214

4 января 1856 г<ода>. < Бендеры > 1.

Только <нрзб> пишу, так теперь я завален работой, милый отесинька и милая маменька, составляю отчет и весь увяз в четвериках и гарнцах2 без шуток и преувеличений. Много труда. Поздравляю вас с новым годом и с 4 января3. Будете писать Грише, поздравьте его за меня и обнимите. Вчера получил письмо ваше от 22 декабря с приложением письма к Лидерсу4. Так как оно было писано, потому что вы не имели еще известия о судьбе письма к Непокойч<ицкому>, и так как Лидере в Крыму, то оно и не пойдет в ход. Судя по тому, что Непокойч<ицкий> не дает Толстому никакого ответа на письмо Казн<ачеева>, я думаю, что толку не будет, да они вовсе, кажется, таких людей не ищут, каким представил меня Казначеев. Может быть, лучше было бы, если б это письмо было послано Казн<ачеевым> прямо к нему из Москвы, не с доприбавленной просьбой, а просто с указанием на такого-то. -- Ну да что ж делать. -- Впрочем, по случаю ожидаемых перемен весь штаб смущен и не знает, что делать. Завтра ожидаем возвращения одного нашего офицера из Одессы; верно, он привезет мне письмецо от Толстого. -- Вы не давайте себя слишком утомлять, милый отесинька, и не принимайте в своем кабинете, который пусть будет для Вас местом отдыха. -- Вижу, что много около вас суеты, много шуму, много гостей. Что вы дали в "Русский вестник"?5 -- Чьи это "Этнографические записки южной Руси"6. Самого ли Кулиша, "человека по преимуществу", или какого-нибудь обыкновенного смертного, или древняя рукопись? Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Константина и сестер. Что вы не напишете, как проводят зиму в Москве сестры, бывают ли в театре, ездят ли куда?

И. А.

Поблагодарите Казначеева.

215

11 на 12-ое янв(аря) 1856, Бендеры.

Странно, что не получил от вас писем на этой неделе, милый отесинька и милая маменька. Эта неделя для меня пролетела как один день. Я почти ни разу не выходил из комнаты и почти не разгибаясь сидел над счетами и отчетами. Впрочем, надеюсь, что эта египетская работа скоро придет к концу. Боюсь, чтоб вдруг не назначили похода, тогда все опять придет в беспорядок. Теперь вы уже знаете о переменах в управлении. Теперь попасть в Главный штаб было бы для меня во сто раз приятнее, чем в Одессу, но едва ли этому быть, и Непокойч<ицкий> не дает Толстому никакого ответа, а он, кажется, спросить не решается, потому что боится всякого начальства. Письмо Лидерсу я не посылал1, находя весьма невыгодным вступать в Штаб против желания начальника Штаба, да и Лидерсу теперь не до меня. Не понимаю, отчего Сакену не дали никакого назначения2. -- Здесь разнесся слух, что Наполеона убили, а в Одессе так сильно говорят о мире по случаю телеграфических депеш, полученных купцами из Вены, что даже цены поднялись на пшеницу. Но я решительно и положительно ничему этому не верю и вижу в этом только желание этого иностранного города, жадного к барышам, искать скорее мир для торговли. В этой Одессе и русские купцы совершенные иностранцы. -- Что-то сделает Лидере, посмотрим. Я теперь меньше на него надеюсь, чем прежде, когда был в Москве, но, может быть, и дай Бог, я ошибаюсь; впрочем, я в личных сношениях с ним не был. -- Толстой в Одессе, жду от него письма. Больше писать вам мне решительно некогда, и так уже половина второго. Ко всем служебным хлопотам много развелось у нас всякого дрязгу по милости С(ушкова). Просто дрянь. Пишу к вам теперь только для того, чтоб не оставить вас без известий. Надеюсь, что завтрашняя почта привезет мне от вас письмо. Впрочем, почты теперь опаздывают. Здесь совершенно сошел снег, и недели через две, я думаю, уже повеет весной: теперь всюду вода, грязь, страшная сырость, дожди. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Конст<антина> и сестер. -- У нас из наших офицеров еще один выбывает, Окулов, в адъютанты к кн<язю> Меншикову. Из состава офицеров, с которыми дружина 111-ая выступила в поход, выбыло уже 6 или даже 7. Это очень жаль. Прощайте же, будьте здоровы.

И. А.

216

1856 г<ода> янв < аря > 18 на 19. Бендеры.

Я все в тех же хлопотах и так же занят, как и прежде, милый отесинька и милая маменька, так же не выхожу из комнаты и все еще не кончил казначейского отчета; это оттого, что всякую бумагу я должен сам писать и сочинять, а писаря также переписывают набело, да и то надобно их несколько раз поверить, а иногда за одним затерявшимся гарнцем бьешься целые часы. Надеюсь однако совсем окончить на этой неделе. К тому же текущие дела не останавливаются. Сушков снова уехал в Одессу, и управление дружиною опять легло на меня как на старшего; все это мешает мне свалить с плеч несносную казначейскую обузу. -- На этой неделе я получил два ваших письма, одно с деньгами1 от 30 декабря, другое от 5 января с приложением брошюрки о Щепкине2. Статья прекрасная и непристрастная; я замечу только, что она слишком литературно написана, т. е. с очевидными литературными приемами, сочинительство слышно3. Может быть, я и ошибаюсь, и это очень легко, потому что целый день впопыхах и не имею времени совершенно удосужиться для чтения. Благодарю вас за присылку денег. Мне прислан также наконец полугодовой оклад усиленного жалованья, следующий мне как и всякому армейскому офицеру при начале кампании (простым офицерам третные, а штабным, т. е. адъют<анту> и казначею полугодовые), и, кроме того, треть жалованья. Теперь денег у меня понакопилось довольно. -- В газетах видел я оглавление первой книжки "Русского вестника"; не знаю, какой отрывок Вы дали4, а стихов Константина нет. По оглавлению он кажется бесцветным. Здесь с некоторого времени так усилились слухи о мире5, что лица официальные уверяют даже, будто мир подписан 11 января6, но я не верю и не верю и предлагаю пари, какое угодно. Это моя уверенность смущает их; источник всех этих слухов -- Австрия и Венская биржа, а здешнее народонаселение очень радо миру, а Одесса пуще всех, почему -- очень понятно, и я уже несколько раз в письмах своих излагал характеристику здешнего края. О полке нашем ни слуху, ни духу, от Толстого -- ни строчки, ни вестей. Я писал к нему снова. Лидере и не возвращался в Одессу, а Непокойчиц<кий> сдает должность Васильчикову7. Я не посылал письма к Лидерсу8 по причине, которую уже объяснял вам, а теперь если пошлю его по почте, так ему и некогда будет прочесть его, и читать он не станет. -- Моя должность такая, что ее надо сдавать формальным порядком, и потому вдруг собраться и оставить дружину я не могу. -- Как жаль, как жаль мне Васькова9, беспрестанно видится мне это лицо умное и добродушное. Очень мне жаль его. -- Очевидно и несомненно, что письма мои к вам задерживаются на московской почте: ваши письма я получаю несравненно скорее. Благодарю всех за поздравления с новым годом и с праздниками. Ваши письма, милый отесинька, довольно живо передают всю суету и суматоху Вашего дня. Да, у вас должен собираться очень разнокалиберный народ; еще нет в Москве, кажется, ни Елагиных, ни Киреевских. Вы все под впечатлением утешительных известий о государе, на вас дохнуло наконец свежим воздухом сквозь полурастворенную дверь прежней темницы, и мне кажется издали, что еще не свыклись с воздухом, что он чуть ли не охмеляет. Впрочем так издали кажется, издали из-за счетных книг и кипы самых сухих и скучных бумаг. Но и то сказать: назначение Тургенева цензором10 хоть кого может ошибить, Тургенева, три года тому назад сидевшего на съезжей за нарушение цензурного устава11. -- Не понимаю, отчего Сакен попал в Госуд<арственный> совет12. Здесь он пользуется очень хорошей репутацией. -- Книгу Вашу я бы желал иметь, милый отесинька, Вы ее адресуйте в Бендеры, а "Русский вестник" не посылайте. Где ему за мной гоняться, особенно весной, с открытием кампании. Мы будем в постоянных передвижениях. Я говорю "мы", потому что, по всей вероятности, меня не переведут в Главный штаб (видно, Непок<ойчицкий> или не доверяет рекомендации слишком доброго Ал<ександра> Иван<овича> Казначеева или вовсе не нуждается в тех дарованиях, о которых он так черезчур сильно выразился), и потому я, по всем соображениям, сделаюсь ротным командиром. Кстати, о весне. Она уже началась здесь; снег в полях и в городе давно сошел, но в городе "невылазная" грязь, а поля уже сухи. Говорят, на масленице будут пахать. -- Посмотрю, что такое бессарабская весна. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, уже очень поздно, будьте здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Константина и сестер и очень, очень благодарю за приписки. Кажется теперь, что я все ваши письма получил.

И. А.

217

25 января 1856 г<ода>. Г<ород> Бендеры.

Кончил я наконец свои отчеты, милый отесинька и милая маменька, т. е. отчеты военно-казенному ведомству; теперь остается еще привести в порядок текущие дела и приготовить отчетность дворянских сумм, но это не так затруднительно. -- Вы, вероятно, как и вся Россия, взволнованы слухами и даже известиями о мире. Несмотря на уверения со всех сторон, я не верил, спорил, бился об заклад. Почта как нарочно сыграла преподлую штуку, т. е. не пришла, не пришла вовсе, опоздала целою неделью по случаю скверных дорог (т. е. кишиневская почта, которая ее привозит, не стала ее дожидаться), и это -- та почта, с которою ехал No "Сев<ерной> пчелы" с статьей, перепечатанной из "Journal de S<ain>t Petersb<ourg>" о мире1. -- Я не верил своим глазам, читая эту статью, в которой русское правительство с таким унижением заискивает у общественного мнения Европы и выражает такое явное пренебрежение к мнению своей страны. Тем не менее я все же убежден, что мира не будет, что Россия опозорится новыми уступками, а мира ей не дадут; при подробнейшем истолковании подписанных условий непременно возникнут споры: например, что значит "выправление границы"? Для полной нейтральности дунайских устьев и для обеспечения целости Турции выправлением нашей границы надобно или отдать Измаил и Килию или же срыть крепости в этих городах; для нейтральности Черного моря, для того, чтоб дать ему чисто коммерческое значение, необходимо уничтожить все крепости по берегам моря или, так как они на деле уже уничтожены, обязаться не возобновлять их. Этого быть не может, на это он согласиться не может, и потому позорный мир не состоится, вновь начнется война, война вялая, томительная, изнурительная, бестолковая. Какими тяжкими испытаниями ведет Бог Россию к самосознанию, к уразумению источника бед и зол, ее терзающих! -- Вместо того, чтобы действовать этою зимою, удобною для военных действий, парализуются силы и физические и нравственные. У всех опускаются руки. -- Я знаю, что штаб Южной армии дожидался почты и No "Сев<ерной> пчелы", чтоб узнать что-нибудь достоверное о мире, о котором идет гул по всей России. -- Вместо того, чтоб с энергическою деятельностью приготовлять войска к новым битвам, учить их, поддерживать в них дух и проч., военное начальство наше в виду мирных переговоров почти бездействует в этом отношении и занимается только одною хозяйственною частью; результат этих занятий -- трата несметных сумм и обогащение командиров. Дружины наши, зимующие в Бендерах, вместо того чтоб учиться, почти каждый день или в карауле, или на работах (как-то -- очищение снега с крепостных валов, копание мерзлой земли и проч.: работа не подвигается, снег выпадает снова и т. д.); между тем, крепость и город в "осадном положении", когда ей ниоткуда не грозит опасность, а через это комендант получает до 30 т<ысяч> р<ублей> с<еребром> дохода, как говорят, потому что на случай осады крепость будто бы снабжается всевозможными припасами, которые, разумеется, через год оказываются испорченными. -- Но это другой предмет. -- Ратники, не зная, в чем дело, радовались известию о мире, но когда им объясняется, что он куплен ценою позорных уступок, так они говорят, что им и воротиться-то будет стыдно, что их в России на смех поднимут. Офицеры же все в негодовании; и в Одессе, где ополченцы, пришедшие из внутренних губерний, составляют теперь ббльшую часть общества, публично, в клубах раздаются энергические порицания. Где же эта партия мира? Кто же за мир? В статье говорится о новой коалиции. Кто же это? Австрия и Швеция?2 Не стыдно ли правительству, печатая статью в Петербурге, ссылаться на свою депешу, напечатанную в иностранных журналах, следовательно, России неизвестную. Я ее не знаю, потому что здесь иностранных газет не получается. -- На этой неделе против обыкновения я не получил от вас писем, надеюсь, что получу завтра. Очень мне любопытно знать, как вы приняли это известие3. В последнем письме я говорил, что издали восторги Москвы, надежды и мечтания кажутся несколько чрезмерными, преувеличенными. Так уж пошло на похвалу, и оглушенная собственным гулом Москва видела все в розовом свете. Я очень опасаюсь этих увлечений, которые незаметно для самого человека заставляют его мириться с началом правительственным, совершенно враждебным. Но все в порядке вещей: необходимо, чтоб позорилась правительственная Россия, чтобы отличилась вполне; было бы несправедливо и нелогично, если б вышло иначе. С этой точки зрения смотря, я считаю даже и мир возможным, только в таком случае он не довольно позорен, а с теперешнею степенью позора легко примирится русское общество. -- 29-го января, сказывают, приходит наш полк в Татар-Бунар, но о нашем передвижении ни слуху, ни духу. Будущий полковой командир по общему отзыву страшное животное, но справедливы ли эти отзывы, судить не могу. -- Обо мне также ничего определительного сообщить не могу; посылаю вам в подлиннике письмо Толстого, тем более что он тут говорит про вас. Сушков, которому страх как хочется избавиться моего присутствия в дружине, сам, без моей просьбы, бывши на днях в Оде'ссе, хлопотал в Южном штабе о моем переводе, но будет ли от того успех, не знаю. Я, оставляя дружину, непременно напишу краткий отчет всему обществу офицеров о всех суммах, преимущественно о дворянских как не подлежащих почти никакой отчетности, об издержанных и о тех, какие остаются и должны оставаться налицо, дам каждому офицеру по экземпляру отчета в руки, чтоб не потерялись некоторые значительные суммы в безгласности. Вот уже и февраль! как быстро летит время. Некоторые ветреные наши офицеры уже совсем приготовляются к обратному походу, не соображая, что даже в случае мира армия распустится не скоро. Я же не ожидаю мира, а напротив ожидаю скорого передвижения нашей дружины или под Килию, или в Кишинев. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, поздравляю вас и всех с именинами Гриши и Машеньки4, поздравьте Гришу за меня. Пользуются ли своим зимним пребыванием в Москве наши больные Олинька, Вера? Я видел Веру как-то на днях во сне нехорошо и жду с нетерпением от вас известий. Прощайте, будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер, цалую ваши ручки.

Это обстоятельство, т. е. мир, должно сильно подействовать, я думаю, на характер московских журналов.

218

1 856 г<ода> февраля 1. Бендеры.

Вы рассказываете про новые ваши интересные знакомства1, вообще про ваше московское житье, довольно беспокойное для вас, милый отесинька и милая маменька, но тем не менее очень приятное. У нас же ко всем прежним неприятностям бендерской жизни присоединяются еще новые. Вследствие беспорядков, всякой разладицы и междоусобицы, внесенных в дружину Суш<ковым>, того и гляди, будет следствие, к которому всех притянут, или, по крайней мере, совершенная перемена в управлении. -- Все это очень скучно и представляет мне в перспективе множество хлопот. На днях был я очень обрадован совершенно неожиданным для меня приездом в Бендеры нашего гр<афа> Толстого, посланного сюда для обозрения некоторых частей управления; послезавтра он уезжает обратно в Одессу. От него я узнал, что Сухозанет и кн<язь> Васильчиков смотрят на ополчение другими глазами2, чем прежнее начальство, и относятся к нему с б о льшим уважением. Оба они сами собою осведомлялись обо мне и готовятся дать мне какое-то назначение или поручение. Признаюсь, теперь, когда впереди мир, переход в Штаб не представляет для меня большого интереса. По слухам уже заключено перемирие, и наши офицеры были уже приглашаемы французами в театр и на бал. -- Если вам будут говорить о негодовании армии по случаю позорного мира, не верьте. За исключением очень и очень малого числа, все остальные радехоньки. -- Так как войску решительно все равно, и оно готово геройски умирать и в бою за греков, и в бою против греков, то, конечно, желает, если можно, не умирать ни в каком бою. Полковые командиры порастратились и желают свести счеты на постоянных квартирах; раненые герои мечтают о городнических и исправнических местах, наконец, если б даже никто сам не решился бы подписать мирные условия, все очень довольны, что могут сами умыть руки и сложить нравственную ответственность в нем на другого, благо есть на кого! При такого рода положении вещей нельзя было и ожидать успеха и вообще разрешения зашевелившихся вопросов. -- С начала войны до сих пор именных (одних именных) вкладов в кредитные установления из армии было сделано на 18 милльонов серебром; по крайней мере, так говорят. -- Вы пишете, что Вера и Над<инька> уехали в П<етер>бург. Этому я очень рад за них обеих, особенно за Надиньку; она никогда не каталась по железной дороге, и Над<иньке> любопытно будет все видеть в П<етер>бурге. Надеюсь, что путешествие их совершится благополучно. -- Я очень благодарен Федору Унковскому за его дружеские заботы3; брата его адъютанта4 я хорошо знаю и уверен, что он готов превозносить меня всякими похвалами, чего я всегда очень боюсь. Сухозанета я видел у старика Унковского5, он сосед ему и Мухановым. По словам графа, это предобрейший старик, а про Васильчикова, каков он, и говорить нечего. Оба они все внимание теперь обращают на продовольствие и на болезни, исследуя причины необыкновенной смертности. Что казна теперь отпускает денег на содержание людей -- просто ужас! Напр<имер>, на продовольствие, т. е. на пищу одной нашей дружины (1000 человек) (кроме хлеба, отпускаемого казною особо, и части крупы) дается в месяц 2000 р<ублей> сер<ебром>! -- Очень любопытны статистические цифры о ратниках и о солдатах: больных, умерших в ополчении, сравнительно с армией при тех же условиях несравненно меньше. Так и должно быть. -- Очень мне жаль, что Вы адресовали книгу Вашу6 в Одессу, а не в Бендеры; разумеется, Толстой мне ее перешлет, но мне бы хотелось дать ему ее прочесть. -- Говорят, у вас выбран Чертков предводителем?7 Быть не может. Что ж это? Новый протест против заслуженного выговора? Как ни в порядке вещей это безобразие, но трудно с ним мириться!8 -- Вот совершенно неожиданный успех! Вы и не подозревали у себя такого читателя, персидского шаха!9 -- Скажите опять графине Соллогуб, что люди ее, ратники, ожидают от нее приветствия денежного. Они все ее очень хвалят и очень любят.

Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки и обнимаю Конст<антина> и всех сестер.

И. А.

219

Февраля 8-го 1856 г<ода>. Бендеры.

