-го июля, место стоянки Козелец Черниговской губернии. Но все же, я думаю, мы не выступим в поход 10-го числа как потому, что не успеем еще изготовиться, так и потому, что нет еще ротных командиров, да и знамя нам еще не дано. Что же касается до Козельца, то это место мне очень хорошо известно: юно 90 верст от Киева на большой дороге по ту сторону Десны -- настоящая Малороссия. Но Козелец -- только стратегический пункт, на который обыкновенно направляют войска; очень может быть, что, дорогою или дойдя до Козельца, мы получим другое направление, а, может быть, придется расположиться в Козельце на зимних квартирах. До Козельца мы пройдем, я думаю, более месяца. -- Не помню, писал ли я вам про смотр гр<афа> Строганова. Кажется, нет. Приехавши после обеда и назначив смотр на другое утро, он потребовал меня к себе вечером, предварительно поздравив Толстого с тем, что я решился занимать такие должности и, вопреки моим ожиданиям и слухам о нем, обращался со мной со всевозможной для него любезностью и учтивостью. Я пробыл у него более часа, мы говорили только о хозяйстве дружины (чем он занимается в особенности), но постоянно невольно задевали вопросы общие, так, намеками, зная, что оба понимаем их, но не распространялись. Строганов нашел обоз и вообще мою часть в отличном виде, разумеется, явно предубежденный в мою пользу1. В суждениях об ополчении вообще он высказывал много так называемой гуманности и сверх того удивление и восхищение русским народом по поводу ополчения. Собственно ратниками он восхищается и в Нижегородском, и в Московском ополчении, но не офицерами, и требует, чтоб с ними обращались по-человечески, не по-солдатски. Признаюсь, я очень рад, что он таких мыслей и что разные способы моих действий могут быть им поняты и найти в нем участие и сочувствие. -- По поводу похода дело у меня удесятерилось, и я полон заботы о том, чтоб не запутаться в счетах. Нужны будут еще многие закупки в Москве, и поэтому-то я надеюсь в нее съездить. Очень, очень много работы, которой и конца не видать и которая не прекращается ни на час в течение дня! -- Как быть походом, мы еще не условились с гр<афом> Толстым: он теперь в Москве и завтра воротится. Если мне не надо будет ехать вперед, то, вероятно, я поеду вместе с ним. Решительно некогда было заняться собой, но, кажется, для похода мне ничего особенного не нужно. --

Благодарю Вас, милый отесинька, что Вы хоть немногими строчками известили о себе. Они не очень утешительны: Олинька опять хворает, да и у Вас голова болит. Авось, Бог милостив, все опять теперь уже поправилось и направилось на прежний лад. Но погода изменилась: воздух очень холоден, были даже два--три мороза. Неужели весь июль будет таков? Вот жаловались на жары! А мне их очень жаль, я еще и не успел ими насладиться. Завтра, может быть, получу еще письмецо от вас и узнаю как о здоровье, так и о результате поездок Константина в Москву. По моему мнению, содействие Назимова не принесет большой пользы, но противодействие его могло бы сильно повредить2. -- Очень бы желал, чтоб позволение печатать вышло и чтоб Вы по этому случаю приехали на зиму в Москву. -- Улучив досужий час (тотчас после смотра Строганова), когда все или отдыхали, или разъехались, отправился я к Марье Фед<оровне> Соллогуб, но, к сожалению, не застал ни ее, ни Софьи Юрьевны3: они уехали в Москву, встревоженные болезнью брата Петра Фед<оровича>4 в Нижнем, где он стоит вместе с своим полком, и, может быть, даже отправятся туда. -- Курское ополчение уже пришло теперь в Херсонскую губернию. По тому, что печатается в газетах, и по рассказам, ополчение в других губерниях носит совсем другой характер, нежели в Московской: ратники одни и те же, но сочувствие к их положению, участие к ним и вообще отношения общества совсем не те. Трех вновь назначенных офицеров Строганов убедил подать в отставку. Что за офицеры! Решительно и буквально верно -- от Иверской5. Просто грех было назначать таких людей и поручать им крестьян! И вообще я, не требуя вовсе энтузиазма, не понимаю этого равнодушия к ополчению, призвавшему 200 тыс<яч> бород к оружию. Хоть бы полюбопытствовали взглянуть на вид этих людей в русском зипуне, с топорами, на людей, которые все же идут на опасности, из которых, может быть, и половины не вернется. Право, никакими хитрыми толкованиями не извинить этого равнодушия и пренебрежения. --

Сейчас получил ваше письмецо от 30-го июня. Слава Богу, что лихорадка Олинькина прошла. У вас гости и гости. -- Велено сделать два примерных похода верст в 12 и в 20! Точно будто не выучатся ходить на расстоянии 800 верст! А между тем эти репетиции отнимают много времени! Прощайте покуда, милый отесинька или милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Конст<антина> и сестер. -- Пришлите, сделайте милость, мою почтовую карту России на мое имя по почте.

192

1855 г<ода> июля 10-го. Серпухов.

Завтра 11-ое, день Ваших именин, милая маменька. Поздравляю Вас и милого отесиньку, поздравляю Константина и всех сестер. Я не поздравлял вас заранее, потому что предполагал сам уехать и быть 11-го в Абрамцеве, но не удалось, да, кажется, что очень досадно и больно, и совсем не удастся. Толстой два раза на неделе ездил в Москву и отлучиться не было возможности! Нынче получили мы маршрут: все Московское ополчение идет в Киев с тем, чтобы, войдя в состав Средней армии, состоящей под начальством Панютина, расположиться за Киевом и в Подольской губернии. Наша дружина выступает первая 18-го июля; в Малом Ярославце соединится она с Верейской дружиною; 13 сентября будем мы в Киеве, а к 20-му соберется туда и все ополчение: поход продолжится 58 дней. Впрочем, посылаю вам маршрут, на котором отмечаю крестиком места, куда вы можете адресовать письма, разумеется, с надписью: оставить до востребования. Все приготовления к походу касаются собственно одной хозяйственной части и потому все они лежат преимущественно на мне. Надобно заранее снестись со всеми местными властями в тех местах, где мы будем проходить, выслать вперед квартирьеров, хлебопеков, заготовить по пути продовольствие, заготовить здесь 10 дневный запас сухарей, привести в порядок все денежные книги, и тысячи, тысячи разных мелких забот. Все это для меня ново; после половины похода будет это все совершенно знакомо и не представит затруднений, но теперь еще пугает многосложностью и хлопотливостью занятий; все не знаешь, как еще сладишь, а тут ведь дело не шуточное: 1200 человек, которым должно доставить все удобства размещения и продовольствия. От несвоевременных или плохих распоряжений может быть остановка на пути или недостаток пищи... К тому же с выступлением в поход мы переходим из одного ведомства, гражданского, в другое, т.е. военное, с одним разделываемся и рассчитываемся, посылаем отчеты, с другим заводим новые счеты. Все это очень сбивчиво. -- Прибавьте к тому: во 1-х, текущие дела, которые не останавливаются, во 2-х, свойства моего характера, с которыми я никогда не мог и не могу служить вполовину: очень неудобные свойства и -- искренно говорю -- рад был бы их не иметь. Таким образом выходит, что дело у меня с утра до ночи не прерывается. Еще слава Богу, что теперь завелся Толстой адъютантом, но тяжело то, что я только ночью остаюсь один и не имею угла днем, потому что Толстой, не постигающий прелести оставаться одному, сделал из моих маленьких комнаток свой кабинет, свою гостиную и свою приемную, где с утра до ночи толпится самый скучный народ. Все это теперь кончится, и я этому очень рад. Но как бы то ни было, хлопот столько, что скрепя сердце решаюсь отказаться от мысли съездить к вам и проститься с вами. Прощайте же, милые отесинька и маменька, простите мне и благословите меня заочно, но от всей души! Если мы расположимся на прочных зимних квартирах, то я, может быть, приеду в отпуск в Москву и тогда увидимся. -- Странное дело! Поход этот еще ничего не означает: во 1-х, пройдем мы целых два месяца, так что всегда можно догнать дружину, во 2-х, дело идет к зиме, когда военные операции кончаются, в 3-х, остаемся мы в пределах России, но тем не менее в этом слове есть что-то возбуждающее; веет оно войною, связана с ним перемена быта; поход, поход! и все дают этому слову особенный смысл, и все к нему неравнодушны. Все сбираются, прощаются, пишут завещания!.. У меня, впрочем, сборов нет никаких, завещаний писать мне не для чего, да и обдумать хорошенько свои собственные надобности, право, некогда. Говоря откровенно, я был бы даже рад походу: во мне еще живет "охота к перемене мест"! и ощущений, но все отравляет должностная забота! Мне жаль только, что я не простился хорошенько с вами, но и это, может быть, лучше: заочное прощанье все-таки будет вам не так тяжело и безвреднее для нерв, чем личное; к тому же вам, кроме других разных причин, еще тяжелее оттого, что вам все еще несколько трудно примириться ни с мыслью о моей службе в ополчении, ни с видом моего мундира (с которого, кстати, эполеты теперь сняты, а поставлены одни погоны). --

Сейчас получил от вас письмо и посылку, т.е. почтовую карту. Благодарю вас. Невеселы известия от вас, у вас все больные. Посылаю вам маршрут. Пишите в Калугу. Впрочем, я непременно напишу вам с следующей почтой еще. Теперь некогда. Сзади и спереди меня стоят целые толпы и ждут.

Цалую ваши ручки, прощайте. Обнимаю крепко Константина и всех сестер.

193

Калуга 26-го июля 1855.

Как давно не писал я, милый отесинька и милая маменька, и не отвечал даже на ваши письма, полученные с Константином и здесь в Калуге. Не буду говорить о том, как они были мне приятны и как я благодарен вам за них, в особенности Вам, милая маменька. Мне очень досадно и больно, что я не умел, как должно, распорядиться временем и не написал вам на стоянках и дневках длинного, подробного письма; но мы выступили так поспешно, что дорогою только заканчивали дела и очищали бумаги; здесь же в Калуге, кроме хлопот с провиантской комиссией, хлебопечением и закупкою всякого рода вещей, меня заполонили мои старые знакомые. Все это я вам опишу подробно из Мещовска и из Жиздры, подробно, обстоятельно и последовательно. Скажу вам только, что поход приятен, что мне нравится это медленное, тихое, но безостановочное движение вдаль и вдаль; сзади нас напирают 45 тыс<яч> войска (ополчения Моск<овского>, Нижег<ородского> и Ярослав<ского>). Все ополчения теперь двинулись, заколыхались сотни тысяч людей, и по всем дорогам теперь топот и говор идущих масс. Приятно участвовать в этом движении, приятно и идти с дружиною, приятно каждый день останавливаться на новом месте; разнообразие стоянок, дневок, лето, местоположение, отдых -- все это меня живит и занимает. -- Кланяется вам Булгаков1. На следующей почте объясню вам все хлопоты в хлебопекарне. Покуда крепко цалую ваши ручки, обнимаю Констант<ина> и всех сестер.

194

< Июль 1855 года. > 1

Решительно не успеваю писать, милая моя маменька и милый отесинька. Но зато большое письмо и целая страница написана, но во время самого движения писать нельзя, а на стоянках помещаемся мы, весь штаб, почти в одной комнате, и тут-то начинается письменная работа или же за моим столом сидят и пишут Толст<ой> и вся компания. Это мне так надоело, что я решаюсь требовать себе совершенно отдельной квартиры. К Жиздре2 приготовлю вам письмо. Мне самому очень хочется записать себе на память все подробности похода, а дневника я писать не в состоянии, несмотря на все усилия, и потому должен для себя самого писать подробные письма. К тому же хочешь всегда осмотреть местность, куда приходишь, а в 3 часа утра снова выступаем. Но я совершенно здоров; дай Бог только, чтоб вы были здоровы, а обо мне не беспокойтесь. Все идет очень хорошо. Итак, опять прощайте, милые отесинька и милая маменька, до Жиздры. Цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер крепко. Не забудьте в адресах писать: офицеру дружины No 111.

195

1855 года / 1 августа. Мещовск.

Не знаю, успею ли написать вам, милые мои отесинька и маменька, письмо на целом листе, но попробую. Хорошее дело поход, если бы только товарищи были порядочные, если б было с кем поделиться и замечаниями, и наблюдениями, и всякими впечатлениями, а главное, если б на стоянках и дневках я мог поместиться отдельно. Я люблю устроивать везде на стоянках как в походе, так и в путешествиях свой угол, куда бы мог уйти и отрешиться от окружающей меня внешности, но, к сожалению, до сих пор непременно к моему столу присядет Т<олстой>, стол покроется бумагами и чашками, и нет возможности писать ничего, кроме деловых бумаг. Это мне начинает так сильно надоедать, что я просил уже квартирьеров отводить мне особые квартиры. -- Вот уж мы и в Мещовске, и 13 дней похода прошло! Погода продолжает нам благоприятствовать, и поход наш совершается очень благополучно. Мне очень хочется самому записать себе на память подробности похода: если не теперь, так со временем они приобретут огромный интерес, но не знаю, пуститься ли теперь описывать вам подробности или перейти поскорее к общим выводам и замечаниям; примусь за первое, потому что уходит время. Как мы поднялись, собрались и двинулись, Константин видел1; он слышал даже плач и причитанья баб, плач искренний большею частью, причитанья большею частью неискренние, совершаемые по обычаю. Впрочем, я нисколько не отвергаю возможности искренних причитаний, также как мы не отвергаем искренности в стихах с рифмами, несмотря на всю искусственность формы; но здесь это большею частью дань обычаю, который производит очень сильное действие на нервы, особенно при барабанном тревожном грохоте. -- Шум и пыль провожали нас по всему городу и улеглись несколько уже за заставой, когда мы остановились на зеленом лугу, чтоб собраться и оглянуться. Пока мы шли городом, ратники успели так напиться, что едва, едва можно было поднять их и положить на телеги. Несмотря на все приказания - распроститься с родными окончательно у заставы, женщины (жены, сестры, матери) провожали нас далеко, идя вместе с ратниками или забегая вперед на станцию. Довольно пеструю толпу представляла наша дружина: жены несли ранцы и ружья, патронташи и рядом с ними их пьяные мужья. Обыкновенно около кабаков становили часовых, которые и не пускали ратников; зато кабак мигом наполнялся бабами, которые забирали с собой вино в разных посудинах и потом дорогою поили их. По мере того, как мы подвигались вперед, число баб убавлялось, но окончательно бросили они нас уже верст за сто от Серпухова. Причитаньем и плачем сопровождалось каждое прощанье; многие падали в обморок и лежали долго без чувств на земле. - Эти долгие проводы были причиною двух случаев холеры: от пьянства и от разнообразнейших угощений (сметаны, квасу, огурцов, яблок, рыбы соленой) двое заболели холерой; одного успели спасти, другой умер в Угодском заводе. - Наконец приняты были решительные меры, и теперь уже не пестреет наша дружина, а движется и извивается по дороге черною стройною массой. Прекрасная, теплая погода, безоблачное небо, зелень, чудесные виды, беспрестанно новые, движение, охватившее разом огромные толпы людей, отдаленность похода, и видимая даль горизонта, и воображаемая даль -- все это настроивало меня очень хорошо, и я должен признаться, что самый поход, который кажется всем другим утомительным, скучным, меня занимает, и я очень доволен. Жалею только, что не с кем, решительно не с кем поделиться своими замечаниями и впечатлениями. -- После двух привалов дошли мы до 1 станции Кременки (18 1/2 в<ерсты>), где встретили нас посланные еще накануне квартирьеры, указали каждой роте деревни, в которых она должна разместиться (иногда иной роте приходится делать еще верст 8 в сторону), и объявили нам, что в Кременках всего 4 двора, почему штабу и отведена квартира в полверсте от этой станции, в селе Троицком. Это село когда-то принадлежало княгине Екат<ерине> Ром<ановне> Воронцовой-Дашковой2: некогда великолепный дом занят теперь каким-то купцом под фабрику. -- Везде, где жители не вызываются или не могут кормить сами (и хорошо кормить) ратников, мы сами готовим пищу, посылая вперед котлы и припасы. Конечно, никогда ни один полк в России не имел такой сытной пищи от котла, как ополченцы. Правда, теперь продовольствие уже на моих руках, но и ротные командиры кормят их отлично, связанные и предписаниями графа Строганова, и наблюдением непосредственного начальника, а главное -- самими ратниками, которые не солдаты и сейчас заговорят громко и которым я в течение 18 дневного продовольствования в Серпухове роздал в копиях, помимо офицеров, расписание, сколько чего полагается на них в обед и ужин, присланное нам от гр<афа> Строганова. В это время они избрали артельщиков и сами приучились хозяйничать и твердо знают свои права относительно пищи. Мне было в высшей степени приятно слышать на днях жалобы некоторых ротных командиров, что невозможно сделать им (законной, по их мнению) экономии, потому что каждый ратник знает все, что ему следует и что, по их мнению, должно было б и оставаться для них секретом. А с ратниками нет возможности поступать так, как с солдатами; можно их заставить любить себя, но заставить их бояться солдатскою робостью перед начальством нельзя. - Ну дальше. В Троицком мы расположились в двух комнатках пустого флигеля. Сейчас устроилась канцелярия, бумаги покрыли стол, и перья заскрипели, как следует. Что же касается до нашего продовольствия, то в этом отношении мы не терпим никакой нужды: все, что Вы ни прислали, милая маменька, все пошло в общую кладовую нашу с Толстым; чай еще тянется, хотя его истребляется страшное количество. Так кал везде можно достать молока, кур, яиц, баранины, и повар у нас есть, то стол у нас вполне удовлетворительный. Мешок, сшитый в Абрамцеве, играет очень важную роль: набивается сеном и служит постелью; но я так был занят в последние дни в Серпухове, что многого необходимого не заготовил: портфелей, дорожных несессеров, белья, теплой одежды и пр. -- Впрочем, кой-что я уже и скупил на дороге, а в Калуге я заказал полушубок с вычерненным верхом, сшитый по покрою форменного зипуна, совсем, с погонами. Холостые ратники и распростившиеся с родными весело ужинали за котлом и пели песни до глубокой ночи. Кроме того, у каждого еще были свои деньги (теперь уже пропитые), и они находили средства доставать вино. -- Шум и жизнь, которыми вдруг обхватывается мирное село, когда разместится в нем рота, говор, песни и наконец тишина и молчание ночью, жизнь и шум жизни, сдержанные могучею силою сна, все это вещь, конечно, не новая, но для меня все еще неустаревшая! Все уже столько раз испытанные мною впечатления освежаются теперь новой струей, именно тем, что постоянно движешься и пребываешь во множестве, в массе людей. -- Часа в два утра поднялись мы с ночлега и двинулись далее: переход был маленький, и мы прошли его большею частью пешком. -- На дороге в селении Никола-Бор священник-старик встретил нас с хоругвями, крестом и чудотворной иконой, отслужил молебный и заставил всю дружину пройти под иконой; в Высокинцах. также встретил нас священник с крестом и хоругвями. Все это действовало на ратников хорошо, и они заметили, что солдат так не встречают. -- Высокинцы -- большое село, принадлежащее теперь сенатору Толстому; мы разместились в пустом господском доме; тут была дневка; граф заболел так сильно тою же болезнью, которая началась было и была прервана за несколько дней до похода и которую доктор серпуховский счел сначала за тиф, что я послал нарочного в Серпухов за доктором Кундасовым. Кундасов и приехал уже ночью, но Толстому стало гораздо лучше. Впрочем, болезнь приняла характер лихорадки, которая и теперь еще навещает его сильными пароксизмами; впрочем, теперь они гораздо реже. -- В Высокинцах на дневке люди поотдохнули совершенно и достаточно погуляли, потому что в селе был праздник и жители угощали их хорошо. Точно так же и в Угодском заводе -- жители заранее заготовили им сытную пищу. Вообще ополчение встречает гораздо более сочувствия, нежели солдаты, не по сочувствию к цели и значению войны (об этом никто не думает теперь, а ратники менее всех), но ратник им ближе и более возбуждает сожаления; везде, где проходим мы богатыми селами, жители угощают нас очень радушно, но от Малого Ярославца до сих пор нам приходится идти местами довольно тощими. -- В Малоярославце сошлись мы с Верейскою дружиною (No 109). По маршруту -- по две дружины идут вместе, т.е. одни дни для марша двух дружин, но идем мы порознь и отдельно; Верейская -- часов 5 впереди. Начальник Верейской дружины граф Гурьев, человек очень богатый и известный разгульной жизнью: дружина его, кроме казенного платья, имеет еще белые кителя и сильно пьянствует. -- Вообще дружины не называют себя по номерам, а всегда по городам: Верейские, Серпуховские или просто -- "Руза прошла", "Подольск идет". До Алешкова (23 июля) ничего особенно интересного не происходило; в Алешкове мы не остановились, а прошли дальше верст 10, потому что в Алешкове нельзя было разместиться; остановились мы в богатом доме у одного помещика-холостяка Отрыганьева. На столе я нашел у него Ваши сочинения об охоте3, милый отесинька, а в хозяине встретил страстного Вашего поклонника до такой степени, что он хотел Вам послать лесу домашнего его приготовления и совсем уже снарядил удочку, только не узнал еще Вашего адреса. Удочку эту я взял и посылаю ее Вам; думаю, что это Вам будет приятно. Отрыганьев человек добрый, хозяин и охотник; другое для него не существует. Тут была дневка, но я утром дневки отправился прямо, не останавливаясь, в Калугу; всего расстояния было 30 верст: в Калуге, кроме знакомых, ожидало меня множество дела: отчет калужской провиантской комиссии, получение от нее провианта и денег на дальнейший путь, изготовление хлеба печеного до 400 пудов (т.е. расчеты за хлеб; с хлебопеками и квартирьерами отправлены у нас вперед младшие офицеры). Приехавши в Калугу, отправился я сейчас к Булгакову в загородный сад, столько знакомый мне и памятный по ссоре с Ал<ександрой> Осип<овной> Смирновой4. Было воскресенье: никого, ни Булгакова не застал я в городе и потому отправился в Колышово, деревню Унковских5, верст 12 от города. Я думал сделать им сюрприз, но длинная подзорная труба, лет уже 25 стоящая на балконе, труба, направленная на вьющуюся вдали полосу дороги, спускающуюся разными изгибами к перевозу через реку Угру, выдала меня. Несмотря на новый костюм, меня узнали и выбежали ко мне навстречу. Впрочем, за исключением дочерей, не все члены семьи были в сборе. Старик Унковский6 прослезился, увидав меня, потому что я напомнил ему то время, когда жена его7 еще была жива. Я его не видел 8 лет; он мало переменился и весь живет в области общественных и политических интересов. За ним самою заботливою нянькою ходит Авд<отья> Сем<еновна>8, отказавшаяся от замужества. Нельзя смотреть без улыбки, как Сем<ен> Яковл<евич> в пылу разговора о кронштадтских укреплениях или о чем-нибудь подобном, не замечая, повинуется всем требованиям дочери: его одевают, ведут в сад, поворачивают направо и налево, -- он ни на что не обращает внимания, предоставив всю внешнюю сторону своего существования дочери. Тут же и герой инкерманский Сергей9, прострелянный пулей; он все тот же ребенок, каким был прежде: рана не придала ему ни важности, ни гордости. Что за удивительный мир, что за тишина в этой семье, и как все довольны и счастливы. Самые несчастия являются чем-то столь естественным и законным, что не нарушают общего гармонического тона. Разумеется, подобного рода счастие соединяется или с некоторою умственною ограниченностью, или же с высочайшей мудростью, и здесь, конечно, участвует первое, но тем не менее на людей тревожных сильно действует эта тишина. Невольно спрашиваешь себя: "Господи, чем довольны эти люди, с чего они так счастливы!". -- Разумеется, меня угощали, кормили и поили донельзя, и все были рады меня видеть. На другой день был я у Булгакова и у него обедал. Он немного постарел (я не видал его с 1848 г<ода>), но все тот же, так же жив и деятелен и смышлен. В Калуге он держит себя скромнее, чем в Тамбове, но все же постоянно неприличен и в высшей степени mauvais genre -- не в пошлом значении этого слова. Жена его за границей, и домом управляет какая-то г<оспо>жа Купфер, очень почтенная и пожилых лет женщина. В этот день я у него обедал вместе с Арнольди, мужем и женою10. Арнольди имел с Булгак<овым> несколько схваток по поводу неприличных выражений в присутствии его жены, и потому П. Алекс, сдерживается при ней, но, видимо, скучает в таком обществе. На другой день вступила наша дружина. В три дня, проведенные мною в Калуге, я обедал у Арнольди и провел у него два вечера. Живут они очень счастливо, очень любят друг друга и живут очень скромно и мило; она же совершенно благоговеет перед мужем. Варвара Дмитриевна11 очень подробно осведомлялась о здоровье наших; ее медленная и по-видимому рассудительная речь довольно странно противоречит наивности содержания. Кажется, она очень правдива и пряма и в этом отношении лучше своего мужа. В Калуге познакомился с Алекс<андром> Петров<ичем> Толстым, начальн<иком> Моск<овского> ополч<ения>, старшим из сыновей Петра Алекс<андровича>12, лет 65-ти, чудак и оригинал, как и все Толстые. Видел я и угол<овную> палату, и дом, в котором жил, подле дома Димитр<ия> Самозванца, и пропасть старых знакомых, с которыми очень приятно было мне встретиться, и весело было видеть, с какою радостью меня принимали. Через 8 лет прохожу я через эту самую Калугу ратником, еще далеко не успокоившись духом и еще не возлюбивши покоя, тогда как все тогдашние мои сверстники и товарищи молодости давно уже пристроились и уже в пристани! -- Булгаков нежно Вас любит, милый отесинька, и велел Вам не кланяться, как он говорит, а изъявлять его глубокое, искреннее уважение. Разумеется, и в служебном отношении мне было оказано всевозможное содействие, 28 июля должны мы были прийти в Росву, 14 верст от Калуги и 2 версты от Унковского, поэтому я и предположил этот день провести у них, Толстой, хоть и незнакомый с ними, не желая оставаться в Росве (имение Н. Ив. Шепелева: он угощал наших ратников обедом и вином), отправился вместе со мною. Ему были очень рады, мы вместе с ним и Унковскими ездили к М<арии> Серг<еевне> Мухановой13 в ее или лучше их (их 4 сестры) имение Железцево, там обедали, туда же приехал Булгаков, потом воротились к Унковским и провели там весь вечер. Сем<ен> Яковл<евич> также угощал стоявшую в его имении 4 роту обедом и вином, и ратники за то пели ему песни. - Этот переход через Калугу был мне очень приятен; так приятно встретить на перепутье людей, вас искренно любящих! -- До Мещовска поход наш не представлял ничего особенного: замечу для себя на память, что Гришево очень плохая и бедная деревня, где мы стояли в пустом господском домике помещика Губарева; в Ломакине мы стояли в скверном и грязном постоялом дворе и должны были простоять там полторы сутки. В это время я был очень занят своими счетными книгами. -- В Мещовске (весьма скверном и бедном городишке) я получил письмо от Оболенского14. Он звал меня к себе в деревню верстах в 40 от Мещовска взглянуть на его семейное счастие. Так как дружина наша на другой день рано утром выступала в Тросну, где должна была дневать, то я решился вознаградить впоследствии усиленным трудом потерянное время и рано утром, проводивши дружину, отправился к Оболенскому в село Ольхи, принадлежащее теперь брату его Александру, колыбель всех Оболенских Васильевичей15. Тут в саду есть огромная ольха, на толстых сучьях которой устроены были сиденья для княгини матери и для всех ее птенцов; там любила она сиживать с малыми своими детьми, как наседка. Нечего и говорить, как рады были мне Оболенские и как я рад был видеть их домашнее счастие; жена Обол<енского> здорова и сама кормит свою крошечную княжну. Нечего и говорить, как весь околоток от последнего мужика до самого гордого соседа любят Оболенского, особенно крестьяне! Само имение очень бедно местоположением. Оболенский, конечно, захотел меня проводить до Троены, тем более что его собственное имение Гость в нескольких верстах оттуда. После обеда отправились мы с ним обратно в Мещовск и рано утром, спустив его в деревне, откуда поворот в его имение и где у знакомого ему мужика были готовые лошади, приехал я не в Тросну, которая была занята верейскими, а еще ближе, в Калужку. Там всего было 4 двора, и мы должны были дневать и ночевать в сарае; в сарае было очень хорошо, но опасно было курить и зажигать свечку; ночью же, когда раздевшись мы улеглись на сене, вдруг пошел сильнейший дождь, который, пробив крышу сарая, заставил нас бегать босиком по колючему сену и искать убежища; кой-как нашли уголок безопасный и полумокрые укрылись под ним в сене. -- Оболенский приезжал к нам обедать; если б не жена, так он, наверное, пошел бы в нашу дружину. И очень мне жаль, что нет никого у нас, с кем можно было б быть в дружеских, простых отношениях. --- Хлуднево: тут занимали мы домишко г<оспо>жи Квашино-Писаревой; ее самой не было дома; Слободка -- большое казенное село; тут стояли мы на постоялом дворе. И в Слободке, и в Жиздре были мне отведены особые квартиры, рядом с графом, но все же особые, чему я очень рад, потому что помещение наше было очень тесно и неудобно для нас троих. -- Вчера пришли мы в Жиздру, город довольно населенный, но совершенно степной: тут почти ничего и достать нельзя. Цены на муку и овес по случаю ожидаемого нашествия трех ополчений (не одно наше, но Ярославское и Костромское идут другие тем же трактом) сильно поднялись, также и на другие припасы. Мы еще первые и нам все легче, но каково же будет последним! - Вот я и довел свой рассказ до 7 августа и до г<орода> Жиздры. Теперь буду писать из Брянска. Я думал найти здесь письмо от вас, но ошибся; часа через два придет опять почта: не будет ли с нею письма? Очень хочется знать, здоровы ли вы и что у вас делается? В будущем письме я постараюсь передать вам картину самого похода и собрать в одно отдельные черты и замечания относительно ополчения вообще. -- Уж близок вечер; надо посылать за подводами, брать квитанцию от городничего в благополучной стоянке, убрать все бумаги, свести счеты за овес, за сено, за разные покупки... Прощайте, будьте здоровы, милые отесинька и маменька, цалую ваши ручки. Обнимаю крепко Константина и всех милых сестер. Как бы хотелось мне совершить какой-нибудь поход вместе с ними! И отчего бы его не совершить? Не имеете сведений об Афанасии? Трудно мне без него, хотя и хороший человек у меня денщик. -- Прощайте еще раз. Здесь прочел я в газетах статью Погодина о Нахимове, в которой есть очень хорошее место16: да и вообще я не понимаю, как она очутилась в печати! прочел я и выписку из письма Трутовского, и начало описания плена княгинь у Шамиля17: жаль только, что описатель литератор и пишет с претензиями18. -- Всем кланяюсь.

