Путешествие началось осенью 1612 г. и кончилось летом следующего года. За это время успело произойти довольно много событий, грустных и веселых, как это всегда бывает. Вышла замуж принцесса Елизавета и король жалел, что маску по этому случаю пишет не Джонсон. Тот имел но крайней мере удовлетворение, что она поручена именно тем двум, которые одни "кроме него способны написать порядочную маску" -- Джорджу Чапмэну и Френсису Бомонту. Уехал из Лондона Шекспир, пришедший к заключению, что земельные операции доходней театрального дела, умер принц Генри, еще недавно смутивший Бен Джонсона, когда с юношеской серьезностью просил сообщить ему точные указания об источниках, на которых основана первая часть "Маски королев".

Эта смерть обрывала все шансы короля Якова, как в смысле удерживания терпеливости своего доброго народа на прежнем уровне, так и на возможности столь долго лелеянного проекта испанского брака. Добром испанское золото в Англию залучить очевидно было нельзя. Принц Карл был еще слишком молод для брака, а деньги проматывались все с большей стремительностью и стоимость золота продолжала уменьшаться. Надо было отыгрываться на его количестве. Яков решил спустить с цепи Уольтера Роллея. Этим кстати доставлялось большое удовольствие верноподданным обитателям столицы, которые много шумели по этому поводу и создали успех романтической комедии Бомонта и Флетчера, весьма недвумысленно предлагавшей добрым ремесленникам взяться за оружие и освободить "любимца звезд" -- Филастера из тюрьмы, где его держит король острова... Сицилии, видящий в нем помеху браку... своей дочери с испанским принцем.

Роллею был дан подряд на открытие Эльдорадо, завоевание Гвианы и вообще на доставку возможно большего количества золота в Англию. О всех его "преступлениях" позабыли мгновенно и доблестный флотоводец задерживался в Англии только работами по снаряжению своей эскадры. Сына сер Уольтер считал уже достаточно подготовленным к участию в походе и намеревался взять с собой. Он не без любопытства выслушал о приключениях в Париже и вероятно пожурил сына: он терпеть не мог выходок подобного рода, но леди Роллей была в восторге, она уверяла, что в молодости ее Уольтер был точь-в-точь таким же. Писание всемирной истории закончилось и шесть томов ее не угрожали дальнейшим увеличением своего числа лондонским типографиям. Это обстоятельство не могло быть для Джонсона безразличным. Уже в 1612 году он подготовил к печати собрание своих драматических произведений, начиная с первой комедии нравов. Книга вышла достаточно объемистая и должна была произвести весьма внушительный эффскт, до нее еще ни разу не выходило собрания драм кого-либо из елизаветинских драматургов, -- дальше тоненьких тетрадок, выпускаемых преимущественно театральной администрацией, в целях закрепления за своим предприятием собственности на данный текст, никогда но шли. Джонсон и здесь являлся новатором, утверждающим за драматургом такое же право на собрание своих трудов, как и за авторами недраматических поэм.

Но когда дело дошло до самого тиснения, оказалось, что книге приходится стоять в очереди -- станки и набор были заняты "Всемирной историей" сера Уольтера, а ей конца не предвиделось. Теперь, хотя ждать попрежнему приходилось, но срок ожидания мог считаться конечным. Не дожидаясь его, Бен Джонсон стал обдумывать новую комедию.

Поездка оторвала его от придворной обстановки, дала возможность безраздельно насладиться тем вольным бродяжничеством, которое было дорого дням его молодости. После утонченностей масок ему, видимо, захотелось вновь поработать над живописностью ярмарочного красноречия. Вспоминая свое парижское менторствование, он мысленно представлял себе, чем бы оно было, вздумайся ему всерьез принять на себя обязанности гувернера-дядьки. Так слагались комические положения, в которые попадают и Рэсп и его воспитанник Кук. Если совесть упрекала Бен Джонсона за недостаточно внимательное отношение к поручению сэра Уольтера, то, в процессе сочинения этой самопародии, она должна была успокоиться.

А от такого настроения нетрудно было перейти и к вопросу о правомерности приложения моральных правил, нежизненных, но придуманных, хотя бы и из благих побуждений, к существующей конкретной действительности. В комедии "Варфоломеева ярмарка" ответ дается весьма решительный. Все такие попытки оканчиваются к поощрению именно того, что желают искоренить, и обращаются против самих моралистов-исправителей. Все обличители в конце концов переловлены полицией и посажены в колодки. Латинист -- судья, задумавший искоренить безобразия на ярмарке, путешествуя вдоль ее ларьков инкогнито, по системе Гарун-Аль-Рашида, строгий дядька безмозглого сорванца и пуританский проповедник, рэби Бизи-Ревность-Страны.