Почта опоздала и после последнего моего к вам письма, милый отесинька и милая маменька, не привезла мне от вас известий. По этому же случаю целую неделю лишены мы газет, а хотелось бы узнать поскорее что-нибудь положительное. Если точно мир, так уж бы поскорее выпустили из здешнего нездорового для северных жителей края, где солдаты и ратники гибнут, как мухи. Теперь на дворе бушует страшная буря с дождем и снегом; плохо нашим караульным ратникам, особенно стоящим на отдельных люнетах. -- Почти через день каждой дружине приходится содержать караулы и производить земляные работы, особенно тяжело это для московской дружины No 110, набранной из московских мещан; в том числе много обанкрутившихся купцов и даже актеров. Смертность в ней сделалась так сильна, что на днях принуждены были ее вовсе освободить от работ. Кроме климата, много к тому способствует недостаток кислой пищи (ржаной муки скоро вовсе не будет даже для печения хлеба) и скверное тесное помещение в здешних мазанках, устроенных по летнему положению. Госпиталь здешний устроен на 150 кроватей, а в нем помещено более 500; ни докторов, ни фельдшеров по этому числу людей нет. Впрочем, так и во всех госпиталях Южной армии. -- При всем том в ополчении гораздо меньше больных и умерших, чем в армейских полках. -- Гр<аф> Толстой оставался здесь на прошедшей неделе до пятницы; на другой неделе уехал в Одессу и Сушков; с тех пор его нет, да и вообще из Одессы нет никаких вестей, кроме одной, полученной не официально, что из наших дружин, не присоединившихся еще к армейским полкам, образуется особый полк, чуть ли не под главным начальством графа Гурьева, начальника 109 дружины (Верейской). С приездом Толстого внешние отношения наши с здешним местным военным начальством переменились: оно стало повежливее и повнимательнее. -- Поэтому, т. е. по случаю ожидаемых разных перемен царствует страшное недоумение и остановка в делах; при таком положении управлять дружиною, как, например, теперь мне, очень скучно. Я бы желал иметь положительное уверение, что мир точно будет заключен; тогда я подал бы рапорт об отставке: сопровождать дружину в обратный поход с тем, чтоб потом взвалили на меня сдачу амуниции в казну и новую отчетность, я вовсе не желаю, так как все эти жертвы приносились мною ввиду войны. -- Толстой говорил мне, что экземпляр "Ружейного охотника"1 был послан им в Персию к его приятелю и товарищу по университету, теперь посланнику нашему в Персии Николаю Андриановичу Аничкову, страстному охотнику. Я думаю, этот Аничков Вам знаком также и чуть ли не родственник; он уже 20 лет в Персии; с тех пор, как он посланником, дела наши в Персии идут очень хорошо. Толстой радехонек, что книжку Вашу ко мне Вы послали через него; разумеется, он ее задержит и прочтет2, а потом перешлет ко мне, если не заблагорассудит, как говорится, зажилить. Приезд Толстого, разные смуты, все это отняло у меня очень много времени на прошедшей неделе, и хотя я кончил свою годовую отчетность, но завален текущими делами, особенно по случаю беспрерывного поступления из казны матерьялов на новую обмундировку, т. е. ратникам шьется новое белье, платье, сапоги и проч. и проч. Все это очень скучно и очень хлопотливо. -- Впрочем, я большею частью сижу и распоряжаюсь дома, будучи, к великому счастию, и должностью, и чином избавлен от обязанности содержать караулы, поэтому и о здоровье моем вам беспокоиться нечего. Впрочем, кажется, и у вас в Москве зима нынешнего года довольно гнилая. -- Теперь занимает меня мысль о том, как правительство в случае мира поступит с ополчением, с этой 400000-ной силой; искушение очень великое воспользоваться этой силой и не распускать ополчение даром, т. е. не воспользовавшись им. Боюсь, что оно поддастся этому искушению; носятся разные слухи, между прочим, что ополчения будут употреблены на постройку железных дорог. Сохрани Бог, если правительство нарушит свои торжественные обещания; только злейший враг может посоветовать ему это. Всего лучше скорее отпустить ратников подобру-поздорову; они все служат с мыслью, что они не солдаты, что они во временной службе, взяты только войны ради и в случае мира непременно должны воротиться домой. -- Миру они, разумеется, очень рады; если б и всю Бессарабию отдали, Бессарабию, в которой они теперь стоят, так это им все равно, но если бы вздумали по объявлении мира не пускать их домой, будут бунты и беспорядки. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, поздравляю вас, Веру и всех братьев и сестер с 7-м февраля3; верно, Вера к этому дню воротилась из Петербурга. Больше писать нечего; время проходит быстро, но совершенно однообразно в I пусто, т. е. в одних должностных занятиях. Прощайте, цалую ручки ваши, милая 1 маменька и милый отесинька. Будьте здоровы, обнимаю Константина и всех сестер. Что Мамонов? существует?4

220

1856 г<ода> февраля 15-го на 16-ое. <Бендеры>.

И не заметишь, как промчится неделя, милый отесинька и милая маменька, а вот уж 15-ое февраля, и уже почти 3 месяца живу я безвыездно в Бендерах; скоро и Великий пост1, а за ним, за ним весна! Надоела уж мне зима. Хотя февраль считается в здешней стороне весенним месяцем, однако и на этот раз, должно быть, дыхание северных людей спугнуло весну. Разумеется, здесь не то, что теперь у вас, снегу давно нет, т.е. иногда и порошит, но очень скоро сходит, реки свободны от льда, в полях даже зеленеет чуть-чуть травка, но все же сыро, холодно, грязь.-- вот уже 2 месяца <дорога> невыразимо ужасная и вдобавок частехонько, как, например, теперь, ее сколачивает мороз: ни ехать, ни пешком ходить нет возможности. Почта опаздывает дней по 6, лошади выбиваются из сил, проехав только одну улицу. Единственный экипаж, на котором можно ездить, это наши телеги. Мне как нарочно на этой неделе приходилось выезжать раза три; испытывая это мучение, право, думаешь, что живешь за тысячу лет; этак не только при царе Ал<ексее> Мих<айловиче>, но еще при гуннах, аланах, аварах ездили и можно было ездить, а со времен Атиллы2 Россия ни на шаг не подвинулась в этом отношении. Ну чего тут ждать, какого развития, когда из 700 русских городов по крайней мере 600 месяца три лишены всяких путей внутреннего и внешнего сообщения, тонут в грязи, когда с наступлением сумерек никто и выйти из дому не смеет! -- Вы, вероятно, теперь уже знаете о ходе переговоров; а мы, хотя и живем в Бессарабии, до которой это дело несколько касается, не скоро получим о них известия. -- Вы решительно в сильном ходу, милый отесинька; нет No "Петерб<ургских> ведомостей", в котором бы не было упомянуто Ваше имя, или в объявлениях от книгопродавцев, гаи в фельетоне. Во 2 книжке "От<ечественных> зап<исок>" (я читал в газетах ее объявление) в смеси есть возвещение о Вашей книге. Критики, вероятно, появятся в марте. Очень мне досадно, что не скоро их прочту. Благодарю Вас за сообщение строк "Русского вестника" о Вашей книге3; приятно было мне прочесть их, но понимаю, какою строкою были Вы задеты за живое4. Книга Ваша еще до меня не дошла; я даже не знаю, получил ли ее Толстой; если получил, так читает и ждет оказии для пересылки. С последнего моего письма к вам из Одессы (которая всего отсюда 105 верст) ни слуху, ни духу; Сушков не возвращался, и что с ним творится, неизвестно. Эта неизвестность связывает меня по рукам и ногам в распоряжениях по дружине; я бы изменил и уничтожил многие заведенные им порядки, если б знал, что он оставляет дружину. Так же о том, что хотят делать с нами, та же неизвестность. Я во всяком случае дожидаться распущения ополчения и обратного похода не стану, или выйду в отставку, если выпустят, или подам рапорт о болезни, но чтоб решить все это, жду возвращения Сушкова или какого-либо извещения из Одессы. А Толстой по почте ничего не напишет. -- Мне очень хочется прочесть самому Вашу книгу в печати. У Вас в запасе имеются еще записки о Шишкове5 и начатые воспоминания о Гоголе. Вы пишете, что Ваша фотография удалась. Я не знал, что Вы наконец позволили снять с себя фотографический портрет, и очень рад этому. Еали б я не предполагал в скором времени вернуться (хотя и не могу определить срока), то я бы попросил Вас прислать мне один экземпляр. Надеюсь, с следующей почтой получить известие, что простуда Ваша, милый отесинька, не имела последствий. -- Что Олинькино здоровье? Посещает ли ее Овер? -- Из того, что Над<инька> с Верой отправились по железной дороге в П<етер>бург, замечаю, что здоровье Веры несколько укрепилось; впрочем, по моему мнению, мелкая дрожь вагона сильно утомляет. Вы не пишете, как показался Надиньке Петербург и приятно ли ей там было. -- Вот что значит диктовка!6 На глазах моих сестры все стали писать отлично -- правильно! -- Скажите мне, пожалуйста, как поняли вы графа Л<ьва> Толстого?7 Он меня очень интересует, и мне бы хотелось с ним познакомиться8. -- Приказания Вашего об осторожности в речах и письмах послушаюсь, милый отесинька, хотя и очень мудрено положить границы между неосторожным и осторожным. -- Бендеры, конечно, место нездоровое, но Измаил, Килия и вообще вся сторона по устьям Дуная, весь этот угол, называемый Буджак, в тысячу раз хуже. Климат однако ж оказывает вредное свое действие только на прибылых, преимущественно на пришедших с севера. Лишенные кислой пищи, они неохотно употребляют пряности, которые изобильно пожирает здешний житель (несмотря на все благоухание, весь юг воняет чесноком). Самое вредное время года здесь в Бендерах -- это время разлива Днепра, а он изволит разливаться два раза: в марте (хотя уже давно льда нет) и в июле или августе. Разливаясь, он затопляет камыши, плавни, и испарения, вызываемые весенним и летним солнцем, гибельны для чахоточных; нехорошо и тогда, когда цветет камыш. Обо мне не беспокойтесь. Я почти не выхожу и не подвергаюсь действию воздуха; вообще, слава Богу, совершенно здоров, кроме того что иногда жестоко мучаюсь геморроем. Последнее -- от сидячей жизни и усиленных занятий; я теперь на другом стуле и не сижу, как на деревянном. --

Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте ради бога здоровы, цалую ручки ваши и обнимаю Конст<антина> и всех сестер. Авось-либо в следующий раз сообщу вам что-нибудь положительного о себе. Странное положение нашей дружины не может же долго продлиться. Прощайте, будьте здоровы.

И. А.

А вы ни слова не пишете о Трутовских.

221

1856 г<ода> февр<аля> 22. Бендеры.

По получении этого письма, милый отесинька и милая маменька, приостановитесь писать ко мне, потому что письма ваши уже, может быть, не застанут меня в Бендерах. Все это покуда мое предположение, и если оно не состоится, то, разумеется, тотчас вас уведомлю. Наши три дружины, стоящие в Бендерах, как я уже писал вам, не присоединяются к армейским полкам, а составят особый полк, командиром которого будет гр<аф> Гурьев, начальник Верейской или 109 дружины. Гр<аф> Гурьев еще в Одессе, ждет формального приказа, но на днях будет непременно. Как только он приедет, я сейчас попрошу уволить меня от должности казначея по болезни, и он, как полковой командир, может назначить казначея из офицеров другой дружины (у нас некого); затем я упрошу графа дать мне командировку в Москву, а в Москве уже можно будет и окончательно собою распорядиться. Надеюсь, что Гурьев мне не откажет. Должность сдавать мне не долго, но досадно, что тут примешалась история С<ушкова>, которому велено сдать дружину майору 109 дружины Померанцеву, но приказа еще нет, и дело тянется. -- Вот и масленица! Покуда она проходит в Бендерах очень скромно. Наши офицеры б<ольшею> частью больны, да и разные междоусобия расстроили прежнее согласие. -- Впрочем у меня каждый день в час блины; никто не зван, но всякий оповещен, поэтому кто только может, приходит. А знаете ли, почем здесь гречневая мука, разумеется, лучшая, называемая манная? Шесть руб<лей> серебром пуд! -- В Москве переход от масленицы к посту очень ярок и поразителен. Здесь же в Бендерах всего одна церковь, которая, разумеется, бывает битком набита, потому что сходится народонаселение подгородных слобод. -- Вчера получил я ваше письмо от 9-го февраля. Очень рад, что подписка снята1: этим, конечно, первый воспользуется Константин и за ним Хомяков, с прочих хоть бы и не снимать, даже покойнее за подпиской, есть извинение, предлог2. Все же, я думаю, журнал не успеет выйти к положенному сроку3. -- Я сам не ожидаю большого успеха для "Русской беседы"4, но не по недостатку редактора, а по другим причинам. Условия, благоприятствовавшие успеху последнего "Моск<овского> сборника", миновались: года полтора тому назад, кто бы ни был редактор, "Беседа" имела бы успех огромный5. -- Это журнал слишком исключительный, слишком серьезный, доступный пониманию очень небольшой части публики и не представляющий, как прочие журналы, большой выставки товаров по всякому вкусу. -- Вообще для успеха нужно, чтоб журнал был криклив и задорен, с перцем, или чтоб действительно похож был на целый книжный магазин. Поэтому и "Русский вестник", хотя бы в нем и были дельные статьи, никого не удовлетворяет (я, впрочем, не видал ни одной книжки). Впрочем, что называть успехом. Матерьяльного успеха не будет, но будет успех в том смысле, что приобретет и "Беседа" человек 10, 20-ть новых последователей, воспитает некоторых в новом направлении. В этом смысле и "Сборник" Панова6, которого не разошлось и 300 экземпляров, имел успех, подействовал на некоторых. А впрочем, заранее ничего верного сказать нельзя. Ввернется какое-нибудь обстоятельство и обманет все предположения. -- Повторяю вам, что войско желает мира. -- Сюда пришел один батальон житомирского полка, 6 месяцев защищавший 5 бастион и 6 раз отбивший натиск в последний день осады. Нет ни одного офицера, у которого бы не было пяти, шести ран, сабли за храбрость и креста. Старший из них, теперь батальонный командир, получил 8 ран, про которые на вопрос мой отозвался: "Ничего, позаживало!" (он южнорусского происхождения). Все это "герои Севастополя" и точно герои, но которым нет никакого дела до цели и значения войны. -- Да, меня самого беспокоит доклад Плетнева7. Вот если бы Вашу книгу велели бы купить во все учебные заведения и уездные училища, что бы и следовало сделать, это было бы и справедливо и для книгопродавца хорошо. -- Итак, может быть, что на 3 неделе поста я выеду из Одессы, куда непременно должен съездить, разделавшись с Бендерами. Поеду я не шибко как по случаю сквернейших дорог, так и потому, что остановлюсь дня на два в Полтаве, в Харькове, заеду к Трутовским, Елагиным8, пробуду несколько времени в Серпухове. Неизвестен мне ваш дом, и потому не знаю, есть ли в нем какой-нибудь отдельный уголок для меня или, лучше сказать, для моих занятий, потому что по приезде примусь за работу Географ<ического> общества9. Нет ли какой-нибудь комнатки во флигеле? Я впрочем буду писать вам до самого отъезда. -- Прощайте, милая маменька и милый отесинька, желаю вам в здоровье и спокойствии встретить Великий пост. -- Цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

222

18 56 г<ода> февраля 29-го. Бендеры.

Завтра день Вашего рожденья, милая маменька. Цалую ручки Ваши, поздравляю Вас, поздравляю милого отесиньку и всех нас. Как нарочно, третьего дня получил я и приписку Вашу, милая маменька, при письме отесиньки от 16 февраля. -- Ваше желание, чтоб я оставил дружину, близко к исполнению, милая маменька, но времени еще все означить не могу. Только вчера вечером разделались с Сушк<овым>, т.е. он окончил сдачу дружины майору Померанцеву (из дружины 109) и уехал. Майор человек новый, еще порядком не принялся за дело, не устроился с квартирой и т.д., так что поневоле, до времени все должен взять на свои руки. На днях это все должно уладиться, и тогда стану я улаживать свой отъезд. Подать просьбу об отставке и ожидать ее разрешения, а между тем, в ожидании отставки (которая выйдет не скоро) продолжать заниматься и накапливать отчетность при сдаче должности просто невозможно, а потому я хлопочу о командировке в Москву, так как с 1-го марта прекращается срок отпусков. -- Но, оставив ополчение, я не располагаю покуда вступать вновь на службу: я очень устал и желал бы попить eau de Vichy {Воду из Виши (фр.). }. Я не умею служить так, чтоб у меня от службы оставалось свободное время, чтоб служба не поглотила меня всего, а так как теперь самые занятия служебные противны моим наклонностям, то это нравственное насилие сильно меня утомляет. Я просто изнашиваюсь на службе и силы мои не те, какие были 15 лет тому назад. -- Теперь я займусь отчетом Геогр<афическому> обществу. Окончив его и отдохнув несколько, меня, может быть, снова куда-нибудь дернет, но вряд ли я поступлю на службу в Морское м<инистерст>во1. Занятия, доступные не морякам в морском ведомстве, это по комиссариатской части. В таком случае лучше служить казначеем и квартирмистром в дружине, где занятия те же, с тою разницею, что тут я в непосредственных сношениях с людьми так называемого низшего звания, их защитник, полезен им и вознаграждаюсь за это их искреннею благодарностью и любовью. -- Впрочем все это предоставляю времени. -- Как ни тяжка была для меня служба, но я нисколько не раскаиваюсь в том, что поступил в ополчение, познакомился с этой стороной администрации и много вынес для себя пользы. Одно уже то, что приходится целый год жить в обществе людей не только не симпатичных, но скорее антипатичных и дисгармонирующих со мной во всех отношениях, много воспитывает человека: поневоле отыскиваешь в каждом из них какую-нибудь человеческую, добрую сторону, чтобы выйти из этого состояния диссонанса.-- В "Петерб<ургских> ведомостях" прочел я наконец краткий разбор Вашей книги, милый отесинька; несмотря на расточаемые похвалы, разбор отзывается досадою на восторженные и большею частью нелепые приветы Вашей книге, например, новые идеалы, новая школа и т.п. Из этого же разбора видно, что Куролесов во многих местах называется Куроедов, мать Багрова то Софьей Николаевной, то Марьей Никол<аевной>, Прасковья Ивановна -- Надеждой Ивановной2. Рецензент прямо говорит: "Мать автора, М<ария> Николаевна"3 и превозносит ее. Он прибавляет, что все внимание читающего русского мира поглощено Вашею книгой. Прочих отзывов я не читал. Не знаю, говорил ли кто из них о высоком достоинстве правды, о теплоте беспристрастия Ваших рассказов, милый отесинька. Много можно было бы сказать про Вашу книгу, и Вы лучше всех сами судить ее можете. Право, Вы бы хорошо сделали, если б в виде письма к кому-нибудь, хоть к Тур<геневу> написали свое собственное мнение и о толках, порожденных Вашею книгою, и о самой книге, и тем положили бы конец возгласам a la Григорьев4. Все крикливое, шумливое, заносчивое, всякая выходка становится неуместною, неприличною, жалкою перед высокой воздержностью тона Вашей книги, пред зрелостью суда, пред спокойствием изложения. -- А книги Вашей в печати я все же не видал. Толстого услали с поручением в Николаев, и ответа я от него до сих пор не добился. Прощайте, милая маменька и милый отесинька, дай Бог вам здоровья и здоровья; Вы, разумеется, будете говеть на 1 неделе5, милая маменька, и в субботу будете причащаться. Заранее Вас поздравляю. -- Хлопот очень много, нынче же 1-ое число, и я спешу кончить. Цалую ручки ваши, обнимаю Константина и сестер.

223

7 марта 1856 г<ода>. Бендеры.

Вчера Сухозанет делал смотр дружинам и нынче утром уехал, и нынче же я подал рапорт о болезни и о том, чтобы назначили офицера, которому бы я мог сдать должность. Разумеется, все это заранее было предусмотрено, преемника я сам себе выбрал1 и завтра же начну сдавать должность. Сдать ее мне недолго теперь, когда отчеты все окончены и отосланы и дела приведены, можно сказать, в отличный порядок, но я обещал своему преемнику ввести его во все подробности службы, приучить его, наставить, направить, словом, передать ему всю опытность, приобретенную мною в течение года. Все это меня не задержит, а затруднение только в благовидном предлоге для командировки, так как отпусков теперь нет. Но и это уладится на днях. Думаю впрочем, что с следующей почтой я уведомлю вас окончательно, еду ли и когда именно. -- 5 марта я получил ваше письмо, милый отесинька и милая маменька, от 23 февраля, т.е. оно пришло на 12 день. Ваши письма ко мне доходят скорее, чем мои к вам; они, т.е. ваши письма попадают как-то на одесскую почту и доходят этим путем скорее, чем письма, отправляемые прямо в Бендеры через Киев. -- Очень мне жаль Н<иколая> Петровича2 и воображаю, как должна была подействовать на вас его смерть. Добрый был человек Н<иколай> Петрович. -- Что за комедию разыгрывают Кокорев и Погодин!3 Читать возмутительно. Впрочем, возмутительно только по первому впечатлению; все это совершенно в порядке вещей. Беда от русского направления, которым изволит проникаться светское общество! Слова "народность", "русский дух", "православие" производят во мне теперь такое же нервическое содрогание, как "русское спасибо", "русский барин" и т.п.; охотно согласился бы прослыть в обществе и западником и протестантом. Я недоволен программой "Русской беседы"4, да и вообще не люблю программ, не люблю этих вывесок направления. Не слышится мне во всем этом ни теплой любви к истине, ни горячего стремления к ней и к благу общему, а много умной суеты, самолюбивой потехи; нет искания истины, а самонадеянная, заносчивая уверенность в том, что уже поймали и держат ее за хвост, гордая проповедь, односторонняя, гремучая, считающая все вопросы порешенными, но нисколько не снявшая печати с таинства русской жизни!.. Впрочем, не хочется и распространяться об этом предмете тогда, как я имею в виду отъезд и, следовательно, в непродолжительном времени изустные разговоры. --

Слухи вновь неблагоприятны миру, и ратники наши, уже видевшие на небе разные знамения "к любви, к миру" (белые круги около месяца и т.п.), опять повесили носы. Впрочем, может быть, мир и заключится, но никто в него верить не будет; будет продолжительное перемирие, но не мир, который и невозможен в мире, пока Наполеонид на престоле. Ни одна держава по заключении теперь мира не вложит в ножны оружия, а будет держать его наготове. Если бы точно знать, что будет война, если бы не было у меня в виду отчета по Географ<ическому> Обществу, так я бы, может быть, остался в дружине. Жду с нетерпением газет: что-то они скажут5.