И.А.

Леса замечательна тем, что свита без узлов19.

196

11 авг < уста > 1855 г<ода>. Брянск.

Вот и Брянск, где, к сожалению, нет у нас дневки, и завтра чем свет мы идем дальше. Только что пришел на почту: нет писем. Неужели мое письмо с маршрутом еще не дошло до вас? Завтра опять должна прийти почта, но мы ее не дождемся, и я просил уже передовых дружины, идущей вслед за нами, взять завтра с почты письма и доставить их мне на станции или на дневке. Здоровы ли вы, милый мой отесинька и милая моя маменька. Холодные ночи и довольно холодный ветер, может быть, имели дурное влияние на ваше здоровье. Я послал вам из Жиздры большое письмо и удочку Отрыганьева. Строганов, приехавший в тот вечер в Жиздру, не стал нас осматривать и оставался в Жиздре несколько дней, чтобы встретить другие дружины. -- Нынче ночью ожидают его в Брянск. Может быть, он уже и приехал, потому что теперь скоро полночь. -- Теперь мы дней 12 не встретим на пути ни одного города, и потому, придя в Брянск довольно поздно (часу в 1-м пополудни), поспешили сделать разные необходимые закупки. Город же широко растянулся по высоким горам и глубоким оврагам правого берега реки Десны. -- Вся эта сторона от Жиздры до Брянска -- сторона глухая и лесная; в здешних Брянских лесах водятся медведи, которые, по словам крестьян, приходят часто кушать овес, и даже лоси. Толстой ходил как-то на охоту на дневке и убил несколько тетеревов. Богатство лесов причиною многочисленности заводов в здешней стороне. В Брянском уезде много заводов Мальцева1; у него самого мы не были, но на дороге заходили в чугунный завод, где льют картечи, гранаты, ядра. Вид расплавленного твердого металла, льющегося, как вода, вид этого жидкого огня поразителен. У Мальцева два парохода ходят по Десне в Днепр и Днепром до Киева. -- Но Брянский лес еще не то, что Брынский лес: не доходя Жиздры, кажется, оставили мы в стороне село Брынь, принадлежащее Рябининым. Вся эта сторона от Жиздры до Брянска называется Полесьем. Мужики здесь с виду похожи на чухон2; они довольно верно описаны у Тургенева3, но называются ли они полехами, не знаю. От Жиздры окрестность стала интереснее и не так однообразна. Каково же! Мы уже с лишком 320 верст прошли от Серпухова. Здесь я не успел и в газеты заглянуть; город так растянут, квартиру же нам отвели на конце города, ибо другой удобнейшей для помещения штаба нет, что отсюда до трактира версты 4. -- Пора однако ж спать и готовиться к раннему выступлению. -- Прощайте, милые мои отесинька и маменька; авось-либо почта завтрашняя привезет от вас письмо; мне казалось, что вы бы могли успеть написать даже в Жиздру. Не забудьте выставлять всегда "офицеру дружины No 111". -- Как странно переписываться на походе, занося ноги вперед: точно будто поворачиваешь голову через спину, говоришь на лету. Дай Бог, чтоб вы были здоровы и бодры. До сих пор у нас все благополучно; умерло во время пути трое от холеры, потому что мы шли весьма холерными местами. Не знаю, есть ли холера у вас в околотке? Цалую ручки ваши и крепко обнимаю сестер и Константина; будете писать Грише, передайте ему от меня, что я его крепко обнимаю с женой и дочерью. Прощайте.

197

1855 г<ода> авг < уста > 17-го. Белоголовичи.

Отсюда в 13 верстах город Трубчевск, где нынче почтовый день и через который мы сами завтра пройдем, не останавливаясь. Пользуюсь этим случаем, милый отесинька и милая маменька, чтоб дать вам весть о себе. Последнее письмо ваше, писанное в Брянск с припискою Олиньки и Сонички, я получил уже по выходе из Брянска, на первом переходе. Вместо Полужья, которое было занято Верейской дружиной, мы остановились в с<еле> Кокине в пустом барском доме помещика Хрипкова (которого я часто видал у Елагиных) и которого управляющий по нашей просьбе послал в Брянск на почту, откуда мне и привезли ваше письмо. Вы уже отговели теперь и причастились, милый отесинька; поздравляю Вас и крепко обнимаю и благодарю Вас всею душой за немногие строки Вашего последнего письма. -- Дай Бог, чтоб вы были все здоровы. -- Горячечные лихорадки или даже просто головные какие-то особенные боли (я думаю, тифозного свойства) так же здесь в ходу, как и у вас. Вы собственно пишете про лихорадки, но я уверен и, судя по слухам, оно так, головные боли эпидемического характера были и в нашей стороне. -- Впрочем, они не опасны. Это все последствия холеры. Мы идем вдоль Десны, вдоль которой шла здесь и холера в сильной степени, но уже более месяца тому назад. -- Погода несколько переменяется, и становится холоднее; уже походит на осень. -- Какие неприятные известия из Крыма: я говорю про нашу неудачную попытку атаковать лагерь на Черной речке!1 Не участвовало ли тут Курское ополчение? Нынче месяц, как мы в походе! По полученным бумагам видно, что в Киеве будет мне довольно хлопот: киевской Комиссии должны мы отдать отчет в деньгах, истраченных во время похода, из киевского арсенала получать порох и заряды, в Киеве будут смотры и ревизия; по этому случаю на всех станциях и дневках, когда другие отдыхают или идут гулять и осматривать местности, я почти всегда сижу за работой, усиливающеюся от отсутствия писарей, -- или за пьянством, или за болезнью! -- Нынче по случаю дневки собираются у нас ротные командиры для денежных расчетов, и я очень занят и пишу только, чтоб поблагодарить вас за письмо и не упустить трубчевской почты. Будьте здоровы, милая маменька и милый отесинька, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер и благодарю очень милую Олиньку и Соничку за приписку. Буду писать вам подробно и пространно из Новгород-Северска, куда я думаю приехать дня за два раньше дружины для расчетов с тамошним Провинантским Управлением. -- Отсылаю письмо сейчас же с хлебопеком в город, где у нас напечено хлеба на несколько дней.

198

1855 г<ода> авг<уста> 25. Новгород-Северск.

Получил я здесь ваше письмо, милый отесинька и милая маменька. Удивляюсь медленности почты; кажется, мы так тихо идем, что почта могла бы успеть сделать несколько оборотов. Погода опять поправилась и, может быть, опять благодетельно подействовала на Ваше здоровье, милый отесинька. - Вы сообщаете мне много интересного: серьезно надевает Самарин русское платье или так, чтоб иногда тешить себя дома?1 Видно, приспевает время. Позволение Каткову издавать журнал и газету2, особенно газету, очень важно и подает надежды на облегчение цензуры. Я не знал, что сочинения Гоголя уже вышли3; в газетах объявления не видал, а в провинции, кажется, еще ни одна книга не попала. Я совершенно согласен с вами в том, что славянофильский журнал успеха иметь не будет уже потому, что нет ни одного порядочного редактора, и потому, что между славянофилами нет никакого согласия4; наряду нет, вследствие чего и становится необходимою диктаторская или деспотическая власть. Но кроме того, есть другие, нравственные причины, почему нельзя ожидать успеха. Вот Ваша книга, милый отесинька5, без сомнения разойдется в большом количестве экземпляров, и Вам надо печатать не менее двух заводов. -- Здесь в Новгороде-Северске смотрел нашу дружину граф Строганов. Он и теперь здесь. Дружиной он остался очень доволен; я был у него, и он между прочим рассказал, что Голицын Леонид ведет свою дружину в Киев как на богомолье к св<ятым> местам, так что она, как богомольцы, везде служит молебны, и нет ни пьянства, ни буйства. Это очень умно. У нас наоборот люди идут весело, с песнями, но зато пьянство усиливается в высшей степени, а вместе с пьянством буйство, воровство, притеснение обывателям. Впрочем, это не только у нас, но и в других дружинах. В других даже несравненно больше; может быть, даже, с непривычки возмущаясь этим, я даже усиливаю в рассказе то, что, говорят, водится во всех полках. Но вот это-то и составляет предмет моих настоятельных споров с офицерами. У нас именно не должно быть, как в полках, и могло бы не быть; ратник не солдат и не усвоил себе ни солдатской безусловной покорности, ни казенности; я уверен, что можно было бы создать войско новое, на новых началах; матерьял есть, вполне к тому способный или, лучше сказать, все эти начала в нем заключаются, только надобно вооружиться терпением, чтобы распутать страшный хаос понятий, произведенный в головах полутораста годами. Но необходимо терпение. Человек, привыкший бояться палки, ждет непременно палки для побуждения и с трудом может быть перевоспитан. Надобно не бояться этого труда. Вообще ополчение представляет страшную пестроту в нравственном смысле. Главною виною всему офицеры. Не ратники -- они не готовы, их прежде всего надо перевоспитывать. У нас офицеры двух родов. Или старые закаленные служаки, которые хотят, чтоб ратник смотрел совершенно солдатом, деревянно-глупо, не смел рассуждать, которые обращаются с ними с презрением, называя их пьяным мужичьем, приветствуя их не иначе, как "канальи" и проч. Другие помоложе, большею частью из кавалерийских полков, хотят, чтоб солдат был хват, лихач, головорез, sans foi ni loi {Ни стыда, ни совести (фр.). }, стараются развить в них то ухарство, которое лишено всякой нравственной основы. Вообще военная честь очень странная честь; севастопольские герои все будущие взяточники -- городничие большею частью. По военным понятиям, не марает мундира -- класть казенную экономию в карман, обижать жителей, дать мужику "в зубы", когда он приходит с справедливой жалобой, ругаться бесчеловечно над жидом и т.д. и т.д. Тяжело очень мне было слышать, как иногда бабы на своем ломаном здешнем наречии выражались: "Вишь, говорят, "хранцузы", "хранцузы": к нам своя сила пришла!" Или -- "Что нам пуще турок -- свои" и т. под. в этом роде. Т<олстой> очень хороший человек, но довольно слабый и с неутвердившимся взглядом на это дело. Люди в его роде обыкновенно говорят: "Иначе нельзя, что делать, и без этого невозможно...". Впрочем, повторяю, у нас всего этого в дружине меньше, чем в других дружинах, кроме Дмитровской, если только правда то, что рассказывает Строганов. -- Может быть, мой постоянный протест сдерживает офицеров, но только несколько; власти я не имею, а офицеры большею частый уже закалившиеся в прежних понятиях. Правда и то, что у нас ратники большею частью из серпуховских мещан, отданных за разврат и преступления. Сначала, первые три м<еся>ца, все шло очень хорошо, но теперь порча идет crescendo {Возрастая (ит.). }. Может быть, она и пройдет, но всему главною виною я признаю офицеров, и не их самих лично, а понятия, в которых они выросли. Не думайте, впрочем, чтоб я был с ними в ссоре или в дурных отношениях: так нельзя было бы и служить. Я могу прямо сказать, что пользуюсь общим уважением, а со стороны ратников даже любовью: они инстинктом чуют человека; протестуя, я нападаю всегда на взгляд, на понятия, а не на личность офицера; у нас завязывается спор, но отношения не изменяются. Впрочем, в дружеских отношениях я не состою ни с кем, да и нет возможности, нет ничего общего. -- О, если бы хоть часть была той комиссии, которую мы создали в Ярославле!6 -- Вот вам несколько характеристических черт современности русской. Предписано духовенству встречать и провожать нас с крестом и с молебнами. Раза два или три это было, раза два или три было отказано, потому что люди очень устали с перехода и потому что людей набожных в этом смысле у нас между начальствующими нет (я -- не из набожности, а так, для ратников, никогда бы от того не отказался), а в Орловской губернии священники в некоторых местах, не являясь сами, присылали брать квитанции в том, что они нас встречали и благословляли! -- Разумеется, им надо себя очистить перед духовным начальством, но вещь сама по себе очень забавна и характеризует современную русскую жизнь! -- Забавны и много говорят в то же время песни, которые поют ратники, крестьянских песен они не поют, говоря: мы не мужики, чтоб петь мужицкие песни, и поют песни солдатские, переменяя слово "солдат" на "ратника". Песни пренелепые. Как вам нравится, например, эта:

Слава царю белому,

Николаю Милосердному.

Ай, жги, жги, говори,

Николаю Милосердному!

Далее идет обыкновенная песня: как на молодце шелков кафтан, рукавички барановые, аи, жги, жги и проч. Поют также песни про ополчение 12 года, чисто солдатские. Как приехал граф Толстой (отец Ив<ана> Петровича), сказал: "Здравствуйте, ребята, и прощайте, господа!"

Замечательно, что о войне толков очень мало. Ратники веселы, но о призвании своем, о будущем назначении вовсе не думают, да и показывают очень мало участия к войне, к положению Крыма. Если б было больше времени и если б я имел право действовать помимо ротных командиров, можно было бы чаще разговаривать с ними, давать им читать известия, объяснять им смысл войны, и я уверен, это бы имело большое действие. - Здесь в Новгород<е>-Сев<ерске> узнали мы, что 2-я и 3-я гренадерские дивизии пошли к Перекопу: мы принадлежим к составу этих дивизий, однако ж наш маршрут не изменен, и мы продолжаем идти в Киев. Между прочим, кто-то здесь в городе получил известие, будто мы из Киева идем в Бессарабию. И Бессарабии, и Перекопу я очень рад, не рад был бы зимней стоянке. Если б нам пришлось всю зиму провести без дела в селениях Киевской губернии, я вышел бы из ополчения. Хочется мне очень до Киева на станциях и дневках привести в порядок все свои казначейские дела и книги, так чтобы по приходе в Киев можно было бы тотчас сдать эту должность. Здесь в Новгороде встретился я с Сережей Загоскиным, приехавшим вперед. Он также казначей (Подольской дружины) и очень этим тяготится. Он очень мне обрадовался и просит передать вам его искренний и низкий, низкий поклон. -- В Утах у Гулевича (сослуживца Николая Тимофеевича) встретил я Основского, охотника, издавшего книжку вместе с Рулье7, Вашего страстного поклонника, милый отесинька. Он гостил для охоты у Гулевича вместе с Киреевским -- каким-то богачом, очень добрым человеком и горячим охотником.- Киреевскому лет 60, и он ведет постоянно журнал своей охоты8. Основский очень хороший малый и совершенно русская натура; он, кажется, человек очень серьезный, и охота для него дело совершенно серьезное; он посвящает ей все лето и переохотился чуть ли не во всех болотах России. -- У Гулевича жена и дочери ходят летом в русских сарафанах; еще не при всех и не всегда решаются они надевать сарафаны, но для нас надели, кроме самой г<оспо>жи Гулевич. Она сказала мне, что соседи их Мальцевы (семейство известного богача-заводчика генерала Мальцева) также ходят в русском платье. Это не настоящие сарафаны, а сарафанная юбка с помочами без лифа вовсе. Все-таки хорошо. У Гулевича читал я иностранные газеты и прочел в "Современнике" Толстого: "Севастополь в декабре м<еся>це"9. Очень хорошая вещь, после которой хочется в Севастополь и кажется, что не струсишь и храбриться не станешь. Какой тонкий и в то же время теплый анализ в сочинениях этого Толстого. -- В Гремяче мы уже перешли границу Чернигов<ской> губернии и встретились с дешевой водкой и с жидами. То и другое совсем было вскружило головы нашим ратникам; теперь, кажется, несколько они попривыкнули. Дешевизна и высокое качество водки и право или обычай презрительного обхождения с жидами породили (у нас там была дневка) сильное пьянство и беспорядки, которые насилу укротились. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька; нынче взошла сюда и Подольская дружина, которая освящает здесь знамя. Прислали звать на церемонию, и я должен отправиться. Прощайте, в Кролевце напишу вам еще, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и сестер. Как я благодарен Грише и Софье за их письма и буду отвечать им. Прощайте.