Длинная, развеселая комедия но имеет героев, несмотря на большое количество действующих лиц -- героем ее является сама ярмарка. Она не имеет и длительной интриги, отдельные ее элементы, возникая и едва успев конкретизоваться, растворяются в потоке общего ярмарочного движения, тем не менее, ведущего к тому, что все действующие лица комедии к моменту окончания пьесы оказываются в положении прямо противоположном тому, которое занимали при поднятии занавеса.

В этой комедии Бен Джонсону удалось, наконец, после многолетней борьбы разрешить задачу напряженного действия, лишенного интриги и построенного вокруг национальной темы, не хоровода, в аристофановском стиле, а ярмарки, объединяющей праздничное движение с бытовым обиходом современников. Но эта удача далась дорогой ценой: веселая комедия плод отчаяния автора. Ему пришлось отказаться от звания моралиста и исправителя нравов, от того, что он считал своим жизненным назначением. Пока он теоретически обдумывал вопрос о создании новых норм поведения, нашлись люди, которые принялись за дело практически: это были пуритане.

То обстоятельство, что пуританство при Якове имело с елизаветинским пуританством общего только имя, что оно вышло за пределы религиозного сектантства и обратилось в политическое движение буржуазии, во имя тон самой переделки общества и подчинения индивидуальности классовым интересам на время подготовлявшейся борьбы, ускользало от внимания Бен Джонсона по той же причине, но какой ежедневные изменения наружности человека остаются незамеченными тем, кто с этим человеком живет в одной комнате и постоянно видит его лицо. Для Бена пуритане были дикими изуверами худшего средневекового толка, реакционеры, старающиеся тащить страну назад в объятия схоластической невежественности и подчинить всех диктатуре своих попов, жадных, лицемерных, наглых и лживых, как всякие попы, да сверх того до крайности глупых и невежественных, а что всего хуже -- стремящихся навсегда уничтожить свободное, языческое веселье старой Англии. Не в театре было дело. Все, кто говорил или писал против театра, не пошли в его осуждении дальше тех обвинений, которые изложены Джонсоном в предисловии к "Вольпоне". Важно было во имя чего осуждается театр, а осуждался он рэби Бизи во имя библейского текста, запрещающего переодевание женщин в мужское платье и обратно -- мужчин в платье женское.

Джонсон не обманывался и от глупости рэби Бизн не заключал к его ничтожеству. Он влагает в глотку этого пророка определенное указание на близость и неизбежность гражданской войны. Гнилость режима была ясна придворному поэту, он понимал, что придворная дрянь не сможет отстоять страны от нападения дикарей изуверов, какими он себе рисовал пуритан. Еще недавно он задумывался над историей Катилины. Но там его герои опирался на кучку обделенных в государственном грабеже дворян, к тому же ему противустояли Цицерон и Катон. А сейчас, он не видел в поле своего зрения ни того, ни другого. Да и анализ, проделанный им при создании несчастной трагедии, должен был разочаровать его в обоих образцах античной доблести. Положение было явно безнадежным и комедия являлась прощанием с той жизнерадостностью, которую впитывал в себя юноша-каменщик, читавший Овидия, в перерыве укладки кирпичей училища римского права. Она -- итог и прощание.

Сыграли ее в октябре 1614 года. Играли на новом место. Старый "Глобус", театр, с которым было связано столько воспоминаний, лежал в развалинах. Бен Джонсон лично наблюдал пожар, истребивший его в предыдущем году, вскоре после возвращения из Парижа. Старый стервятник Генсло только и ждал исчезновения конкурента, чтобы обосноваться на его месте. Рядом с пепелищем "Глобуса" он успел водрузить свой театр, многозначительно названный "Надежда" и равно приспособленный как под актерское представление, так и под медвежью травлю. В этой "Надежде" (которой было суждено обмануть своего обладателя, по общему правилу всякой надежды) и была сыграна "Ярмарка". Через год "Глобус" был выстроен заново и стал работать не хуже прежнего к превеликому огорчению Генсло.