Прощайте, милый отесинька и милая маменька, еще не пишу "до свидания". Будьте здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Конст<антина> и всех сестер.

Посылаю вам письмо Толстого6, только что мною полученное.

224

Июня 1-го 1856 г<ода>. Пятница, 6 часов вечера.

Мценск.

До сих пор ехал совершенно благополучно, милые мои отесинька и маменька; коляска казалась мне роскошью, так что останавливаться в дороге для ночлегов было бы вовсе не нужно. Но под самым Мценском переломилась передняя ось и треснула над ней деревянная подушка. За починку просили сначала 13 р<ублей>, наконец согласились за 8 р<ублей> серебр<ом>. Каков грабеж! Делать нечего, приходится дать и ждать. -- Из Москвы я ехал не останавливаясь вплоть до Серпухова, где пил чай, потом не останавливаясь до Тулы, где также пил чай; потом думал ехать не останавливаясь до Орла. Я нигде не обедал, пробавляясь провизией, отпущенной из дома, стараясь поскорее от нее избавиться. В особенности полезны и хороши дорогою апельсины, за которые премного Вас благодарю, милая маменька. Порошки принимать продолжаю, но лихорадки до сих пор ни малейших признаков не чувствую; напротив я совершенно свеж и здоров. -- Дорогою никаких происшествий и встреч не было; впрочем я почти и не вылезал из экипажа. Так недавно проехался я по всем этим местам1, что прежнего живого интереса не возбуждает во мне дорога; езда мне уже несколько надоела; впрочем, если бы места были новые, то, верно бы, участие возбудилось.

Что-то делается у вас? Уехал ли отесинька в деревню или еще в Москве? Хотя и жарко днем, но очень ветрено, и ветер не теплый, кажется, северозападный. У меня верх коляски защищает вполне и от солнца и от ветра, но в деревне эта погода неприятна. Что Олинька и ее рука? Вопросы бесполезные, разумеется, потому что сведения все я получу прежде ответа на это письмо, но они невольно пишутся, потому что беспрестанно приходят в голову. Пожалуйста, милая маменька, не грустите, не лишайте себя бодрости, которая так вам нужна для других. Бодрость необходимое условие для перенесения всех трудных обстоятельств, которыми Вы теперь, окружены. На мой счет будьте покойны и уверены, что я не захочу какою-либо неосторожностью усиливать бремя Ваших забот и огорчений и буду беречь свое здоровье, как только можно, рискуя даже прослыть эгоистом. -- Прощайте же, милая маменька и милый отесинька, благодарю вас, цалую ручки ваши: будьте бодры, спокойны и по возможности здоровы. Дай Бог, чтоб все затруднения уладились. Обнимаю крепко Константина, Олиньку и всех сестер. Итак, до Полтавы. Прощайте!

И. А.

225

1856 г<од>. Вторник. Июня. Оболонь.

Вас очень удивит, что я пишу вам письмо еще не из Николаева, а с дороги, из имения в Хорольском уезде М<ихаила> П<авловича> Позена, милые мои отесинька и маменька. -- В последний раз я писал вам из Полтавы; не доезжая первой станции, ось передняя опять сломалась; дело было к вечеру, и я должен был ждать до утра, пока ее починят, приютившись сам в имении Абазы, куда меня тотчас пригласил молодой хозяин или, лучше сказать, за отсутствием хозяев племянник их, студент медицинского факультета Харьк<овского> университета, живущий тут с двумя докторами-поляками. Явление редкое, чтобы человек богатый занялся добровольно медициной. -- Наконец кое-как в пятницу к свету добрался я к Позену -- и ось опять оказалась сломанною! Тут впрочем есть в имении настоящие мастера-каретники, которые доискались причины постоянной ломки (по их мнению, это от того, что передний ход слишком широк; они его теперь и укоротили). Таким образом, одна починка этого экипажа стоит мне более 20 р<ублей> сер<ебром>. У Позена, который принял меня наигостеприимнейшим образом, нашел я бездну матерьялов для предстоящего мне дела. Кн<язь> Васильчиков1 провел у него сутки и кое-что записал, а я остался с нынешним днем почти пять дней, пославши, впрочем, эстафету к кн<язю> Васильчикову, чтоб объяснить ему причину медленности моей езды, болезнь мою и проч. -- Поз<ен>, который после Тур<ецкой> камп<ании> 1828 г<ода>2 исследовал злоупотребления продовольствия, ревизовал в жизнь свою не раз провиантские комиссии, написал устав продовольствования, ныне действующий, не для армии во время войны, а в мирное время, сочинил теперь целый проект продовольствования армии во время войны, такой человек, конечно, очень полезен своею опытностью3. Он дал мне прочесть все свои записки и труды по этому предмету, также и печатные узаконения (ибо я решительно не знаком с этой частью, да и вообще с сводом военных законов), сообщил целый план действий, целую систему следствия, даже написал мне программу вопросов, которые надо предложить интендантству, и сведений, которые надо от него требовать. Я очень ему благодарен, и теперь эта дикая чаща начинает меня пугать менее; я теперь уже вооружен компасом и не боюсь заблудиться. Нынче вечером я от него еду в Кременчуг и далее в Николаев, где и буду суток через двое. Так думаю, но на всякий случай пишу к вам отсюда. -- Здесь встретил я в числе гостей некоего Устимовича (соседа Позена по имению); он просил меня убедительно напомнить Вам, милый отесинька, об нем; он когда-то жил вместе с Княжевичем и не раз езжал с Вами на охоту; он велел Вам сказать, что стрелял дупелей и бекасов на берегах Аракса и у подошвы Арарата. -- Ригельману, который живет отсюда в 12 верстах, дали тотчас знать о моем приезде, и он приехал сюда же к Позену. -- Я совершенно здоров, даже чувствую себя здоровее, чем в Москве до лихорадки. Лихорадка не возобновлялась ни разу, несмотря на то, что я ел рыбу, пил молоко и купался. -- Ригельман послал в "Р<усскую> беседу" маленькую статью о способе освоб<ождения> на волю крестьян в Австрии4, т.е. выписки об этом предмете из разных немецких книг; Поз<ен> также собирается послать статью о железн<ых> дорогах5. -- Замечательного ума этот господин! -- Он очень жалеет, что в Москве не успел познакомиться с Вами, в восхищении от Вашей книги и от "Луповицкого"6. -- Такие ли же у вас жары, как здесь, перемежающиеся впрочем дождем, легкими грозами? Какая здесь растительность, какая сухость в воздухе, несмотря на то, что вода в десяти шагах! -- Авось в Николаеве я найду теперь ваши письма и узнаю, что делается с вами и где вы теперь. Дай Бог, чтоб все это уладилось хорошо. Как больно, больно подумать, что вы можете не отдохнуть, не воспользоваться летом! Прощайте, милая маменька и милый отесинька, цалую ручки ваши. Обнимаю Конст<антина> и сестер. Обо мне не беспокойтесь. Теперь буду уже вам писать из Николаева.

И. А.

226

Николаев. 18-го июня/1856 г < ода >. Понедельник.

До сих пор не имею о вас никаких сведений, милый отесинька и милая маменька; не знаю, что у вас сделалось и делается в эти 19 дней. Здесь как-то очень странно и неправильно ходит почта и большой беспорядок в конторе: я заходил туда и видел, что письма принимает молодой сын почтмейстера, мальчик лет 11, за отсутствием отца. -- В середу ожидают почту, и авось-либо мне перешлют из Полтавы ваши письма. Я приехал в Николаев 15-го июня (в пятницу) рано утром. Только что выехал от Позена, где каретники, казалось, вычинили мой экипаж на славу, как на первой же станции переломилась ось совершенно в новом месте, отскочил конец с гайкой и чекой. Как нарочно, случилось это вечером, порядочного кузнеца не было, и только к полудню следующего дня малороссийский коваль поправил дело, наварив новый конец железа и провертев в нем дыру так, как делается в русских телегах, а не в экипажах. Так я и доехал до Николаева уже благополучно, кроме того, что от натуги на песчаной дороге перелопались все тяжи и надо было их чинить в Кременчуге. -- Я остановился в гостинице, где и теперь нахожусь, поехал в ордонанс-гауз, в полицию, справляться о князе Вас<ильчикове>. Никто ничего не знает, говорят, был да уехал. Наконец от коменданта узнал я, что Вас<ильчиков>, воротившись из Одессы, куда ездил на два дня, отправился с ген<ералом> Козляиновым1 в Севастополь на пароходе, так, взглянуть на эти печальные развалины, что помещение ему и чиновникам отведено во дворце. Во дворце (так называется одноэтажное длинное и узкое деревянное здание, очень бедно убранное и преглупо устроенное) нашел я Шеншина, только что приехавшего, и Зарудного2. Помещены они и еще некоторые чиновники прескверно: у всех по одной комнатке, без передней, точно, как кельи в монастыре. Мне указали было на одну порожнюю клетку рядом с спальней Васильчик<ова>, но я не решился ее занять, тем более, что в ней не было ни стола, ни стула. Теперь оказывается, что для помещения меня и еще 4-х чиновников назначен еще домик вблизи от дворца, куда я и перейду завтра. Но дело не в том. В субботу вечером князь В<асильчиков> воротился и слег в постель, простудившись от частого купанья в море, не опасно, но так, что никого решительно не принимал и не в состоянии заняться делом. Болезнь еще продолжается, а без председателя члены ком<иссии> не могут действовать, и все в застое. Князь это чувствует, бесится на свою болезнь и еще больше от того расстроивается. Очень жаль во всех отношениях и собственно его жаль. Авось-либо через несколько дней мы приступим к правильным занятиям. Теперь, за исключением двух, трех человек, вся комиссия съехалась. Состав ее прекрасный, и приятно видеть вместе человек 15 людей, честных, благородных, одушевленных искренним желанием пользы, понимаемой не пошло и не мелко, собравшихся для одной цели. Генерал Лихачев и Козляинов очень умные и замечательные люди, деятельно, особенно последний, участвовавшие в войне3, а потому и рассказы их чрезвычайно интересны. Я познакомился со всеми и был принят как давно ожидаемый очень дружески; не говорю уже о Шеншине. К Шеншину должна приехать на днях его жена4 и останется здесь до конца комиссии. С обществом здешним, теперь, впрочем, очень малочисленным, почти никто не знаком, и вообще большого содействия и сочувствия к нашему делу в нем не видно. -- До сих пор мы вчитываемся в матерьялы и изучаем узаконения военной администрации. Дни стоят знойные, небо ярко-голубого цвета, води, хотя и много (устья Буга и Ингула), но купанье неудобное; в городе вода от судов и шерстяных моек не чиста, а ехать за город далеко и жарко. Ночи чудесные; воздух сух и необыкновенно легок для дыханья. -- Николаев -- городок, построенный правильно и однообразно, но не красиво, на плоском месте; дома, как вообще на юге, одноэтажные, садов и тени мало, пыль и песок. Он показался мне очень слабо населенным, вероятно, по случаю несуществования флота, и неоживленным. Жидам тут жить запрещено, цены на все припасы, да и вообще на все страшно дороги. Удобств для жизни здесь никаких. -- Странный вид представляет теперь этот город с моряками, лишившись прежнего значения и не приобретя нового. -- Вот вам два новых известия, если только вы о них ничего не знаете. Из Екатеринославской и Херсонской губернии множество помещичьих крестьян вследствие слухов о вызове будто бы людей для населения Крыма вместо татар целыми селениями потянулось "приписываться в Козлов (Евпаторию)". Они это делали вовсе не в беспорядке, простившись как следует с помещиками. Не знаю еще, какие меры приняты правительством. Если поступать грубо, то большая часть уйдет в Бессарабию, но не в нашу5. -- При проведении пограничной черты в Бессарабии французский и австрийский комиссары предъявили спор, оттягивая от нас Белград, столицу болгарских колоний, известную во всей Болгарии. -- Видите ли: есть два Белграда, старый и новый, в 4-х верстах друг от друга; важен только новый, стоящий на узком озере, соединяющемся с Дунаем рукавом, способным сделаться судоходным. Иностранцы говорят, что разумелся Белград старый в тех словах, где говорится, что граница идет ниже или южнее Белграда, т.е. новый они хотят взять себе, оставляя нам старый. На это русские возражали, и уполномоченные en ont refere aux cours {Своевременно доложили (фр.). }. -- Я решился не писать вам в письмах ни о ходе дел комиссии, ни о лицах, ее составляющих, и вообще писать как можно менее такого, что могло бы быть интересно другим, непрошенным читателям. Зато я начал вести памятные записки6, и меня это очень занимает. Не знаю, хватит ли терпения и времени на постоянное продолжение их. Предмет их -- не моя внутренняя жизнь, а внешняя по отношению к лицам, с которыми сталкиваюсь, и к событиям, которых я свидетелем и участником, -- словом, свод всех приобретений дня, виденного и слышанного, имеющего интерес общий. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Сказали было, что завтра приемный почтовый день, а теперь уверяют, что прием только нынче до 2-х часов. Прощайте, будьте здоровы и совершенно спокойны насчет моего здоровья. Цалую ручки ваши и обнимаю Конст<антина> и сестер. Дай Бог, чтоб все у вас было благополучно. С нетерпением жду известий от вас: где вы теперь, что Олинька и ее рука. Получили ли вы мои письма: я писал вам из Орла, из Полтавы и от Позена, адресуя в дом Пфеллера. Распорядитесь, чтобы там не пропадали письма.

227

Воскрес<енье> июня 24-го< 1856 года>. Одесса.

Пишу к вам из Одессы, куда приехал несколько часов тому назад и где пробуду только несколько дней с тем, чтоб опять вернуться в Николаев. Что это значит, милый отесинька и милая маменька, что до сих пор нет от вас писем? Я получил вчера в Николаеве письмо от Гриши от 5 июня из Самары; я выехал из Москвы 31-го мая, следовательно, пять дней спустя отправлено это письмо. Правда, оно было прямо адресовано в Николаев, а вы адресуете ваши письма в Полтаву. Но, кажется, я принял все меры к немедленной пересылке мне писем. Напишу с этой же почтой еще письмо к почтмейстеру. Я к вам посылаю уже 5-ое письмо, адресуя все в дом Пфеллера1. Вообразите, я даже не знаю, где вы, в деревне ли, в Москве ли? -- Из последнего письма моего вы узнали, что князь В<асильчиков> заболел. Теперь ему гораздо лучше, и он начал заниматься делами, хотя все еще не совсем оправился. Впрочем, настоящее дело еще не завязалось: требуются сведения из разных мест, которые еще не получены, дела также не все доставлены, и вообще по недостатку данных и по самой новизне своей предмет этот никем вполне не обнят. Одним словом, занятия порядком еще не устроились, как это и должно быть сначала. Прежде чем повести осаду, надобно сделать рекогносцировку местности. Личность кн<язя> В<асильчикова> выясняется для меня все больше и больше и в самом выгодном для него свете. Я предполагал в нем некоторую слабость характера, проистекающую от излишней доброты, даже некоторую шаткость мнений, и ошибся. Он председатель не по одному названию, обнимает дело лучше всех членов, не подчиняется ничьему влиянию, не увлекается чужими воззрениями, и направление делу исключительно дается им; все прочие исполняют по частям заданные им работы. -- В ожидании получения разных подлинных дел и сведений предположено собрать все официальные статистические данные о состоянии края, чтобы судить о степени разорения его и истощения вследствие разных обременительных повинностей и проч. Для этого-то я и приехал в Одессу, где сосредоточено Главное управление краем, а потом можно будет поверить их посредством частных сведений и экскурсий. Не знаю, что покажут цифры, но мне сдается, что едва ли они оправдают слухи, волнующиеся от Одессы до П<етер>бурга. Везде, где я ни проезжал по Новоросс<ийскому> краю, поля засеяны -- не яровым, но и озимым хлебом (значит, еще в прошлом году), степи скошены и усеяны стогами. Хотелось бы дознать, засеяны ли собственно крестьянские поля в помещичьих имениях, но это едва ли возможно узнать с достоверностью. -- Вот посмотрим. -- Война всегда есть бедствие для края, но я ношу убеждение, что она вовсе не истощила жизненных сил России; через год и Новороссия, кроме Крыма, разумеется, отряхнется как ни в чем не бывало и встанет на ноги, как прежде. Но любопытно именно измерить меру тягот, которые мог выдержать край, без подрыва сил для будущей жизни. -- Мне в Николаеве отвели квартиру, очень хорошенькую, недалеко от дома, занимаемого князем В<асильчиковым>. -- Вместе со мной, т.е. в одном доме поместятся подполк<овник> Левицкий и Оболенский2, когда приедут. К Шеншину приехала жена его Елена Сергеевна, прекрасная и премилая женщина, очень неглупая, серьезно и благочестиво настроенная. -- В Николаев вчера явился, как бы вы думали, кто? Кодрингтон, главнокомандующий английский. Был он в Одессе, отправился в Николаев, высмотрел, что ему нужно, поехал оттуда в Очаков. Разумеется, он явился не инкогнито, напротив, его везде встречали местные власти и оказывали ему все удобства, и разумеется, он имел на это разрешение, но я нахожу, что и просить об этом с его стороны было страшным нахальством. Николаев -- единственный залог надежд на будущность флота, игравший немаловажную роль на конференциях, недоступный врагам во время войны, впустил в себя врагов в мирное время. В свите Кондрингтона были и моряки. Подлостей, впрочем, особенных при встрече и приеме (он здесь обедал) не было, но англичане эти путешествуют будто дома и вообще не относятся к нам как гости. Через неделю они очищают Крым, а французы уже совершенно очистили.

Очень хороша Одесса летом, т.е. хорошо море Черное летом, с парусными и дымящимися судами, чудно голубого цвета. В городе жизнь, деятельность и удивительная пестрота костюмов, наречий и людских пород, из которых южная и восточная преобладают. Бульвар и лестница к морю кишат под вечер гуляющими. Все это приятно, как приятно было бы видеть это в чужих краях, в качестве путешественника. Очень жалею, что жены Скальковского нет теперь в Одессе; других дам я не знаю, а сам исполнить поручение сестер не решаюсь. -- Вода в море, говорят, очень тепла. Везде устроены купальни, и я намерен завтра выкупаться. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька; как досадно и грустно оставаться в такой неизвестности! Что О линька? Какова погода у вас: здесь очаровательная. Нигде вы на севере не дышали таким воздухом. Прощайте, цалую ручки ваши, обнимаю крепко Константина и сестер. Дай Бог, чтоб у вас было все благополучно. --

Ваш И. А.

228

2 июля 1856 г<ода>. Николаев.