199

2 сентября/1855 г<ода> г <ород> Борзна

Вот уже и сентябрь месяц! Вот и год, как вступили французы на русскую землю; вот уже 5 месяцев, как существует наше ополчение и как тянется для меня бесконечная канитель служебных хлопот: весна и лето пронеслись почти незаметно. -- Я получил последнее ваше письмо в Кролевце, милый отесинька и милая маменька, с припискою Веры; в Кролевце не успел отвечать вам по случаю официального обеда у городничего и приближения 1-го числа месяца, значит, всякой срочной отчетности; здесь хоть и нет дневки, но хочу воспользоваться почтой, отходящей завтра. Здесь я не нашел письма от вас, верно, вы писали в Нежин; впрочем, нынче ночью ждут почты из Москвы, может быть, она привезет от вас письмецо и какое-нибудь достоверное известие о Севастополе: говорят, 26-го августа был штурм1. -- В последнем вашем письме вы пишете про нездоровье бедной Машеньки; это решительно общее повальное нездоровье как у вас, так и здесь: оно неопасно, но изнурительно, и выздоровление невыносимо медленно и едва заметно. Очень мне ее жаль с ее слабыми нервами. Я рад был бы, если б вы на несколько месяцев зимы переехали в Москву освежить себя и сестер, а уж как бы дорого дал, если б была возможность совершить какой-нибудь поход вместе с сестрами в Киев или в Малороссию! Да и почему же этого и не совершить? Я уже обещал себе, если возвращусь домой после службы, исполнить это намерение и буду совершенно счастлив, видя в них повторение испытанных уже мною ощущений. -- Здесь в Борзне я тотчас же справился о той женщине, которая славилась приготовлением малороссийских блюд. Оказалось, что квартира графу Толстому была отведена в ее доме (мне теперь отводят, где возможно, особо, впрочем, близко), но ее уже нет в живых; после нее остались три дочери, которые книгу растрепали, и книги также нет. Муж ее старик вступает снова в какую-то службу для содержания своего семейства. Печальное существование этих девиц, так же как и тысячей им подобных, особенно теперь, когда столько перебито и будет перебито молодого мужского племени. "Что же Вы делаете здесь целые дни?" -- спросили мы их. -- "Скучаем и хвораем", -- отвечали они, настоящие малороссиянки. -- В Малороссии нас встречают несравненно лучше, чем в России; почти везде священники с крестом, иконами и хоругвями выходят навстречу с толпою любопытствующего народа; впрочем, и в домах жители, особенно хозяйки с женскою заботливостью заранее нагревают комнаты, приготовят постели и настряпают всякой всячины, в их глазах мы сначала являемся довольно интересными людьми, усталыми бедными путниками, отправляющимися на такое страшное дело (Боже! Як страшно!) как на войну. Но скоро это чувство охладевает, и они ждут-не дождутся, когда оставит их рать бородатых москалей. Давно уже Малороссия не видала бородатого русского войска и при новой встрече с ним должна испытать то же чувство оскорбления и негодования, какое испытала тогда2. Право, поневоле вспомнишь Конисского3. Наши ратники остаются совершенно бесчувственными к этой внимательности, напротив того, грубостью и цинизмом шуток оскорбляют малороссиянок, требуют еще от хозяйки, исхлопотавшейся над угощением, смеются над хохлами, как жадные волки на овец, бросаются на горилку, напиваются пьяны до безобразия, а к утру хозяйка с воплем увидит, что в награду за ее гостеприимство у ней богацько (много) гусей и кур поворовано и перерезано. -- Так что на другой день, когда случается дневка, хозяйки или ничего не готовят, или запирают все вещи на замок. С тех пор, как мы пришли в Малороссию, наш народ стал более пьянствовать и воровать, чем прежде. Кроме дешевой горилки и других причин, мне кажется, что тут участвует отчасти сознание своего превосходства в некотором отношении; кроме того, он здесь как бы в стороне чужой, не в России и смотрит на жителей как на людей, совершенно ему чуждых. -- Разумеется, слова мои не относятся ко всем ратникам, многие ведут себя прекрасно, но вообще можно заметить, что в тех, которые были отданы за скверное поведение, прежние элементы, все это время спавшие, опять пробуждаются и выплывают наружу, а те, которые были хороши и в прежнем быту, видимо портятся. Все это очень понятно. Он не крестьянин уже, не сдерживается честностью своего быта4 и в то же время не обуздан строгостью военной дисциплины так, как солдат; взамен же отнятого у него нравственного начала общественного быта не дается ему никакого другого, разве только esprit de corps {Духа корпорации (фр.). }, присущего и шайке разбойников и не имеющего в себе ничего нравственного; у него нет даже знамени в нравственном смысле, ни одна струна в нем не затронута, смысл войны давно затерялся, одушевления нет никакого; но есть бодрость, свойственная всегда русскому, не забитому нуждой и палкой человеку. -- В этом виновато правительство, разумеется, и офицеры. Офицеры -- не масса народная и не должны нуждаться в том, чтобы правительство возбуждало их к честному выполнению своих обязанностей, которые они могут понимать лучше самого правительства. -- Если б хоть половина офицеров думала так, если б напр<имер>, офицером был Самарин, Елагин5 и др., я уверен, дело пошло бы иначе. Я же с своей стороны, как ни надрываюсь, ничего не могу сделать. И жаль мне бывает, очень жаль смотреть, как какой-нибудь недоучившийся мальчишка, выросший в хаосе понятий, царствующем в русском обществе, сбивает и портит -- не солдат (его уже трудно и испортить), но крестьян, на которых свежи следы крестьянского быта; при виде этого нравственного разложения мною порой овладевает страшная тоска! Скорее бы, скорее бы за дело: это единственное средство осмыслить и одушевить каким-либо нравственным началом эту массу, освежить ее свежим воздухом дельного труда и видимой пользы, которую она может принести! -- О назначении нашем слухи различны. Кто говорит, что мы только дня два останемся в Киеве и двинемся к Севастополю, кто говорит, что мы направлены в Бессарабию. С нетерпением жду разрешения этого вопроса. -- Не думаю, чтобы я остался казначеем. Тоска берет при мысли, что трудишься так сильно только для карманов ротных командиров, потому что теперь по устройстве дружин остается только выдавать деньги в роты, т.е. ротным командирам, хозяевам своих рот. Каково же это быть постоянно в таких душевных тисках, что нельзя в обществе офицеров побранить взяточничество, похищение экономии и т.п., неделикатно! Мы с Тол<стым> составляем страшный диссонанс в гармонии военного быта, но от этого диссонанса дерет только наши собственные уши. -- Как обрадовался я Малороссии! Какой приветливый вид этих хат, этих огромных сел с бесконечными переулками и закоулками! Я был просто счастлив, когда увидал снова это широкое черноземное полотно дороги, с лоснящимися полосами от колес, эти широкие ивы и вербы, эти плетни и гати, этих хлопотливых и без умолку говорящих хозяек, этот певучий и нежный говор. В Батурине у меня была великолепная хата, чистоты баснословной: в ней был угол, который я и занимал и в котором на потолке дочери хозяина прикололи до ста больших бумажных бабочек из разноцветной бумаги очень искусно, так что вечером от колебания зажженого фителя свечи все эти бабочки двигаются. -- Видна всюду потребность изящества и угождения вкусу, потребность вне матерьяльных нужд и расчетов. -- Завтра наша дружина переходит в Комаровку (см. маршрут) и там днюет; я же пробуду в Комаровке только несколько часов и еду прямо в Нежин, куда уже проехал Строганов и где я должен от него получить жалованье офицерам с начала похода до 1 сентября. Кроме этой суммы, по повелению государя велено выдать нам (т.е. начальнику дружины, казначею и адъютанту) не в зачет половину годового оклада усиленного жалованья для покупки верховых лошадей (мне приходится 270 р<ублей> сер<ебром> с лишком), а прочим, имеющим только вьючных лошадей, треть простого жалованья. Так делается всегда и в армиях при открытии кампании; сверх этого мы должны получить еще рационы (т.е. овес и сено) за своих лошадей (мне полагается 4 лошади), разумеется, вместо овса и сена деньгами. Если же сверх всего этого нам будут и жалованье выдавать усиленное да еще дадут порционы, то денег у меня будет совершенно достаточно. -- Время становится все холоднее и пора думать о зимнем платье, но нельзя ничего теперь заготовлять по неизвестности, куда мы пойдем. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, напишу вам еще несколько строк из Нежина; дай Бог, чтоб вы были здоровы и все наши также; цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер. Прощайте, уже 1 час ночи, а меня поднимут часа в 4, до похода часа за два для получения и выдачи подвод.

200

1855 г<ода> сент<ября> 5. Нежин.

Здесь в Нежине получил я письмо ваше; слава Богу, что у вас все идет довольно хорошо или по-обыкновенному и что здоровье Машеньки поправляется. Я приехал в Нежин несколько раньше дружины для разных счетов с провиантским ведомством. Строганов проехал вперед нас и дожидался ополчения в Нежине. Здесь пронесся слух, есть даже положительное известие, что мы пробудем в Киеве только дня два и отправимся в Каменец-Подольск; но есть также некоторое основание думать, что план этот изменен и что мы войдем в состав не Средней, а Южной армии. Впрочем, Каменец всего в 20 верстах от Бессарабии и состоит, может быть, в районе Южной армии. Во всяком случае это лучше. -- Мне кажется, что явное намерение неприятеля вести упорную и продолжительную войну с целью окончательно потрясти и унизить могущество России производит некоторое изменение в общем плане нашей обороны и что мы вынуждены будем прибегнуть к разным диверсиям. Жду с нетерпением почты: говорят, что 27-го августа было дело и очень для нас неудачное1. -- Так наконец Вы видели ополчение, милый отесинька. Понимаю, вполне понимаю Ваши впечатления; они очень верны, мне кажется2. Жалость, которую испытали Вы, не раз испытываю и я, смотря на наших ратников. Перестреляют их французы всех, как куропаток. Все они жертвы, но жертвы необходимые. Мы должны удобрить землю для будущей жатвы, и порядочные люди все-таки не вправе себя устранять от участия в ополчении, готовя себя для лучших времен. Без приносимой теперь жертвы, очевидно, не вразумится Россия. -- Воинского жара или просто одушевления в них нет; солдатской покорности и солдатского навыка к военному делу также нет. Впрочем, судя по описанию Вашему, наш народ бодрее костромского. Он у нас и бодр и весел; кормят у нас хорошо и людей не мучат. Может быть, даже они у нас избалованы и их надо бы держать построже. -- До сих пор как-то они не довольно серьезно смотрят на свое призвание и о войне не помышляют. Поэтому я бы очень желал, чтоб мы стали поближе к театру военных действий, чтоб несколько более серьезный смысл получило ополчение, чтоб значение дельное проникло дружину. -- Как ни скучно стоять на квартирах, однако ж прежде чем пускать ратников в дело, необходимо было бы поучить их месяца два и преимущественно рассыпному строю, который доведен до такого совершенства у французов и который очень труден, и стрельбе. -- Здесь в Нежине достал себе иностранные газеты: поймал первого студента и спросил его, получает их лицей газеты? Оказалось, что получает и что они у инспектора Марачевского. Я к Марачевскому и, как скоро себя назвал, был принят с величайшим радушием; открылось, что он и директор лицея, бывши в Киеве, прочли у кого-то в копии мои "Судебные сцены"3 и заказали себе копии. Разумеется, газеты я получил, и как ни поздно теперь, но, окончивши письмо, примусь за окончание чтения газет. -- Мое собственное хозяйство находится в большом беспорядке; денщик мой Комиссаров отличный человек, но крестьянин и никак не может приноровиться к нашему быту: в мундир он укладывает сыр, колбасу в шелковую рубашку и т.д.; но теперь и денщик болен, так что я вчера по совету здешнего доктора поставил ему 18 пиявок к ушам (у него лихорадка горячечная и с сильнейшею головною болью); это много помогло и оттянуло кровь от головы. Теперь на время прикомандировал к себе из штабной команды какого-то денщика. -- На дворе совершенная осень; листья облетают, и пора подумать о теплом платье, которого у меня нет вовсе: заказал я себе еще в Калуге полушубок и поручил это дело Сереже Унковскому, но он не выслал мне его в Новгород-Северск, как обещал. Впрочем, все зависит от того, куда мы двинемся. Если к Перекопу, что сомнительно, то, может быть, велят бросить все повозки и лишнюю кладь и довольствоваться одним вьюком. Впрочем, я имею право держать двух вьючных лошадей. -- Нынче, когда входила наша дружина и граф Строганов смотрел ее, вдруг подходит ко мне какой-то господин и называет меня по имени: лицо знакомое, а кто, сказать не могу. "Ваша кузина желает Вас видеть". Еще большее недоумение! Оглянулся -- вижу в окне почтовой станции Маш<еньку> Петровскую, т.е. бывшую Воейкову4. Я подошел к окну, но успел только поздороваться и спросить несколько слов; надо было идти с дружиной. Она ехала с мужем из Киева, где были на богомолье, и очень много расспрашивала о вас. -- Прощайте, милый мой отесинька и милая моя маменька, буду писать вам из Козельца, цалую ручки ваши и крепко обнимаю Константина и всех милых сестер. Прощайте. Сережа Загоскин вам усердно кланяется. --

201

9 сент<ября> 1855 г<ода>. Козелец.

Здесь я не нашел письма от вас, милые мои отесинька и маменька; верно, вы писали прямо в Киев. Зато здесь нашли мы бумагу из штаба Средней армии с переменою маршрута. Вместо Средней армии мы поступаем в Южную в расположение Лидерса; зимние квартиры нам назначены в швейцарских колониях Аккерманского уезда в Бессарабии1, куда мы должны прибыть 22 октября, -- в Киеве же только дневка. Несмотря на бездну хлопот, порождаемых этою переменою, относительно продовольствия, денежной отчетности и проч., я успел списать маршрут, который вам и посылаю. Я думаю, вы уже не успеете написать мне в г<ород> Умань: письмо отсюда до вас пройдет, верно, 8 дней, а из Троицкого посада до Умани также не менее 12 дней, следовательно, попадет туда не раньше 30 сентября. Итак, пишите уже прямо в г<ород> Балту Подольской губернии, а потом в г<ород> Тирасполь Херсонской губернии, затем пишите все в г<ород> Бендеры, я не знаю, как и куда адресовать, когда мы будем в колониях, но из Бендер уже перешлют. -- Признаюсь, я очень обрадовался перемене маршрута, потому что эта перемена произвела некоторую тревогу в нашей однообразно-разнообразной походной жизни и повеяло чем-то серьезным. Я не дальше как вчера все досадовал на то, что мы будто все играем кукольную комедию, что никто не относится серьезно к своему призванию, что все распускается и расклеивается, и считал нужным, чтобы все нас обхватило серьезное, да, серьезное дело. Еще потому я рад этой перемене, что стоять на зимних квартирах Подольской губернии около Каменца было бы чрезвычайно скучно; здесь же у нас на левой руке Одесса и Крым (Одесса всего 40 верст от Аккермана), а на правой Дунай. Пришлось-таки попасть на Дунай! Мы будем стоять вне опасности, это правда, но близ опасности, близ театра войны. К тому же я очень рад, что мы поступим под начальство Лидерса. -- С другой стороны, надо сказать правду, хотелось бы нам всем отдохнуть, несколько приостановиться; все устали, не столько физически, сколько нравственно от этого беспрестанного движения вперед; к тому же от этой ежедневной раскладки и укладки все вещи перепортились, многие пропали; мы не запаслись теплой одеждой, у многих и белье порядком не вымыто (так трудно мытье дорогой); все рассчитывали на Киев. А тут в Киеве и обернуться не успеешь: в 1 день вступят поздно, встреча, церковный парад, смотр, может быть, официальный обед, сортировка людей (выбирают неспособных, чтобы их поместить в арсенал); город большой, весь в горах, -- словом, никто ничего не успеет сделать. -- Три месяца с лишком похода утомительно (с 18 июля по 22 октября). И как далеко буду я от вас, и Бог знает, как еще будут приходить письма! Надеюсь, что вы, не ожидая моего письма, будете писать все в Киев, а в Киеве мы распорядимся о пересылке писем. Я, впрочем, в Киев поеду раньше, именно завтра в ночь, чтобы заранее принять деньги из разных комиссий и порох. --

То, чему так долго не хотелось верить, совершилось. Хоть и предупрежден я был слухами, но чтение депеши Горчакова о Севастополе перевернуло меня всего2. Воображаю, что за отчаянная, баснословная была битва! Пронесся здесь слух, что корниловский бастион мы вновь отбили3. Или мало всех этих жертв, чтоб пронять и вразумить Россию! -- Ужасно. Воображаю, как дрались! Приказ армиям представляет дело гораздо в худшем виде, нежели депеши Горчакова4: в нем говорится о севастопольских героях как о людях, уже окончивших свое дело и поступающих вновь в ряды армии. Этот приказ можно было бы так написать, что все полезли бы отнимать Севастополь! Грустно. Говорят, что Горчаков отозван. Как я был бы рад этому: ни одного счастливого дела во всю кампанию5. Могу себе представить, какое действие произвела на всех эта новость! -- Ах, как там дрались, я думаю. Картина этой битвы беспрестанно мне рисуется. Не ожидал я этого...6 -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы. Поздравляю вас заранее со днем рожденья милой Надички7, которую крепко обнимаю. Буду писать вам из Клева; цалую ваши ручки, братьев и сестер обнимаю. Пришлите мне в г<ород> Бендеры мою подробную карту Бессарабии: она должна быть вверху около окна в углу в моей комнате, также, если не дорого стоит, новороссийский календарь на 1855 год; я думаю, он продается у Базунова8, разумеется, если будет оказия из Абрамцева в Москву.

202

1855 г<ода> сент < ября > 15. Киев.

Здесь нашел я письмо ваше от 1 сентября, милый отесинька и милая маменька; медленно поправляются ваши хворые! Таков странный характер выздоровления всех теперешних болезней; все выздоравливающие шатаются, как тени. Нам не хотелось никого оставлять по пути, однако ж, под конец в Нежине и Козельце оставили трех больных, в том числе и моего денщика, что меня очень затруднило и затрудняет теперь; покуда прислуживает мне плотник из штабной нестроевой команды, но, может быть, здесь я найму человека. В Киев я приехал несколько раньше дружины как для того, чтобы узнать подробности церемоньяла вступления, так и для своих провиантских и комиссариатских дел. Как хорош, как хорош Киев, как я люблю этот город! Несмотря на осень (деревья, кроме тополей, почти все пожелтели, а многие и совсем обнажились), на холодную и ветреную погоду, любуешься им беспрестанно: все еще не зима, слава Богу, скрывающая и формы, и цвет природы. -- В течение этого года в Киеве произошли большие перемены: крепость значительно подвинулась, мост со стороны Бровар1 укреплен грозно, везде пушки, военных и генералитету тьма-тьмущая! Последнее обстоятельство очень неудобно, потому что ко всем надо было являться и потому, что никакого дела просто сделать нельзя: все формальности! Впрочем, ополченцев принимают гораздо учтивее, чем настоящих военных, -- меня же принимали еще учтивее, потому Юзефович и другие киевские мои знакомые уже предупредили многих обо мне, да и большую часть этих визитов и явок я совершил вместе с Юзефовичем, который принял меня с распростертыми объятиями и просил переехать к нему, на что, впрочем, я не согласился. Я просто обрадовался остановиться где-нибудь не на квартире, не стесняя хозяев, совершенно независимым. -- Готовили торжественную встречу Московскому ополчению (т.е. нашим двум передовым дружинам): и городское общество (купечество) с хлебом и солью, и митрополит с хоругвями, образами и колокольным звоном, и угощение на площади и проч. и проч., и парад, и церемоньяльный марш. Строганов приехал накануне вступления и дал мне нарисованный план этой церемонии для отсылки к графу Толстому. Ратников между тем чистили, чистили, амуницию подкрашивали, словом, хлопот была бездна. Но всему помешала внезапная перемена погоды. Пошел дождь, дождь; часа три у города стояли ратники под дождем, наконец решились отставить все церемонии, их повели прямо, без всяких встреч, на площадь, где угостили их водкой, дали по арбузу и по пирогу (последнему они очень обрадовались, говоря, что с самого Серпухова пирогов не видали, что угощали много и часто, но никто не догадывался поднести пирога) и развели по квартирам. -- В Киеве у нас была дневка, а вчера, когда вступили еще две дружины, был парад, с которого ратники прямо и отправились в путь. Было более 4-х тысяч ратников. -- "Москва в Киеве, Москва в Киеве", -- слышалось всюду. -- Русские, которые живут здесь, с особенным восторгом смотрели на них, потому что Киев -- город не русский, и польский элемент в нем еще очень силен. -- Они проходили церемоньяльным маршем мимо Панютина, седого старичка с очень добродушным лицом. -- Потом был обед в университетской зале для офицеров 4 дружин ополчения от дворянства. Обед --- как все обеды подобного рода, но два тоста были очень одушевлены: за Россию и за воинство. Кн<язь> Васильчиков сказал речь2 на тему "Москва в Киеве", но сбился немного и вышло у него, что предки наши ополчались по примеру нашему. Это наидобродушнейший человек в мире. -- Вечером был вечер, soiree causante {Вечеринка с разговорами (фр.). } у княг<ини> Васильчиковой, на котором из наших офицеров был я один, прочие уехали, а Толстой был не очень здоров. Вечер наискучнейший, не то, что светский раут, а генерал-губернаторский -- вечер подчиненных у начальника. -- Я остаюсь здесь еще полтора дня как для окончания дел, так я для отдыха: хлопот у меня здесь была бездна, я принял между прочим 72 тысячи патронов с новыми французскими пулями, полуконическими, со стержнем внутри. Я даже еще не успел побывать в лавре3. -- Здесь прочел я приказ Лидерса по Южной армии о нашем ополчении: очень неприятный оборот принимает дело. Дружины поступают 3 и 4 батальоном в полк в совершенную зависимость от полкового командира как по строевой, так и по хозяйственной части. Полк<овой> командир имеет даже право сменить начальника дружины, если признает его неспособным к командованию и если полк расположен далеко от Главной Квартиры. По прибытии на место будет ревизия казначейской и квартирмейстерской части, так что мне надобно успеть приготовиться на предстоящем походе к этой ревизии. Не понимаем, как начальники дружин, генералы (как наш Толстой) будут подчинены полковому командиру, нередко в чине подполковника. Не знаю, каков попадется полковой командир, но знаю только, что дружины наши богаты, имеют капиталы, и вся экономия сохраняется, тогда как полки большею частью содержатся плохо, и полковые командиры кладут экономию в карман. От всего этого могут произойти очень неприятные столкновения. Я против этого распоряжения и потому еще, что этим ослабится нравственная сила ополчения и произойдет странная пестрота: в полку будет тысячи три безбородых и тысяча с бородой, три тысячи одетых по-солдатски и управляемых по-солдатски и тысяча одетых по-ратнически, выученных хуже, чем солдаты, привыкших к другому управлению и управляемых иначе. К Лидерсу поступают 23 дружины Смоленского и Моск<овского> ополчения, значит, 25 тыс<яч>. Из них можно было бы составить целую дивизию, в которую поместить бы только побольше старых солдат и офицеров для научения. -- Я думаю, что Толстого прикомандируют к штабу Лидерса, тогда и я перейду вместе с ним. -- Кстати об ополчении: говорят, при последних штурмах Севастополя Курское ополчение отличилось -- ратники оставили ружья и приняли осаждающих в топоры, причем потеряли 250 человек. -- С нетерпением жду подробностей об этом деле. Еще неизвестно, заняли ли французы южную сторону. Да, если б Нахимов был жив, эта великолепная поэма окончилась бы, может быть, иначе. Впрочем, и теперь войска наши оставили южную сторону, отбивши приступы и не преследуемые. Однако ж, когда отдан был приказ оставить Севастополь, никто не захотел идти и требовали, чтоб Горчаков лично, сам объявил войскам этот приказ, что он и исполнил. Если оставались в живых моряки, воображаю, каково им было! -- Мне все мешают. Сейчас явился ко мне и просидел с целый час мой сосед Загряжский, начальник дружины, утверждающий, что очень был с Вами дружен4, милый отесинька. Строганов заставил его выйти, и теперь он сдает дружину. У Загряжского вышла какая-то скандалезная история; впрочем, он все говорит, как homme d'honneur {Честный человек (фр.). }. Бог его знает! -- 20 сентября день Вашего рожденья, милый отесинька. Поздравляю Вас и Вас, милая маменька, и всех. Мне опять пришлось проводить сентябрь месяц вдали. -- Как-то провели свой день именинницы 17 сентября5. Всех поздравляю и цалую. Еще в Киеве все-таки считаешь себя не далеко, но теперь чувство отдаленности обхватит душу, тем более что получение писем будет очень затруднительно, и я, верно, долго, долго не получу писем. Надеюсь, что вы получили мое письмо из Козельца с приложением маршрута. -- Прощайте, милые мои отесинька и маменька, дай Бог, чтоб вы были здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер. Поздравьте Гришу и Софью с рождением Нины6, не знаю, куда именно адресовать к нему. Пошлите ему копию с маршрута. -- Будьте здоровы.

203

1855 г<ода> сентября 29-го, г<ород> Умань.