Успех комедии был огромный. Он искренно огорчил Бен Джонсона. Комедия была принята как фарс и радовались именно тем грубым шуткам, которые она осмеивала. Замечательную сцену кукольного театра скоро вымарали, чтобы не дразнить пуритан -- острота и предупреждение об опасности поняты не были. Такой успех для Бена казался хуже всякого поражения. Он надолго отказался от работы для театра.

За два года до него такое же решение принял, как мы видели, Шекспир, а немного позже Шекспира другой друг Джонсона -- Фрэнсис Бомонт. Факт оставления драмы тремя наиболее могучими поэтами эпохи и хронологическая близость этих отречений со стороны людей, находившихся на вершине литературно-сценической славы, не случаен. Театр перестал быть интеллектуальным центром города, он переставал быть народным зрелищем, местом обслуживания интересов широких масс населения и все более становился сословным предприятием, со всеми из этого вытекающими последствиями. Участь эта была естественной и зародыш ее имелся в самом акте освобождения театра от городской цензуры. Эта его победа, приведшая к расцвету индивидуального творчества, теперь оборачивалась своей дурной стороной. Тем, кто хотел и быть в театре чем-либо побольше чем простым развлекателем, в нем уже нечего было делать. Отъезд из Лондона замедлил уход Бен Джонсона от театра, а может быть и прирожденные ему упрямство и оптимизм, но такой исход все равно был неизбежен.

Через год с небольшим вышел том его драматических произведений. Это было новой сенсацией. Небывалый факт обсуждался с обычной страстностью, сопровождавшей каждое новшество Бена. Поражала смелость драматурга, озаглавившего книгу именем "Труды", драматические поэмы обычно не принимались в серьез и их называли "игра". Кто-то из остряков-литераторов, может быть Марстон, отчаявшийся в надежде вернуть себе расположение учителя, придумал объяснение в формуле: "что иному игра -- Бен Джонсону труд". На этом все успокоились, но термин остался в английской литературе и до сих пор всякое собрание сочинений там называется "Труды".

Но время шло и двор вел себя, как бы припоминая ту греческую поговорку Тиверия, которую он мог найти в джонсоновском тексте "Сеяна": "когда умру, пусть хоть огонь с землею смешивается". Праздник сменялся праздником, торжество торжеством. Маска заказывалась Бон Джонсону за маской. Ort писал их с обычною тонкостью и удовольствием, ему нравилось играть цветами, мотыльками и радугой, к тому- же Иниго Джонс уехал из Англии вскоре после "Ярмарки", и никто но мешал ставить маски, как этого хотел бы их написатель.

Было ли расставание ссорой, не представляется возможным установить. Отношения давно были натянутыми и вряд ли то сходство с Иниго, которые современники упорно усматривали в марионеточном дел мастере последней комедии, было способно смягчать развившееся в архитекторе озлобление. Личной сатиры конечно но было, равно как и портретного сходства, Джонсон наделил Ланторна некоторыми чертами Джонса в не большей мере, чем надолял своим воображаемым положением дядьку Вэспа или пристрастием к цитатам из латинских поэтов судью Оверду. Впрочем человек настороженный и придирчивый мог обидеться, что его, художника и планировщика мизансцен, приравнивают к мастеру дергать марионеток за веревочки. Общая участь мастеров мизансцены -- им всегда приписывается склонность обратить своих лицедеев в куклы.

Все же свое отречение от театра Джонсон переносил с трудом и не выдержал: в год выхода "Трудов" была сыграна его новая комедия "Чорт глуп, как осел". Яркая сатира этой пьесы направлена по трем линиям. Первая стрела пущена в разрастающуюся страсть к обновлению стародавней комедии с чертями, обнаруженную театром, все более терявшим городскую публику и прибегавшим к старым рецептам вовлечения зрителя в свои пустевшие залы. Второй удар направлен против общего интереса к чертовщине, поощренного личным пристрастием короля к вопросам демонологии. Яков в свое время написал целую книгу на этот предмет и, в качестве шотландца, свято веруя в наличие ведьм, принимал непосредственное участие в процессах, возбуждаемых против женщин, заподозренных в столь ужасном злодеянии. Он настолько заботился о научной постановке вопроса, что в этих процессах даже не вмешивался в судоговорение, отклоняя от себя судейские привилегии своего сана, а довольствовался ролью эксперта по опознанию действительных признаков ведьмы. К чести Якова будь сказано, он чаще всего находил, что подсудимые не удовлетворяют всем признакам, которые по его трактату должны иметься у подлинной ведьмы. Здесь говорило не человеколюбие и не сомнение в самом существовании ведовства, но педантизм схоласта, желавшего полного подтверждения своей нелепой системы. Издеваясь над концепцией чорта, существа настолько глупого, что средней руки лондонские мошенники обводят его вокруг пальца и подводят его настолько, что ни в чем неповинного чорта приговаривают к повешению, Джонсон высмеивал и возможность союзников у этого нелепого существа в обществе, столь далеко опередившем ад по части лукавства.