Наконец вчера получил я письмо Ваше, милый отесинька, от 19 июня, адресованное прямо в Николаев; в нем есть вести и об Вас, милая маменька. Это первое письмо, полученное мною от вас со времени моего отъезда (31 мая), а потому я предполагаю, что в течение 20 дней, верно, было отправлено вами в Полтаву одно или два письма, которые до меня не дошли. Итак, маменька с Маш<енькой> проводят это жаркое лето в Москве. Как это прискорбно! Не имея сведений, я продолжаю адресовать в дом Пфеллера: неужели в этом душном доме приходится жить маменьке. Бедная Олинька! -- Надеюсь, что теперь получать буду ваши письма уже в порядке, но едва ли есть другой город в России, где почтовое дело было бы в такой степени неисправно, как в Николаеве. -- Я воротился из Одессы в пятницу утром и нашел на моей квартире Оболенского (Егора), приехавшего прямо из калужской деревни1. В Одессе купался я несколько раз в море. Вот наслаждение-то. Купанье устроено со всеми удобствами, тут же, у набережной; я не оставался долго и не чувствовал никакого дурного последствия. Есть люди, которым купанье морское вредно, как напр<имер>, Грише. Кстати о нем. Я получил от него письмо здесь, в Николаеве, в ответ на мое письмо. В Одессе по просьбе сестер я справлялся в магазинах, и вот справки: есть барежевые2 платья, великолепнейшие, a disposition {Здесь: с готовою отделкой (фр.). }, т.е. с узорчатыми каймами, стоящие от 19 р<ублей> до 22 р<ублей> сер<ебром> платье. Платья без dispositions стоят дешевле, но в них воланы делаются из той же материи, что и платье. Есть и в 10 р<ублей> сер<ебром>, но мне показались они слишком простенькими. Все это мне растолковали в магазине "Anglofrancais" {Англо-французском (фр.). }. Мозаик совсем почти нет, а которые я нашел, оправленные в золото серьги и брошка, стоят не менее 26 р<ублей> сер<ебром>. Поэтому я ничего и не купил, а ожидаю их приказаний. Платья рубл<ей> в 19 действительно великолепны. Впрочем, теперь, как мне и в магазине сказали, цены эти выше обыкновенных потому, что никто не ожидал такого скорого окончания войны, и лионские фабрики так завалены заказами, что не могут удовлетворять всем требованиям, и подняли цены. Вообще товары в Одессе почти не подешевели, и привоз еще незначителен. Если сестры потребуют чего, то я могу и не сам, а чрез посредство одной моей знакомой дамы и скупить, что нужно. -- Я очень рад, что Вы, милый отесинька, принялись за "Наташу"3. Эта работа надолго займет Вас и особенно пригодится в дурную летнюю погоду. Об уженье своем и о грибах Вы ничего не пишете. -- Что делает Константин и готовит ли он какую работу. -- Князь В<асильчиков> совсем выздоровел и много очень занимается. Впрочем, общая работа идет не совсем споро и дружно, отчасти оттого, что нас слишком много. Из рассказов, которые мне приходится часто слышать, вижу я, как фальшивы репутации многих героев, созданные в Москве и Петербурге, как преувеличено многое и вообще, как эхо и резонанс дают ложное понятие о первоначальной истине. Замечательно также, что превознесение черноморцев похвалами паче меры чрезвычайно обидело и раздражило армию, гибнувшую тысячами на бастионах. Вообще хорош и истинно высок только "нижний чин"; храбрость же большей части офицеров не имеет нравственного достоинства. -- По рассказам, Севастополь был что-то вроде Содома и Гоморры4 относительно нравственности; Малахов курган прозывался "Хребет беззакония". Следует изо всего этого вывести, что разврат в русском человеке не растлевает и не расслабляет его, а сам есть результат сил и энергии, осужденных на бездействие. Жду с нетерпением известия об Ив<ане> В<асильевиче> Киреевском. Неужели он умрет?5 Еще одним деятелем меньше, и все редеет круг. Но это еще не верно, и Бог даст, не случится вовсе.

Жизнь в Николаеве, в этом скучном городке, осадке черноморского флота, протекает для меня так однообразно, что, право, рассказывать нечего, потому что о комиссии собственно я решился не писать вовсе; да и комиссия еще только вчитывается в дела и собирает предварительные сведения. -- Содержание денежное наше состоит в жалованье (270 р<ублей> сер<ебром> в год по моему чину; это жалованье должно прекратиться с июля) и в 45 р<ублях> сер<ебром> суточных в месяц. Со столом кой-как нас, человек 6, устроилось артелью.

Прощайте, милые отесинька и маменька, будьте здоровы по возможности, цалую ручки ваши, обнимаю Константина и сестер. Дай Бог, чтоб положение Олиньки скорее улучшилось и дало бы возможность Машеньке приехать в деревню. Прощайте.

И. А.

229

8 июля 1856 г<ода>. Николаев.

Получил я нынче письмо ваше от 26 июня. Слава богу, что Олиньке лучше и что Вам, милая маменька, открывается возможность отдохнуть несколько в Абрамцеве. Вы не пишете мне ни адреса московской квартиры Вашей, ни того, были ли Вами или маменькой писаны письма в Полтаву, прежде чем вы получили мое полтавское письмо. Вы радуетесь возвращению лета: здесь оно не прекращалось, но вот уже неделя, как всякий день небольшие грозы и дожди. Впрочем, так тепло, что через час и не видно следов пролившегося дождя. -- В прошедшем письме вы сообщили мне только известие об отчаянной болезни, а теперь известие о внезапной смерти Ив<ана> Васильевичах Что Авдотья Петровна, что Петр Вас<ильевич>?! Во 2-ой книжке "Беседы" должна появиться его статья2; не знаю, успел ли он окончить ее3 и дописать вторую половину -- результат трудов, тревог и исканий всей жизни, последнее свое слово. Чистая была эта жизнь, всегда полная искренних, чистых стремлений к истине. Большая часть людей нашего круга были ему товарищами с самого детства4; воображаю, как глубоко и искренне они огорчены. Верно, кто-нибудь из друзей его скажет об нем в "Беседе" несколько теплых слов5. Бедный Петр Васильевич! Он сам очень плох здоровьем6, и так горячо любил брата. --

Кн<язь> Васильчиков едет завтра опять в Крым на неделю, а потом отправлюсь и я собирать сведения о степени истощения и разорения края. Я с нетерпением ожидаю времени своего путешествия, потому что никогда не видал Крыма; но до этого времени я еще успею написать к вам Кн<язь> Вас<ильчиков> поедет и в Москву на коронацию7, оставив комиссию здесь, но потом воротится; кажется, он не предполагает окончить занятия комиссии ранее будущего года8. -- Я совершенно здоров и вовсе не чувствую в себе присутствия своих недугов; причин к раздражению нет никаких, потому более, что я слежу преимущественно общую систему распоряжений, а не частные случаи. Жизнь проходит очень мирно, спокойно и, пожалуй, беззаботно, потому что дело идет себе своим чередом, и личная ответственность или участие каждого, по раздроблению работ, незначительно, но это мне и не нравится. Я приехал вовсе не для такого легкого препровождения времени и предпочитаю работать запоем, до упаду, чем каждый день понемножку. Впрочем, мы еще в начале дела. -- Вы браните меня за письмо, писанное от Позена9. Письма хорошенько не помню, но, кажется, последующие мои письма не заслуживают этого упрека. Многое хотелось бы мне сказать и написать, но воздерживаюсь именно благоразумия ради. -- Мы почти вовсе не читаем газет и не видим журналов, отчасти потому, что вовсе незнакомы с николаевским обществом; к тому же здесь еще не получены июньские книжки журналов. Крым очищен, т.е. англичан и французов больше в нем нет. -- На днях мы устроим у себя (т.е. Оболенский10 и я) севастопольские вечера. Какой-то знакомый ему моряк11 написал записки о Севастопольской осаде; он будет читать, а прочие пополнять и поправлять. Очень много интересных рассказов, и многое представляется совершенно в ином виде. -- Шеншин, у которого совершенно отдельная часть (госпитали), на днях уезжает с женою в Одессу недели на три. Он вам усердно кланяется. Какой славный человек! -- Если будет у вас Мих<аил> Сем<енович> Щепкин, то передайте ему поклон от доктора Яновского12 (состоящего при комиссии) или, лучше сказать, от Яновских: он женат на актрисе Шуберт13. Хорошая женщина, безотлучно сопровождает своего мужа в его разъездах с ребенком.

Послезавтра 11-ое июля14. Поздравляю Вас, милая маменька, и Вас, милый отесинька, и милую Олиньку и всех. Дай Бог провести вам этот день вместе, т.е. маменьке в Абрамцеве. -- Вы ничего не пишете, милый отесинька, ни об уженье, ни о грибах. Последнее удовольствие едва ли Вам доступно, если ходьба вредна, да и уженьем, кажется, Вы мало занимаетесь.

Прощайте, милые отесинька и милая маменька, будьте по возможности здоровы. Цалую ручки ваши, крепко обнимаю Константина и сестер. Что пишет Константин для "Беседы"15? -- Я радуюсь деятельному участию Сам<арина> в "Беседе"16, но жалею, что она ударится в полемику17: это невыгодно для журнала, выходящего 4 раза в год; нет возможности скорого отпора. -- Прощайте. А что "Наташа"?18

И. А.

230

16-го июля 1856 г<ода>. Николаев.

Что это значит, что на этой неделе не было от вас писем, милый отесинька и милая маменька? Я думал, что теперь, когда вы адресуете прямо в Николаев, заведется аккуратное еженедельное получение писем, но две почты пришли на этой неделе -- писем нет. Посмотрим, что-то будет в середу. Впрочем, я получил в тот же день, как отправил вам последнее свое письмо, три письма ваших, адресованных в Полтаву. Отвечать на них нечего, но благодарю вас за них. Я так и был уверен, что письма должны были быть. Но почтмейстер вместо того, чтоб тотчас переслать каждое письмо своевременно, копил их, чтобы отослать разом! -- Вместе с ними получил я письмо и от Ригельмана, очень большое. Ему хочется завязать постоянную переписку. Это обстоятельство, а также присылка статьи в "Русскую беседу"1 (что так удивило Самарина) показывают, что в Ригельмане проснулась деятельность, может быть, вследствие сильных нравственных потрясений: он ведь должен был жениться и очень любит свою невесту, но свадьба расстроилась (не от него, впрочем), когда уже священник был в церкви. По крайней мере мне так рассказывали, с ним, разумеется, я об этом не говорил. Письмо Ригельмана умно и легко написано. Возмущается он сильно "Русским" или "Нерусским", как он выражается, вестником2 и удивляется, как никто до сих пор не обличит его западного направления. Я его утешаю известием, сообщенным вами, что в "Русской бес<еде>" появится ответ Самарина3. -- Не знаю, как у вас, а здесь духота страшная, хотя и перепадают дождички и бывают легкие грозы, но мало освежают воздух и почву. Впрочем, нельзя сказать, чтобы мы собственно страдали от жару: весь день сидишь в комнате окошками на север, а гулять выйдешь часов в 8 вечера, когда уже нет зноя. Можете себе представить, что вчера я нарвал ветви белой акации, вновь, во 2-ой раз расцветшей, с своим чудным ароматом. Голубев4 уверяет, что это к войне; существует ли подобное поверье, я не знаю. Ну да Голубев в карман за объяснением не пойдет! Был я также здесь в Спасском, загородном саде, на самом берегу Буга. Здесь сады редкость, требуют поливки; этот сад очень невелик, но очень хорош. Тут и грецкий орех, и другие деревья, растущие только на юге, уксусные деревья и белая акация таких размеров и объемов, как я еще нигде не видал. Нечего говорить -- разность в климате поразительная; особенно чувствуешь это на воздухе, т.е. воздух совсем другой, гораздо суше, легче. -- Сейчас был у меня Васильчиков Петр (сын Алекс<ея> Ив<ановича>)5. Он принял свое имение от Черкасского6 и сам хозяйничает. Я помню, как этого Петрушу бранили за беспутничество и как в особенности Самарин не признавал в нем ни чувства, ни ума. Вообразите, что он теперь, перебесившись, стал не только дельным, но очень серьезным человеком и умным и хорошим малым во всех отношениях, постоянно читает, занимается. Его деревня в 60 верстах отсюда; он заболел тиком (tic douloureux) и приехал сюда лечиться, его посылают в Одессу купаться в море. Не могу вспомнить равнодушно о наслаждении купаться в море! -- В Николаеве по-прежнему очень скучно. Общество не возбуждает желания с ним знакомиться, да комиссия и избегает этого сближения, чтоб держать свои действия в секрете, по крайней мере, вне всякой огласки. Одушевленной работы нет, и я ошибся в своих ожиданиях, не знаю, что будет дальше. Поездка моя в Крым отложена по случаю поездки самого князя, хотя совсем с другою целью. Он еще не возвращался, но должен приехать нынче. Не знаю, что будет делать комиссия без него, когда он поедет в Москву на коронацию. Если б было не так далеко и не так дорого, то я сам охотно бы отправился в Москву на это время, разумеется, не с ним; с ним едет его адъютант. Впрочем, я проситься не стал бы, а он не предложит. Может быть, в это время я съезжу в Крым. Теперь и Шеншина нет в городе: он поехал в Бессарабию, а оттуда воротится в Одессу, где проживет несколько недель; жена его на днях к нему едет. -- Взглянул вчера в газеты. Кажется, новостей нет никаких; интересны будут только конференции о греческом престолонаследии. Принц Адольберт не соглашается принять православие, и я думаю, что отменят этот § конституции, требующий, чтобы отныне короли были православные. Вопрос о Белграде еще не решен7. -- Если как-нибудь увидете Герова8, скажите ему, что посылку его я отвез в дом Палаузова в Одессе и отдал брату его жены. Его же самого не было в то время в городе: он был в Болгарии. -- Штаб Лидерса выступает в Харьков 1-го августа. Впрочем, здесь пронесся слух, что 2 армия уничтожается и что Лидере на место Ридигера9. -- Как досадно, что не имею я от вас писем и остаюсь без известий и о вашем здоровьи, и об Олинькиной руке. Как-то вы уладились с московской квартирой? Какое беспокойное для вас лето! Что там за Волгой делается10? засуха или дожди? Я думаю, скорее засуха. -- Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька, дай Бог; чтоб у вас все было благополучно и чтоб неполучение писем происходило только от беспорядка почтового: этим, как я узнал, уже издавна славится Николаев! Теперь этой беде помогает еще телеграф. -- Прощайте, больше писать нечего, обо многом к тому же писать воздерживаюсь. Цалую ручки ваши. Обнимаю крепко сестер, Константина (что пишет он для "Беседы"?) и Гришу с его семьей. Я совершенно здоров.

Ваш И. А.

Поздравляю еще раз и Вас и всех наших с прошедшим днем именин милой маменьки и милой Олиньки11.

231

23 июля 1856 г<ода>. Николаев.

На этой неделе получил я ваше письмо, милый отесинька и милая маменька, от 2 июля; оно шло долее обыкновенного; дай Бог, чтоб гомеопатия продолжала действовать успешно и чтоб положение Олинькиного здоровья позволило Вам дольше пожить в деревне, милая маменька. Теперь я долго не буду иметь от вас известий: завтра я отправляюсь в Крым и едва ли вернусь раньше 1-го сентября. Меня посылают освидетельствовать некоторые магазины1, собрать кое-какие сведения, а главное определить по возможности степень разорения и истощения края от войны, воинских налогов и дурной администрации. Само собой разумеется, что я воспользуюсь этим случаем, чтоб посетить все интересные места, весь театр войны, Севастополь, Балаклаву, Байдарскую и другие долины, Южный берег, Керчь и проч. Это путешествие очень затруднительно по расстройству путей сообщения, недостатку лошадей, опустошению деревень и проч. Я отыщу Шатилова, Княжевича и вообще тех, которых мне рекомендовал Алекс<андр> Ив<анович> Казначеев. В это время я еще буду давать вам о себе известия, но решился не требовать пересылки отсюда ваших писем, боюсь, что потеряются при существующем в здешнем крае вообще, а в Крыму в особенности, беспорядке почтового управления. Да и я не могу наверное определить, когда где именно буду. Таким образом, я целый месяц останусь без известий об вас; дай Бог, чтоб на это время было у вас все благополучно. Я доволен предстоящим мне путешествием: август месяц хорошее время в Крыму, уже не так жарко, да и виноград поспевает. Жаль только, что эти поездки обходятся очень дорого, потому что цена на все припасы и предметы жизненной потребности страшная. -- Заглянул я в разные описания Крыма, даже в барона Гакстгаузена2: все они уже не годятся теперь. Для Крыма настает новая эра. По рассказам, теперь это tabula rasa {Гладкая дощечка (лат.). }, на которой можно писать и созидать совершенно вновь. -- Пока я буду странствовать по горам, в Москве водворится хоть на месяц времени такая шумная, суетная, громкая, блестящая жизнь, что при одном воображении чад входит в голову!3 Где-то вы будете это время? -- Нынче проехала через Николаев также на коронацию владетельная княгиня Мингрелии Дадьян4 с огромною свитой. Хотя на многое было бы любопытно взглянуть, но я рад, что буду вне этой суеты. Каково-то будет отношение всех наших знакомых к этому блестящему и самодовольному официальному миру? Я думаю, что будет не до них. -- Наконец на этой неделе удалось мне устроить два вечера сряду, посвященные Севастополю. Один моряк кн<язь> Ухтомский читал записки, веденные им во время осады, другие моряки (всего человека два) и Оболенский5 должны были поправлять и пополнять эти записки. Но все это ни к чему не привело. Журнал Ухтомского довольно плох и посвящен более изложению его впечатлений и мечтаний, полон литературных претензий (как почти все сочинения русских моряков, кроме Головкина6; возьмите, например, статьи "Морск<ого> сборника"7: точно школьные упражнения); слушатели, предъявляя замечания, начинают спорить между собою или рассказывают случаи слишком частные, потому что были мелкими орудиями, исполнителями. К тому же останавливать каждый раз рассказчика с тем, чтоб записывать его рассказ, невозможно; и то насилу зазовешь на такое дело, когда музыка играет на бульваре. Из всех разговоров и расспросов оказывается, что морское ведомство постоянно ссорилось с сухопутным, и оба несправедливы в суждениях друг о друге, Главная квартира ссорилась с Гарнизоном, мелкая вражда и личности много мешали делу. Никогда себе не прощу, что я не был участником и очевидцем этой обороны! -- На один из вечеров пришел кн<язь> Вас<ильчиков> и рассказал много интересного; рассказ его отличался совершенным знанием дела, лиц и всех пружин, но положение его и звание заставляют его быть воздержанным в рассказах. На этой же неделе осматривал я адмиралтейство, депо и разные морские заведения. Все это в обширных размерах, устроено прекрасно, все средства для содержания и постоянного сооружения флота имеются, только флота нет, и человека нет, который бы так разумел и любил это дело, как Лазарев8, Корнилов, Нахимов. Грустно было видеть модели (чудно сделанные) погибших кораблей, "12 апостолов" и других9. -- Модели, разумеется, были сделаны заранее. Чего тут нет! и канатный, и литейный, и машинный заводы, и гравировальня, и типография, и школы. -- В Англии не существует казенного построения судов, а суда заказываются от казны частным подрядчикам или компаниям. -- Видел я библиотеку севастопольскую, т.е. книги: их было до 40 т<ысяч> томов, почти все вывезено. Там же хранится и кубок, поднесенный москов<ским> купечеством черноморским морякам. Кубок богат, но сделан без всякого вкуса: к чему этот вечный голый амур, да еще с приподнятой ножкой, поддерживающий вазу? Моряки крепко держатся за свой Севастополь и, кажется, намерены его совершенно возобновить в прежнем виде. -- Новостей здесь никаких не слыхать, ни по внешней политике, ни по внутреннему управлению. Вот когда Москва закишит новостями, это во время коронации! -- Для меня одна только новость была бы утешительна, если сделан был хоть один шаг к освобождению крестьян со стороны правительства или со стороны частных лиц. Чем больше думаю, тем сильнее убеждаюсь, что это единственное средство спасения для России10 и что если этого вскоре не совершится, то будем мы биты и опозорены не один раз. При всем том, зная русское общество, я полагаю, что дело не состоится, если правительство не даст толчка от себя. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, дождусь завтра вашего письма, а там и в путь. Будьте же на это время здоровы и спокойны по возможности, цалую ручки ваши, обнимаю Константина и сестер. Очень жаль, что не удалось мне купить им ни барьежу, ни мозаик, но надеюсь, что это не помешает им посмотреть на празднества коронации. Цалую милую Олиньку. Будете писать Грише, обнимите его за меня с семьей! -- Что это за погода здесь и что за ночи! Таких ночей я нигде не видывал, но им недостает здесь обстановки лесной, хоть тенистых деревьев, свежести травяной. Акации, особенно отцветшие, и тополи начинают мне надоедать, да и сильно пожгло их солнце. Этот недостаток растительности в Новорос<сийском> крае всему мешает. Мне почти не удалось травы помять нынешним летом. В Крыму, говорят, везде то же, кроме Южного берега. Прощайте еще раз.

Ваш И. А.

232

3 августа 1856 г<ода>. Симферополь.