Уж очень давно не писал я вам, милый мой отесинька и милая маменька; на пути не было города; здесь не нашел я письма от вас, впрочем, его и быть не могло, но зато дорогою дошло до меня ваше письмо от 8 сент<ября>, адресованное в Киев: один из наших офицеров оставался по болезни в Киеве и перед отъездом догадался зайти на почту, взял ваше письмо и привез его мне 25 сентября. -- Поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька, со всеми нашими сентябрьскими праздниками1, также и всех сестер и братьев. Вот уже второй год, как я провожу их розно с вами; в прошлом году я в эти дни был в Кролевце и потом на дороге из Кролевца в Харьков и никак не думал, что через год буду идти походом в Бессарабию офицером ополчения. Какие-то еще штуки выкинет со мною судьба на будущий год!2 Я с своей стороны никаких планов не строю, более как на месяц не рассчитываю и совершенно отдаюсь ей в волю, смотря сам на свою судьбу будто какой посторонний зритель. Здешние военные такого мнения, что нам еще раз переменят маршрут и что в Тирасполе нас, может быть, повернут на Николаев, около которого стягиваются войска. Я очень рад идти в Николаев, но признаюсь, рад был бы прекращению похода хоть на десять дней; вы себе представить не можете, как надоела эта ежедневная раскладка и укладка бумаг, это неизбежное запущение дел, эта порча и растрата вещей: все думаешь -- вот придешь на место и осмотришься и приведешь все в порядок. Мне собственно хотелось бы поскорее разделаться с книгами, отдать отчет, сосчитаться и рассчитаться и сдать эту невыносимо скучную должность. Во всяком случае в Бессарабии или в Николаеве будем мы стоять -- это такие пункты, где можно ожидать частых тревог и передвижений; поэтому мне хочется еще больше сократить свой походный скарб и избавиться лишнего. Из Киева с Ефимом, камердинером гр<афа> Толстого я уже отослал в Москву часть книг, платья и чемодан. Когда получится это письмо, вероятно, и I чемодан, и моя посылка (киевские сухие варенья) будут уже у вас. Если вы его видели сами, то, верно, расспрашивали и получили от него разные сведения нашем кочеванье. -- От Киева до Умани сторона очень интересная, но память ослабевает от постоянного изменения картин местности, людей, обстановки, впечатлений и ощущений; все потом мешается и спутывается в голове, и только редкие явления удерживаются в памяти; записывать некогда; часто приходит в голову мысль: вот об этом непременно рассказать в письме, это замечание необходимо сообщить, но бумаги под рукою нет, старое сменяется новым, и только с трудом с помощью маршрута и напряженной памяти могут выясняться и отделяться прожитые впечатления. Дневника же я писать не могу никак; письма могу писать только прямо набело на почтовой непременно бумаге, а не на простой, и даже в этом отношении не могу себя поддеть, чтоб завести дневник или записки. А нужно будет, потому что война только что начинается, ополчение будет непременно в ней участвовать3, и как вступим мы в круг военных действий, писание и получение писем будет сопряжено с величайшими затруднениями. Но кроме впечатлений походных, сколько событий совершилось в это время! -- Сначала передам вам самые свежие вести, слышанные мною здесь. Под Евпаторией была стычка кавалерийская небольшая, но для нас неудачная: мы потеряли человек 200 благодаря беспечности, как говорят, дивизионного начальника Корфа4. Чуть ли нет намерения вывести совершенно войска наши из Крыма. При настоящем положении дел, т.е. при настоящих начальниках, может быть, так и следует. В противном случае Горчакова как раз отрежут от Перекопа и возьмут в плен всю армию или уморят голодом. Корнилов бастион был взят после полудня, когда по прекращении бомбардировки (она обыкновенно к 12 часам переставала) войска и офицера пошли отдыхать и обедать; сам Горчаков только что сел за стол, как вбежал адъютант с известием, что курган взят. -- Во французских газетах, которые мне удалось прочесть у одного польского пана дорогой, удивляются оставлению Севастополя; Пелиссье5 никак этого не ожидал, напротив того, предполагал, что со взятием башни придется ему еще осаждать снова. Впрочем, говорят, Горчаков опасался, чтоб неприятель не разрушил моста6; к тому же потери наши от этого бомбардирования были слишком сильны. Говорят, что Крым стоит нам уже 120 т<ысяч> войска! Все это так, но трудно мириться с мыслью о нашем поражении, об оставлении за неприятелем целой области. Государь теперь в Николаеве и, слышно, долго еще там останется. -- Странно, что резервы почти не трогаются с места, а ополчение, которое в настоящем его виде, не в рукопашной схватке, менее может принести пользы, чем резервное войско, идет на театр войны. Правда и то, что такое войско, как ополчение, должно быть чем-нибудь занято, должно непременно отведать серьезного дела: без дела оно в течение зимы просто расползется и произойдет разложение: иначе и быть не может. В нем нет ни дисциплины, ни одушевления, двух двигателей масс. - 400 тыс<ячные> ополчения будут растрачены даром, потому что правительство, прибегнув к этой экстренной мере, не хочет понимать того, к чему подобная мера его обязывает и без чего ополчение бессильно. Поступая в состав полков как 3 и 4 батальоны, мы испещряем полки и лишаемся всякого смысла как ополчение. Покуда нас встречают с крестом и хоругвями; 1 и 2 батальоны полка не удостоиваются этой чести, и военные с презрением смотрят и будут смотреть на эту "толпу мужиков", которых кормят, поят и балуют в тысячу раз лучше, чем солдат. Лидере в приказе говорит, что мы должны составить благонадежный резерв для войск; но резервом обыкновенно пополняются убылые места; не будут ли ратников брать в солдаты, разумеется, сбривая бороду и одевая в мундир? Если так, то не лучше ли было бы просто сделать рекрутский набор: по крайней мере, этот народ был бы хорошо обучен. В составе полков ополченцы совершенно потеряются, будут затерты, не видны, будут из слабых солдат; если можно еще придать ополчению какой-нибудь смысл, так это собравши его целою массой. -- Прочел я статью Погодина в газетах о пребывании государя в Москве7. Верю его искренности и понимаю, что положение государя действительно внушает сильное участие; что же касается до последних строк статьи, то, хотя они и новость в наше время (после Николая) и кажутся чем-то смелым, однако ж не думаю, чтоб они имели большой успех8. --

Я думаю, что в Балте найду письмо от вас, уже прямо туда адресованное; верно, вы напишете мне, что дом в Москве уже нанят и что вы скоро туда переедете. Очень рад буду этому, особенно за сестер. В какой-то части города вы теперь поместитесь? Если дом приискан, то вы, верно, тотчас туда переселитесь, потому что северная осень не привлекательна в деревне.

А здесь что за осень, просто чудо. Листья и здесь большею частью опали, но там, где деревья защищены от северного ветра, они принимаются цвести во 2 раз! 25 сентября, когда мы стояли в Добре помещика Ружицкого, где есть великолепный пруд, наши ратники во множестве купались. По ночам ходишь в одном платье. Осень, конечно, слышна в воздухе, но она как-то мягка, приятна, ласкова. Здесь люди не боятся природы: теплых сеней нет; прямо из комнаты дверь на улицу; войлоком обитых дверей не видно. Хороша южная природа, нечего сказать, и не смотря ни на что, доставляет мне неизъяснимые наслаждения. Ее гармоническая песнь слышится мною постоянно сквозь всю дисгармонию жизни, все диссонансы быта, не смотря на жидов, поляков, чиновников военных, чиновников гражданских и всю чепуху административную, не смотря на события политические. Да, вам надобно же сказать что-нибудь об этой стороне. Три западные губернии -- Киевская, Подольская, Волынская, или Заднепровская Украина, представляют очень грустное явление. Народ православный и русский (т.е. малороссийский) угнетен жидами и польскими панами; поляки угнетены правительственными лицами, и все угнетены роковою чепухой современной всероссийской жизни. Эта сторона -- чудная, богатая всеми дарами природы, колыбель Руси, сторона ее первой, девственной молодости, до татар и до царей, была также театром всех отчаянных сеч казаков с ляхами за веру и за свободу, всех страшных козней и угнетений испытанных казаками от поляков во времена введения Унии9. Все это было до Богдана Хмельницкого10; после Хмельницкого она была раздираема внутренними смутами, разоряема и своими, и турками, и татарами, и московскою ратью, и поляками. Россия не сумела удержать за собою Заднепровской Украины и уступила ее Польше11. Польша немедленно уничтожила в этой стороне казачество и раздала земли и населявших земли в поместья своим магнатам. Почти вся Киевская губерния принадлежала 4 из них; и теперь еще они владеют здесь огромными местностями: у графов Браницких здесь 100 т<ысяч> душ, у графов Потоцких столько же, если не больше. Итак, поляки, гонители православия, уничтожившие казачество, католики овладели этим народонаселением православным и вольным, поселились тут помещиками, стали пановать со всею дикостью причуд и прихотей польских взбалмошных панов; сторона покрылась костелами, католическими монастырями и училищами. Конечно, польское влияние было здесь сильно и прежде, но все же не в такой степени, да оно было и сброшено при Богдане Хмельницком. Можете себе представить, каковы были отношения этих крестьян к этим помещикам, которые вдобавок раздавали свои поместья посессорам, т.е. в аренду, или жидам, или мелким шляхтичам. Война продолжалась, только приняла другой характер. Казаков уже не было, но явились гайдамаки, беглые помещичьи крестьяне и буйная сволочь, нетерпимая даже в Запорожской Сечи12, над которую уже висела русская гроза. Гайдамаки точно поступали разбойнически, но цель их нападений были польские паны и жиды. Знаменитейшие из них были Железняк и Гонт13, которые в народных песнях до сих пор считаются героями и мучениками за веру и вольность. Они разоряли польские поместья; польские паны в свою очередь набирали своих хлопцев и всю свою челядь и ходили на них войною. Недавно один поляк рассказывал при мне неистовства гайдамаков в этой стороне (уже во 2-ой половине 18 столетия происходила здесь знаменитая Колиевщина или Уманьская резь, побиение гайдамаков14); я не выдержал и попросил его вспомнить, что делали поляки с гайдамаками; он должен был сознаться, что Гонт (или Железняк -- не помню) был гр<афом> Потоцким изжарен на вертеле15. Все это было не очень давно, лет 80, не больше. С присоединением этих губерний к России тиранство поляков было ограничено16, но понятно, каким чувством дышит здешнее народонаселение. Как бы там ни рассуждали, а инвентари здесь, по моему мнению, истинное благо17. -- Когда вышел указ об ополчении и его прочли в церквах, то здешний народ понял его иначе: "Государь призывает всех к обороне, и нас также, хочет, чтобы мы были казаками и обороняли здешнюю сторону от ляхив". Произошел бунт, т.е. крестьяне восстали, давши себе слово не пить и заперев все шинки, не стали робить панщину18, уверенные, что они теперь казаки. Помещики и управляющие-поляки бежали; может быть, крестьяне и принялись бы за них, но странно (и никто еще мне этого порядочно не объяснил), прежде всего принялись за своих православных священников, которых стали подвергать разным истязаниям. Они, кажется, были ими недовольны за то, что священники вздумали усмирять их и, в глазах крестьян, держали сторону поляков-панов. -- Употребили военную силу, даже пушки, убили несколько десятков людей, бунт кончился, и помещики, и посессоры19 возвратились. Но народонаселение сильно раздражено. Это просто чутьем в воздухе слышишь, да и на лицах прочесть можно. Один из крестьян прибил чуть не до смерти за то, что тот приставал к знакомой крестьянину девушке, одного из наших кадровых (т.е. настоящих) унтер-офицеров. Прибить солдата едва ли кто решится у нас. Еще сильнее стало недоумение в народе, еще темнее темный лес администрации, его давящей; к раздражению против полчков присоединяется раздражение против москалей. -- "О, пан, как мы боялись, -- рассказывала мне по-польски одна полька, дочь управляющего, -- это было в ночь на Светлое Воскресенье: стоят толпы народа, сходятся до рады, шепчутся между собой, а мы едем мимо, чуть живы... о, барзо страшно!" -- Нам приходилось стоять все в помещичьих польских имениях, иногда у самих панов, иногда же у их управляющих. Везде встречали нас прекрасно, лучше, чем где-либо, везде подносили ратникам водку, дарили им мясо, хлеба, круп. Поляки вообще люди довольно образованные, получают и читают иностранные газеты, и в этом отношении останавливаться у них было довольно приятно. -- Но во всех других отношениях было невыносимо тяжело. У всех поляков отобраны ружья (за немногими исключениями), и страстные охотники в этой стороне, где такая привольная охота (водятся дикие козы и во множестве) лишены возможности охотиться; между тем, наши офицеры отправляются на охоту, и, не зная этого запрещения, вы сами расспрашиваете хозяина, охотится ли он и хорошие ли у него ружья и проч. -- Вас встречают с приветствиями, которым вы не верите; с прискорбием сообщают вам весть о нашем положении, и вы знаете, что втайне хозяин радуется ему, вы чувствуете, с какой злобой и презрением смотрит он на ополчение, которое угощает. Положение поляков, даже верных, даже преданных России, в настоящее время в высшей степени тягостно, и оно способно возбудить ваше сожаление. А между тем в этом же доме, где вас угощает польский пан, одному его взгляду послушна русская прислуга, весьма уже ополяченная, говорящая по-польски, но тем не менее православная. Видеть русского крепостным у польского пана и отвыкшего от русского языка, потому что пан говорит с ним только по-польски, еще тягостнее. -- Вот здесь в городе мимо меня часто ездят экипажи разных польских помещиков, почти все графов (впрочем кто в Польше не граф!): лошади в краковских хомутах (какие-то высокие хомуты, с лентами, перьями и всяким цветным убранством, довольно безвкусным), в шорах, передние лошади бегут одни без форейтора, кучер с длинным бичом, словом, упряжь такая, как и за границей. Если кучер поляк, так оно так и идет, одно к другому, но иногда вы ясно видите, что кучером сидит переряженный крепостной хохол -- и делается за него невыносимо больно. -- Из 4 братьев Браницких один остался жить в Париже, и 25 т<ысяч> душ, ему принадлежащих, конфискованы казною, чему я очень рад. -- Досадны чрезвычайно притязания на Украину поляков как на родной край, как на часть Польши; "родная Украина", -- пишет один польский поэт, которого я недавно читал, тогда как это край, ими завоеванный, ими угнетенный и их ненавидящий. -- Мужчины довольно скрытны, но польки смелее высказывают свои чувства; вообще патриотизм польский наиболее поддерживается ксендзами и женщинами. Те польки, которых мне удалось видеть от Киева до Умани, не хотели иначе говорить с нами, как по-польски, хотя умеют говорить и по-русски, и по-французски, с некоторым трудом -- это правда, однако же все понимаешь, и если бы это продолжалось дольше, я бы отлично выучился по-польски. Благодаря знанию наизусть некоторых стихотворений Мицкевича на польском языке20 я встречал у полек прием весьма благосклонный, и даже одна из них мне подарила книжку стихов того поэта (Мальческий)21, о котором я говорил. Стихи очень и очень хороши и почти все говорят об Украине. -- Какое множество здесь жидов! Просто ужас! И они сами, и жилища их насквозь пропитаны отвратительным запахом чеснока. Белая церковь -- огромное местечко, принадлежащее графу Александру Браницкому, наполнено ими. Самих польских магнатов мы не видали, они живут в Варшаве; теперь гнет и образование укротили несколько взбалмошную спесь польских богачей; остались только следы и предания. -- Умань до 1830 года принадлежала одному из графов Потоцких. Теперь он эмигрант, а имение его досталось казне. Около Умани кавалерийские поселения; Умань сделана городом и городом военным вроде Елисаветграда, красивым, опрятным, чистым, а сад, знаменитый, великолепный сад Софиевка22 назван Царицыным садом. -- Верстах в трех от Умани находится сад, чуть ли не третий в Европе по красоте. По мне он несравненно лучше петергофского23; в нем есть то, чего нет нигде: соединение дикости с искусством. -- Предание говорит, что отец эмигранта Потоцкого был женат на какой-то красавице гречанке, которая, гуляя вместе с ним, восхитилась каменистой балкой (оврагом) в лесу, и граф Потоцкий, чтоб исполнить желание гречанки, как истый поляк, устроил здесь сад, положивши на это до десяти мильонов или что-то около этого. В самом деле трудно себе представить что-нибудь лучше. Сад самый роскошный раскинут на диких скалах и утесах; огромные пруды устроены в балке, вода проведена всюду и широким, сильным водопадом летит по каменьям величины необъятной, навороченных сюда не человеческою рукою, ибо не сдвинуть их человеку. Есть гроты обширные из трех каменьев или утесов. Фонтаны великолепные и едва ли уступят петергофским. Эти фонтаны нисколько не оскорбляют, потому что кругом фонтана дикие скалы во всей красоте своей, не тронутые искусством. Об оранжереях, о туннеле под садом, где плавают на лодке из верхнего пруда в нижний посредством особо устроенных шлюзов, о зверинце, о киосках и проч. я не говорю; это везде быть может, но здесь есть то, чего не достанешь ни за какие деньги. Какая роскошная растительность при этом, что за деревья!.. Вода, скалы, виноград, зреющий на солнце, тополи, уходящие в небо, перспектива отдаленных видов, вековечные деревья, вкус, красота, природа и искусство. -- Очаровательно здесь! -- Казна отпускает ежегодно до 10 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром> на ремонт сада. Будь это сад за границей, всем бы он был известен, все бы нарочно ездили его смотреть! -- В Умани у нас была дневка. Дружина нынче ушла, а я догоню ее завтра; здесь я остался для счетов с провиантским ведомством и для того, чтоб получить с почты денежные письма ратникам: иногда приходит писем до 70, с рублем и двумя, иногда и более, до 10 рублей серебром. Я воспользовался этим днем, чтоб написать вам на досуге. -- Так вот сторона, чрез которую мы теперь проходим. Не знаю, передал ли я вам об ней верное понятие. Над этим гнетом и безобразием земного быта стоит шатром такое чудное южное небо, горят так ярко южные звезды. Право, не припишите это чему-либо другому, -- вид южной природы, ощущение этого тепла, эта близость человека к природе, ее ласковость (повторяю часто этот эпитет: он очень верен, мне кажется) способны доставлять мне наслаждение вопреки страшному концерту фальшивых нот, звучащих около меня на земле. -- Завтра придет почта и привезет новые газеты. Авось-либо появится наконец подробное донесение о деле 27 августа24.

Итак, прощайте, милая моя маменька и милый мой отесинька. Будьте здоровы; дай вам Бог провести зиму в Москве совершенно приятно и спокойно. Что делает Константин? Работает ли над грамматикой?25 Поздравляю вас с днем рожденья Машеньки26, ее самое и всех. Прощайте, цалую ручки ваши, обнимаю крепко сестер и братьев. Буду писать из Балты. Да пришлите мне настоящий адрес Гриши.

И. А.

204

6-го октября 1855 г<ода>. Балта.

Я рассчитал верно, милый отесинька и милая маменька, и ваше письмо пришло именно к самому дню вступления нашего в Балту. Это письмо ваше от 22 сентября, а последнее перед этим было от 8 сентября. А как вы писали в Киев три раза, я же получил адресованных в Киев только два, то, должно быть, одно из них до меня не дошло, и вот почему.: несмотря на формальное наше уведомление, куда пересылать за нами казенные и частные пакеты, киевский почтамт (самый беспорядочный во всей России) распорядился, как я слышал, иначе: именно отсылать все пакеты в Одессу, в Главную квартиру Южной армии, отсюда они будут разосланы по местам постоянного квартирования дружин посредством полевого почтамта. Я думаю, что еще письма, к нам адресуемые, можно будет получать без затруднения, даже отправляемые прямо с места; но наши письма, когда мы придем на место, будут, вероятно, прежде отсылаемы в Главную квартиру, где их немножко пораспечатают и потом уже отправят по принадлежности. Следовательно, нужна некоторая осторожность. -- Вы пишете, что нанятый дом не годится и что надо искать другого, но не говорите, в какой части города и за какую цену он был нанят; из письма вижу, что маменька уже воротилась из Москвы, вероятно, обо всем этом было писано в письме, до меня не дошедшем. Итак, Аркадий Тим<офеевич> опять водворился в Москве. Что он говорит про мое поступление на службу в ополчение? верно, бранит. В Балте мы получили из Главной квартиры полное собрание приказов по Южной армии с 1 января, разумеется, печатных. Хотелось бы очень знать администрацию армии и хозяйственное устройство у французов: неужели так же многосложно, как у нас, так же изобильно всякими формальностями письменностью, ведомостями и таблицами, таблицами таблиц и ведомостями ведомостей! У нас точка отправления во всяком хозяйственном устройстве та, что все должны быть мошенники и воры; все состоит из предосторожностей против мошенничества и в то же время из признания этого мошенничества как неминуемого зла. Это особенно видно при расчете и отпуске денег. Казна многие предметы отпускает менее необходимого, а на иные и вовсе ничего, в полной уверенности, что командиры нахватают непременно много денег и что правительство вправе требовать от них, чтоб все эти предметы содержались в исправности. Разумеется, на многих вещах накопляется значительная экономия, которую мошенник или, лучше сказать, истинный русский человек с полным иногда простосердечием кладет в карман, а человек с более строгими понятиями о честности употребляет на пользу службы. Но сохрани Бог этого честного человека показать эту экономию официально: ее отнимут и у него не будет денег, чтоб покрыть те издержки, которые правительством не признаются: напр<имер>, лошадям полагается 2 гарнца в сутки1, но на этом продовольствии нет возможности содержать лощадь подъемную и в походе, и ей дается вдвое на счет экономии. И потому честный человек должен лгать и лгать официально. И те, которые отпускают деньги, знают, что весь расчет будет ложный, и те, которые принимают, и те, которые ведут книги, и все лгут, лгут для удовлетворения требований официальной лжи, какого-то страшного чудовища, именуемого в России порядком и снедающего Россию. Я в этом отношении очень плохой казначей и еще не искусился настоящим образом лгать в порядке, т.е. выводить в книгах небывалые расходы, но без этого нельзя, пожалуй, подвергнешься взысканию, и потому-то я стараюсь теперь всячески привести в порядок свои книги, а по прибытии на место найму какого-нибудь доку-писаря, который наведет на них окончательный лоск. Напр<имер>, денег на лазарет не отпускается ни копейки, а мы наняли фельдшера за 50 р<ублей> сер<ебром> до места, устроили фургоны, везем их тройками, завели лазаретную кухню, покупаем лекарства: все эти расходы я вывести не могу, с меня взыщут, пожалуй, деньги за это, и потому надо сочинять какие-нибудь другие статьи расхода, выводить под ними росписки и проч. и проч. Странный порядок! Можно ли чего ожидать при такой системе; все изолгалось в администрации. Есть уже приказ о том, что по прибытии на место Строганов увольняется от должности начальника ополчения, а нач<альники> дружин должны сдать дружины на законном основании полковому командиру, оставаясь батальонными командирами. Если неприятель скоро прекратит кампанию в нынешнем году, то, вероятно, зиму дружина проведет спокойно в местах своей стоянки. Впрочем, чрез полмесяца все узнаем. Чем ближе к месту, тем затруднительнее становится поход, тем серьезнее становится характер всего дела ополчения, и ратники, по крайней мере многие, начинают задумываться или пить с горя. Ко мне не раз приходили с вопросом: "Правда ли, говорят, Господь даст нам возвратиться?..". Я объясняю, что теперь, когда почти отнята у нас целая область, нельзя возвратиться, не сделав никакого дела, после чего ратники молча, но с грустным выражением покорности уходят. Теперь все более и более чувствуется чужбина; сторона все менее и менее русская. Здесь все жиды и жиды и все в руках жидов. От них ни привета, ни ласки нет ратнику, все втридорога, на него глядят как на неприятеля. Хотя и крепко не любит русский человек жида, однако ж до сих пор отношения довольно мирны, кроме некоторых отдельных случаев: раз одному пьяному ратнику вздумалось заставить жидов целовать крест на фуражке, и я должен был освобождать жидов от этого насилия; в другой раз, оскорбленные ругательствами какого-то пьяного жида, они избили трех из них до полусмерти, впрочем, жиды эти выздоровели. -- Из Умани я догнал дружину в Хощевате, потому что она, не заходя в Юзефовку, прошла прямо в Хощевату, выкинув лишних верст 20 крюку и вместо одного дня дневки имела два дня. Это жидовское местечко, принадлежащее помещику, польскую фамилию которого я теперь забыл. Я стоял у еврея в шинке, т.е. рядом с шинком в крошечной комнатке. В субботу (шабаш) евреи не разводят огня, не торгуют, и потому мы все (кроме обоих начальников дружин, квартировавших у помещика и довольно отдаленно от местечка) должны были довольствоваться холодною пищею, т.е. колбасой и сыром. На следующий день, как ни противно было, а пришлось пробовать пищи еврейского приготовления; впрочем, я заранее условился, чтоб не было чесноку. Евреи живут очень грязно, очень тесно, спят почти одетые под засаленными перинами, вообще народ довольно противный, но очень, очень умный и даровитый. Женщины все красавицы, но с совершенно холодным, бесстрастным взором, в котором выражается только одна корысть. В шабаш запрещено брать деньги, и забавно было видеть, как еврейка продавала вино ратникам, не принимая денег в руки, а приказывая класть их на стол. В Хощевате протекает Буг или, лучше сказать, стремится, бежит Буг; каменные пороги останавливают тут его течение, и он шумит, как мельница. Все реки, вытекающие из Карпат, чрезвычайно стремительны и быстры, и Буг в том числе; в том месте, где мы переправлялись, в полуверсте от порогов, было до 5 сажен гл-убины. До Балты мы все переходили горы страшной вышины: это отроги Карпатских гор. Местоположение вообще живописное, а что за погода, что за осень -- чудо. День весь ходишь в одном платье, да и то жарко; ночи также теплые, такие, как майские, но деревья почти совсем облетели, кроме тополей. -- В Балте мы еще имели дрова (для кухни), но теперь не увидим ничего, кроме камышу, соломы, козяка и бурьяна. Овес становится редкостью, и лошадей мы начинаем кормить ячменем, который здесь дешевле овса; гречневая крупа страшно дорога. От Умани до Балты ратники шли на сухарях, потому что в Умани вместо муки дали сухарей; здесь же наоборот -- не дали сухарей и заставили взять муку из здешнего провиантского магазина; мука эта была заготовлена в количестве 70 т<ысяч> четвертей по распоряжению Меншикова и лежала под открытым небом месяца четыре. Так как у нас теперь нет офицера-хлебопека (за болезнью некоторых офицеров), то на этот раз эту скучную обязанность принял я на себя, ходил со щупом по магазину и, конечно, мог бы приобресть множество практических хозяйственных сведений, если б было больше к ним охоты. -- Здесь в Балте нагнал нас Строганов; завтра он едет в Ольвиополь, чрез который идут остальные 8 дружин, и потом в Одессу для сдачи ополчения. -- Он изыскивает теперь все способы, как бы оградить некоторую самостоятельность ополчения и сохранить за ним денежные его капиталы. -- Прочел я здесь и газеты, и депешу о деле Корфа2. Интереснее и живее рапортов официальных письма иностранных корреспондентов о взятии Севастополя. Воображаю себе картину отступления войска, сопровождаемого взрывами фортов, освещаемого пламенем, войска мрачного, но грозного, давшего перед этим отпор многочисленной армии! Положительно известно, что неприятель бомбардирует Кинбурн и Очаков, две крепостцы, заграждающие вход в устье Буга, к Николаеву, высадил десант где-то около Очакова3 и что войска наши двинулись от Одессы к Николаеву чуть не беглым шагом. Может быть, вследствие этого и нам переменят маршрут и также двинут на Николаев. Поэтому я до сих пор не могу вам назначить верного другого адреса, кроме Бендер. Вы спрашиваете, не нужны ли мне деньги? Они мне не нужны, если я получу 270 р<ублей> сер<ебром>, следующих мне по высоч<айшему> повелению, как и другим офицерам, пред открытием кампании, на покупку лошадей и проч. Эти деньги мы должны были бы получить в Киеве, но киевская комиссариатская комиссия не дала их, потому что не получила предписания о том из д<епартамен>та, несмотря на высоч<айшее> повеление, и потому что мы из Средней переведены в Южную армию. Теперь эти деньги должно будет получить из полевого комиссариатства Южной армии, а где оно, нам неизвестно, но рано или поздно мы все-таки эти деньги получим, а до того времени я обойдусь тем, что у меня есть. К тому же куда высылать деньги? Я покуда не могу назначить адреса, и потому прошу и не высылать. Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька. Пишу это письмо в Абрамцево, а, может быть, вы теперь уже в Москве! Будьте здоровы, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и сестер. Поклонитесь от меня Арк<адию> Тим<офеевичу> и Анне Степ<ановне>. -- Я не одобряю намерения милого Гриши поступить в ополчение: он женат, у него семейство. Куда ему настоящим образом адресовать? Обнимаю его и Софью крепко. Прощайте, буду писать из Тирасполя или из Бендер: между этими городами всего верст 8 расстояния; в Бендерах, верно, найду от вас письма и посылку.