Третья стрела задевает правительственную изобретательность по части измышления монополий и спекулятивное прожектерство, в те времена распустившееся махровым цветом. Эта часть сатиры была каплей, переполнившей чашу терпения Якова -- он лично предложил Джонсону вымарать "непристойную историю с продажей подводных земель". Поэту оставалось мириться с этой купюрой. Она была возмещена заказом маски. Всего за время с 1614 по 1618 год Беи Джонсон написал и поставил их пять. Но все-таки зимой восемнадцатого года двор остался опять без маски Бен Джонсона: поэт ушел из Лондона.

Летом восемнадцтого года он заявил о своем намерении совершить прогулку пешком. Прогулка намечалась подстать Бенову размаху вообще, из Лондона и Эдинбург, т. е. от одного края острова до другого, в длину. Причину Джонсон выставил вполне уважительную: он растолстел и считал, что добрый моцион будет ему полезен, лучшего, действительно, придумать было нельзя. Однако, можно думать, что этому объяснению хитроумного поэта не очень поверили, и кто следует дал ему понять, что от такой эксцентричной прогулки лучше бы отказаться. Бэкон выразил ему свое мнение о способах передвижения поэзии: лучше всего ей итти не иными стопами, как хореи и дактили. Были, вероятно, и другие указания в том же роде, но когда упрямство Джонсона оказалось неодолимым, кое-кто из придворных решил высмеять всю затею и затенить ее исключительность.

По Темзе плавало много лодочников-перевозчиков, среди них был поэт, звали его Тайлор. Поэт он был маленький, а скромная его профессия заставляла его вышучивать. Этого маленького поэтика субсидировали на пешеходное же путешествие в Эдинбург. Оно должно было опередить странствие Бена и придать комический характер этой затее. Сам Тайлор совершенно не понимал смысла своего странствования и меньше всего был намерен обижать великого Бена, перед которым искренне благоговел. Но понимания от него и не требовалось. Увидав, что Тайлор двинулся в путь, Бен Джонсон только еще более укрепился в мысли о необходимости своей прогулки. Демонстрация все-таки. В чем же она состояла и против чего был направлен этот оригинальный протест? Это был акт верности старой дружбе.

Сэр Уольтер Роллей, баловень военного счастья, как и все баловни фортуны, испытал ее конечное предательство. Экспедиция его успеха не имела, наспех снаряженная и скверно вооруженная эскадра была разбита испанцами, у берегов Гвианы, сын Роллея, недавний воспитанник Джонсона пал в бою. С большими трудностями после долгого плавания сэр Уольтер привел спасенные от врага корабли в родные воды. Его немедленно арестовали и возобновили старое дело о государственной измене, католичестве и безбожии. Казнь его была предрешена и приблизительно стало известно и время ее совершения. Двор принял это известие с молчаливым спокойствием. Абсолютизм успел вытравить последние признаки гражданского мужества из среды своего ближайшего окружения.

В свое время Бен Джонсон но побоялся один против всех оправдывать арест Эссекса королевой Елизаветой, которая только-что едва не повесила его самого, сейчас он с таким же упрямством и попрежнему один заявлял протест против действий короля Якова, который осыпал его милостями и совсем недавно пожаловал пенсию в сто марок погодно. Бен Джонсон уходил от двора, желая быть как можно дальше от того места, где будут рубить голову его старому другу и одному из первых покровителей. Впрочем, Яков, кажется, не обижался и деятельно расспрашивал поэта о подробностях путешествия, затеянного в его бывшую столицу.

Джонсон спокойно отмахал положенные четыреста миль. В Дарлингтоне он купил себе новые башмаки взамен износившихся в пути и предупредил лавочника, что на обратном пути возьмет у него еще пару. Тридцать лет спустя в городке еще помнили об этом происшествии,-- такова была слава Бена.