Вот и Крым, вот и Симферополь, милый отесинька и милая маменька. Прежде всего спешу вас успокоить: не верьте никаким россказням, представляющим вам Крым в виде какого-то зачумленного места. Это не может даже называться преувеличением, как рассказы и донесения Александра Строганова1 об истощении края, а просто чистая ложь. В настоящее время по выходе войск здесь нет ни вредных миазмов, ни болезней. Дома, служившие госпиталями, очищены и выветрены, и по всей дороге или, лучше сказать, по всей степи от Перекопа до Симферополя вы не заметите других следов войны, кроме разоренных хат татарских аулов, разоренных войсками с целью добыть топливо. Еще до отъезда моего из Николаева приехал туда Чапский на возвратном пути из Крыма, где он прожил 4 месяца. Ему, между прочим, было поручено от гр<афа> Ал<ександра> Строганова (новороссийск<ого> генерал-губернатора) очищение Севастополя и отпущена большая сумма на углубление могил. Издержав 1000 р<ублей> сер<ебром> и убедясь, что трупы зарыты на глубине 3 1/2 аршин, он возвратил остальные деньги. (Между прочим, Чапский уже 3 года женат на Мейендорф, племяннице бывшего посланника и московского2, счастлив как нельзя более, заставлял меня читать все ее письма, действительно очень милые, умные и нежные, рассказывал, как они вместе наслаждались чтением "Сем<ейной> хроники" и проч. и проч. Он хотя по-прежнему мне не симпатичен, но много изменился в свою пользу.) Итак, вы можете быть совершенно спокойны на мой счет. Я ехал довольно долго из Николаева в Симферополь, потому что останавливался сутки на полторы в Херсоне, ездил в Алешки, останавливался на несколько часов в Бериславле, ездил оттуда за 25 верст к уездному предводителю Вертильяку, прожил сутки в Перекопе и по дороге от Перекопа к Симферополю останавливался в волостях, осматривал аулы и магазины провиантские, делал акты, снимал показания, заезжал и в сторону от дороги. Херсон очень бедный и жалкий на вид город, сохраняющий только полуразрушенные следы великолепных затей Потемкина3 и Екатерины, между прочим, золотую надпись на соборе в крепости: "Спасителю рода человеческого Екатерина П-ая посвящает!" Хорошо? Из Херсона, чтоб попасть в г<ород> Алешки на другой стороне Днепра, надо переплыть на лодке вниз по устью 17 верст на лодке, что я и исполнил взад и вперед. Об Алешках говорить не стоит. Подъезжая к Перекопу, я увидал в первый раз Сиваш; с другой стороны перешейка моря не видно. Перекоп, Армянск не заслуживают названия не только городов, но и посадов русских: удивляешься только, как могли тут помещаться или сталпливаться такие огромные массы войск. Зато как и помещались, как и гибли. Что терпели солдаты наши в виду роскошно устроенных неприятельских лагерей, в своих норах и на открытом воздухе, скверно помещенные, еще сквернее продовольствуемые, это ужас. От Перекопа до Сарабуза (последней станции пред Симферополем) степь, да какая степь! Ровная, как пол, и зеленеющая местами травой, местами бурьяном. (Кстати, я начинаю думать, что рассказы о траве по пояс и в рост человека в степях -- выдумка. Мне, по крайней мере, до сих пор не удавалось видеть высокой травы в степях, да и степная трава дурного качества.) -- Татарские избы все сложены из камней; но во время усиленного прохождения войск все, что могло гореть, следовательно, служить топливом, было выломано: крыши, рамы, двери и проч. и проч. Но это не везде. Под самым Симферополем менее было беспорядков, и татары разжились от продажи своих продуктов. Теперь у татар праздник; я останавливался у них, ел баранину, пил кофе, но вообще зажиточность их не может сравниться с нашими заволжскими татарами, которые сверх того гораздо бодрее и трудолюбивее. Впрочем, на здешних татарах теперь тяготеет недоумение: сознавая, что они провинились перед нами, они с недоверчивостью смотрят на русских и на ласки и милости правительства, ими вовсе не заслуженные: так наприм<ер>, им теперь на счет казны куплено 10 т<ысяч> пар волов по 60 р<ублей> сер<ебром> и более за пару! Известно также, что трактатом выговорена для них полная амнистия4. -- Степь начала уже сильно меня утомлять своим однообразием: ни пригорка, ни балки, ни ручейка, ни кустика, -- как вдруг рано утром уже в Сарабузе, когда рассвело, представились глазам моим линии гор на горизонте, и выше всех, громаднее всех Чатырдаг (верст за 60). Так и высадили они меня из колеи! Я в первый раз в жизни вижу настоящие горы! От Сарабуза до Симферополя местность волнистая, усеянная хуторами и садами, а сам Симферополь в зеленой долине, чрезвычайно приятной на вид. -- Симферополь довольно хорошенький городок, имеет много фруктовых садов, но не носит никакой почти печати оригинальности, кроме одной части города, где в узких, в сажени полторы переулках и кривых закоулках живут татары, где беспрестанно попадаются вам татарки в белых чадрах. -- Таким образом, я приблизился к местам крови, которые увижу, полагаю, на будущей неделе. У меня есть, письма к некоторым офицерам, которые покажут мне все в подробности. -- Как нарочно, в день моего отъезда из Николаева подул холодный сев<ерный> ветер, и ночи, а также и утра стали прохладные! Это задерживает спеяние винограда, да и вообще надобно сказать, что фруктов в продаже почти вовсе не имеется. Хотя войска и вышли из Крыма, но дороговизна здесь невероятная до сих пор. Это объясняется тем, что в течение войны в этот маленький край, введено было страшное количество денег. Одно содержание армии стоило, конечно, более 200 мил<лионов> сер<ебром> в год. Все эти деньги оставались здесь, оттого такая дешевизна денег, что рубль серебром здесь считался вроде гривенника. Между тем, жалованье выдается по великорусским размерам. Вчера один торговец запросил с меня за фунт синего винограда (свежего, кишмиша) 45 к<опеек> сер<ебром> не потому, чтоб этого сорта винограда было мало, но потому, что деньги здесь нипочем! А в Москве он стоит 10 к<опеек> сер<ебром>! Просто ужас! -- Здешние помещики большею частью получили огромные доходы; Шатилов (которого, впрочем, я еще не видал) составил себе огромный капитал одною продажею сена. Комиссионеры, командиры грабили и сорили деньгами. Если мне придется остаться здесь дольше, то мои денежные средства совершенно истощатся, и я прошу вас прислать мне рублей сто, адресуя в Николаев, чтоб по возвращении было чем жить. Я должен был почти утроить жалованье Голубеву, потому что за меньшую плату нигде не кормят его. -- Я доволен своей поездкой как турист, но как участник комиссии постоянно недоволен. Мы осуществляем пословицу: спустя лето да в лес по малину! Я начинаю признавать себя гораздо больше практическим человеком, чем все наши приятели, и то, что я говорил и писал, когда отказывался в Москве, совершенно оправдывается. -- Отдельно взятые -- все люди умные, кажется, и хорошие, но единства действий и направления, живого толчка дать некому. Я же поставлен в такое положение, что не имею ни малейшего влияния на общий ход дела, а исполняю некоторые отдельные поручения, даже не имеющие особенной важности, устранив себя от всякого непрошенного вмешательства. Я не член5 и права голоса не имею, а как для того, чтоб упрочить свое влияние, необходимо было бы интриговать, возиться, нянчиться и ухаживать, что противно мне в высшей степени и к чему в отношениях к своему начальству я не привык, то я тотчас же уступил поле другим, чему много способствовало и то, что в Николаеве я живу не в общем помещении комиссии. Кроме разных интриг, в которые я и вникать не старался, были некоторые секретные предварения, а много вредят и неумеренные мне похвалы, разные неловкие поздравления с моим выбором, что, само собою разумеется, оскорбительно чужому самолюбию. Еще недавно гр<аф> Чапский, который, к сожалению, не успел видеться со мною первым и которого, следовательно, я предупредить не мог, прямо брякнул в глаза, что, когда он узнал о моем назначении, он поверил в успех комиссии! -- Не подумайте, ради Бога, что у нас отношения неприятные. Нисколько. Я добросовестно исполняю все поручения, как бы мелки и ничтожны они ни были, но вижусь или, лучше сказать, видался в Николаеве довольно редко. Но если и вы будете слышать выражения вроде выражений Чапского, то прошу вас умерять легонько восторги этих господ, объясняя страшную трудность дела, упуск времени и т.д. и т.д. -- Долго не буду иметь я от вас известий, но если пребывание мое в Крыму затянется, так я выпишу себе ваши письма с оказией. -- Письмо это застанет вас в разгаре моск<овских> празднеств6. Где-то Вы будете в это время, милый отесинька? Вы, милая маменька и сестры, верно, будете в Москве. Дай Бог, чтоб у вас все было благополучно. Цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер. Будьте здоровы.

И. А.

Как хорош Чатырдаг издали!

233

1856 г<ода> августа 19. Воскрес<енье>.

Симферополь.

Хоть я и распорядился о высылке мне сюда ваших писем, потому что видел необходимость продолжить здесь мое пребывание, но писем не получил еще и до сих пор ничего о вас не знаю, милый отесинька и милая маменька. Получили ли вы мое первое письмо отсюда? -- После того погода переменилась, ночи стали необыкновенно теплыми, фрукты явились в изобилии, но виноград еще не созрел. -- Я еще не был ни в Севастополе, ни на Южном берегу, но ездил на Качу, на Бельбек, проезжал чрез Бакчисарай, был в Евпатории. Крым, всегда интересный и своей природой, и восточным характером жителей, еще интереснее стал свежими воспоминаниями войны и контрастом следов пребывания цивилизованных народов с полудиким, азиатским бытом татар. Мне хочется окончательно разделаться с служебными хлопотами и потом уже спокойно, на досуге предаться наслаждениям путешествия. -- Евпатория -- совершенно восточный городок, населенный преимущественно татарами, караимами1 и греками. Узенькие, кривые улицы, набитые народом, с разобранными передними стенами домов, так что все совершается на виду, напоминают вам знакомые описания разных кварталов Константинополя и городов Малой Азии. Женщин почти не встречаешь, кроме русских и гречанок, которых немного, зато мужчины, как я уже сказал, живут на улицах: тут и работают, и жарят, и спят, загоревшие, полунагие. Фески, чалмы, бараньи шапки, мохнатые груди и глаза, как раскаленный уголь, караимов, греков и армян, скрип немазанных можар2, крики торговцев, особенно татарских мальчишек, лежащих около куч арбузов и дынь, кофейни на открытом воздухе, где грязный армянин жарит на вертеле шашлык или подает кофе, -- все это оригинально в высшей степени. Но какая грязь, нечистота, неопрятность и вонь! -- Улицы, разумеется, не нивелированы, так что и ходить трудно. А тут же на углах черной краской написано: rue S<ain>t Louis, rue du Sultan {Улица Сен-Луи, улица Султана (фр.). } и другие французские надписи. Еще остались некоторые французы для распродажи своих товаров, большею частью съестных. Я купил несколько консервов дичи, которые мне пригодятся для путешествия. Один француз с Леванта3 содержит гостиницу. Всем этим французам прислуживают русские женщины, разумеется, простого звания, говорящие ломаным французским языком. Все они, конечно, последуют за ними во Францию, многие уже уехали. -- Есть татары, выучившиеся говорить по-французски. Город давно сдан русским, и опять по-прежнему завелись здесь городничие, исправники, присутственные места, снова водворилось российское благоустройство со взятками, перепискою, медленностью, проволочкою, формальностью. Татар, переселившихся собственно из Евпаторийского уезда, считается до 10 т<ысяч> муж<ского> пола, да почти столько же женщин. Но всего замечательнее -- это укрепления, воздвигнутые неприятелем: кругом всего города на пространстве, я думаю, 6 верст насыпан огромный вал и прорыт в каменной почве глубокий ров. -- Я обедал у Николая Ив<ановича> Казначеева, который Вам очень кланяется, милый отесинька. Он уже 27 лет служит в Евпатории! Рассказы его очень интересны, как о союзниках, так еще более о русских войсках. Вы не можете себе представить, какую скверную память оставила по себе русская армия. Это был чистый разбой, грабеж, насилие, произведенное не солдатами, а офицерами и генералами. Военное гражданское начальство, племя служилое военных и гражданских чиновников точно будто составило общий заговор для разграбления края, казны, жителей и несчастных солдат. -- Французы и англичане (кроме Керчи, где действовал англо-турецкий легион) нигде почти не произвели грабежей. После разбития наших войск под Альмой4 они отступали в беспорядке, предаваясь грабежу самому неистовому. Я был, между прочим, на даче г<рафа> Бибикова на Бельбеке, видел все эти печальные следы разорения. Тут проходили и союзные войска, когда шли на южную сторону Севастополя, но никакого вреда не сделали. Один англичанин забыл даже свои книги, кипсеки5 на этой даче. Что такое была уланская резервная дивизия Корфа!6 Она даже в пословицу вошла! Волосы дыбом становятся, когда вспомнишь, до какого цинизма доходила страсть к приобретению, к набиванию кармана в то время, как люди гибли тысячами. Там, на стенах Севастополя, геройствуют; на северной стороне, в Бакчисарае, Симферополе -- оргии разврата на заграбленные деньги! Понятно, что нельзя было и ожидать другого результата войны, кроме позора; понятно, что не могли отстоять крепость, обложенную только с трех сторон и постоянно сохранявшую связь и сношения со всею Россиею, с армиею, не запертою в стенах, как, например, в Карее7, а стоявшею вне города, во фланге неприятелю. Выходит, что вся Россия не могла отстоять Севастополя. Просто совестно хвастаться обороной Севастополя. -- Я раскрываю теперь операцию о топливе, сколько могу частным образом (потому что не имею права производить формального следствия). Отпускались огромные суммы, целые мильоны чиновникам гражд<анского> вед<омства> для снабжения войск. Деньги эти чиновники делили с командирами и офицерами, предоставляя солдатам по праву войны добывать топливо, где хотят. Поэтому солдаты ломали дома, вынимали все способное гореть, рубили драгоценнейшие фруктовые сады, вековые деревья (и все это не на самом театре войны), чудные леса и рощи долин. Напрасно бедный владелец умолял, упрашивал пощадить хоть деревья, которых нажить нельзя скоро, офицеры, генералы со смехом отталкивали его, топили его же комнаты его мебелью, кладя деньги себе в карман. Так было и с сеном, и с другими запасами. Казна же с своей стороны денег не щадила. Ник<олай> Ив<анович> Казначеев, кормивший и поивший Корфа и всю дивизию в течение 3-х месяцев в своей деревне в Евпат<орийском> уезде, наконец переехал в Перекоп. Его крестьяне были выгнаны, и весь дом и хозяйство разграблено. Он жаловался, писал письма, но толку не вышло. По заключении мира он имел удовольствие видеть сам, как офицеры перевозили через Перекоп, возвращаясь в военные поселения, его же мебель и вещи. Во всех присутственных местах дела с заглавиями "о грабежах, произведенных казаками или уланами, о разорениях, причиненных войсками (нашими)" и т.д. Но по всем этим делам результатов не было: войска ушли, офицеры разбрелись по России, да и уличить их по нашим законам невозможно: кто же свидетели? Сами обиженные, разоренные. -- Я видел много раненых, живущих здесь при госпиталях в ожидании выключки и возвращения. Они очень жалуются на казенное содержание. "Сколько ты получил белья в течение этих двух лет?" -- спросил я одного. "Да всего 2 рубашки, одну во Франции (он был взят в плен), другую от милосердных сестер". О казенном же белье идет переписка с полками! Вообще солдаты отзываются с большими похвалами, уважением и благодарностью о милосердных сестрах, т.е. о сестрах милосердия, особенно же о некоторых, говоря, что они были просто как матери родные. Я не заметил даже, чтоб это нововведение поражало очень солдат или казалось им странным. Солдаты относительно их держали себя прекрасно, но офицеры позволяли себе разные свинства. Гораздо больше хвалят сестер из образованного сословия, менее всего вдов московского Вдовьего дома. -- О, как всем сердцем призываешь образованность и просвещение в Россию, тем особенно классам, которые уже не живут под законом простой, чистой природы! -- В самом деле, судя по рассказам, какое бывало утешение для бедного раненого солдата из грубых рук фельдшера попасть в женские руки, на кроткие и терпеливые попечения! -- Всего лучше в Евпатории море. В Одессе вы должны спускаться к морю по длинной лестнице, а здесь вы живете на самом берегу, в 3-х саженях от моря. Берег отлогий и песчаный, крепко, крепко убитый волнами. Вообще вода в Черн<ом> море солонее, чем в северных морях, а здесь солонее, чем в Одессе. Кроме того, в Черн<ом> море есть иод, что доказывается фосфорическим блеском волн в темные ночи. Ветер был теплый, с моря, постоянно обдававший соляным серным воздухом. Я так обрадовался морю, что купался по 4 раза в день, прямо с берега. Этого наслаждения ни с чем сравнить нельзя. Вас качает, бьет вам в грудь морская волна, вас ласкает могучая, свободная, безбрежная, полная чудес и тайн стихия! Частое купанье вредно, и я почувствовал сильное волнение в крови, но, впрочем, я купался всего 2 дня, и дурных последствий оно не имело. Кажется, беззаботная жизнь на берегу моря и морское купанье вылечат от всякой болезни. -- Жду писем и денег из Николаева8 и по получении тотчас отправлюсь в Севастополь, на Южный берег -- Чатырдаг и проч. и проч.; пропутешествую недели две, потом вернусь в Симферополь, напишу вам еще, отправлюсь в Феодосию, Судак, Керчь и потом в Николаев. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб все у вас было благополучно. Не знаю, где вы теперь. Как я рад, что не в Москве, а вдали от всей этой суеты. Цалую ручки ваши, обнимаю Конст<антина> и сестер. Вот кому бы следовало съездить в Крым, покупаться. Люди с меньшими средствами это делают.

234

1 856 г<ода> сент<ября> 1 дня. Симферополь.

Суббота.