205

1855 года октября 14 дня. Тирасполь.

Здесь в Тирасполе нашел я два ваших письма, милый отесинька и милая маменька, одно от 16-го, другое от 26 сентября, первое письмо переслано сюда киевской почтовой конторой. От всей души благодарю Вас, милая маменька, за письма, также Константина и сестер за письма и за поздравления1. -- Я приехал сюда еще вчера и успел побывать в Бендерах, но на тамошней почте не нашел себе ни писем, ни посылки от вас; может, что и было получено, но все глупым распоряжением почтовой конторы отправлено в Одессу в Главную квартиру. Ваши письма живо передают впечатление, произведенное на вас взятием Севастополя2, да и вообще участие душевное, принимаемое Москвою и вообще Великороссией в этой войне, гораздо сильнее участия здешнего края, несмотря на близость театра войны. -- Хотя и здесь ожидают всегда петербургской почты, чтоб в петербургских газетах почерпнуть достоверные известия о том, что делается в 100 верстах отсюда, однако вот вам сведения довольно положительные и точные, слышанные мною от приезжих. Очаков нами взорван3: укрепление тут было самое ничтожное (для чего же над ним потрачено сколько работы в это нужное время?); Кинбурн взят неприятелем вместе с гарнизоном4; двести человек наших пробились; остальные, отрезанные совершенно, захвачены в плен. Владея воротами Бугского и Днепровского лимана, неприятель высадился верстах в 20 от Херсона, откуда казенные бумаги и архивы все вывезены. Говорят, будто около Николаева стянуто до 80 т<ысяч> нашего войска, но это не помешает отступить и послужит только к усилению нашего бесславия, к лучшему доказательству нашей несостоятельности. -- Корф сменен, на место его назначен Радзивилл5. -- Как неумолимо правосудна судьба! Как жестока в своей логике! Признаюсь, я не очень негодую на Горчакова; Севастополь пал не случайно, не по его милости; я жалею, что не было тут искуснейшего генерала, чтобы отнять всякий повод к искажению истины; он должен был пасть, чтоб явилось на нем дело Божие, т.е. обличение всей гнили правительственной системы, всех последствий удушающего принципа. -- Видно, еще мало жертв, мало позора, еще слабы уроки; нигде сквозь окружающую нас мглу не пробивается луч новой мысли, нового начала! -- Мы ожидали, что в Тирасполе нам переменят маршрут, однако ж этого не случилось, и мы будем продолжать свой путь в колонии. -- Здесь не только нет перемены маршрута, но даже нет официального сведения о проходе дружин, так что в размещении квартир, в подводах и хлебопечении встретились большие затруднения. Даже нет городничего, он удален за какие-то беспорядки, распоряжаются какие-то Семен Иваныч и Яков Иваныч в красных полицейских воротниках да евреи. Трудно поверить, что неприятель по прямой линии в каких-нибудь ста верстах отсюда или немного больше. -- Впрочем, в Тирасполе, т.е. подле самого города, устроена небольшая крепость над Днестром6, а на другом берегу Днестра верстах в 8 от Тирасполя стоит довольно грозная с виду крепость Бендерская7. Переправы нет, как прежде; устроен понтонный мост.

Я, чтоб не терять времени, ездил в Бендеры на ночь, чтобы' утром, обделав свое дело, вернуться назад в Тирасполь. Полная луна великолепно освещала Днестр и недавно возведенные укрепления, башни, батареи, откосы, ворота: все это на досуге обделано так правильно, так красиво. Любуясь этим чудным видом, я думал про себя, к чему все это? Для того, чтоб при первом появлении неприятеля быть срытым, взорванным, оставленным! По моему мнению, эти обе крепости совершенно бесполезны и не помешают неприятелю переправиться через Днестр в другом месте. Днестр хотя и быстр, однако местами так мелок, что вброд переходят, да и не широк. Они могут иметь значение разве как укрепленные лагери и складочные места. -- Странно, что об нас нет никакого распоряжения: мы не знаем даже, к какому полку мы прикомандированы, откуда будем получать провиант на людей, а между тем нынче 15-ое, а 22-го мы приходим на место. Кажется, они там потеряли совсем головы, и мне кажется, что они даже не знают, что делать с войском: никакого определенного плана не заметно. Впрочем, неприятель, переносясь на кораблях с пункта на пункт быстрее наших дивизий, бегущих за ним по берегу, совершенно сбивает с толку наших военачальников и ломает все их планы. -- От Балты мы шли все Херсонской губернией, плодородною, но печальною стороною, потому что она, особенно теперь осенью, когда хлеб убран, вся гола: нигде ни прута не видно. Степь волнистая: к востоку она улеглась, но здесь эти перекаты или валы земляные поднимаются иногда очень высоко: деревни большею частью разбросаны в долинах, балках или на отлогостях гор; беленькие маленькие хатки лепятся по ним, будто стада барашков издали. Народонаселение смешанное: русские раскольники, хохлы, евреи и молдаване; далее к югу и в Бессарабии пестрота еще сильнее. Я полагаю, что слабость нравственная здешнего народонаселения имеет значение для теперешней войны. Если б эти стороны были населены цельным, коренным, туземным племенем, одушевление, нравственный отпор действовали бы и на войско, и на вождей; среда, воздух был бы другой, более укрепляющий. Здесь же русские будто на чужбине: народонаселение составлено из беглых, бродяг и иностранных пришельцев. Коренные русские здесь -- раскольники, очень злые, имеющие сношение с заграничными раскольниками, раздраженные последними мерами, принятыми против раскола правительством8; крестьяне-хохлы, все господские, разоренные и раздраженные; молдаване -- дряблый народ; евреи -- господствующее народонаселение, господствующее в нравственном смысле, на них вовсе нельзя положиться; чиновники -- сброд, большею частью из польских шляхтичей; помещики -- все какие-то иностранцы. Наконец колонисты всех возможных наций, извлекающие вместе с евреями огромнейшие выгоды из настоящего положения: у них капиталы, они подрядчики. -- Воронцов, обогативши край, открывши источники сбыта, в то же время объиностранил, очужеземил его и обессилил нравственно. Болгаре и греки, я думаю, самое лучшее народонаселение в здешнем крае. -- Да, вот еще что. -- На одной станции зашел я после обеда к одному из своих товарищей, был уже вечер, хозяин, только что воротившийся с панщины, сидел усталый на печи, подле него две женщины, сидели они молча. Хата бедная, но чистоты необыкновенной, красивее и изящнее хат малороссийских, кроме белой глины и мелу, здесь употребляют глину кофейного цвета, которою обводится нижняя часть стен и печей. Везде кругом были признаки вкуса, везде видна потребность изящного, не удовлетворяемая и не разработываемая, ограничиваемая бедностью. Тоска жила в этой хате, точно будто гнет ее становился с каждой минутой тяжеле, тяжеле; все молчали, и наконец молчание прервано было выдавленными из груди словами хозяина: "Хоть бы англичанин скорее пришел!" Можете себе представить, как подействовали на меня эти слова. Я пустился в разговор, и хозяин объяснил мне, что они разоряются панщиной: "Три дня работаю на казну (подводы и другие повинности), окончишь работу -- пан требует своих трех дней! как же тут исправиться! -- Вот согнали нас работать в крепости (должно быть, в Бендерах): ну, ничего, теперь война, царская работа, нельзя же без этого. Две недели мы там работали, возвращаемся домой, пан посылает на свою работу, казенное дело кладет на наши дни!.. Так уж тут бы один конец, что так томиться, что англичанин придет, разорит!..". Конечно, может быть, не все так думают, и по одному нельзя судить о всех, но есть основание вывести и общее заключение. Помещикам в здешнем крае не мешало бы одуматься. Не скажу наверное, но полагаю, что иностранные эмиссары могут найти себе внимательских слушателей в здешнем крепостном народонаселении. -- Из Осиновки я поехал вперед в г<ород> Тирасполь, сначала на подводе обывательской, наконец добрался до почтовой станции Малоешты, где взял почтовую тройку (между прочим, я так обрадовался возможности скорой езды, что эти 15 верст на лихой тройке, в легкой плетеной тележке, по ровной степи, по дороге гладкой, вылощенной, будто чугунной, при полном месячном освещении, когда я несся, что только было силы, доставили мне, несмотря на все неприятные известия, истинное наслаждение!). Итак, на станции Малоешты спросил я старика, содержателя лошадей, что нового? Он отвечал мне: "Наши батьки-казаки с Суворовым брали Очаков9, а теперь Очаков сдают... Видно, люди не те стали, да и Суворова нема!" -- Здесь в газетах прочел я 1) указ о назначении старшего брата Толстого, Алексея, начальника Калужского ополчения, командиром 2-го резервного пехотного корпуса. Может быть, мы войдем в состав этого корпуса; 2) указ об ополчении Оренбургской и Самарской губернии. Совершенно согласен с милою Верой, что это выходит просто дворянский набор, который не мешало бы подчинить общим правилам о наборе; думаю, впрочем, что на выборах примут в уважение то, что я уже поступил в ополчение. Я потому еще более не советую ни Константину, ни Грише вступать в службу10, что Оренбургское и Самарское ополчение по отдаленности от места войны, вероятно, будет нести гарнизонную службу в самой России; да и из кого оно будет состоять? Из татар, чуваш, мордвы, черемис и т.п. А может быть, оно отправится стеречь киргизскую границу или в Сибирь. Гриша будет, верно, на выборах, буду писать к нему прямо в Самару. -- А Самарин избежит ли службы или нет11? -- Это письмо последнее пишу вам, милый отесинька и милая маменька, из города; следующее затем письмо я и не знаю, где буду писать и откуда отправлю! Покуда все шло еще, как заведенные часы; известность местопребывания нашего в такой-то день там-то как будто связывала меня, сближала с вами, а теперь будто вновь расстаюсь и прощаюсь. Вы можете быть спокойны в том отношении, что маршрут не изменен и что в швейцарских колониях довольно спокойно и удобно. Теплой одеждой я запасся. Унковские прислали мне полушубок, который я просил их заказать для меня в Калуге: полушубок вычерненный, точно замша, сшит на покрой мундирного кафтана, с погонами и стоит всего 16 р<ублей> сер<ебром>; кроме того, в Киеве я сделал себе шинель теплую на вате, с воротником из польского бобра, которая обошлась недорого. Денежного пособия, о котором я вам писал, мы еще не получали, но получаем рационы, т.е. деньги на содержание лошадей: мне полагается на 2 подъемных и 2 верховых. -- Благодарю за известия об Афанасии: боюсь, чтоб он не свертелся и не сгинул совсем! Жаль мне его. Не знаю, где его отыскать: я бы написал к нему, и он, верно бы, прискакал ко мне. -- Вот что: пишите теперь в г<ород> Аккерман, так как мы будем стоять в Аккерманском уезде и, может быть, недалеко от города. Итак, прощайте милый отесинька и милая маменька. Пишу по-прежнему в Абрамцево, хотя нет сомнения, вы теперь в Москве, но адреса вашего не знаю. У вас уже снег выпадал, а здесь днем невозможно надевать и холодную шинель, так жарко: погода стоит ясная, сухая и теплая. Удивительная осень! -- Прощайте же, цалую ручки ваши, дай вам Бог здоровья, бодрости и сил, чтобы не слишком волноваться. Обнимаю крепко Константина и цалую всех милых сестер. Не могу согласиться однако ж с Константином насчет оправдания московских дворян в деле ополчения12. Как жаль Трушковского! Неужели нельзя этого переменить13. -- Письмо, которое вы переслали мне, от Якушкина, собирателя песен14: ему никоим образом нельзя поступать в ополчение. -- Прощайте! Обнимаю Гришу с Софьей. Всем кланяюсь.

Говорят, Херсон взят.

Сейчас получено извещение, что маршрут изменен -- идем в Одессу, куда приходим 21-го октября. Пишите в Одессу!

206

Г<ород> Одесса, 25 -- 27 октября. 1855 г<од>.

Вот уже семь дней, как я в Одессе, милый отесинька и милая маменька! Семь дней -- и решительно не имел времени взяться за перо! Столько передряги было в эти семь дней! И перемена маршрута, и вступление в Одессу, и размещение дружины, и церемония при вступлении, и приезд государя, и царский смотр, и перемена начальников, и отъезд Строганова, и увольнение графа Толстого. Хлопотливая суета продолжается и до сих пор, но чад начинает понемногу рассеиваться, подобно тому, как туман, несколько дней сряду заслонявший море от глаз, нынче стал редеть и открывать небо и море. А как хорошо море! Самое лучшее в Одессе, бесспорно, море, море и море! Я поместился в доме над самым морем, на возвышенности, но поверите ли? до сих пор не успел походить по берегу, осмотреть батареи и пристани. Между тем, и для вас, и для себя, и исторического порядка ради хочу дать себе отчет в этих днях и рассказать их вам последовательно. -- Я успел еще из Тирасполя известить вас о перемене маршрута, распечатав уже запечатанное письмо. Все обрадовались этой перемене, кто потому, что в Одессе веселее жить, чем в колониях, кто потому, что Одесса обещает больше бранной тревоги, чем Аккерманский уезд. От Тирасполя до Одессы четыре дня марша; описывать их нечего. Шли мы степью, которая теперь, осенью, когда нет цветов, хлеб снят и убран, имеет вид очень грустный. Верстах в 40 от Одессы она вдруг оживляется имением генерала Дубецкого: великолепнейший дом о 40 комнатах, непохожий на господские дома в южных губерниях, сады, пруды, мосты... Тут была у нас дневка. Дубецкий был некогда председателем какой-то комиссариатской комиссии, нажил огромное состояние, увернулся от суда, выйдя в отставку, и, как водится в России, живет себе теперь добрым малым, хлебосолом и наслаждается семейною жизнью. Тип известный! -- С этой дневки отправился я вперед в Одессу с одним нашим больным офицером; приехал ночью, остановился в "Европейской гостинице", а с утра начал свои хлопоты. По случаю военного положения согласно с привычкой, вскоренившейся в русскую администрацию, всякое распоряжение вместо того, чтоб упроститься, делается многосложнее; письменность усиливается вдесятеро, и самое пустое дело должно подвергнуться страшным формальностям, поглощающим деятельность. В Одессе теперь и генерал-губернатор, и военный губернатор собственно г<орода> Одессы независимо от херсонского гражданского губернатора, и военный комендант, и полиция, и штаб Южной армии, и штаб отрядного начальника, командующего войсками в Одессе и между Днестром и Березинским лиманом, генерал-лейтенанта Гротенгельма, и все возможные комиссии и комиссионерства. Можете себе представить, как трудно тут добиться какого-нибудь толку! Например: мука и крупа получаются от одного ведомства, сено от другого, кукуруза (вместо овса и ячменя для лошадей -- овес здесь почти 5 р<ублей> с<еребром> четверть) от третьего, солома и дрова от четвертого! А как Одесса город огромный и все эти ведомства живут в разных концах, верстах в 5 друг от друга, то, можете себе представить, сколько тут суеты и потери времени! Одесса никогда не знавала постоя, и потому в размещении войск встречаются большие затруднения. У меня целых два дня прошло в разъездах с членами квартирной комиссии, пока наконец удалось поместить дружину в отдельной части города, и то не совсем удобно. Что же касается до офицерских квартир, то все они очень скверны; впрочем, с 1-го ноября мы будем получать квартирные деньги по чину: я, например, по 16 р<ублей> с<еребром> в месяц, считая тут деньги на дрова и отопление. Я полагаю, что этих денег достаточно, потому что Одесса очень опустела. Последнее появление неприятельского флота пред Одессой произвело сильнейшую тревогу в городе; многие уехали, другие перешли в отдаленные части города, иные наконец живут теперь, как на биваках, спрятавши мебель и дорогие вещи в безопасное место. Из квартирной комиссии дали мне билет на помещение штаба нашего (т.е. графа, меня, адъютанта, канцелярии), но дом оказался скверен и очень отдален от города; я потребовал другой билет; дали на дом первого негоцианта в городе, Ралле, грека. Оказалось, что дом Ралле-сына занят по найму американским консулом, его отцом. Американский консул мне объявил (по-французски), что дом, им занимаемый, должен быть свободен от постоя, но что если его займут, то он тотчас донесет о том своему посольству. Делать было нечего, и наконец добился я помещения в доме не совсем удобном и несколько сыром, зато окна на море, на щеголевскую батарею1. Если подойдет неприятельский флот, то весь будет виден. --

Лидерса не было в Одессе, главная квартира его переведена в Николаев. Здесь же командует войсками г<енерал>-лейт<енант> Гротенгельм, в распоряжение которого мы и поступили. Кажется, здесь сами не знают, что делать с ополчением, которое, по их мнению, им более в тягость, чем в действительную помощь, как потому, что нас считают более или менее аристократами (начальники дружин -- генералы, начальники ополчений -- просто дивизионные генералы -- у нас генерал-адъютанты и т.п.2), так и потому, что к нам трудно приложить общую систему управления. Армейские офицеры относятся к нам не совсем доброжелательно, а на ратников смотрят с некоторым презрением, как на мужиков. -- К тому же штаб Южной армии составлен, может быть, из очень искусных генералов, но почти все из немцев, начиная с командующего: Гротенгельм, Гельфрейх, Торнау, Линден, Дельвиг, Фишбах и пр.; начальник штаба -- Артур Адамович Непокойчицкий. -- Начали с того, что устранили, даже без ведома их, начальников ополчений Смоленского -- Головина и Московского -- Строганова. Оказывается теперь, что оба они серьезно думали, несмотря на свои чины и лета, командовать своими ополчениями в бою или по крайней мере управлять ими до конца. Приказ Лидерса, о котором я вам писал еще из Киева3, оскорбил все ополчения. Офицеры смол<енских> дружин, бывшие в Одессе, собирались к Головину и просили его не расставаться с ними, обещая выйти в отставку. В прощальном приказе Головин объявил, что хотя он и предполагал исполнить дело, для которого был выбран, однако, повинуясь воле государя императора, с сожалением оставляет своих сослуживцев и прощается с ними. -- Желая как-нибудь смягчить впечатление первого приказа, Лидере выдал второй, в котором просит армейских офицеров заняться ополченцами с терпением, смотреть на них как на соотечественников (как будто в этом есть сомнение!) и вообще встретить это юное войско без укоризн и насмешек! Этот приказ еще более оскорбил всех. -- Я еще застал Головина в Одессе -- он сдавал ополчение, но самого его не видал. У Строганова был я в первый же день; он усадил меня и заставил высказать откровенно все мнение мое и офицеров насчет всего этого дела. Я нашел его глубоко оскорбленным и проникнутым негодованием. Тем не менее он не оставлял своего дела и старался обеспечить будущее положение наше. -- Мы прикомандированы к Якутскому резервному полку4, еще не сформированному (т.е. резервный полк не сформирован: каждый полк будет иметь еще резерв, в таком же числе и с тем же именем); Верейская дружина к Селенгинскому полку, следовательно, покуда еще некому и сдавать мне дел и бумаг. Из 12 дружин 4 пошли в Николаев (одна Московская, Коломенская, Волоколамская и Дмитровская), а 8 пришли в Одессу, где сверх того находится 4 дружины Смоленского ополчения. -- 21-го октября вступила дружина наша и Верейская, очень парадно; на площадке у Михайловской церкви Иннокентий служил молебен, потом сказал речь, довольно слабую, которая, вероятно, будет напечатана; он сказал между прочим, что хотя сретает нас вторых по времени (Смоленские прежде пришли), но первых по месту, откуда идем, и пр. После молебна тут же на площади было довольно обильное угощение. Вся эта встреча сделана была, во 1-х, ради Строганова и его брата генерал-губернатора, во 2-х как заключение нашего похода, во время которого нас везде встречали с молебнами и церемониями. Вид ратников Моск<овского> ополчения произвел впечатление на публику, потому что Смоленские дружины составлены из людей большею частью малорослых; к тому же они были хуже одеты, обучены и содержаны. -- В тот же день дано было знать, что на другой день к вечеру будет государь и послезавтра смотр всем войскам и дружинам. Можете себе представить, как засуетилось все военное начальство. Приказы за приказами так и полетели, и днем и ночью не давали покоя; в субботу (смотр назначен был в воскресенье) делали репетицию смотру с 8 часов до 2-х. Военное начальство скакало, кричало свой обычный отчаянный крик: затылок, затылок! офицер Генерального штаба расставлял войска на местности, предварительно им для сего изученной. Всего этого я был только зрителем... На месте англичан и французов я бы выбирал для нападения именно те самые дни, когда назначены подобные смотры или тотчас после этих смотров. Когда вспомнишь, что мы потеряли почти целую область, и видишь эту суету по случаю смотра, этот немецкий педантизм фронта, становится очень грустно. Толстому как старшему по чину поручено было, к великому его отчаянию, командование всеми Московскими дружинами (их было семь на смотру): Надобно знать, что Толстой, застенчивый по природе, вдобавок страшно боится всякой ответственности и начальства, совершенно пред ним теряется, забывает достоинство своего звания и является самым жалким, самым несчастным лицом, просто страдальцем; к тому же он фронта и построений почти вовсе не знает, командовать команду, даже выученную, не умеет, на лошади ездит с робостью... Он просто исхудал за эти два дня от внутреннего мучения. Прежде государя приехал в Одессу из Николаева сам Лидере, потом государь. На другой день назначен был смотр во 2-м часу, вследствие чего люди собраны были на месте в 8 часов. -- Та же самая суета происходила до самого приезда государя, который, пересев на верховую лошадь, вместе со всей своей свитой поскакал вдоль фронта всех трех линий. Громкое "ура", как волна, следовало за ним. И действительно оно было громко и довольно искренно, потому что подобные зрелища и минуты сильно действуют на нервы. Потом государь со свитой остановился на выбранном для него месте, и войска пошли мимо него церемоньяльным маршем, дивизионно. Это построение самое неудобное (человек 60 идут рядом) и слабое, на войне неупотребительное. Сначала прошли армейские пехотные батальоны, потом Смоленское, потом Московское ополчение, которое резко отличалось от Смоленского. Государь говорил всем: "Хорошо, славно, очень порядочно"; очень милостиво говорил с начальниками дружин по мере того, как они, проходя мимо него, заезжали к нему на правый фланг; одному он сказал: "Я Вас долго здесь не оставлю"; графа Толстого он спросил: "Откуда ты и служил ли в военной службе? прибавив: "У тебя люди стройно идут"; подзывал несколько раз Строганова, который был пешком (он хром и не может садиться на лошадь) и по этой причине, а также и потому, что он уже уволен, стоял сзади государя, в толпе, вместе с братом своим, генерал-губернатором. Я стоял почти подле Строганова и в шагах 10 от государя. Государь говорил Строганову, что люди хорошо и стройно идут. Потом войска проходили густыми колоннами, потом весь обоз проезжал мимо. Все это продолжалось часа три. -- Я хорошо видел государя и нашел, что он очень похудел. Потом все разошлись по домам. -- Я ожидал несколько иного приветствия ополчению, не одной только сравнительной похвалы по части фронта. В этом отношении ратникам никогда не достичь армейского совершенства. -- Впрочем о том, что государь остался доволен, вероятно, будет отдано в приказах и, вероятно, назначат по 50 к<опеек> сер<ебром> на человека за смотр. -- В тот же день утром представлялось государю купечество, которое в лице одного из почетных граждан (русского) выразило государю желание "иметь месяца через три почетный мир!". Хотя торговля в Одессе и прекратилась почти совсем от блокады, однако не время теперь говорить о мире! Государь отвечал, что он и отец его всегда желали мира, что надо надеяться и проч. На другой день утром государь уехал обратно в Николаев (а теперь, говорят, он из Николаева поехал в Севастополь). В тот же день Строганов представлял Лидерсу начальников дружин, который их принял довольно сухо и чрез несколько часов уехал в Николаев. Ему подчинена теперь вся сторона до самого Перекопа. Строганов получил благодарственный рескрипт и, видя, что он лишний и в тягость военному начальству, завтра уезжает. Толстой получил бумагу о том, что по высоч<айшему> повелению все начальники дружин генеральского чина должны быть зачислены по ополчению и им предоставляется или состоять при Лидерсе, или же ехать домой и что он должен сдать дружину майору Гордееву, ротному командиру Московской No 105 дружину, находящейся теперь в Николаеве. Он еще не приехал. Я его не знаю, говорят, он человек очень богатый. -- Лидере дал почувствовать, что он не очень бы желал подобной к себе прикомандировки, и я не знаю, что будет делать Толстой. Спрашивается, к чему же были все эти выборы? Выходит, что Строганов и начальники дружин не что иное, как партионные офицеры, т.е. которым поручается отводить партии рекрут. Между тем в высочайшем положении об ополчении5 сказано, что из дружин составятся бригады и дивизии. -- Многие начальники дружин и офицеры хотят выходить в отставку и возвратиться. -- Строганов отдал приказ, в котором прощается с нами, жалеет, что, избранный из нашей среды, он не может быть свидетелем нашего участия в защите отечества и проч. Приказ начинается так: "Г<оспода> начальники дружин и дворяне Московской губернии!". Приказ довольно хорош, кроме тех мест, где видно притязание на руссицизм. В обращении к ратникам он говорит, что едет в Москву, отвезет ей поклон от нас и отслужит от нас молебен в Успенском соборе. Это место очень понравилось ратникам. Начальники дружин засуетились, решили было предложить ему обед и поднести адрес, за сочинением которого обратились ко мне. Я и написал адрес, весьма умеренный и соображаясь с лицами, которым надобно будет подписать, но половина начальников струсила. Сипягин, Алмазов, Севастьянов, Толстой даже, все соглашались подписать, но, как ни горячился, Сипягин, Дуров, Растопчин и Гурьев подписать не решились. Шуму и спору было много. Строганов обеда не принял; адрес же я дал прочесть адъютанту его Бибикову, который показал его Строганову; он взял его к себе и был удивлен трусостью этих господ. Разумеется, ему адрес был очень приятен, тем более что теперь мы от него совершенно независимы. Вот вам адрес, написанный, впрочем, довольно тяжело и в ответ приказу Строганова.

Граф!

Избранные сами и избирая Вас, в настоящее трудное для России время, вместе со всем Московским дворянством, начальником Московского ополчения, мы надеялись видеть Вас вождем своим в те решительные мгновения, когда пришлось бы нам, в полном составе, всем московским ополченным народом стать пред лицом неприятеля за святое дело правды и вновь явить враждебному нам миру вечно-народное значение Москвы.

Не совершена и половина добровольно предпринятого подвига, а Московское ополчение уже лишается избранного им вождя!..

Преклоняясь пред высшими, недоступными нам соображениями, вынудившими столь прискорбную для нас меру, мы спешим, граф, расставаясь с Вами, принести Вам изъявление нашей горячей, искренней признательности за попечение Ваше о нас и о всех ратниках, за Ваше в высшей степени честное служение общерусскому делу; мы желаем, граф, скрепить наш душевный союз с Вами, союз, который никакие внешние обстоятельства подорвать не могут, хотя бы призванный общим доверием вождь и находился далеко от собранного им, устроенного, столь тщательно сохраненного, ныне же разделенного и разрозненного московского ополченного воинства! --

Я не поехал к Строганову прощаться отдельно, а являлся вместе с другими офицерами. Строганов, прощаясь, говорил, что не знает, когда и где теперь встретится с нами, "может быть, под Лейпцигом"! На это я отвечал, что это дорога старая, битая, дорога к Венскому конгрессу, и что мы ожидаем пути другого. Строганов рассмеялся, стал было возражать, но продолжать подобный разговор было неловко. -- Кажется, ему собираются поднести кубок, т.е. отослать его к нему в Москву.

Итак, вот мы в каком положении теперь, и сколько перемен уже произошло да еще произойдет. Ждем Гордеева, готовим бумаги и книги, а между тем, текущие дела одни способны отнять все время! Хлопот так много, что я еще не отдавался морю, еще не успел высидеть над ним несколько часов, высмотреть все его оттенки... Что это за неистощимая, вечно свежая красота! Одесса город не русский и вовсе не окрестившийся огнем, как говорили во время первой бомбардировки6, город, созданный барышом, город, во многих отношениях производящий то же впечатление, как и Петербург. Но хорошо здесь море и хорошо также то, что каждую минуту можно ожидать появления флота. Вы часто увидите -- вдруг набережная покрывается народом: это показался какой-нибудь парус: уж не английский ли? Кстати, мы имеем особое распоряжение, куда нашей дружине собираться в случае тревоги. Поверите ли, что здесь в Одессе ждут петербургской почты, чтобы узнать о том, что делается в Николаеве! Приезжающие оттуда или ничего не знают, или так секретничают, что ничего на добьешься! К тому же у нас нет покуда никого знакомых. У меня-, то есть (профессора лицея -- из Ярославского, правитель канцелярии генерал-губ<ернато>ра, двоюродный брат Смирновой), да некогда было навестить их. Вот и к вам насилу, насилу удалось написать письмо. -- Что будет со мною, решительно ничего не знаю: совестно уходить, не видавши и не испытавши ничего; к тому же, поступая, мы шли не на комфорт, а на всякую тяготу. Я бы желал сдать должность казначея и сделаться простым, рядовым офицером7. В штаб Лидерса поступить трудно... Это письмо я адресую на имя Томашевского8, ибо вашего адреса еще не знаю. Надеюсь скоро получить письмо ваше из Тирасполя. Прощайте же, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы и бодры, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и всех милых сестер. Мне пишите прямо в Одессу с оставлением на почте. Как жаль, как жаль Грановского9! Вот, я думаю, вас поразило это известие, и уверен, глубоко огорчило Константина! Кто бы подумал! --

Прощайте! Да не забудьте же написать мне московский ваш адрес.

207

3-го ноября на 4-ое 1855 года. Одесса.

Опять перемена маршрута, милый отесинька и милая маменька! Не успели мы оглядеться в Одессе, не только отдохнуть, как вдруг приказание: всему Московскому ополчению перейти на левый берег Буга и там расположиться на зимних квартирах. Не думайте, чтоб это передвижение означало опасность со стороны неприятеля; нет, в этом отношении, кажется, успокоились, и главная квартира Южной армии на днях переедет сюда из Николаева. Мы выступаем послезавтра, т.е. 5-го и 12-го приходим в Богоявленское, верст 14 за Николаевым: там, т.е. в этом селе расположится вся наша дружина на зимних квартирах. Так по крайней мере решено до сих пор. Хорошо, что мы близко от города, а прочие дружины стоят от него верст за 50 и больше. Зимняя стоянка в селениях Херсонской губернии, где уж подлинно ни кола, ни двора (в Херс<онской> губ<ернии> нет дворов у хат вовсе, также ни кустика), в краю разоренном, где все страшно дорого, очень неудобна, и в этом отношении благодаря близости города мы помещены лучше других. Право, не знаю в точности, зачем нас выводят из Одессы. Может быть, потому, что Моск<овское> ополч<ение> прикомандировывают теперь к 11-ой пехотной резервной дивизии, которая еще не сформирована и будет сформировываться зимою. -- Но не одна эта перемена. После моего письма к вам наступило опять такое хлопотливое время, пред которым предшествовавшее казалось отдыхом. Во 1-х, назначен инспекторский смотр, порученный Лидерсом генералу Столпакову: смотр скучен тем, что требует несметного множества всяких таблиц и ведомостей. Смотр этот будет производиться завтра утром. Во 2-х, поход, требующий множества распоряжений, отмены прежних, сделанных ввиду постоянной стоянки, и проч. и проч. Сами можете сообразить. К походу надо уложиться, а для смотра все раскладывать! В 3-х, самое трудное -- это сдача Толстым дружины. Я уже писал вам, что ему предписано было сдать дружину Гордееву, но Гордеев этот оказался в отпуску (да, говорят, он и не намерен возвращаться), и потому, особенно же по случаю похода, ему велено сдать дружину одному из кандидатов в дружинные начальники, указанных Строгановым, ротному командиру Подольской дружины штабс-капитану Сушкову (брату Ростопчиной)1. Сама сдача продолжалась недолго: разумеется, вышло, что денежных сумм в экономии у нас вдвое и втрое больше, чем в прочих дружинах, именно до 8000 т<ысяч> р<ублей> сер<ебром>. Отчего образовалась такая сумма, причина понятна без разъяснения. Кроме того, Толстой, который с 1 же апреля стал служить, как будто готовится к ежеминутной сдаче, боялся всякого расхода, беспрестанно считал книги, постоянно пугался каких-нибудь начетов и пр. вопреки моим толкованиям (меня это постоянно сердило, потому что подобное отношение к службе останавливает течение дел, да и мешает заботам собственно о благосостоянии ратников), итак, Толстой очень доволен и счастлив, что сдал денежную сумму так блистательно. По случаю сдачи и выступления в поход необходимо очистить все статьи и бумаги скрепами Толстого, и это-то занимает много времени. Новый начальник, разумеется, теперь как в лесу, а поход и смотр требуют заблаговременных разнородных многочисленных распоряжений. Толстой остается здесь в Одессе как прикомандированный к Лидерсу, и если Лидере не даст ему особенного дела, то уедет на зиму в Москву. -- Можете себе представить, сколько хлопот! Комната с утра до ночи набита писарями, ратниками, артельщиками, офицерами! Получивши последнее ваше письмо, Ваше, милая маменька, и Ваше, милый отесинька, где вы так беспокоитесь обо мне, я хотел тотчас же писать вам, но только теперь будто вырвался из осады, и то уже 2-й час ночи, а завтра утром смотр и приготовления к походу. Сушков, кажется, будет хорошим начальником для дружины. Он служил на Кавказе и вообще знает службу и понимает дело; ратники его роты его очень любили. Со мною, разумеется, он, как говорится, aux petits soins {Очень предупредителен (фр.). }. Я, признаюсь, рад для дружины этой перемене начальника. Он человек очень заботливый, деятельный, любит это дело и будет стараться, отчасти из участия к людям, отчасти из самолюбия, чтоб в его дружине было лучше, чем в других, изобретать для ратников всякие средства к улучшению их быта. Граф Толстой -- очень хороший человек, правдивый, прямой, некоторые черты в нем истинного великодушия, но при всем том ленив, слаб, упрям, нерешителен, мнителен, подозрителен, труслив пред начальством в высшей степени, так что нельзя добиться было от него ни ходатайства, ни проекта. Все его братья такие же. Он человек добрый по природе, но не сумел сделать никому добра, не рисковал почти никогда ничем, даже ни копейкой вперед жалованья бедным офицерам (этот риск я брал на себя и ответственность, по требованию самого Толстого); поэтому не был любим офицерами; кроме того, не входил вовсе в существенное дело управления, взваливая это все на других, в том числе и на меня (вообще initiative {Инициативы (фр.). } ему вовсе не достает), и главное берег деньги. При всем том, повторяю, он человек, заслуживающий искреннего уважения во многих отношениях, только управлять не годится. -- При Сушкове мне меньше дела будет; он отличный хозяин и будет сам обо всем этом заботиться. Но дело пойдет во многих отношениях пошлее, казеннее, военнее; напр<имер>, мешать красть ротным командирам он не будет, как Толстой, который вместе с тем боялся всяких законных расходов (напр<имер>, построить длинные армяки ратникам, так как им по штату положены одни коротенькие полушубки), но он условится с ними и определит им меру кражи, которая составляет, кажется, едва ли не необходимую принадлежность военного мундира! Что же касается до меня, то мое горячее желание -- сдать поскорее эту должность. Но сдать мне некому покуда, и я надеюсь по прибытии на место сдать полковому казначею и отдохнуть зиму в звании простого субалтерн-офицера2, занявшись отчетом Географ<ического> Общества. -- Нынешнюю зиму в Москве в увидите много ополченцев, отчасти вышедших в отставку, отчасти зачисленных по ополчению без должности, отчасти уволенных в отпуск. -- На днях я первый раз в жизни увидел неприятеля, т.е. не личного: на рейде появился английский пароход-фрегат, верстах в двух от города; он был виден простыми глазами. Несмотря на сильнейший ветер и волнение, он стоял почти неподвижно. Так он простоял два дня, ничего не делая, и теперь кажется, ушел. Подобное появление неприятельских судов здесь довольно часто и даже не привлекает любопытных на набережную, но когда появился было весь флот, тогда в городе произошла страшная тревога, и все стали перебираться. -- Вот еще что удалось мне слышать здесь любопытного, что, может быть, вам неизвестно и что вообще держится в секрете. Когда Паскевич перешел через Дунай, оставляю это до другого раза3. Я предполагал остаться на день здесь по выходе дружины и докончить письмо; нынче день выхода дружины -- почти всю ночь возились, очищали бумаги и проч.; уже одна рота выступила, квартирьеры отправлены еще накануне, как вдруг сию минуту получено повеление, должно быть, по телеграфу, оставаться в Одессе на зимних квартирах! Поэтому сейчас еду искать новых помещений дружине, штабу и себе. Толстой переезжает в гостиницу. Прощайте, буду писать дня через три, цалую ручки вам, будьте здоровы, обнимаю Константина) и сестер.

208

1855 г<ода> ноября 11-го. Одесса.

С 12-го на 13-ое.

Последнее письмо мое, милая маменька и милый отесинька, было прервано известием об отмене похода. Принялись мы искать квартиры, нашли, стали устраиваться, как вдруг вечером предписание: на другой день выступить на зимние квартиры в окрестностях Одессы в колонии Большой Либенталь и Малый Либенталь. Это верстах в 20 от Одессы. Дружина переселилась уже в колонии, но я покуда остаюсь здесь на нанятой мною с уплатою за месяц вперед денег квартире для окончания разных дел. Вот какое длинное письмо собирался я вам писать, милый отесинька и милая маменька, как вдруг пришло это известие о походе под Килию, которое я вам и послал вчера. В самом деле -- подлинно подвижное ополчение! А я, между тем, думал о сдаче своей должности. Мое положение выходит теперь очень странное. Во всяком случае по присоединении к полкам я должен буду сдать должность казначея полковому казначею и тогда остаюсь просто за штатом. Мне предлагали быть ротным командиром, но я им быть решительно не могу по незнанию фронта, которым со времени поступления в ополчение не имел времени заниматься. Если бы дело заключалось только в том, чтобы одушевлять людей и вести их вперед, если бы ополчение было войском иррегулярным, особенным, если б хотели удержать за ним характер самостоятельности и несколько большее отличие от армии, чем отличие платьем и бородою, так можно было бы кое-как командовать ротой; но теперь, когда велено учить и учить ополченцев, когда требуется от них армейское совершенство фронта, когда велено им делать частые смотры, я буду играть самую жалкую и несчастную роль, потому что не могу ни поправить ошибки фельдфебеля, ни принять к сердцу горячо неровность линии затылков и т.п. нарушений фронтовых правил. Как добросовестный человек я должен отказаться от предложения, видимо, вынужденного деликатностью (впрочем домашнего, неофициального), потому что буду сбивать людей на смотрах, лишать их похвал и наград, подвергать начальника неприятности, а в деле от неловкой команды могу даже погубить людей. Сверх того, в приказе Лидерса сказано, что полковой командир, признав ополченного офицера неспособным к командованию, имеет право отрешить его без дальнейших рассуждений. Следовательно, быть ротным командиром я не могу, и я предполагал с своей стороны сделаться субалтерн-офицером. Но и тут препятствие: я старше чином всех наших офицеров, и хотя для меня это решительно все равно, и я готов подчиниться всякому дельному прапорщику, но господа военные никак этого переварить не могут, дух военной службы этого не терпит, и прапорщика непременно стесняло и связывало то, что у него под командой штабс-капитан. К тому же в настоящее время не к кому и идти в роту, под команду и на выучку: со времени похода у нас выбыло 4 дельных, знающих военную службу офицера: подполковник Васильев, переведенный в начальники 106 дружины, капитан Жеглинский, вышедший уже отсюда из Одессы в отставку под предлогом тяжелой болезни, штабс-капитан Песков, умерший, и поручик Аргамаков, заболевший и находящийся в Москве на излечении. Из служивших в военной службе осталось всего-навсего 4 офицера, из которых двое не годятся и в субалтерны и терпятся на службе из сострадания, двое -- поручики -- ротными командирами, но один из них плохой командир, пустой и ветряный мальчик, другой -- очень дельный, но к нему я не иду, потому что мы уже слишком, слишком разно смотрим на вещи, -- в военной службе каждый ротный командир хозяин и деспот в своей роте, и подчиненный ему офицер должен действовать в духе своего командира. -- Уже скорее можно мне перейти в чужую дружину. В нашей я пользуюсь благодаря Бога общим уважением, несмотря на явную противоположность моих убеждений с убеждениями моих сослуживцев, уважением слишком большим, чтобы оно не стесняло всякого, кому бы я достался в подчиненные. Между тем, Сушкову до смерти хочется, чтоб я оставил дружину; тогда бы он, старший всех, был бы один, полный господин и хозяин. Я вполне понимаю его желание и признаю его законным, нахожусь с ним в наилучших отношениях, спрашиваю приказаний и исполняю их, потому что, разумеется, служу не для Толстого или Сушкова, а так уж моя печь печет. Но Сушков тем не менее чувствует себя связанным. Он не может, нравственно не может трактовать меня как подчиненного мальчика, а в то же время хочет быть один полным хозяином и действовать по своим взглядам. А как мои взгляды, особенно в щекотливом казначейском деле, известны, думаю, всему Московскому ополчению, то он чувствует во мне внутренний протест, хотя бы даже я не говорил ни слова. Сушков смотрит на вещи по-военному, как все полковые командиры; я писал вам с самого начала, что дело пойдет пошлее, казеннее и... темнее. Согласитесь, что казначей, ведущий книги, которые облекают в законность и правильность всякую ложь расходов, у такого начальника должен быть лицом совершенно покорным, исполнителем беспрекословным. К тому же как хороший хозяин, желая иметь более экономии даже для пользы дружины, он должен желать себе другого казначея, более искусного, более знакомого с разными полковыми "фортелями". -- Графа Толстого сделали между тем временно начальником всего Москов<ского> ополчения по хозяйственной части и внутреннему управлению. Толстой всячески убеждал меня прикомандироваться к нему в помощники или в адъютанты, но я долго не соглашался, потому что место его слишком шаткое, во 2-х, потому, что Толстой по своему характеру лишает его всякого значения, всякого цвета, что я ему и говорил. Но как несмотря на это, Толстому приятнее иметь при себе меня, чем кого-либо другого, потому что, несмотря на наши перебранки, мы друг друга любим и уважаем и в некоторых вопросах только двое и думаем одинаково -- оригинально, по-статски, то я и согласился было на его предложение; оба мы имели в виду, что, живя в Одессе, ознакомясь с обществом, и он, и я сделаемся известнее Лидерсу не с пошлой стороны и перейдем в штаб. -- Третьего дня вечером Сушков приехал из Либенталя, и я в первый раз заговорил с ним о моем намерении. Видно было, что он очень тому обрадовался и сыскивал легко способы к устранению всяких затруднений. Утром мы снова стали толковать об этом деле, как вдруг повеление о походе под Килию. Разумеется, тут пошли такие хлопоты, разъезды, что и мысль о сдаче была оставлена: где же тут сдавать, когда надо успеть выпроводить через несколько часов дружину в поход и обеспечить ее продовольствие, очистить все бумаги и книги, получить из разных ведомств деньги и проч.? Нынче (12-го) я целый день был в разъездах. Роты уже выступили. Я еду завтра утром и спешу для того, чтобы, пользуясь дневкой, успеть съездить в один попутный магазин и получить оттуда сухари. Сушков выедет после меня, к вечеру. Тем не менее, Сушков желает, кажется, чтобы я в течение похода же сдавал должность одному из наших офицеров, прапорщику: главным казначеем будет он сам. Это я и буду делать, сдать должность казначея не так легко, необходимо привести в порядок все бумаги, дела, книги и пр. и необходимо несколько понаучить будущего казначея, так как ему эта часть мало знакома. -- Но вот что. Теперь только 4 дружины вышли в Бессарабию, 4 дружины приходят на наши места из Николаева, следовательно, здесь опять будет 8 дружин, но, кажется, и эти 8 уйдут скоро в Бессарабию. Тогда значение и должность Толстого уничтожаются сами собою. -- Во всяком случае я отправляюсь в поход, а Толстой остается здесь и уведомит меня, поразузнавши, есть ли для меня возможность прикомандироваться к штабу Лидерса приличным образом. Так вот какие обстоятельства. Я кажется, писал вам, чтоб вы писали в Килию. Продолжайте на всякий случай писать в Одессу: отсюда недалеко и их скорее перешлют, если это будет нужно. -- Поздравляю вас с переездом в Москву, милый отесинька и милая маменька. Как-то покажется Вам, милый отесинька, пребывание зимою в Москве: Вы отвыкли уже от постоянных гостей, шума и говора. Дай Бог, чтоб это пребывание было безвредно для Вашего здоровья и приятно для всех. Я не помню дома Пфеллера в Денежном переулке1. Вы не пишете, надолго ли и за сколько Вы его наняли. Новости, сообщаемые Вами об облегчении цензуры, очень приятны, и как я рад, что Ваша книга выйдет в свет неискаженная! Скоро ли она выйдет2 и сколько экземпляров Вы печатаете? -- Я с своей стороны никаких особенных новостей сообщить не могу. Говорят, будто французы вышли из южной части Севастополя и сели на суда, чтоб усилить Евпаторийский отряд; говорят, что турки ссорятся с австрийцами и что Австрия теснее соединяется с нами. -- Но все это говорят. -- Совестно читать ваши письма, в которых выражается такое беспокойство. Для вас издали сближаются все пункты войны, встает общий образ событий, а здесь, в ежедневности, он совершенно изчезает и забывается. Приехала сюда итальянская опера из Бухареста и будет в скором времени давать я представления; ложи уже все абонированы. О войне никто не думает и не говорит. Да, я вспомнил, что в последний раз прервал письмо свое на самом интересном месте. Вот что. Еще в Киеве мне показывали печатные на болгарском языке прокламации Паскевича к болгарам, которые, кажется, пущены в ход не были. А здесь я узнал, что в то время приезжал в Одессу один грек (о пребывании какого-то грека в Одессе с дипломатическим поручением, и я помню, было тогда говорено), уполномоченный от греков объявил, что они готовы помогать России, но с тем, чтоб Россия не давала ходу славянским племенам и не отдавала им областей, на которые, видно, изъявляют притязания византийские грезы. Кроме того, сербы будто бы желают присоединения Болгарии к себе, а не самостоятельности ее. Эти обстоятельства парализовали во многом наши действия за Дунаем. Все это весьма похоже на правду. И грустно это слышать, не правда ли? А каков князь черногорский Данила3? Не мечта ли вся эта надежда на помощь славян, на восстановление славянского мира и проч. и проч. Как разграничить Грецию с славянским миром? -- Жаль, что мне до сих пор было так мало времени, а здесь, говорят, находится или находился начальник легиона греческих волонтеров: я бы с ним познакомился. До сих пор у меня только один дом знакомый, дом Скальковского, известного историка Запорожской Сечи и статистики Новороссийского края4. Жена его, очень милая женщина, сербка, племянница Вука Стефановича5, но ни слова не разумеет по-сербски и воспитывалась в Одессе; оба они очень хорошие и радушные люди; Скальковский знаком со всеми в городе, и посещать его было бы довольно приятно, если б времени доставало. -- На письмо Ламанского6 буду непременно отвечать: удивляюсь, что Милютин не передал ему статьи моей, давно уже к нему посланной, о железе7. Жаль, что я не знаю Ламанского лично; легче было бы отвечать. Письмо его уже черезчур льстиво. Владим<ир> Алексеевич, о смерти которого он пишет8, третий брат Милютина. --

Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Теперь долго не получу от вас писем, во всяком случае дней двенадцать и даже больше. Мы приходим в Карамахмет, селение в 12 верстах от Килии и 40 верстах от Измаила, 23-го ноября и идем все селениями, минуя города. -- И сам с дороги писать к вам не могу, но по приходе на место тотчас отправлю к вам письмо из Килии. Прощайте же, будьте здоровы, здоровы и несколько не беспокойтесь на мой счет. Что за лихорадка у Машеньки? Цалую ручки ваши и обнимаю крепко Константина и всех сестер. Прощайте же!