Вчера вечером воротился я из своего путешествия, милые мои отесинька и маменька, и вчера же вечером достал с почты три письма ваших, которые просил переслать мне в Симферополь: от 17, 24 и 31 июля. Значит, последнему ровно месяц. Теперь в Николаеве накопились еще письма, но я не приказал их пересылать, потому что сам думаю скоро ехать в Николаев. -- Вообразите, какая досада! Перед отъездом своим дней за 8 я с оказией написал большое письмо к князю Вас<ильчикову> с подробным отчетом в поручении и в то же время с откровенным изложением моею взгляда на направление комиссии, которое признаю ошибочным, на дело, ему порученное, словом, высказал все, что давно хотелось мне ему сказать. Вчера же я получил известие от Зарудного, что князь по получении моего письма в тот же день написал мне огромное письмо, заключавшее, вероятно, в себе изложение его взгляда на вещи, его предложения и возражения, а, может быть, и разные указания, наставления и приказания для дальнейших действий в Крыму. Не показав никому письма, даже Зарудному, правителю канцелярии, он отправил это письмо ко мне с эстафетой, вложив в нее же кстати и секретное предписание полковнику Глебову, производившему по его поручению здесь одно следствие: в этом предписании заключались разные секретные сведения и указания на факты и лица. Вообразите, что эта эстафета пропала! Из переписки здешней почтовой конторы видно, что такого-то числа ямщик, явясь в контору, объявил, что потерял эстафету здесь на базаре, по дороге от станции до дома губернской конторы. Какая, кому эстафета, было неизвестно, и контора, сообщая только, что она из Николаева, сообщила туда, а та контора в комиссию. Князь уже уехал, Глебову послали копию с предписания, а мне ничего не могли прислать, потому что и самое письмо никому не было известно. Есть повод думать, что эстафета пропала неспроста, потому что лица, упоминаемые в предписании к Глебову, как нарочно, в этот промежуток времени все разъехались; да и обнаружение этих документов может повредить делу комиссии. А мне и любопытно было бы знать содержание самого письма. -- Если же тут нет умысла, то каков же беспорядок, если казенные бумаги, посылаемые с эстафетой для верности и скорости, пропадают. Все оттого, что почтмейстеры эстафетные деньги кладут в карман, а пакет отправляют не с нарочным, а с чередным ямщиком, отвозящим проезжих. Требую следствия, а то здесь совсем успокоились, как будто это дело обыкновенное! - Может быть, Васильч<иков> в этом письме возлагал на меня еще какие-нибудь поручения и в полной уверенности теперь, что они выполняются. Хотя ваши письма уже давние, но я был им очень рад, потому что давно не имел известий. Итак, воды Виши принесли пользу1, но надолго ли и прочную ли, это я узнаю из писем в Николаеве. "Беседы" 2-й No я еще не видал, он, верно, также ждет меня в Николаеве. Вчера у подошвы Чатырдага, заехав в имение помещика Гротена, увидал я у него только что полученную им книжку "Русского вестника"; заглянул в оглавление -- 5-й отрывок "Семейной хроники"2. Я не знал, что Вы решились наконец отдать отрывок Каткову; верно, Вы с ним потом объяснились после его письма3. Впрочем, он никак не мог бы попасть в 3-й No "Беседы". -- Только напрасно Катков напечатал такое подробное извлечение из 4-го отрывка4. Сколько Вы наработали, милый отесинька! Пожалуйста, займитесь "Наташей" и обделайте ее; она возбудит более живой интерес, чем личные воспоминания Ваши о Николеве и Писареве5, как бы хороши последние ни были, потому что эти лица не важны как деятели. -- Итак, вы теперь все в Москве на Бутырках. Грустно видеть из Ваших писем, милая маменька, ряд беспрестанно возникающих хлопот и беспокойств. Хорошо, по крайней мере, что вы некоторое время можете все поместиться в доме Корра, а сестры -- видеть коронацию без особенных издержек. Верно, Оболенский доставил им удобные места6. -- Здесь носятся слухи о том, что теперь мы делаем всякие книксены7 французам, и влияние французское на общество сильнее, чем когда-нибудь. -- Я 10 дней пропутешествовал и доволен своим путешествием как нельзя более; это время, кроме грустных дней, посвященных осмотру театра войны, останется одним из самых светлых воспоминаний. Самый способ путешествия (верхом), море, утесы, скалы, рощи лавров и кипарисов, новость положения -- все это волшебною властью вырвало меня из пошлой ежедневности, обхватило сполна и всецело мою душу. Я с упоением предался этому наслаждению, зная, впрочем, заранее, что это на короткий срок. 10 дней было довольно, и я даже не желал продолжения, зная также, что этот цвет наслаждения скоро завянет. Много этому способствовала езда верхом. Я проехал с лишком 230 верст верхом, шагом, рысью и вскачь. Случалось делать до 60 верст в день! Я в 1-й раз в своей жизни сел на лошадь (езжал как-то в Богородском 11-ти лет) и почувствовал себя счастливым, что могу вольно двигаться во все стороны без посредства экипажей и кучеров. Сначала я уставал и болели ноги, а потом так привык, что 40 верст езды не производили ни малейшего утомления. Оказывается, что я довольно порядочно езжу. Что же касается до моей болезни8, то я несомненно убедился, что верховая езда для меня спокойнее перекладной и московских Ванек. Впрочем, я надевал на желудок эластический пояс. Особенно хороши горные лошади крымские; езда на них безопасна по горам. Страшно взглянуть вниз, когда приходится спускаться со скалы почти отвесной над самым морем по узенькой тропинке, с которой при каждом шаге катятся вниз каменья и которую местами заменяет русло горного ручья; татарская лошадь дрожит, но цепко и крепко, осторожно, верно спускается. Просто чудо! Будь у меня теперь лишняя сотня рублей сереб<ром>, я бы купил себе для Москвы крымского иноходца с татарским седлом; он так покоен, что лучше всяких рессор; есть род походки, называемый аян, с которою он шагом проходит до 9 верст в час. Впрочем, здесь в Крыму верховая езда в большом употреблении между мужчинами и женщинами всех сословий; есть места (напр<имер>, Кучук-Узень Княжевичей), куда нельзя иначе попасть, как верхом; ни один экипаж не проедет, кроме разве арбы татарской. Как бы я желал показать сестрам горный Крым. Я ходил по рощам лавров и кипарисов, я видел в 1 раз утесы и скалы. -- Я во время путешествия каждый вечер а 1а Погодин отмечал, что видел9, и теперь приведу это в порядок и пришлю к вам. Покуда прощайте, цалую ручки ваши, дай Бог, чтоб у вас все шло благополучно. Благодарю Константина за письмо, буду ему отвечать с следующей почтой10. Прощайте, обнимаю Константина и сестер, спешу по делам, накопившимся в мое отсутствие.

Ваш И. А.

235

1 856 г<ода> сентября 14-го. Симферополь.

Только полторы сутки, как воротился, милый мой отесинька и маменька, и нашел пять ваших писем, в том числе и привезенные Шеншиным, с деньгами1. Благодарю вас за них. -- Рассказы о коронации, вести московские, мои собственные рассказы -- все это заняло так много времени, что остался всего час свободный до отправления на почту. Теперь буду ждать от вас известия по возвращении вашем в Абрамцево. Дай Бог, чтоб эта скакотня не имела дурных последствий для вашего здоровья. -- Из Москвы вести довольно добрые. 2-й том "Р<усской> беседы" превосходный, судя по оглавлению2. Все это меня очень бодрит и радует. Очень бы хотелось, чтоб Чиж(ов) не отказался от предлагаемого ему места3, и буду ему писать об этом, потому что мы с ним изредка перекликаемся по случаю предполагаемого издания журнала4. Вы не пугайтесь, я осторожно напишу. -- Получены также письма от моего преемника, казначея дружины, с деньгами мне (75 р<ублей> сер<ебром>) и Голубеву (8 р<ублей> сер<ебром>). Голубев плакал от умиления и пристает ко мне, чтоб ему поскорее дали медаль, о чем, вероятно, также хлопочат и все ратники. Тщеславие, любовь к почету, к отличию, уважение к людскому суду и толку -- одна из вредных сторон общинного начала. Но вот что меня беспокоит. Представления к отставке и к наградам крестами Станислава и Анны взял на себя, пишут мне, сам гр<аф> Строганов. Вот боюсь, что представит к Станиславу!5 Он способен это сделать и неспроста. -- С кн<язем> Вас<ильчиковым> мы опять сблизились6. Поездка в Москву очень его освежила, к тому же ложь разных мнений и выводов, несогласных с моими, обнаружилась явственнее. -- Он предполагает зимою переехать в Москву, чтобы там писать отчет, чт о, впрочем, я для себя нахожу не совсем удобным. -- Что касается до редакторства7, то я не решаюсь еще принять его и дать положительное обещание. У меня теперь две заботы: отчет Геогр<афическому> Обществу и комиссии. По окончании этих трудов, прежде чем опуститься в Москву на постоянное житье и основать там прочную оседлость, впрягши себя в ярмо редакторства, я бы хотел совсем разделаться с своей охотой к путешествиям. Я много ездил по России, но не был еще ни в землях В<ойска> Донского, ни на Кавказе, ни в Польше, ни в Финляндии, не был и в чужих краях. Раз принявшись за редакторство, за постоянную службу, трудно будет оторваться от дела и наполнить остающийся пробел. По крайней мере, в чужие край хочется мне предварительно съездить хоть месяцев на шесть, так как эту поездку легче и удобнее и дешевле предпринять, чем какую-либо новую поездку по России. Можно для этого даже занять денег с тем, чтоб потом, возвратившись и распростясь с остатками молодости, приняться за дело и заработать деньги для уплаты долга. Но я не поеду, разумеется, не разделавшись с Геогр<афическим> Общ<еством>. Редакторство может подождать год, а мне уж откладывать некогда. --. Мне очень хочется посмотреть народ, самый простой народ в чужих краях, чтоб посудить и там отношение образованного сословия к необразованному, чтоб вникнуть, не присущи ли всякому народу, на известной степени развития, те свойства, которые мы считаем почти исключительною принадлежностью русского народа, и проч. и проч. -- Получил я также письма от Елагиных, к которым писал тотчас же, как узнал о смерти Ив<ана> Вас<ильевича>8. -- Они все здоровы, только душевное состояние Петра Вас<ильевича> возбуждает опасения9. Просто страшно за него делается. Ник<олай> Елагин переходит на житье в новый дом, обещая оставить навсегда в старом лень и бездействие10. -- Я вам послал последнее свое письмо из Симферополя. Дожди и вообще дурная погода помешала мне совершить свое путешествие точно так, как я предполагал. Из Симферополя проехал я в Карасубазар, но оттуда отправился прямо в Феодосию, не заезжая ни в Судак, ни в Старый Крым; посмотрев Феодосию, проехал я в Керчь, где прожил сутки: ездил на Павловскую батарею11 и в Еникаль. Керчь быстро восстановляется, потому что имеет все условия для жизни. Просто непонятно, каким образом был отдан этот город, который так легко было бы защитить с небольшим отрядом! -- В Керчи видел я нашего священника, который все время оставался там и совершал службу; он приобрел такое всеобщее к себе уважение, что французы и англичане оградили церковь караулом от бесчинства турок, давали ему по 500 р<ублей> сер<ебром> в месяц для раздачи бедным жителям, вообще слушались его требований. Когда он заболел тифом, то жена английского пастора ухаживала за ним. Неистовства, совершенные там, большей частью дело турок, татар, отчасти и пьяных английских солдат. -- Из Керчи великолепною степною дорогой поехал я на Сиваш, или Гнилое море, к Шатилову в его имение Тамак, где очень приятно прожил полторы сутки. Видел я и Арбатскую стрелку, и Азовское море, и Сиваш. Хотя от последнего и несет запахом гнилых яиц, но это происходит от иоду и серы, которых много в воде Гнилого моря. Рыба не живет в нем, потому что вода в нем в десять раз солонее самой соленой морской. Ездил я с ним по его полям, видел страшные стаи красных уток (огарей). Раз десять стрелял Шатилов, но все разы промахнулся. Лизав<ета> Ник<олаевна> Кроткова12 писала к нему и жене его, что у Арк<адия> Тим<офеевича> болит спина и что они в сентябре м<еся>це приедут в Москву. От Шатилова проехал я через Чонгарский мост на Мелитопольский тракт в Бериславль и оттуда в Николаев. Славный человек Шатилов и не пошло проводит свое время, очень много читает и занимается, преимущественно естественной историей. -- Мне самому очень жаль, что не участвую во 2 книжке "Беседы", но что же делать, если оба мои стихотворения не пропущены цензурой! Я дал "Послание к друзьям, состоящим на службе"13, переделав даже его с мыслью о цензуре, и "Тоску", т.е. "Опять тоска, опять раздор". Прочел я новые стихи Хомякова14. Они для меня замечательны и тем, что это первые стихи его в новое царствование. Я еще при нынешнем государе не писал стихов. -- Вы не пишете, довольны ли сестры своею поездкой в Москву, все ли они видели, везде ли были... Нынче 14 сентября15, большой праздник и день рожденья милой Надички. Поздравляю ее прежде всего и обнимаю крепко, поздравляю вас, милый отесинька и милая маменька, и всех, также как и поздравляю заранее со днем 17 сентября16. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер. -- Я бы советовал Вам, милый отесинька, не бросать Виши17. Вообразите, вместе со всеми письмами нашел я пересланное из Одессы письмо ваше ко мне от 17 ноября 1855 года! Так странно теперь его читать: выражаются в нем разные надежды на успех нашего оружия и проч. -- Прощайте, до следующей почты.

Весь ваш Ив. Акс.

236

< Письмо к Константину Сергеевичу Аксакову >.

17 сентября 1856 г<ода>. Николаев.

Нынче 17-ое, и я опять поздравляю тебя, отесиньку, маменьку и всех сестер, милый друг и брат Константин. Вероятно, вы теперь опять собрались все в Абрамцеве, за исключением Олиньки и остающейся при ней сестры. Получил я "Русскую беседу". "Р<усская> беседа" и разные вести, привезенные из Москвы, производят отрадное впечатление, как-то умиряют и умеряют дух. Я очень рад, что, разъяснив, наконец, окончательно вопрос о праве на самобытное воззрение, ты объявляешь в своей статье о прекращении этого спора1. Пора заявить право положительными трудами, и я уверен, что в следующей книжке ты поместишь какую-нибудь серьезную историческую или филологическую статью2. -- Ведь штука собственно в том, что ты думаешь, что русское воззрение есть единственно истинное, полное и цельное, и не потому только, что таковым является каждому народу его народное воззрение, а что оно действительно таково и отрешено от всякой односторонности, неминуемо сопровождающей всякое народное воззрение, кроме русского. Только это еще не высказано, хотя и торчит из-за углов, а потому-то и противников наших берет такая злоба, что они впадают в нелепость, отрицают самое право и, следовательно, сами себе произносят приговор. -- Ты не можешь себе представить, до какой степени этот легкий способ угощать людей готовыми произведениями чужой кухни имеет успех в провинциях и до какой степени люди жадно бросаются на эту готовую пищу, несмотря на то, что она производит несварение в желудке и поносы. Нет ни одного учителя гимназии, ни одного уездного учителя, который бы не был под авторитетом русского запада, который бы не знал наизусть письма Белинского к Гоголю3, и под их руководством воспитываются новые поколения. Очень жалею, что кафедры университетские недоступны никому из наших. Кроме небольшого кружка людей, так отдельно стоящего, защитники народности или пустые крикуны, или подлецы и льстецы, или плуты, или понимают ее ложно, или вредят делу балаганными представлениями и глупыми похвалами тому, что не заслуживает похвалы, как напр<имер>, Лебедев в "Русск<ом> инв<алиде>", Кокорев4 и т.п. - Будьте, ради Бога, осторожны со словом "народность и православие". Оно начинает производить на меня то же болезненное впечатление, как и "русский барин, русский мужичок" и т.д. Будьте умеренны и беспристрастны (в особенности ты) и не навязывайте насильственных неестественных сочувствий к тому, чему нельзя сочувствовать: к допетровской Руси, к обрядовому православию, к монахам (как покойный Ив<ан> Вас<ильевич>)3. Допетровской Руси сочувствовать нельзя, а можно сочувствовать только началам, не выработанным или даже ложно направленным, проявленным русским народом, - но ни одного скверного часа настоящего я не отдам за прошедшее! Что касается до православия, т.е. не до догматов веры, а до бытового исторического православия, то, как ни вертись, а не станешь ты к нему в те же отношения, как и народ или как допетровская Русь; ты постишься, но не можешь ты на пост глядеть глазами народа. Тут себя обманывать нечего, и зажить одною цельною жизнью с народом, обратиться опять в народ ты не можешь, хотя бы и соблюдал самым добросовестным образом все его обычаи, обряды и подчинялся его верованиям6. Я вообще того убеждения, что не воскреснет ни русский, ни славянский мир, не обретет цельности и свободы, пока не совершится внутренней реформы в самой церкви, пока церковь будет пребывать в такой мертвенности, которая не есть дело случая, а законный плод какого-нибудь органического недостатка... По плоду узнается дерево; право, мы стоим того, чтоб Бог открыл истину православия Западу, а Восточный мир, не давший плода, бросил в огонь! - Ну да об этом надо или много, или ничего не писать. Я хочу только сказать, что поклонение допетровской Руси и слово "православие" возбуждают недоразумение, мешающее распространению истины. - Разумеется, цензура всему мешает. Невольно припомнишь слова митроп<олита> Платона7: "Ври, раскольник, и молчи, православный!" Я думаю, ты их помнишь.

Прощай, милый друг и брат. Крепко тебя обнимаю. Не пойми моих слов односторонне. Вспомни, что было время, когда ты противился введению железных дорог, а теперь, верно, и сам об них хлопочешь. - Я уже писал в последнем письме, что отношения мои к кн<язю> Вас<ильчикову>, которого поездка очень освежила, поправились. Я еще по возвращении из Одессы объявил, что самая симпатическая личность во всей армии - он, и возил к нему Самарина знакомиться. Я и не изменял мнения об его личных свойствах и характере, но был недоволен его действиями и своим бездействием (не в смысле, что нет дела, а в смысле, что лишен возможности направлять общий ход дела). Мне теперь посылать в "Беседу" решительно нечего, да и некогда. Прощай, обнимаю тебя, сестер, цалую ручки у отесиньки и маменьки.

Твой др<уг> и бр<ат> Ив.А.

237

27 сент<ября> 1856 г<ода>. Николаев.

Наконец вчера получил я ваше письмо от 17 сент<ября>, милый отесинька и милая маменька, из Абрамцева и из Москвы. Теперь вы, вероятно, опять все вместе и терпите от холода. Еще третьего дня стояла здесь чудная погода, три дня тому назад вечером было 19 градусов тепла по захождении солнца, но вчера подул холодный ветер, погода переменилась и смотрит совершенной осенью. Впрочем, все уверяют, что в октябре будет опять тепло. Поздравляю Вас с днем Ваших именин1, милый отесинька, и всех наших, и благодарю также заранее за поздравления с 26 сентября2. -- Князь В<асильчиков> уехал в Крым, а меня командируют в Екатеринославль недели на две, на днях отправляюсь. Поручение нетрудное. Только чтоб дожди не испортили дороги! В этой губернии я еще не бывал, но в ней мало интересного, и я охотнее бы отправился в Бессарабию, край чужой и своеобычный, еще охотнее остался бы здесь для окончания своего отчета, но нечего делать, надо ехать, потому что все чиновники в разгоне. Вчера в "Инвалиде" появился первый приказ по государственному ополчению об увольнении офицеров Смоленской, Владимирской, Псковской дружин. С нетерпением жду приказа о Московской. Докончил я наконец 2 том "Р<усской> беседы". Разумеется, ни один журнал не предоставлял публике ничего подобного по полноте, цельности, достоинству статей, но публика еще мало его ценит, и подписка идет плохо3. Я нахожу в цензоре некоторое пристрастие к "Р<усскому> вестнику"4. Если в "Вестнике" напечатана статья Безобразова о русском крестьянине и "Губернские очерки"5, то не было никакого основания не пропускать моих стихов и "Судебных сцен"6. - Я никак не воображал, чтоб мы могли до такой степени озадачить иностранцев роскошью и великолепием. Судя по отзывам корреспондента de "L'Independance Beige", они и не предполагали, чтоб после тягостной войны в России нашлось столько сил и средств денежных. Впрочем, едва ли кто из дипломатов и серьезных людей вдался в обман и стал во внешности искать причины сил или слабости России. Странная земля эта Россия! Несмотря ни на что, она совершает заколдованный круг своего развития под влиянием и давлением Европы. И мы сами, поборники народности, не знаем других орудий для исцеления зла, кроме указываемых европейской цивилизацией: железные дороги, изменение крепостного" права, журналы, газеты, гласность. Теперь уничтожение всяких препятствий к поездке за границу (так что дешевле и удобнее получить заграничный паспорт, чем подорожную из Москвы в Крым), разумеется, при помощи железных дорог, пароходных компаний, телеграфов и вследствие сближения, произведенного войною, породит совершенное смешение России с Европой, объевропеит Россию сильнее прежнего. Я, разумеется, нисколько не против этих мер, готов даже признать это влияние более внешним, но все это не может остался без результата. Мне бы очень хотелось съездить в чужие край7, именно теперь, покуда это так легко: месяца два в Италии, месяца два в Англии, месяц на Францию, месяц на Германию, две недели на Швейцарию... Если б я успел окончить свой отчет Геог<афическому> Обществу к январю месяцу, то можно было бы в конце февраля отправиться, чтоб к осени возвратиться в Россию и таким образом не терять опять целого зимнего сезона, самого нужного и важного у нас в России. - Обыкновенно у нас надобно считать время от зимы до зимы, и если что не устроилось зимою, то откладывается до следующей зимы. Какой сбор родственников был у вас в Москве, даже Софья Тимоф<еевна>. Теперь Софья (Гришина)8, вероятно, уже проехала через Москву. Как ее здоровье на вид? Аркадий Тимоф<еевич> также должен скоро быть. - Очень понимаю, как должно было понравиться Вам Абрамцево после московской трескотни и суетни, милый отесинька, особенно Вам, потому что Вы и всегда любили это место, да и вообще любите не пышную, скромную русскую природу. Как я рад, что Вы опять чувствуете потребность писать, и желаю, чтоб Вам ничто не помешало. Даете ли Вы чт о в "Русскую беседу"?9 Кажется, туда "Феклушу" прочат10. Ох уж эта Феклуша! - Вовсе ей тут не место, и будь я редактором, так не занял бы листов 6 книжки журнала такою повестью. А вот "Записки об Южной Руси" очень интересны, и я жду с нетерпением появления самой книги11. Да готовит ли Конст<антин> какую-нибудь серьезную статью для "Р<усской> беседы"?12 - Знаете что, милый отесинька, я думаю, право, пора подумать Вам серьезно о наших крестьянах13, пора сделать все приуготовительные расчеты, чтобы событие не застало врасплох14. Право, подумайте и спишитесь о том с Гришей. Время! - Необходимость этого, конечно, не так живо чувствуется в России, как здесь. - Я разделяю вполне ваше мнение о стихах Хомякова15. - Не знаю, какое она произвела впечатление, но я нахожу выноску Константина под его статьей в "Р<усской> беседе" не совсем ловкою16, если только она не сделана с другой целью, которой, впрочем, нельзя и предполагать. Она ставит Каткова, мне кажется, в неприятное отношение к его сотрудникам по журналу. Шеншины также теперь в Крыму. Шеншин чудесной души человек, чистой, богобоязненной, детской, но мне иногда за него страшно становится. Ум у него не довольно ясен и крепок, чтоб разрешить ему беспрестанно им самим задаваемые себе вопросы. Он беспрестанно читает, голова у него в постоянном напряжении, и эта умственная бесплодная работа его изнуряет, так что у него часто появляются сильные боли в передней части головы. Он вечно задумчив или рассеян. Бедная его жена это понимает, всеми силами противится тому, чтобы он оставил службу, и старается возбудить в нем деятельность внешнюю. А какой славный человек этот Ник<олай> Васил<ьевич> Шеншин и как замечательна в нем эта самостоятельность и верность душевного инстинкта, приведшая его, воспитанника Пажеского корпуса и гусарского офицера, к убеждениям славянофильским17. - Вы спрашиваете, милая маменька, про Голубева. Ничего, он здоров; за два дня до получения Вашего письма он пришел мне сказать, что видел во сне, будто он принес мне с почты письмо, в котором Вы ему кланяетесь. Так и случилось. - Он точно старая няня, годная только на рассказыванье сказок. Я еще не видал мужчины с такой не женской, а бабьей натурой, и полезен он мне в том особенно, что упражняет мое терпение. Разумеется, в Николаеве, как и в Симферополе и Бендерах, он знаком со всей улицей и известен всей комиссии. Он страшно гордится своим крестом на фуражке и никак не может понять, отчего я не хлопочу ни о медали, ни о кресте. Подчас он забавен, а подчас очень скучен, но ведет себя хорошо и усерден. Прощайте покуда, милый отесинька и милая маменька, дай Бог, чтоб у вас все было благополучно, цалую ручки ваши. Обнимаю Константина, Олиньку и всех сестер. Я совершенно здоров, только и у меня зрение начинает портиться: точки черные, волосы (змейки), линии блестящие (днем особенно) мешают чтению. Надобно, я думаю, вовсе не пить вина и не есть говядины, хотя я и без того ем немного, раз в сутки, даже чай пью без хлеба; также сильно лезут и секутся волосы. Надобно бы движения побольше, а то как-то тяжелеешь, хотя и не толстеешь. Я бы с удовольствием попил Виши: в этой воде что-то есть бодрое. Впрочем, я каждый день весь обтираюсь холодной водой. Прощайте, будьте здоровы.

Ваш Ив. А.

238

9 октября 1856 г<ода>. Екатеринослав.

Мой отъезд из Николаева, милый отесинька и милая маменька, по разным причинам оттянулся до 3 октября; в самый день отъезда получил я ваше письмо от 18 сентября из Абрамцева, куда еще ни маменька, ни сестры не приезжали. Разумеется, все, что вы ни напишете, будет интересно, но мне казалось бы, что кратковременная и совершенно ничтожная литературная деятельность Писарева1 (сколько помню, самое замечательное его произведение - пролог к комедии "Христофор Колумб") мало может возбудить участия в публике, не знавшей его лично. Что же касается до Полевого2, то вполне понимаю негодование, возбужденное его наглостью, шарлатанством, поверхностностью познаний3, но, чтоб быть справедливым, надо вспомнить, что и противники его были неправы: они придерживались преданий псевдоклассической французской школы, они говорили: он Грибоедова хвалил4 и разругал Капниста5. Впрочем, я не знаю, в какой степени и все ли противники Полевого разделяли мнение, высказанное, кажется, Дмитриевым6. Замечательно, что изо всех противников Полевого только очень немногие пошли вперед и оценили Гоголя, чуть ли не Вы одни да Погодин. А Дмитриев, ожесточенный враг Полевого, человек отсталый. Знаете, кто сильно защищает Полевого? П<етр> В<асильевич> Киреевский, да, кажется, и весь теперешний наш кружок знакомых не принадлежал к числу его противников. Впрочем, я уверен, что Вы напишете статью с полным беспристрастием7. Во всяком случае, это будет важный матерьял для истории образования, развития, движения мысли в русском обществе. И Полевой, и Белинский имели огромное влияние на общество, вредное, дурное, но все же громадное влияние. Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому, жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, который бы не знал наизусть письма Белинского к Гоголю; в отдаленных краях России только теперь еще проникает это влияние и увеличивает число прозелитов8. Тут нет ничего странного. Всякое резкое отрицание нравится молодости, всякое негодование, всякое требование простора, правды принимается с восторгом там, где сплошная мерзость, гнет, рабство, подлость грозят поглотить человека, огадить, убить в нем все человеческое. "Мы Белинскому обязаны своим спасением", - говорят мне везде молодые честные люди в провинциях. И в самом деле, в провинции вы можете видеть два класса людей: с одной стороны, взяточников, чиновников в полном смысле этого слова, жаждущих лент, крестов и чинов, помещиков, презирающих идеологов, привязанных к своему барскому достоинству и крепостному праву, вообще довольно гнусных. Вы отворачиваетесь от них, обращаетесь к другой стороне, где видите людей молодых, честных, возмущающихся злом и гнетом, поборников эмансипации и всякого простора, с идеями гуманными. Они часто несут всякую чепуху и сами не видят, что путь их логически оканчивается подлостью петербургского практицизма, но порицание и отрицание их понятны. И если вам нужно честного человека, способного сострадать болезням и несчастиям угнетенных, честного доктора, честного следователя, который полез бы на борьбу, -- ищите таковых в провинции между последователями Белинского. О славянофильстве здесь в провинции и слыхом не слыхать, а если и слышат, так от людей, враждебных направлению. Да оно и не может возбуждать сочувствия молодежи, лезущей вперед, оно требует большой справедливости, беспристрастного разумения, основательности и проч. Требования эмансипации, железных путей и проч. и проч., сливающиеся теперь в один общий гул по всей России, первоначально возникли не от нас, а от западников, а я помню время, когда, к сожалению, славянофилы, хотя и не все, противились и железным дорогам, и эмансипации, последней потому только, что она формулирована была под влиянием западных идей. Да и что делать бедной провинции, если она ищет света и обращается за ним к литературной деятельности столицы. Вот в Екатеринославской губернии во всей нет ни одного экземпляра "Р<усской> беседы", а получается "Р<усский> вестник" и другие журналы. В них слышится направление новое, требование просвещения, жизни, простора; ему сочувствуют с жаром и, невольно подчиняясь авторитету журнала, вместе с хорошим принимают и дурное, с добрым вредное. Где же требовать такого самостоятельного крепкого суждения, которое бы без всякой посторонней помощи умело бы удержать в пределах свое сочувствие, отличить истину от лжи, добро от зла. Вот теперь здесь выборы и съезд дворян. Не угодно ли посмотреть этих господ? -- Я на днях видел одну очень хорошую, добрую и очень неглупую женщину, которая тряслась, как в лихорадке, от негодования, рассказывая про окружающий ее помещичий быт, их суждения, толки, цинизм барский, обращение с людьми и проч. Не находя ни в ком сочувствия, она с жадностью хватается за какие-нибудь статьи, где находит некоторое подтверждение своим стремлениям, и, не получая ничего, кроме "П<етер>бургских ведомостей", с восторгом указывала мне на какую-то фельетонную статью, где оценивается губернское воспитание, тогда как для меня, несмотря на всю случайную правду иных статей, нет ничего вонючее, отвратительнее и гаже фельетона? "П<етер>бургских ведомостей"! А очень хорошая женщина. Впрочем, я занесся Бог знает куда. Садясь писать без определенной цели, не знаешь, куда придешь к концу письма. Здесь есть откупщик акцизный Г. Ив. Щербаков, который объявил мне, что обязан Вам, милый отесинька, своим поступлением университет в 1832 году. Он теперь страшный богач. Третьего дня на огромном! обеде, где я был, он предложил мне выпить за Ваше здоровье. "Семейная хроника" проникла сюда в нескольких экземплярах. Я думаю, что через неделю окончу здесь свое дело и ворочусь в Екатеринослав. Коляску мою один глупый ямщик тряхнул так неловко, что я должен был опять заплатить за переделку 10 р<ублей> сер<ебром>, да перед отъездом рублей 6 сер<ебром>. Тем не менее я много обязан коляске сохранением здоровья. Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ручки ваши, крепко обнимаю Константина и сестер. Поздравляю вас всех со днем рожденья маменьки9. Напишите Грише, что я его обнимаю, если Софья у вас10, то и ее с детьми.

Ваш И. А.

239

Окт<ября> 17 1856 г<ода>. Екатеринослав.

Все еще Екатеринослав, милый отесинька и милая маменька. Каждый день собираюсь ехать и все должен откладывать по милости мешкотности дворян! Мне надо было иметь сведения о состоянии хлебных запасов и хлебной торговли, о настоящих ценах, существовавших в продаже за известный период времени. Путем официальной статистики этих сведений получить нельзя; купцы - все жиды и соучастники интендантства - правды не скажут; имея в виду, что главный продовольственный фонд края заключается в помещичьих имениях, что дворяне - землевладельцы, хозяева и первые производители хлебного товара, что они наконец теперь находятся в сборе, в полном своем сословном составе, я обратился через губернского предводителя Шаб_е_льского ко всем уездам, прося их составить мне по каждому уезду особо протоколы в ответ на мои вопросы. Конечно, этот способ совершенно новый, но он имеет полное юридическое и нравственное значение, ибо это не показания отдельных лиц, а свидетельство целого сословия, действующего как юридическое лицо (да еще присягнувшего вдобавок). Дело очень просто, но его приходится растолковывать и разжевывать дворянину раз по 50 на день. Удивительное создание - дворянин, решительно неспособен действовать полным составом, en corps, in corpora. Все кричат о злоупотреблениях, все толкуют о содействии, каждый с своей стороны сообщает на словах все нужное, но ведь обо всем этом надо потолковать сообща, изложить письменно... Тут и затруднение! Во 1-х, их не соберешь, все бродят (на выборах) из комнаты в комнату, завтракают, рассуждают о пустяках; во 2-х, грамота не всем им далась, а хотя и есть в каждом уезде свои грамотеи, но они слишком мудрят. Вот каждый день вожусь с ними в Дворянском собрании. Мне бы и не следовало лично вмешиваться в это дело, но иначе ничего не добьешься. Нет, уж вперед с дворянами, как с сословием, дела иметь не буду. До трех часов они в Собрании, бродят, шумят, толкуют, баллотируют, чт о все происходит очень беспорядочно, в три часа отправляются на какой-нибудь сытный обед к избранному предводителю, потом спят, потом на бал. Я запасся было терпением в большом размере, но чувствую, что оно истощается. Вид дворянского сословия производит на меня действие раздражающее: ограниченность и узкость взглядов, невежество, привязанность к незаконному своему праву, отсутствие других двигателей, кроме интереса, барство и дармоедство, отсталость понятий... Я пробовал поднимать вопрос об эмансипации. Куда! Так на дыбы и становятся. - Несмотря однако же на все затруднения, я почти достиг цели и завтра после обеда еду. По дороге заверну в г<ород> Александровск еще к одному помещику, от которого надо отобрать показание, и потом в Николаев. - Здесь в числе помещиков оказался Александр Алекс<еевич> Панов, родной брат Вас<илия> Алекс<еевича>, человек лет 50-ти; его дочь Варвара Алекс<андровна>, очень хорошая собой, замужем за здешним помещиком Павловым. Скажите Саше Аксакову, что я дал за него слово его кузине, что он пришлет ей гомеопатическую аптечку с лечебниками. И в самом деле, пусть он пришлет; это будет для нее развлечением и занятием в деревенской скуке, ибо детей у нее нет, книг выписывается мало, а к стрижке баранов и овец и к наблюдению за мотками особенного расположения она не показывает. Решительно не понимаю, как можно жить в такой удушливой атмосфере без всякой деятельности или же с деятельностью, направленною только на личный интерес, на обогащение. Других разговоров, кроме разговоров о продаже, купле, об овцах (здесь ведь главная статья дохода - овцеводство), не слышно. Панов - очень хороший и благородный человек, кажется, и добрый, но тяжелый на руку: это семейное свойство, т.е., говоря попросту, дерется сильно. - Вот вам еще образчик дворянских воззрений. Здесь винокурение свободное, т.е. каждый помещик курит вина сколько угодно и продает по какой хочет цене; он платит только акцизному откупщику по 75 к<опеек> сер<ебром> с ведра выкуриваемого вина. Вследствие неурожая прежних годов и вследствие страшного требования за границу цены на хлеб поднялись ужасно; здесь мука по 1 р<ублю> 50 к<опеек> сер<ебром> за пуд! Само собой разумеется, что вино, эта насущная потребность жителей здешнего края, стало также чрезмерно дорого, да и выгоднее сбывать хлеб в продажу, чем курить. Вследствие этого правительство разрешило свободный ввоз вина из великороссийских губерний, и вино тотчас стало вместо 3-х рублей по 1 р<ублю> 50 к<опеек> сер<ебром> за ведро. Разумеется, это акцизному откупу очень выгодно, ибо он получает акциз и с каждого ввозимого ведра, но главное здесь надо иметь в виду цену вина в продаже и выгоды простого класса народа. - Государь в последней своей грамоте дозволил, между прочим, дворянству Екатеринославской губернии представить ему записку о своих нуждах и проч. Как же воспользовалось этим дворянство? - Просит о воспрещении ввозить вино из великорусских губерний, чтобы 150 заводчиков этой губернии могли продавать вино по дорогой цене, тогда как главные доходы - сбыт хлеба за границу и продажа шерсти. - Никаких других мер, кроме запретительных, благородное российское дворянство не понимает. - Вот они, - представители образованности, передовые люди и вожди народа! - Очень жаль, что теперь уже осень, а то бы я съездил посмотреть могилы скифских царей. Ваш приятель Савельев произвел нынешним летом здесь розыски1, увенчавшиеся, говорят, полным успехом. - Кстати об осени: в одно прекрасное утро, проснувшись, увидал я, что все бело, покрыто снегом. Разумеется, снег исчез в тот же день; несколько времени свирепствовал холодный ветер, потом через несколько дней пошел теплый дождик, и теперь на дворе градусов до 14 тепла. Что ж это не печатают приказов по ополчению? Я уже очень пообносился, но ополченского нового платья шить не решаюсь, тем более что если я в будущем году поеду за границу, оно будет мне совершенно не нужно. В фельетоне "Инвалида" в заглавии, между прочим, сказано: "Новая книга С. Т. Аксакова". - Далее из текста видно, что это вовсе не новая Ваша книга, а книга, выданная Бартеневым или Бессоновым, "Устав сокольничьего пути" с Вашею заметкою2. -- В речи Бабста, произнесенной в Казанском университете3, упоминаются "Багровы" как имена нарицательные, как тип прошлого быта для возбуждения к прогрессу! - Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Дай Бог мне по возвращении в Николаев найти ваши письма и в них известия, что вы, слава Богу, здоровы и что у вас все благополучно. Цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер.

И. А.

240

1 856 г<ода> ноября 1 дня. Николаев.

Вчера получил я ваше письмо от 16-го октября еще из Сергиевского посада, теперь, вероятно, получу от вас письмо уже из Москвы, милый отесинька и милая маменька. Так как вы не пишете наверное, что нанимаете дом Яниша1 и так как теперь наверное вы в Москве, то я и адресую это письмо на имя Тома-шевского2. Я помню этот дом и когда-то его осматривал: он двухэтажный и был бы довольно поместителен, если б был иначе расположен. Все-таки кажется, он не довольно удобен. Это странно, что после коронации и при такой эмиграции в чужие край квартиры в Москве так дороги, да и так трудно их отыскать. - Насчет моего приезда ничего не могу сказать определительного: никто ничего не знает, начиная с самого кн<язя> В<асильчикова>. - Сначала предполагалось к 10-му ноября переехать в Харьков, а теперь опять время отъезда неизвестно. На этой неделе все должно решиться. Я с большим неудовольствием еду в Харьков как потому, что не люблю этого города, так и потому, что у меня там довольно знакомых, которые будут мешать занятиям; к тому же там и Лужин с женой3, которые, если не нас, то князя будут очень отвлекать от дел. Впрочем, еще, право, не знаю, как все устроится, и покуда продолжаю работать над делом о сенокошении в Крыму! - Я получил нынче письмо от Луженовского (моего преемника в дружине) с уведомлением, что 29 сентября состоялся высочайший приказ об увольнении меня от службы с переименованием в прежний чин надворного советника. Итак, я теперь отставной, в отставке, опять человек свободный. Странно немного, что уволили меня так просто, без всяких справок, потому что я назначен в комиссию по высочайшему же повелению; еще страннее то, что мне не отдали должного: я вышел в отставку, не дослужив двух недель до срока, когда мне следовало получить чин коллежского советника за выслугу лет. В манифесте о роспуске ополчения сказано, что служба в ополчении зачитается, а потому не в виде награды, а просто за выслугу лет мне бы следовало получить чин не надворного, а коллежского советника со старшинством 16 месяцев. Разумеется, это все равно, и право мое не пропадает при новом поступлении на службу, но все же со стороны графа Строганова это несправедливость или, по крайней мере, невнимание. Я немедленно спорол погоны и снял все знаки моего официального значения и запускаю бороду, но нахожусь в большом затруднении относительно платья. Я так обносился, что во всяком случае какое-нибудь платье да сшить надо. Какое же? Переодеваться в штатское здесь или в Харькове очень затруднительно: ведь нужно будет почти совсем вновь экипироваться, а какое есть старое платье, то в Москве. Да здесь экипироваться у меня денег нет, и дорого и скверно, ехать для этого в Одессу -- поездка и пребывание там стоят ужасно дорого, да и шьют там дурно. Я бы обо всем этом и не думал, если б ехал прямо в Москву, но смущает меня Харьков. Впрочем, может быть, как-нибудь перебьюсь. - Я бы, может быть, остался в русском платье, если б не имел в виду поездки за границу, да наконец и необходимости при русском платье иметь ещё фрак в случаях официальных. - Теперь жалованья я уже получать не буду, но выдача мне суточных денег будет производиться по-прежнему, как и другим отставным, временно занимающимся при комиссии4. - Я в полном праве оставить комиссию, но сам не хочу ее оставлять и признаюсь, очень доволен таким независимым положением, которое, разумеется, не даю чувствовать и которое нисколько не ослабляет моей работы. -- Голубев еще получил из дружины 3 р<убля> сер<ебром>; таким образом, каждый ратник в нашей дружине получил по 11 р<ублей> серебром. Это очень много. Вообще, кажется, вышло, что наша дружина первая и по количеству экономии, и по другим отношениям. Таким образом, кончилось мое истинно трудовое поприще службы в ополчении; все это теперь является каким-то сном, но многою опытностью оно меня обогатило и оставило в душе сознание честно исполненного долга, непосредственного участия в общих тяготах, доставшихся на долю России, и отрадное воспоминание о моих отношениях к ратникам, об их искренней, свободной любви. Встреча с каждым из них будет мне очень приятной.

Погода здесь снова сделалась теплою; снег превратился в грязь, но и та просыхает; я думаю, и у вас тепло, хотя, конечно, не так, как здесь, где можно гулять почти в одном платье. Слава Богу, что Олиньке лучше и что все вы довольно здоровы. Теперь Вы, милый отесинька, привыкли к воздуху, так не надо бы Вам закупориваться и в Москве. "Современника", того нумера, о котором Вы пишете, я еще не видал5. Я сам ожидаю от этих господ, что они скоро будут отзываться об Вас холоднее, но думал, что это начнется с "Отеч<ественных> записок". - Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будете здоровы, пишите в Харьков, а здесь я надеюсь еще получить письмо от вас. Обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. А.

Прилагаю письмо к Оличке6.

241

1856 г<ода> ноября 8-го. Николаев.