И. А.

209

1855 г<ода> ноября 23. Бендеры.

Вот и опять Бендеры, откуда я писал вам в ноябре же месяце, равно семь лет тому назад1, милый отесинька и милая маменька. Отыскал я и заезжий двор Мордки Днестровского, где тогда останавливался: веселая толстая хохотунья-жидовка умерла месяца 4 тому назад, старик -- муж ее -- Мордка впал в детство, а войлочный стакан, который я тогда подарил им, красуется до сих пор на комоде вместе с барашком из фарфора и тому подобными вещами. Но не об этом речь. Дружина вступит сюда еще 27-го, но как от беспрерывных передвижений дружина чуть-чуть было не осталась без хлеба, потому что не знаешь, где его припасти, то я отправился сюда вперед, чтобы заставить здесь печь хлебы, выслать их на станцию к дружине, заготовить квартиры, помещения и проч. Здесь прочел я предписание из штаба Южной армии к коменданту о том, что запасная бригада имеет выступить отсюда к Одессе на укомплектование разных полков, а вместо ее гарнизон крепости будут составлять три дружины Моск<овского> ополчения (109, 110 и 111) и одна Смоленского до смены их новыми войсками. Говорят, что мы простоим здесь до весны, содержа караулы и производя земляные работы. -- Нынче же, впрочем, прочел я и приказ Лидерса печатный по армии о распределении всех 52 дружин, ему подчиненных: 4 дружины Орловского и 4 дружины Рязанского остаются гарнизоном в Николаеве, Смоленское и Пензенское, распределяясь по полкам, стоят первое на правом, второе на левом фланге армии; дружины Московского ополчения распределены в виде 4-х батальонов по полкам 14 и 15 резервных дивизий, в том числе наша дружина причислена к Подольскому егерскому полку. Где этот полк, сюда ли он придет или мы к нему пойдем и когда это будет, решительно неизвестно. -- Между тем, наступила зима, настоящая зима. 12{-го) выпал снежок, а вчера глубокий снег покрыл землю, и я нынче ездил на санях. Нынешней осенью в этих сторонах грязи вовсе не было. Походы зимние очень неприятны, особенно там, где не встречаешь жилья от станции до станции. -- Да, я вам пишу в полной уверенности, что вы получили мое письмо, посланное из Татар-Бунара, где я уведомляю вас в двух, трех строках о перемене маршрута. На половине пути настиг нас казак с повелением идти в Бендеры без всякого объяснения причин. Мы послали воротить передового офицера нашего, бывшего уже в Татар-Бунаре, местечке, чрез которое проходит почтовая дорога из Аккермана в Измаил и в котором принимаются письма. Думаю, впрочем, что написанное мною письмецо вы получите позже теперешнего. С одной стороны, очень хорошо, что мы станем наконец на постоянные квартиры: в этом нуждаются все и материально, и нравственно; с другой стороны, Бендеры очень скучная стоянка и во многих отношениях неудобная. В крепости, конечно, есть два генерала и некоторое число военных, но в городе, кроме жидов и чиновников-взяточников полупольского, полумалороссийского, полумолдаванского происхождения, никого нет. Люди будут расставлены очень тесно по обывательским квартирам, а офицерам велено нанимать квартиры на свой счет или же представить свидетельство о бедности: тогда выдадут квартирные деньги. Это новейшее распоряжение очень стеснительно: рискуешь, приведя в город дружину, остаться на улице; где тут искать квартиры в незнакомом городе? К тому же цены на квартиры могут очень сильно подняться. Впрочем до сих пор этот закон еще не в действии, и мне покуда дали квартиру по отводу. -- Квартира не дурна, т.е. по-здешнему, где все дома сложены из хвороста и навоза и выбелены мелом, но вчера я так угорел, что едва-едва к вечеру освободился от головной боли и потерял целый день даром. -- Сказать вам несколько слов про наш поход. Из Одессы в жидовской бричке, истинно похожей на выдолбленную тыкву, приехал я прямо в Петерсталь, немецкую колонию, где честные немцы взяли за все втридорога. Говорят, что в этой колонии летом найден был спрятанный порох и что несколько колонистов находятся под стражею. Очевидно, что в этом пришлом народонаселении нет никакой привязанности к России, да и не к чему привязаться, потому что оно не в России, а в Новороссии; нет почвы туземной, в которую можно было бы пустить корни. Я уверен, что колония Сарептская2 и вообще колонии Саратовской губернии, оставаясь вполне немецкими, чувствуют себя теснее связанными с Россией. Впрочем, я мало знаю Саратовскую губернию: она также населена сбродом, но сбродом преимущественно азиатским, а не европейским, следовательно, более сродным России. -- Из Петерсталя двинулись мы в Ясску на берегу Днестра, из Ясски на другой день в Капланы Бессарабской области. Теперь везде чрез Днестр устроены понтонные мосты и укрепления. Едва ли, впрочем, эти укрепления помешают переправе. -- Из Каплан, сделавши два перехода в один день, мы пришли в Раплянку и тем выиграли лишний день дневки. Тут-то мы получили бумагу о перемене маршрута. Нам приходилось стоять то в малороссийских, то молдаванских деревнях. Молдаванские хаты еще чище и красивее малороссийских; как бы ни был беден молдаван, хата его убрана коврами и разными домашнего искусного рукоделья тканями, которых даже и не продают. Впрочем, это все труды женские; женщина в этих сторонах деятельна и трудолюбива и несравненно выше мужчины. Омолдаванившийся хохол в десять раз ленивее коренного хохла. Хозяин моей хаты, отбыв подводную повинность, дня два с видом невыразимой неги пролежал за печью, говоря только от времени до времени: "Когда эти государи между собой замирятся!" Вообще вся Херсонская губерния и Бессарабия сильно истощены и разорены войною и неурожаем: хлеба нет вовсе, и другой пищи, кроме мамалыги (кукурузы) и то в малом количестве, нет. Мира желают здесь все, и жители, и ратники, между ними пронесся и держится слух, что Австрия вступает с нами в союз, отказывается пропустить союзников чрез Молдавию и Валахию, и все они этому рады и похваляют австрийцев. Так тяжела война, так тяжелы жертвы, приносимые с инстинктивною уверенностью в бесплодности их, без всякого одушевления, что -- какой бы теперь мир заключен ни был, он принят будет здесь и жителями, и едва ли не большею частью войска с радостью. Я говорю "здесь" -- в России иное. Но и в России как-то свыклись с неудачею. Когда французы высадились в Крым, то мысль о том, что Севастополь может им достаться, приводила в ужас купцов на Кролевецкой ярмарке, и я помню, как один богач-старик Глазов говорил с искренним жаром, что если Севастополь возьмут, так ведь и я пойду и проч. Севастополь взят, он не пошел и не пойдет. -- Но дальше. -- В Волонтеровке, селении, населенном казаками Дунайского войска, большею частью молдаванами, нашли мы только человек 50 мужчин, 700 человек в службе. -- Здесь в Бендерах главный начальник комендант крепости ген<ерал>-лейт<енант> Ольшевский, человек добрейший, толстейший, русский человек в полном смысле, т.е. представляющий в себе соединение мужества, добродушия, радушия, простоты, смирения с тем, что составляет необходимую принадлежность всякого русского человека действующего, не в крестьянской общине живущего. -- Ах, как тяжело, как невыносимо тяжело порою жить в России, в этой вонючей среде грязи, пошлости, лжи, обманов, злоупотреблений, добрых малых мерзавцев, хлебосолов-взяточников, гостеприимных плутов -- отцов и благодетелей взяточников! Не по поводу Ольшевского написал я эти строки, я его не знаю, но в моем воображении предстал весь образ управления, всей махинации административной. Вы ко всему этому относитесь отвлеченно, издали, людей видите по своему выбору только хороших или одномыслящих, поэтому вы и не можете понять тех истинных мучений, которые приходится испытывать от пребывания в этой среде, от столкновения со всем этим продуктом русской почвы. Там, что ни говорите в защиту этой почвы, но несомненно то, что на всей этой мерзости лежит собственно ей принадлежащий русский характер! Не гожусь, не гожусь в квартирмейстеры, в казначеи, не гожусь, потому что не всегда выносишь эти душевные тиски, а от этого может произойти ущерб выгод дружинных. Не могу я совершенно m'encanailler {Связываться со всяким сбродом (фр.). }, как говорится по-французски, а без этого дело не клеится. Надо быть запанибрата со всяким плутом, вести кумовство со всяким негодяем, как делают все; в противном случае вашей дружине и квартир не дадут хороших, и печей удобных для хлеба не отведут, и бумаги задержат, и начеты начтут... И негодяи эти как русские люди имеют еще то свойство, что если вы будете им платить деньги свысока, так они меньше для вас сделают, чем для другого, который их брат, дает меньше, зато им кум и приятель, одного с ними закала. -- До вступления нашего в состав Южной армии, покуда ополчение сохраняло свой самостоятельный, оригинальный характер, покуда личность начальников и должностных лиц могла давать всему тон и направление, можно было еще служить в этой должности с одобрительною мечтой -- облагородить должность, внести новое нравственное начало и проч., но теперь, когда ополчение вошло в состав армии, подчинено во всех требованиях своих ее управлению, и как новое, неопытное, юное войско подчинено строже, чем другие войска ( свои! ), мое присутствие составляет такой странный диссонанс в этой общей гармонии, в этом могущественном хоре установившихся преданий, понятий, обычаев лжи и воровства, что от того выходит двойной вред, и мне, и дружине. Не говорю уже о том вреде, что не только не ослабляет порядка, но еще упрочивает его. -- В комнату вашу, как в комнату квартирмистра, лезет с утра до ночи всякий народ, привыкший лезть таким образом на квартиру полкового квартирмистра, с разными выгодными для квартирмистра предложениями; между жидами мигом разносится в городе, что приехал квартирмистр, и как все поставки, все подряды военные в руках жидов, и они в тесном знакомстве со всем составом Южной армии, с квартимистрами же полковыми в дележе, то всякий из них ломится в дверь как желанный гость. -- Как нельзя не щеголять и красоваться каким бы то ни было достоинством пред людьми, которых, может быть, только обстоятельства, нужда, весь склад общественной жизни сделали плутами и как читать проповедь и заняться их исправлением некогда, то обыкновенно выезжаешь на Вас, милый отесинька, говоришь, что не имеешь надобности, что у моего отца 1000 душ и проч. и проч. Между тем, те уступки, сделки, сбавки, которые подрядчик предлагает вам, стараешься обратить в пользу дружины; разумеется, он не верит, а думает только, что я хитрее всякого полкового, который имеет то преимущество, что берет откровенно, живет нараспашку и пользуется от всех плутов, служащих и неслужащих, названием "милого человека". Едете вы в какое-нибудь канцелярское заведение, от которого зависит спокойствие и довольство дружины: там владычествует старший писарь, друг и приятель всех квартирмейстеров, которому вы платите деньги, а другие жмут ручку; съезжаются туда офицеры разных ведомств, всякий по своей надобности, и городничий, и инженерный офицер и т.д. Всякий, видя вас, рекомендуется вам, как своему брату, участнику одного хора, и тут-то в этом клубе ведется со всем цинизмом разговор, как кто по своей части грабит, ворует, доходы получает и проч. Все это обращается с речью, между прочим, и к вам. Стараешься не оскорбить этих людей, обязан снискать их благоволение, потому что от них, повторяю, зависит удобство, необходимое для 1000 челов<ек> ратников, но не всегда это удается, выражение лица иногда изменяет; как-нибудь покончишь дела, и измученный, будто избитый 1000 палками, глубоко униженный, спешишь домой отдыхать от нравственного угара. В военном ведомстве воровство в тысячу раз сильнее, чем в гражданском; но весь этот быт потому разительнее еще на меня действует, что теперь война, что эти разговоры перемешиваются с известиями о военных действиях... Чего можно ожидать от страны, создавшей и выносящей такое общественное устройство, где надо солгать, чтоб сказать правду, надо поступить беззаконно, чтобы поступить справедливо, надо пройти всю процедуру обманов и мерзостей, чтобы добиться необходимого, законного! Когда-нибудь в другой раз я вам расскажу разные образчики, как русский человек понимал и понимает войну за веру и за братьев... -- Приехал Сушков и остановился на моей квартире. Сам по себе он человек честный, но признающий за подчиненными право самовольного вознаграждения. Дружина вступает послезавтра. По случаю нашего передвижения долго еще не получу я от вас писем, милый отесинька и милая маменька. А теперь и ноябрь в исходе. Некому сдать должности, офицеров мало, да и то из них четверо заболели и ложатся в госпиталь! -- От Толстого известий нет. Пишите в Бендеры: жиды -- господа здешнего края и распорядители наших судеб -- обещают, что дружина простоит здесь месяца три. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Конст<антина> и сестер. Надеюсь, что никого не выбрали в ополчение. Как-то вы в Москве.

210

1855 г<ода> декабря 3 дня. Бендеры.

Писем от вас все-таки нет, милый отесинька и милая маменька; так как никто из нашей дружины писем до сих пор не получил, то очевидно, что тут виновата одесская почтовая контора, не пересылающая к нам писем из Одессы. У них есть глупое обыкновение дожидаться, чтоб накопилось поболее писем с одним адресом, и потом отсылать их все вдруг зараз. А между тем, дни за днями проходят, и вот уже декабрь, скоро и праздники, скоро и новый год! Шутка сказать! Здесь стоит такая зима, которая бы удовлетворила и Константина, -- и холодная, и снежная, но которая чрезвычайно всему мешает: трудно найти для людей удобные и теплые помещения, трудно учить их, трудно готовить пищу, трудно и жаль рассылать их, сообщения все прекращаются, и чуть-чуть смеркнется, останавливается всякая деятельность. Ходить пешком неудобно, а извозчиков нет, если же и сыщется иногда извозчик -- жид в замасленном разорванном халате, с грязным желтым платком около шеи, так берет по 40 и 50 коп<еек> сер<ебром> в час. -- Дружина наша вступила и кое-как разместилась в городе, на тесных квартирах. Здесь она будет содержать караулы и производить земляные работы: строят форт на Суворовской могиле: так называется в народе до сих пор гора, господствующая над всею окрестностью, с которой Суворов разгромил крепость1. Я еще до сих пор не переехал на свою квартиру, потому что живущий в ней офицер еще не очистил ее: свою же теперешнюю квартиру я уступаю начальнику дружины, как более для него удобную. А как он поместился у меня, то теснота не позволяет ни разложиться с бумагами, ни заняться толком, потому что комната целый день набита битком ротными командирами, артельщиками, подрядчиками, мастеровыми и проч. Так в суете и проходит время. -- Вчера я достал газеты -- "Петерб<ургские> ведомости" ("Московских" здесь не получают), и каково же было мое удивление, когда на заднем листке увидал наши имена; догадавшись, что дело идет о журнале, я, не читая всего объявления, пробежал глазами список сотрудников и не мог понять, почему не нахожу тут имени Хомякова и других, но когда прочел подпись внизу, тогда мне все разъяснилось. -- Это было объявление Каткова об издании "Русского вестника"2. Как я уже целый месяц не получаю писем, то все это было для меня совершенною новостью. Месяца три тому назад вы сообщили мне о намерении Каткова и о полученном им дозволении, потом писали, что он позволения не получил, что слух об этом оказался ложным, потом уж об этом журнале не было ни речи, но, может быть, в письмах, ваших, которые я еще не получил и которые дней через пять-шесть надеюсь получить в числе пяти, вы и пишете о журнале. Весьма важно дозволение политического журнала в Москве, хотя он и издается людьми, воззрения которых на политические события могут быть несогласны с нашими. Из так называемой славянофильской стороны в этом журнале, видно, участвуем только мы трое3. Жаль, что нет тут Хомякова. Хотя моего согласия на участие в этом журнале и не спрашивали, однако я готов охотно в нем участвовать, если он не будет враждебен нашей стороне, Хомякову и другим нашим знакомым. Имена Каткова, Корша и Леонтьева порукою в том, что журнал будет серьезный4, честный, добросовестный, не петербургская литературная Сенная площадь5, и я очень рад этому явлению, но Константин строже меня в этом отношении, и его участие, отделенное от участия Хомякова и других, бросается в глаза. Какого же рода статьи будет он давать или, лучше сказать, какого рода его статьи решатся они помещать? Чисто ля ученые или же критические или, так сказать, общественно-политического содержания? -- Прощайте. Сейчас еду в Кишинев за получением казенных денег: это всего 60 верст. Я останусь там не более суток или 2-х. Будьте здоровы. Цалую ручки ваши, обнимаю Константина и сестер. -- Поздравляю вас с 26-м ноября и Любочку также6. По возвращении буду писать.

211

1 855 г<ода>декабря 8-го. Бендеры.

Декабря 6-го получил я наконец через Одессу ваше письмо от 10 ноября, милый отесинька и милая маменька; следовательно, письмо дошло до меня через 26 дней! Я уверен, что до 10-го ноября было написано вами еще одно письмо, точно так же, как и после 10-го; но странно -- никому никаких писем в нашей дружине до сих пор не получено, кроме этого вашего письма от 10 ноября, при котором приложено письмо Ал<ександра> Ив<ановича> Казначеева1. Благодарю вас очень за эту заботу, поблагодарите от меня и доброго Александра Ивановича. Разумеется, предполагалось, что я отдам это письмо лично, в Одессе, и потому я был в некотором затруднении, как поступить с ним. Наконец, решил переслать его с верной оказией Толстому, который сам, без моей просьбы, хотел меня высвободить из-под гнета квартирмейстерской должности и хлопотать об этом. Я поручил Толстому самому сообразить: возможен ли для меня переход и по мне ли будет служба в штабе, он меня уже хорошо знает, и, смотря по этому соображению, пустит письмо в ход или возвратит мне его назад. Казначеев такие уже написал лестные вещи, что трудно было бы и оправдать возбужденные его словами ожидания. -- Боюсь, чтобы из огня не попасть в полымя и из довольно независимого положения не перейти в звание столоначальника пустейшего стола в штабе, в подчинение у сотни пустозвонов-штабс-офицеров. -- В письмеце от 10 ноября еще нет известий о вашем житье-бытье в Москве. А книгу Вы очень выгодно продали, милый отесинька; так мне кажется, но сообщите мне условия продажи: что Вы продали -- рукопись или напечатанную книгу, завод или два, на сколько времени и проч. и проч.? -- Как я предполагаю, что мы во всяком случав простоим здесь м<еся>ц, то могу теперь вас попросить прислать мне, если только это не затруднит вас, рублей сто серебром. Я бы не просил вас об этом, если б был уверен, что 1 января точно получу следующие мне от казны деньги, но это сомнительно. -- 1 января мне следует получить рублей 400 серебром (треть жалованья, подъемные деньги, ассигнованные всем офицерам армии пред открытием кампании, рационы за 2 месяца), но денег в казне мало и вряд ли все выдадут; к тому же могут возвратить бумаги за неисправностью какою-нибудь в форме. -- Я ездил в Кишинев, где пробыл одни сутки. Кишинев так обстроился в эти 7 лет благодаря пребыванию в нем разных штабов, что трудно и узнать его: трактиры, гостиницы, лавки галантерейные и съестные приняли огромные размеры, но прежний колорит восточного города значительно побледнел. Там стоит 112 дружина (Рузская) и хвалится веселою стоянкою: балы, балы и вечера! Там есть и театр, и 6-го декабря должны были петь на сцене "Боже, царя храни"2 ратники Московского ополчения. Я думаю, в первый раз случается, что бороды поют этот национальный гимн. -- В Кишиневе многие убеждены, что с весною кампания откроется в Бессарабии; нет сомнения, что войска стягиваются к Дунаю и что правый фланг армии усиливается. Но я, вопреки общему мнению, убежден, что вторжения в Бессарабию не будет. Для этого необходимо было бы союзникам, чтоб Австрия пропустила их свободно чрез Молдавию и Валахию, чтоб они могли иметь Дунай операционным базисом (судоходство по Дунаю может снабжать их продовольствием); иначе вторгаться в Бессарабию узким проулком между Измаилом и Рени, стороною степною и однородною с Добруджей, наполненную войсками, очень невыгодно. Со стороны Аккермана также неудобно: Аккерман и весь Днестр до Бендер довольно сильно укреплены. Теперь весь вопрос в том, пропустит ли их Австрия. Но едва ли этот вопрос не решен окончательно -- отрицательно. Меня уверял один офицер, приехавший с Дуная, что у них отдан по корпусу секретный приказ: в случае вступления в Бессарабию войск австрийских отдавать им почести и очищать Бессарабию. Есть слухи о том, что австрийские войска займут Бессарабию. Мне сдается, что заключается снова союз с Австрией ценою разных уступок и обещаний. Иначе и быть не может. Императорская Русь не может не быть в союзе с императорскою Австрией; впрочем и царская влеклась к ней всегда симпатией. -- Между тем, в простом здесь народе, между солдатами и ратниками, ходит слух о замирении, о союзе с Австрией. "Молодец австриец, дай Бог ему здоровья!" -- говорят они, я сам это слышал. В русском народе нет гордости, и поражение от превосходной силы3 он во стыд себе не вменяет. "Ничего не сделаешь, -- говорят они, -- сила валит со всех сторон", и потому радуются союзу с Австрией. Вчера опять пронесся слух о мире и о том, что дружина наша возвращается домой; еще распустили слух, что будто я привез это известие из Кишинева: надо было видеть восторг ратников. Впрочем все это понятно. Странная, странная война! -- Ратник, которого я брал с собою в дорогу, едучи в Кишинев, мужик лет 50-ти, рассказывал мне со слезами на глазах, что у него 7 человек детей, один другого меньше, что жена его умерла месяца два тому назад, как известило его письмо, полученное им в Одессе, что дети его ходят по миру. Приходил также осведомляться, нет ли письма, ратник из плотников, сам топорной работы, и, утирая кулаком слезы, говорил про детей, им оставленных. -- Для нас существуют побуждения самолюбия, честолюбия, славы, отвлеченные понятия об отечестве, политические мечты, сопряженные с известною степенью познаний и образования, наконец, нашему сознанию ясна картина всего целого. Ничего этого для него не существует и существовать не может, ничего разобрать и понять он не в состоянии в этом тумане, облегающем его со всех сторон. Если вообразить себя на их месте, на последней ступени общества, под давлением тяжести всех сословий, одного за другим, под игом всего общественного устройства, всего могущества лжи, в этом мраке, не освящаемом лучом познаний, так, кажется, повесился бы или спился бы с горя. -- Выбор пункта для нападения на Россию очень удачен. Это самое слабое ее место. Я уверен, что если б высадка произведена была в Архангельской губернии, в Финляндии, даже в Остзейском крае и Петербурге, она могла бы произвести народную местную войну со стороны русских, финляндцев и латышей. Но чем более наблюдаешь этот край, тем сильнее убеждаешься в его нравственном бессилии. -- Русские здесь -- поколение беглых, враждебное России. Недавно я говорил с одним бородачом-извозчиком и, увидав его бороду, обратился к нему с радостью, как к земляку... Он на приветствие отвечал очень сухо и объяснил, что "черт ли ему в России! Там мы жили под панами, а здесь мы вольные, молдаване и евреи народ добрый, с ними жить можно". Когда он стал отзываться не совсем ласково про правительство и царя, то на замечание бывшего тут же одного нашего офицера сказал: "Ну что ж, мы царю служим, уйдем для него Турцию населять". Подобные же речи слышал я и от многих русских. Я спрашивал людей, самых близких к молдаванскому народу, как поступит он в случае вторжения неприятеля в Бессарабию. "Одно только верно, -- отвечали мне, -- что он не побежит в Россию". Россия является для них страшилищем, страною холода, неволи, солдатства, полицейщины, казенщины, и крепостное право, расстилающееся над Россиею свинцовою тучей, пугает их невыразимо4. -- Ну, что сказать вам еще нового? Право, нет ничего. Хотинская крепость упраздняется5, и орудия перевозятся в Бендеры, значит, опасность со стороны Австрии уже не грозит. -- В продовольствии войска не нуждаются благодаря запасам хлеба, задержанным у одесских и измаильских негоциантов, но в фураже сильный недостаток: овес рублей 5 четверть, впрочем, его нет в продаже, ячмень также дорог, и лошадей приходится кормить папушей6 или кукурузой. -- Говядина 1 р<убль> сер<ебром> пуд, бессарабское вино прекрасно и мягко и стоит от 10 коп<еек> до 30 коп<еек> сер<ебром> око, т.е. один штоф. Прочее же все, начиная от топлива, очень дорого. Впрочем, сахар 40 к<опеек> сер<ебром> фунт, чай можно иметь порядочный рубля за 3 сер<ебром>. Общества в городе нет никакого, книги в обращении ни одной, новости узнаются только из запоздалых петербургских газет. День целый проводишь дома, в занятиях, т.е. в служебной суете. Я еще не переехал, потому что квартира моя не очистилась, и живу с Сушковым в двух маленьких комнатках. Своего общества, т.е. общества офицеров у нас быть не может как по несчастному составу дружины нашей, так и потому, что нас очень мало. Общего ничего нет, разговора никакого: водка, карты, безденежье, циническое обращение с казенною собственностью -- вот все предметы разговора и интересы защитников веры и отечества; при всем том многие из них довольно добрые малые, но страшные невежи. Скука страшная, особенно потому, что писем и новостей ниоткуда нет, книг нет. Хотя я и пользуюсь искренним уважением и любовью даже своих товарищей, но постоянно нахожусь в душевном одиночестве или же в сильных нравственных тисках. Заниматься чем-либо другим нет ни места, ни времени, поэтому и сидишь целый день за писанием разных требований дров, свечей, провианта, фуража, так что многие воображают, что я пристрастился к этим занятиям, что я создан для них, что я ничем другим и интересоваться не способен. -- Не знаю, право, что делается с одесской почтовой конторой, кажется, она была до сих пор такая исправная. Я уже послал ей три официальные напоминания. Как же, не только я, но никто, ни один ратник не получает писем уже целый месяц, единственного утешения в этой глуши! -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Завтра опять ожидается почта из Одессы, авось-либо с нею придут письма три от вас. Какие морозы здесь: вот уже несколько дней сряду стужа градусов по 20-ти; санный путь великолепнейший всюду. Все, разумеется, говорят, что это москвичи принесли с собою такую зиму. Прощайте, будьте здоровы, цалую ручки ваши, милая маменька и милый отесинька, опишите мне ваше московское житье-бытье, цалую всех сестер и обнимаю Константина. Что дает он на первый случай в "Русский вестник"? Ну что же самарские и оренбургские выборы?