Вчера получил ваше письмо от 23 октября еще из Сергиевского посада (итого 15 дней оно шло!); теперь вы все вместе, милый отесинька и милая маменька, в Москве, и я адресую это письмо в дом Дребуша. Я помню этот дом; я когда-то смотрел его, приискивая квартиры. Тут на дворе живет, кажется, всякий сброд, а сам дом разделен сенями на две половины. Дай Бог, чтоб вам было в нем удобно, просторно и спокойно. - Вы ждете меня в Москву, а я еще не двигался из Николаева, да и когда двинусь, неизвестно. Случается то, что всегда случается в комиссиях подобного рода; дела затягиваются, несмотря на все усилия свести концы, и сроки один за другим отодвигаются. Сводить же концы очень трудно, особенно при отсутствии правильной системы в предшествовавших занятиях и при неясности основной мысли. Неясность же основной мысли происходит не от лиц, а от всего существующего административного порядка. - Когда мы тронемся отсюда, право, не знаю, но вы адресуйте в Харьков. Очень мне досадно, что не могу добиться приказа, которым я уволен в отставку. Приказы по ополчению печатаются особо и нигде здесь не получаются, а в газетах перепечатываются очень поздно, через месяц или два. - Решившись не экипироваться штатским платьем до Москвы, я сшил себе новый русский кафтан, такой же, как и ополченский, только с малым изменением в покрое, без погонов и кушака. - Очень жалею, что Оличка уехала и что я ее опять долго не увижу. Вероятно, ее пребывание навело Вас снова на мысль написать книжку для детей, милый отесинька. Очень трудная задача и едва ли не Вы один можете ее разрешить. Самое трудное - тон, и мне очень интересно будет прочесть то, что Вами напишется1. - Погода стоит здесь изменчивая. Вчера была страшная грязь, потом выпал снег, и нынче мороз, довольно сильный, заковал эту грязь так, что дороги почти непроездны. Лучше уж грязь, а по этой дороге все наши экипажи переломаются. --

Вчера же получил я письмо от Елагиных о смерти Петра Васильевича2 после довольно продолжительной болезни, собравшей около него всю семью. Так уж нет больше Киреевских! В какие-нибудь 4 месяца выхватило обоих братьев с нашей дороги, двух спутников наших. П<етр> В<асильевич> был чудной души человек, кроткого, честного и, как кристалл, чистого сердца, распространявшего около себя какое-то нравственное благоухание. Присутствие таких людей на земле очищает атмосферу; деятельность их не измеряется внешними делами3; она невидимо разливается в воздухе, как аромат. Особую привлекательность его характера составляло отсутствие всякой грубости, жесткости, резкой, оскорбительной самонадеянности. - Я виделся с Иваном Вас<ильевичем> перед отъездом, в Петербурге, а на пути в Николаев заезжал к Петру Вас<ильевичу>. - Странно: 2-й том "Русской беседы" известил о первом, 3-й, вероятно, известит о другом4. - Авдотья Петровна еще держится; она покуда здорова и теперь живет у Катерины Ивановны5.

Умер Воронцов6. Правительство только что обзавелось фельдмаршалом и уже потеряло его. Кого-то теперь выберут. - Появление Воронцова в Одессе несколько взволновало край: распространился слух, что он опять будет приписывать и водворять бродяг и беглых, и вследствие этого более 2000 человек явилось в Одессу. Они приходили целыми партиями, с семьями, с повозками и с имуществом, все свежего побега, называя себя, разумеется, или не помнящими родства, или крестьянами небывалых помещиков, как это всегда водится. Разумеется также, что это все крепостные. - Нельзя думать, чтоб все они бежали от жестокого обращения; нет, но после недавнего сотрясения, произведенного по всей России и особенно здесь войною, почва здешнего края сделалась вулканическою в отношении к крепостному состоянию. Нынешней весной было уже здесь переселение народа в Козлов7, едва-едва прекращенное. -- Как бы то ни было, но эти беглые поставили начальство здешнее в большое затруднение. Пока, согласно закону, будут собираться справки о каждом из этих 2000 человек, их надо было принять, разместить, кормить. Чем все это кончится, не знаю. - Но удивительный народ здешние помещики, цвет которых я еще недавно видел в Екатеринославе: они не хотят ничего ни видеть, ни слышать, ни понимать! --

Граф Сакен в письме к одному из членов нашей комиссии (генералу Козлянинову) посылает мне поклон, "хоть и не знает меня лично, как за Россию, еще за что-то не помню, так и по уважению его, Сакена, к родителям моим и брату8. Передаю это вам.

Прощайте, милый мой отесинька и милая маменька. Писать больше нечего - все Сено в голове! Т.е. не то, что вы думаете, а сено, заготовление сена, дело на 3-х тысячах листах, из которого я составляю записку. Будьте здоровы. Цалую ручки ваши, обнимаю Константина и всех сестер. Дай Бог им здоровья и приятного пребывания в Москве.

Ваш Ив. А.

242

16 ноября 1856 г<ода>. Николаев.

Очень приятно мне уведомить вас, милый отесинька и милая маменька, что завтра я выезжаю отсюда в Харьков. Шеншин уехал третьего дня, князь В<асильчиков> вчера, и таким образом через несколько дней вся комиссия оставит Николаев. Много времени пропадет в переезде: шибко ехать нельзя, потому что к_о_лоть, замерзшая грязь, просто колесолом, надо будет двигаться почти шагом; в пять часов темно, ни зги не видать; ехать, да по такой дороге, становится невозможным даже для фельдъегеря. Более 100 верст в сутки де нельзя. Я все надеялся на оттепель, но благодаря постоянству северного ветра, кажется, зарядили морозы. Говорят, впрочем, что за Бобршщом начинает уж санный путь. - С большим удовольствием оставляю Николаев. В Харькове пробудем до праздников; по крайней мере, я дольше не останусь. Еще не кончены три следствия: одно в Бессарабии, другое в Ростове на Дону, третье в Крыму; последнее только что началось, и срок представления следственного дела в Харьков назначен 15 декабря. При таких дорогах (не могу равнодушно говорить о дорогах: как можно было просуществовать с такими путями сообщения 1000 лет!) один переезд из Симферополя в Харьков может продлиться дней 10. - Как нарочно, это последнее дело, т.е. ведение дела, заправление делом поручено мне, следовательно, мне раньше этого срока нельзя было бы уехать. К тому ж я теперь в странном положении: о моей отставке знаю из частного письма, но высоч<айшие> приказы об ополчении здесь не получаются, "Инвалид" печатает еще приказы сентября 12-го, так что официального сведения нет никакого, я между тем поспешил спороть с себя погоны, а подорожная, прогоны выданы мне как штабс-капитану. - Получил третьего дня Ваше письмо, милый отесинька, от 30 октября еще из Сергиева посада, но теперь Вы, наверное, в Москве. Не знаю, скоро ли получу от вас известие: может быть, еще одно ваше письмо будет адресовано в Николаев и придет после меня, мне его перешлют, но времени пройдет много. -- Вы пишете, милый отесинька1: это меня очень радует и просто интересует как решение задачи. Хорошо ли Вам будет в доме Дребуша? Вы, верно, заняли верхний этаж, следовательно, тут лестница, что не очень покойно для Вас, для маменьки и для Веры. Жду с нетерпением известия о вашем переезде, о том, когда вы соберетесь все вместе. - Прощайте, милая маменька и милый отесинька, надобно укладываться и разбирать бумаги. Будьте здоровы, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и сестер. Очень приятно ехать в обратный путь - это уж начало конца.

И. А.

243

1856 г<ода> ноября 24-го. Харьков.

Наконец нынче дотащился я до Харькова, милый отесинька и милая маменька! Целая неделя езды сюда от Николаева! Сколько времени пропадает даром! Еще пройдет несколько дней, пока устроимся. Нет слов, чтоб описать вам безобразие неистовое дорог! Это не риторическая фигура, а истинная речь. -- Как можно было просуществовать с такими дорогами 1000 лет! Досталось нашим экипажам порядком! Я ежесекундно опасался за коляску, но, к величайшему моему удивлению, доехал благополучно: оси уцелели, но сломалась сзади рессора. Приехавши к Днепру, узнали мы, что переправа прекратилась, потому что Днепр покрылся льдом, однако ж столь тонким, что переходить можно только пешком. Я и некоторые чины нашей комиссии, оставивши экипажи на этом берегу, в Крюковском посаде, сами перебрались на салазках по льду в Кременчуг, где также в это время находился и Шеншин. Надо было выжидать или мороза, или оттепели. На другой день к вечеру подул порывистый южный ветер, пошел дождь, и в ночь сломало лед в середине Днепра, но верст за 8 от обыкновенной переправы. У берегов лед еще держался, надо было полынитъ, как здесь выражаются: на большую лодку становится человек 50 народу, которые, стоя на бортах, раскачивали ее что есть силы, тогда как за корму лодки привязан был канат, и стоящие на берегу тащили лодку за канат прямо в лед. Таким первобытным способом, употреблявшимся, вероятно, еще при Святославе1, успели кое-как в половине следующего дня очистить место для переправы. Надо было затем перевозить экипажи к месту переправы и для этого нанимать лошадей, за что одно взяли с меня 5 р<ублей> сер<ебром>. Наконец, провозившись таким образом более 2-х суток, доехали мы дальше или, лучше сказать, двинулись: необходимость заставила запрягать 5 лошадей, что все составляет большой счет. Васильч<иков> остался на несколько времени в Елисаветграде, но завтра должен быть уже здесь. Я уже справлялся на почте: писем от вас, сюда адресованных, еще нет. -- В Кременчуге нашел я наконец приказы по ополчению и, следовательно, официальное удостоверение в моей отставке; жду Вас<ильчикова>, чтоб показать ему этот приказ; у нас еще не было об этом серьезного разговора. -- В Полтаве видел я 3-ий том "Р<усской> беседы", который, вероятно, адресован был ко мне в Николаев, но разъехался со мной. Кажется, в нем много дельных статей, но "Феклуша" тут вовсе неуместна. Мысль о том, что повесть Кулиша связывает нас с Малороссией и проч., только издали кажется основательною: грамотных читающих малороссиян в кругу образованном очень мало, и все они и без "Феклуши" прочли бы "Беседу". Прочел стихи Полонского ко мне2. Это было для меня совершенным сюрпризом, я ничего не знал об этом, да и с Полонским вовсе незнаком. Стихи -- как стихи превосходные, особенно первый стих, но последние 4 строфы довольно темны3; я в свою очередь не понимаю, что именно он хочет сказать. Если б не подлая цензура, кажется, исключительно нас преследующая, я бы выдал целую книжку своих стихов4, во 1-х, для того, чтобы полнее уразумели те, которых это интересовать может, мою авторскую физиономию, во 2-х, потому, что первый мой период стихотворствования миновался и, выражаясь фигурально, хотя оно немножко и смешно, я перестроиваю лиру; я уже давно не пишу стихов, но еще буду писать -- я это знаю, только аккорды, Бог даст, будут не те, а стройнее, полнее, спокойнее. Только пусть потерпят немного и не мешают мне выработываться, идти свободно и спокойно законным ходом своего развития, пусть только не насилуют мою душу, не стесняют моей воли насилием чужой воли! -- Для некоторых, может быть, это и нужно, но относительно меня всякое насилование моей души и свободы есть страшный вред и зло. -- Стихи Полонского вызывают меня к ответу, но я не буду отвечать ему собственно5.

На станции за Кременчугом встретился я с Колей Карташевским; это было ночью, мы долго сидели в одной комнате, не обращая друг на друга внимания, как вдруг я что-то спросил, и он по голосу узнал меня. От него я имел самые свежие об вас новости. Давно я его не видал. Как он постарел!

Прощайте, милый отесинька и милая маменька. Пишу вам еще из гостиницы, не устроившись, только для того, чтоб уведомить вас о приезде своем в Харьков. Цалую ручки ваши, дай Бог, чтоб вам было хорошо в новом доме, обнимаю Константина и всех сестер. Поздравляю Любочку и вас всех с 26-м ноября6.

Ваш Ив. А.

Несмотря на все свои экономии (я сделался просто скуп), денег вышло очень много, и потому, если это вас не очень стеснит, пришлите мне сколько-нибудь денег. Жизнь очень дорога здесь, а я и жалованья казенного не получаю. --

244

1856 г<ода> ноября 28. Харьков.

Чиновники нашей комиссии, приехавшие из Николаева, привезли мне ваше письмо от 8-го ноября: почти три недели прошло! И очень мне странно, что здесь в Харькове не только не нашел я ваших писем, но не получил и с двумя почтами, пришедшими на этой неделе. Здоровы ли вы, милый отесинька и милая маменька? Последнее Ваше письмо, милый отесинька, очень грустно: Олинька страдает, маменька было занемогла, все хворают, все болеют. Поэтому меня очень беспокоит неполучение ваших писем; остается предположить, что вы опять адресовали в Николаев, и тогда я опять должен буду получить письмо двумя неделями позднее. Теперь я на половину дороги ближе от вас. -- Бог милостив, может быть, дождусь от вас более утешительных вестей.

Я уже вам писал на этой неделе; с тех пор не произошло у нас ничего нового. Князь приехал, но квартира, ему отведенная, оказалась неудобною; он нынче переезжает с канцелярией в новую, и таким образом правильные занятия комиссии еще не установились.

Отчего нет статьи Конст<антина> в 3 томе "Р<усской> беседы". Катков довольно ловко объявил о прекращении нашего участия в "Р<усском> вестнике"1, но его выходка против Тургенева очень нехороша2. Это просто следственный процесс, в котором он приглашает публику быть судьей. Как-то поступит Тургенев?3 -- Сочувствие к "Р<усскому> вестнику" в провинциях растет все сильнее и сильнее и ослабляет влияние П<етер>бургских журналов. Это делает честь публике. Надо сознаться, что журнал улучшался с каждой книжкой и привлек к себе публику не дрянными повестями и рассказами, не задаром критики, а больше всего тем, что отозвался на все живые современные вопросы4 именно статьями: об Англии, о Пруссии, о крепостном состоянии, о судопроизводстве, "Губернскими очерками" Щедрина. Все эти статьи имеют большой успех, которому, говоря по совести, нельзя не радоваться, хотя бы и хотелось, чтоб он принадлежал нам, а не им. Бедная "Беседа" имеет в Харькове только 4 подписчика, да и то -- университет, архиерей, Квитка (по знакомству со мной, теперь же он и за границу уехал) и еще кто-то. "Русский же вестник" чуть ли не во всех домах, а с будущего года заменит петербургские, на которые перестают подписываться. -- Я еще не имею сведений о числе подписчиков на "Р<усскую> беседу" на будущий год; в нынешнем году она издавалась в чистейший убыток5, и, несмотря на дельность книжек, я уверен, что число подписчиков убавится. Это очень понятно. Это не журнал, а 4 сборника, очень слабо удовлетворяющие современным требованиям, и именно теперь, когда после потрясения войны, при новой правительственной эпохе, все в России в брожении, все жаждет разрешения поднятых вопросов, не отвлеченных, но жизненных, животрепещущих6. Это требование общества не удовлетворяется "Феклушей", которая может еще занять место в одной из 24 книжек журнала, но не в одной из 4-х! Или статьями Максимовича, отвлеченными статьями Гилярова, тяжеловеснейшими произведениями Бессонова7. Только и читают статьи Черкасского да о железных дорогах8. Мы в таком положении, что высказывать вполне своих мнений не можем, а, не высказывая их вполне, подаем повод к недоразумению, чему способствует и недобросовестность прочих журналов, являемся каким-то тормозом, консерваторской партией, когда все стремится вперед. -- Пусть издается "Р<усская> беседа"; издание другого, ежемесячного журнала решительно для нас невозможно, даже уж потому, что нет молодых, горячих последователей, годных в работники и в чернорабочие. К тому ж, нет сомнения, и г<осподин> цензор фон Крузе гораздо снисходительнее к "Р<усскому> вестнику", чем к "Р<усской> беседе". --

Прощайте, милая моя маменька и милый отесинька. Еще ничего не могу сказать вам, когда вас увижу. Дай Бог, чтоб вы были крепки и бодры и здоровы. Цалую ручки ваши и обнимаю всех сестер и Константина. С каким нетерпением жду ваших писем.

И. А.

Так ли я обозначил адрес? Удивляюсь, что вы моих писем не получаете: я пишу так аккуратно.

245

Дек < абря > 6-го 1856 г<ода>. Харьков.

Вскоре по отправлении последнего моего письма к вам, милый отесинька и милая маменька, получил я ваше письмо от 23 ноября. Ну, слава Богу. Оно меня много успокоило насчет здоровья Олиньки и всех вас. Почта опаздывает, а следовало бы мне получить уже новое письмо от вас. Дай Бог, чтоб известия были все так же утешительны. Из вашего письма от 23 ноября видно, что это второе письмо ваше, адресованное в Харьков. Так и должно быть и по смыслу, и по расчету чисел. Но этого второго письма я не получил, справлялся на почте - не оказалось. Это правда, что в здешней почтовой конторе большой беспорядок, но, может быть, и из Москвы оно отправлено не было. Как это досадно! Завтра отправлюсь на почту искать нового вашего письма. -- Вот мы дотянулись и до декабря! Здесь до сих пор нет снегу, и погода очень приятная, зато дороги убийственны. -- Теперь собственно я сильно занят по комиссии, не отчетом, нет (об нем пока нет и помину!), а следствием, еще прежде мне порученным, именно допросом разных господ, выписанных сюда из Одессы. Надеюсь, однако, что вся эта история (о сене)1 кончится недели через две. Тик как за тем у меня не имеется в виду поручения неоконченного и нет определенных занятий, к отчету же еще не приступали, да и не приступят здесь (кн<язь> В<асильчиков> предполагает вообще писать его в Москве), то я думаю, что к праздникам приеду в Москву. -- Вы спрашиваете, не нужны ли мне деньги? Я уже писал, кажется, вам в последнем письме об этом. Они нужны уже потому, что я занял здесь деньги у Демонси. -- В Николаеве у нас был, по крайней мере, стол общей складчиной, а здесь и этого нет, приходится обедать в гостиницах. Вообще после войны все страшно вздорожало, и на все товары поднялись цены. Не знаю, как быть с своей коляской. Если возвращаться в ней но санной дороге, то, разумеется, можно будет ехать не иначе, как в 5 лошадей, да нужно еще починить рессору, за что просят 12 рублей серебром. Если продать ее, то дадут самую ничтожную цену. Ставить ее на полозья дорого. Впрочем, теперь еще нет санной дороги (не знаю, как там, за Орлом), да и Бог весть, когда она уставится. Прочел я кое-какие статьи в "Р<усской> беседе". Надобно отдать справедливость, что и 3 том очень дельный, исключая разве "Феклуши" и описания Крыма, вялого, бесцветного и неверного2. -- Письма Максимовича, независимо от достоинства их филологического, о котором я не сужу и пусть судит Константин, так живы3, что их может прочесть с интересом и не филолог. Статья Аполлона Григорьева, хотя и написана увесистым языком, однако очень занимательна по вопросу4, которому она посвящена, вопросу вполне современному и близкому каждому из нас. Он его слабо решает, вообще не обнимает вопроса во всей его полноте, но чрезвычайно важно, что вносится такой нравственный критериум в эстетику5. -- Итак, Мамонов едет за границу. Очень рад за него, да соберется ли? -- Кокорев точно человек очень замечательный и как будто русский. Говорю "как будто". Истинный русский человек ненавидит всякие ходули, всякое театральничанье. Это даже сказывается не только в простом народе, но во всех нас, в массе общества. На юбилеях, выборах и всяких официальных или публичных торжествах, устроенных по заранее составленной программе, нам или смешно, или скучно, все кажется, будто играешь комедию, и большей частью смешно. Так кокоревская встреча моряков с земным поклоном головы в горлатной шапке6 умилила только Погодина, а всем прочим была или досадна, или смешна7. -- Но ум, энергия, богатство делают его силой, которая способна многое двинуть и -- двинет, я думаю. А знаете, мне сдается, что, несмотря на все свои шубы, шапки, иллюминационные избы и фейерверочных мужиков, он очень мало сочувствует нам и "Р<усской> беседе". Впрочем, я его не только не знаю лично, но никогда и не видал, только портреты его видел. Вы пишете, что Константин завален работами по трем типографиям, да что же он печатает: Ваше ли только или и свое? Его статьи нет в "Р<усской> беседе". -- Как я рад, что Вы пишете "Дедушкины рассказы" и сказку Пелагеи8. Я уверен, что это будет превосходная вещь, которой сужден огромный успех. -- Я думаю, что когда Тургенев и Некрасов воротятся из-за границы9, то они выдерут Панаева за уши и поставят "Современник" в прежние отношения к "Беседе" да и к Вам10. Здесь разнесся слух, что контракт с Перейрой и комп<анией> об устройстве железных дорог не состоялся. Как ни желаю я железных дорог, но условия контракта, сколько мне известно, были невыгодны для России11: самый главный путь на юг, который нам нужнее теперь насущного хлеба, должен был устроиться не ближе как лет через 7, тогда как к Варшавской дороге должны были приступить немедленно!12 Замечательно, что нет ни одного англичанина в этой компании, а для нас участие английских капиталов потому уже было бы выгодно, что нет у нас другого средства сдерживать ее в приличных отношениях к России, хоть в первые года. -- Прощайте, милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и сестер. Довольны ли вашей квартирой? Обнимаю Олиньку: дай Бог получить об ней добрую весть. Прощайте.

И. А.

Сейчас получил ваше письмо от 28 ноября: вести добрые.

Т.Ф. Пирожкова