И. А.

Что Гриша и его семья? Обнимаю их всех.

212

С 21-го на 22-е декабря 1855 г<ода>. Бендеры.

Я не писал к вам с последней почтой, милый отесинька и милая маменька, потому что дожидался возвращения нашего офицера из Одессы, зато и получил 4 письма ваших зараз и последнее ваше письмо, адресованное прямо в Бендеры, от 5 декабря. Как был я рад такому чтению. Буду теперь отвечать вам по порядку. В письме Вашем от 4 ноября Вы пишете о предложении Каткова купить Вашу рукопись1 и о предложении его участвовать в журнале. Хорошо, что на первое Вы не согласились. Пожалуйста, пришлите мне хоть один экземпляр Вашей книги, когда она будет отпечатана. Что касается до второго предложения2, то я на это уже отвечал. Но смешно мне говорить об моем участии. Писать статьи мне некогда, а если б я и мог написать статьи, почерпая нужное для них вдохновение из среды, меня окружающей, так они неудобны для печати. Мои путевые заметки, конечно, могут быть интересны, но сами вы можете судить по письмам, что все новое и оригинальное в них не может пройти через цензуру. Дней через 10 выйдет 1-ая книжка "Русского вестника", но в Бендерах, конечно, никто его читать не будет, и потому я его не увижу. Очень все это жаль. -- Скоро, наконец, прибудет Подольский егерский полк, к которому мы примыкаем, и начнется сдача дружины "на законном основании", т.е. с книгами, счетами, документами, делами, ведомостями и всякого рода бумагами. -- В Одессе стоящие дружины частию уже присоединились, частию уже присоединяются к полкам. Покуда дружинные начальники ладят; много зависит от личности полкового командира. Шереметев, начальник Волоколамской дружины, обошелся сначала с своим командиром заносчиво, не хотел к нему являться и т.п., но его заставили смириться. -- Толстой пишет мне следующее: "Письмо Казначеева я отдал начальнику штаба, любезнейший И<ван> С<ергеевич>, отдал потому, что Артур Адамов<ич> Непокойчицкий человек очень умный и, кажется, очень хороший, который может оценить Вас. Положительного ответа он мне не дал, но если чего-нибудь особенного не случится, то я надеюсь устроить это дело. Пока мой совет оставаться при дружине" и проч. -- Между тем, разрешены отпуска, которые до сего времени были совсем запрещены. В приказе сказано, что государь, имея в виду, что, с одной стороны, нельзя ожидать военных действий зимою, с другой, что присутствие многих офицеров дома может быть им необходимо нужно по домашним причинам, дозволяет отпускать, но не далее 1-го марта. Разрешает отпуски, разумеется, сам Лидерс. Много ополченцев увидите вы зимою в Москве, и из нашей дружины просятся некоторые в отпуск, но отпускают с разборчивостью и соображая остающееся число офицеров. -- Мне же не придется воспользоваться отпуском, я думаю, как потому, что недели через две начнется сдача дружины и сдача казначейской должности: много будет мне работы, особенно если полковой командир формалист, так и потому еще, что истекает год и должно готовить отчетность по провиантскому и комиссариатскому ведомствам и по многим другим. Хорошо, если б все это окончилось январем, но навряд ли. А хотелось бы мне, очень бы хотелось в Москву, тем более что весной и летом нельзя уже будет проситься в отпуск. -- Вы пишете про отставку... В отставку никого не выпускают, разве по действительной болезни после строгого освидетельствования в штабе Южной армии целым присутствием докторов. Вы говорите, что теперь можно было бы занять место в гражданской службе... Укажите -- какое?3 Очень приятно слышать про все действия и слова государя; вполне ему сочувствую, но он возбуждает во мне сожаление; мне кажется он жертвою порядка вещей; не совладать ему с ним; слишком глубокие корни пустило зло, чтоб могло быть уничтожено без радикального лечения, без полного обличения. Дай Бог, чтоб во все время своего царствования он удержался на том пути, на котором находится теперь, и чтоб не пугался последствий, которые произойдут от некоторых дарованных льгот...4 Ну да нечего об этом распространяться. Теперь все одушевлены, кажется, сердечным расположением к нему и готовы ему содействовать. Я уверен, что это настроение будет очень плодотворно в литературном отношении, и ожидаю большой деятельности от Константина. Мне кажется, что пребывание в Москве будет содержать его в приятно возбужденном состоянии. Очень этому рад, давно он был лишен этого.

Началось оно хорошо, юбилеем Щепкина5. Пришлите мне прочесть Вашу статью6; кажется, никто не получает здесь в Бендерах "Моск<овских> ведомостей"; впрочем, я еще не кончил розысков. Очень я рад, что так удачен вышел этот юбилей, что так явно и торжественно выразилось общее сочувствие к Вам, милый отесинька, и что мог Конст<антин> провозгласить тост в честь общественного мнения!..7 -- Что касается до циркуляра в<еликого> князя8, то, разумеется, я радуюсь всею душой этому явлению, но не то понимают они под официальною ложью; это не значит ложь донесений, а ложь формализма, ложь, истекающая из самого начала административного, из понятия о казне и проч. и проч. и проч. -- Скажите, пожалуйста, из чьей статьи выписка? из статьи Пог<одина> или Кон<стантина>. Вы можете это написать или намекнуть как-нибудь. -- Итак, Гриша, может быть, теперь у вас: обнимаю его крепко всею душой. Я думаю, он получит место вице-губернатора без затруднения. Только с этою почтой узнал я, что Самарин поступил на службу в ополчение9, не знаю только, по какой губернии, Самарской или Симбирской. Разумеется, он захотел поступить и не мог отделаться, если б хотел; впрочем, я никаких подробностей об этом не знаю, и это было для меня совершенно неожиданным известием. Конечно, в их ополчении состав дружин будет лучше нашего, такого несчастного и грязного, какой в Серпуховской дружине, трудно где и найти. Если в одной дружине соберется человек 6 людей с благородным образом мыслей, умных, образованных и вдобавок богатых, то, конечно, можно будет много сделать добра, но все это до присоединения к полкам. Посмотрю, что скажет Самарин месяца через три или четыре, когда эти мужики сделаются уже ратниками. У нас, штатского происхождения офицеров, нет этой привычки командования, деспотического отношения к людям, никак не станешь смотреть на людей, как на машины, и наше управление составляет разительный диссонанс в общем хоре, ослабляющий действие целого. Конечно, можно бы повести людей иначе, но трудно согласить это с требованиями военными (и нужно бы для этого знать эти требования совершенно, быть в них хозяином), когда все идет по другим началам. -- Очень мне любопытно будет следить Самарина на его новом поприще, тем более что он поступил не в штаб и имеет довольно времени, чтоб обучиться самому военной службе. -- Ротные командиры верхом не ездят. -- Точно, должно быть, письмо одно ваше пропало, именно то, про которое пишет милая Соничка, которую очень благодарю за приписку: я не знал до нынешней почты, что Самарин выбран в ополчение. Ну, что же, Константин бранит его за это?10 -- Все письма ваши, адресованные на имя Толстого, я получил только теперь, т.е. в числе писем, привезенных нашим офицером из Одессы. -- Что касается до выписки из письма Кулиша11, то ее достаточно, чтоб произнести решительное мнение о человеке. Бог знает, что это за голова. В ней есть какой-то свищ или недостает многих клавишей, но умным человеком его назвать нельзя, как хотите. "Не затмевала прекрасной личности нашего поэта!" Ну и кончено, стоит только прочесть эту фразу. Разве умный человек ее напишет? Он не свободный жрец, а какой-то чиновник искусства и литературы, очень усердный, бескорыстный, преданный своей "службе", но относящийся к ней с такими же педантическими требованиями формализма, как регистратор к настольному регистру12. Удивительное мое поведение состояло в том, что я не успел быть у Павлова, у Силина, у Бунге, у кн<язя> Дабижи13, даже, кажется, и был у двух из них, но не застал дома, что в Киеве я принимал 84 тысячи патронов и для этого каждое утро таскался в жар, по страшным пескам, верст пять за город, возился с комиссариатской провиантской комиссией и так мало имел свободного времени, что не успел даже побывать в пещерах и едва-едва удалось забежать в собор, наконец, что на вечере у Юзефовича я большую часть времени провел в разговоре с кн<язем> Голицыным, очень умным и ученым военным человеком, бывшим профессором Академии военной, потом директором Училища правоведения14, потом опять профессором и наконец генерал-квартирмистром Средней армии. Его рассуждения собственно об образе войны были для меня очень интересны, и мы с ним проговорили большую часть вечера. Вообще мне любопытнее были генералы, чем люди, которых я уже знал и которые в настоящее время не в числе действующих. -- Благодарю Вас, милая маменька, за Ваши добрые строки; только скажу, что, мне кажется, я и на своем теперешнем месте сделал некоторую пользу дружине. Скажу Вам даже, что при Толстом было бы даже недобросовестно с моей стороны оставить место казначея: я был нужен; теперь же я и не нужен, потому что Сушков сам взял на себя все бремя правления и даже больше, чем следует начальнику дружины, ввел разные новые порядки, и я уже мешать ему не могу, да и не могу оставаться казначеем потому, что эта должность уничтожается. -- Если не перейду в штаб, так приму роту. Ничего, Бог милостлив, кончится война, и я ворочусь в Москву с огромным запасом опытности, наблюдений, воспоминаний, несколько, может быть, поугомонившись, во всяком случае много приобретя, и тогда расквитаюсь с Географ<ическим> обществом. А этого времени упускать нельзя было. Подчас, конечно, очень тяжко, но не могу не сознавать с благодарностью к Богу, что приобретаю; только старайся извлекать из всего пользу и во всем отыскивать благую для себя сторону. -- Так письмо из Татара-Бунара дошло -- очень рад; я этого даже и не ожидал, а так пустил, наудачу. -- Не мог я не рассмеяться, милая маменька, бесцеремонности Вашего приговора насчет наших передвижений: "чья пустая голова этим распоряжается"? -- Носился слух, что Керчь взята обратно, но подтверждения нет. Говорят о намерении захватить Кинбурн по льду. Хлеб скупается. Взамен ваших утешительных разных известий и в ответ на письмо ваше, свидетельствующее о каком-то бодром, веселом состоянии, полном надежд и жизни, мне нечего сообщить вам утешительного, решительно нечего. Вот праздники, с которыми поздравляю вас и которые никакою жизнью не ознаменуются в Бендерах. Мы все сидим кротами по своим углам, по своим тесным квартирам. Если б у меня не было служебных занятий, так скука была бы страшная, и офицеры, которым много праздного времени, прибегают к водке и к водке, к картам не прибегают, потому что денег ни у кого нет. -- Нет ни книг, ни журналов, ни общества, и я, кроме утра и обеда (обедать мы устроились с Сушковым вместе, так как по службе мы чаще всех видимся), буквально целый день и вечер дома.

Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Дай вам Бог провести праздники и встретить новый год бодро и весело. Будьте здоровы, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и всех сестер. --

Я читал некоторые письма ратников, полученные ими из дома. Жены спрашивают: обриты вы или нет?

213

Декабря 26-го 1855 г < ода >. Бендеры.

Дек < абря > 28.

Поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька, с праздником и всех сестер и братьев. Впрочем, если Гриша утвержден1, как вы пишете, то, может быть, он не поедет в П<етер>бург, а может быть, именно поэтому и поедет, чтоб посмотреть свое новое начальство и себя показать начальству, так по крайней мере водится. Я получил нынче ваше письмо от 15 декабря: оно пришло через Одессу, хотя было адресовано в Бендеры, и пришло довольно скоро, в 11 дней. Какие вы все утешительные новости сообщаете; жаль только, что здесь-то мне не с кем поделиться ими. Добрых малых довольно, но до цензуры, до университета, до академии, до литературы им дела нет. -- "Москов<ских> ведомостей" я не достал, думал, что описание юбилея2 будет перепечатано в "Петербургских", но не нашел и там. Проводя сочельник и встречая праздники в этом жидовском городишке, среди жидовской семьи, я, вероятно, так же, как и все ратники, переносился мыслью в Москву, вспоминал всю хлопотливую суету приготовлений, тревожное чувство ожидания праздника. И здесь я как-то чего-то ждал, не мог заставить жидовку вымыть пол в моей конурке, потому что была суббота, но в воскресенье и пол вымыли, и бумаги, лежавшие на полу и на кровати за неимением стола, припрятаны. -- В крепостной собор я не поехал, предоставив начальнику дружины в лице своем представлять всю дружину, а отправился в городской собор (единственную православную церковь); приходили песенники нашей дружины поздравить с праздником и петь "Христос рождается" и пр.; приходили музыканты обеих дружин (111 и 109) играть на горнах и барабанах свои поздравления с праздником; приходили школяры Христа славить, с бумажной звездой, приходило много ратников. Так как здесь виноградное вино очень хорошо и дешево, то я велел своему денщику потчивать каждого, и как нахожу необыкновенное удовольствие давать денег щедро, то ради тоски на чужбине не отказал себе в этом удовольствии, имея в виду скорое получение значительной суммы (жалованья, подъемных денег и рационов). Вечером явились ко мне артиллерийские солдаты с предложением мушкарада. Я их принял; мне любопытно было видеть солдатское представление. Явилось человек 15, очень порядочно костюмированных; эполеты и аксельбанты были превосходно сплетены из соломы. Представление заключалось в том, что царь Максимилиан думает думу с сенатором Думчевым, требует от сына своего Адольфа поклонения "коммерческим богам", но сын Адольф отвечает: "О, мой родитель и повелитель, я Ваши коммерческие боги топчу под ноги", остается христианином; его за это -- в тюрьму, куда он и удаляется при пении хора: "Я в пустыню удаляюсь от прекрасных здешних мест"; наконец его казнят и призывают для лечения доктора с фельдшером. Это единственные живые лица во всем представлении. Актеры, очевидно, кого-то передразнивали. Между прочим, доктор спрашивает: сколько больных в госпитале? Фельдшер отвечает, что к такому-то числу больных состояло 155, что на белый свет выпущено 5, остальные человек 150 отправлены для пополнения списков в небесную канцелярию, лекарства оказываются все поставленными по каталогу в 1825 году и потому, разумеется, существующими только на бумаге, рецепт прописывается: солома с уксусом и т.п. У фельдшера орден "первой степени пьянства". Замечательно, что во всех кукольных комедиях, итальянских народных представлениях выводятся на сцену доктора, конечно, потому, что обман и шарлатанство докторов более бросается в глаза простому народу, чем другое злоупотребление; впрочем, доктор солдатского представления не итальянский, а современный, российский, чиновный. В виде эпизодов являлись и витязь Бармуил, и воин Аника, и какая-то "богиня", сражающаяся с Аникой в чистом поле, и смерть с косой. Путаница страшная, и в то же время среди напыщенной книжной речи целые тирады из песни, которые говорили воины Бармуил и Аника, умирая: "Ты скажи моей молодой жене" и проч. Наконец все покончилось общим мушкарадом, т.е. пляской или галопом всех действовавших лиц3. Все было очень пристойно и чинно, но я ожидал более остроумия и сатиры не на одного доктора с фельдшером. Быть не может, чтоб не было солдатской комедии такой, в которой бы высказалась вся ирония, вся критика на управление и устройство общественное. Поищу. -- Кстати, чтоб не забыть. Видел я на праздниках почти всех людей М<арии> Фед<оровны> Соллогуб и кланялся им от нее. Скажите Марье Федоровне, что все они живы и здоровы, все находятся в строю, а не в резерве, исключая одного, который кашеваром, и никаких особенных просьб не имеют, кроме денег, денег и денег. И потому пусть М<ария> Фед<оровна>, если только хочет прислать им денег, пришлет их на мое имя, и чем скорее, тем лучше, покуда мы еще здесь. -- Поговаривают о передвижениях; достоверно только то, что недели через две сюда вступит какой-то полк, тогда какой-нибудь дружине придется выйти. Об нашем полку -- ни слуху, ни духу. Сушков едет завтра дня на два в Одессу и авось привезет достоверных новостей. -- Итак, в Сибири университет4, следовательно, и типография, и печатание книг! Слава Богу! Будет ли он иметь характер нравственной зависимости от столичных университетов или совершенно самостоятельный. Помещиков нет в той стороне, следовательно, все дети чиновников и купцов. Это огромная эпоха для Сибири. -- Насчет экзаменов для повышения в генералы и полковники мне что-то не верится, да оно и невозможно в настоящее военное время. Генерал Хрулев5, верно, не выдержит ни одного экзамена. -- От Толстого сведений новых после того, что вам известно из последнего моего письма, нет. Слухов о военных действиях никаких. С нетерпением жду газет, чтобы узнать, что делает и куда пошел Муравьев6. -- Видно, Хомякова еще нет в Москве, что вы ничего о нем не пишете. Быть не может, чтоб Мусина-Пушкина назначили попечителем университета7. -- Да, кстати. Т.е. оно не кстати, но чтоб не забыть: сейчас пришло в голову: что же Трутовский? Вступил или нет в Харьковское ополчение8, что Sophie и что Самбурские вообще? А уж кстати: что Трушковский?9 -- Когда придет это письмо, то, верно, Ваша книга10 отпечатается совсем, милый отесинька. Нет сомнения, что успех будет огромный; любопытно будет наблюдать, как молва об ней и об Вас будет продираться сквозь здешнюю трущобу и завоевывать массу, т.е. не массу, а приобретать Вам читателей или заочных (в смысле не читавших) почитателей. -- Я с своей стороны о литературе и о поэзии и о себе в этом отношении никогда не говорю и потому, что не с кем, и потому, что большинство здесь в первый раз в жизни слышит фамилию Аксаковых. -- Сейчас был у меня еврей из компании евреев, овладевших здесь всеми подрядами и начальственными лицами, имеющих постоянные сношения со штабом Южной армии и довольно верные сведения о движениях войск: после нового года вскоре вступят сюда Модлинский и Прагский полки, а наши 3 дружины выступят, куда -- неизвестно, разумеется, на соединение с своими полками, которые стоят около Перекопа и Николаева, может быть, их подвинут ближе сюда. Таким образом, мы решительно оправдываем свое название подвижного ополчения. Стоянка, конечно, здесь очень скверная, но и походы надоели. -- Я теперь в больших хлопотах по случаю отчетности. Велено представить ее к 5 января. Разумеется, вместо 5-го можно представить 15-го и позже, но дело в том, что решительно некем взяться за составление этих многосложных отчетов, за приготовление книг для ревизии, за снабжение их всеми документами, расчетами, экстрактами и приложениями; все это делается по особенным формам, мне неизвестным, да и вообще известным очень немногим. Ищу нанять такого доку, который бы вполне знал всю эту премудрость и взялся бы все это привести в надлежащий вид. -- Сейчас получил с оказией из Одессы письмо от Толстого следующего содержания. "Вот что говорят, любезнейший И<ван> С<ергеевич>, хотя и не весьма утвердительно: 1) что фельдмаршал при смерти11; 2) что на его место назначается к<нязь> Горчаков12; 3) что на место Горчакова Лидере, который уехал уже в Крым, а на место Лидерса граф Остен-Сакен13. От этих слухов и по случаю отъезда Лидерса в Крым здесь весь штаб так взволнован и так занят, что я по сие время не мог узнать, какое будет иметь последствие письмо Казначеева к Ар<туру> А<дамовичу> Непокойчицкому14. И моя судьба теперь покрыта мраком неизвестности: еду ли я в Крым, если штаб едет, или остаюсь здесь. Одним словом, никто ничего не знает, и пока все это не уладится и не установится, и мне и Вам делать нечего, а надобно, сидя у моря, ждать погоды. Что будет -- напишу" и пр. Верно, у вас в Москве говорят о тех же переменах, но я нарочно сделал эту выписку из письма Толстого, чтоб вы видели, как в самом штабе мало знают и кормятся неопределенными слухами. Лидере точно уехал в Крым, сдав на это время управление армиею начальнику штаба. -- Из присланных нынче печатных приказов по Южной армии видно, что Подольский егерский полк будет расположен в Татар-Бунаре, с<еле> Спасском и других селениях и деревнях верстах в 30 от Килии. Татар-Бунар -- это то местечко, из которого я известил вас о перемене маршрута. -- Мы принадлежим к 14 походной действующей, не резервной, дивизии. -- Вместе с письмом Толстого получил я и письмецо Веры, адресованное на его имя в Одессу; поручение ее я тотчас же выполнил без затруднения. Ты можешь сказать, милая Вера, отцу Павла Сергеева Заведеева, писца 110-й дружины, что сын его жив и совершенно здоров, письмо от отца с деньгами получил и сам писал отцу два раза, в последний раз из Одессы. Я сам его видел и приказал ему написать с этою же почтою еще письмо. -- Из Одессы привезли также известие, будто Австрия делала чрез своего посланника Эстергази мирные предложения России, вполне и резко отвергнутые государем, и что весною будет непременно война с Австрией15, театром которой будет Бессарабия. Нельзя предаваться этим надеждам. Мудрено, чтоб Австрия допустила эту войну.

Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Дай Бог, чтоб вы продолжали сообщать все такие же утешительные известия и чтоб вы были совершенно бодры и здоровы. Цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер. Константину пишу письмо в ответ на его письмо, если не успею послать завтра, так пошлю в воскресенье. Прощайте. Кланяюсь всем знакомым.

И. А.