Эдинбург принял его с почетом, пожаловал ему звание своего гражданина и внес в списки гильдейского братства. Был устроен банкет в ратуше и гостя чествовали, как заезжего вельможу. Тайлор был уже в Эдинбурге. Он не преминул явиться на поклон к своему, как он писал домой, "давно испытанному и верному доброму другу". Бен Джонсон тогда стоял у филолога, дельца и юриста, сэра Джона Стюарта. Он ласково встретил трогательного лодочника, собиравшегося уже в обратный путь. "Мастер Бен Джонсон, -- пишет Тайлор, -- подарил мне золотой, чтобы я выпил за ого здоровье в Лондоне." Жест этот имел двойной смысл: он показывал что Бен ничуть не в обиде на Тайлора, но что в деньгах он отнюдь не нуждается и путешествует пешком не "из экономии, как Тайлор", о чем был своевременно пущен слух.

Обед, данный Бену, обошелся городской казне 221 фунт слишком, на 21 фунт больше той суммы, которую поэт выручил от всех своих театральных произведений и в двадцать один раз больше пенсии, которую ему положил король. В два раза больше ее была и сумма, израсходованная на изготовление почетного гильдейского билета. Отцы города показали себя небывало щедрыми.

Так среди банкетов и бесед с учеными шотландцами тянулось время, отделяющее Бена от трагедии, которая готовилась в Лондоне. С начала августа до января его удерживали в Эдинбурге и банкет в ратуше происходил вероятно в двадцатых числах октября месяца. Можно думать, что празднество, расход по которому отнесен на 26 число, было затеяно именно с тем, чтобы рассеять мрачность почитаемого гостя. Двадцать девятого октября, на эшафот, окруженный огромной толпой народа, вошел сэр Уольтер Роллей, последний из поколения победителей Непобедимой Армады.

"Благодарю, вас дорогая моя, -- писал он жене, -- за труды, которых вы натерпелись, хлопоча за меня. Самое грустное для меня то, что я уже никогда не смогу вас за них отблагодарить. Не стоит обо мне горевать: мне это все равно не поможет, а у вас отнимет последние силы. Их у вас и так немного, а они понадобятся еще нашему сыну -- надо же будет что-нибудь спасти для него".

Вольнонаемный, а потому и перепуганный палач (прикосновение профессионала было бесчестьем и знатным предоставлялось его избегать) попросил Роллея переменить положение головы на плахе, по его мнению она плохо лежала. "Неважно, как лежит голова, было бы сердце на месте! Не стесняйся, пожалуйста, бей да бей покрепче!" Но первый удар был неудачен и сэр Уольтер оставался, как был, не изменяя положения и "никак не двигаясь", пока второй удар топора не от делил от шеи его храброй головы. Лицедейство было в крови у всякого елизаветинца и Роллей играл свой пятый акт в лучшей манере Аллейна, Бербеджей и Фильда.

Джонсону было, невидимому, трудно строить веселое лицо на людях и, пользуясь приглашением многочисленных своих почитателей, он провел остальное время за пределами "второго ока Англии", как он называет шотландскую столицу. Один из этих визитов особенно памятен, мы обязаны ему почти всем, что знаем о подробностях жизни Джонсона до 1619 года.

Невдалеке от столицы, в тихом и идиллическом Хоусордене проживал скромный молодой поэт, Вильям Дрюмонд, свояк одного из шотландских друзей Джонсона. Это был типичный провинциальный лирик-эстет, проводивший время в прилежном изучении Петрарки и ронсаровцев, в которых был начитан до крайности, и в писании собственных сонетов, утонченных, бескровных и посвященных памяти умершей красавицы, которая, может быть, существовала вообще только в изнеженном чужой лирикой воображении своего барда. Можно себе представить, как затрепетал тихий манор при гулком появлении огромного гостя. Дом быстро наполнился стуком тяжелых шагов, окна дрожали от раскатов красноречивого голоса и внезапных взрывов сатанинского хохота. Все существо бедного Дрюмонда сжималось от бесцеремонных характеристик, быстрых и неумолимых оценок, жестоких воспоминаний. Доставалось всем. Интимные подробности физического строения покойной королевы, бессовестность Сольсбери, трагические подробности смерти Филиппа Сиднея, безграмотность Шекспира, заставляющего корабли приставать к Богемии, от которой скачи-скачи ни до какого моря не доскачешь, чередовались с определениями сравнительных достоинств того или иного стихотворного метра, перечислением начатых и намеченных поэтических работ, характеристикой признаков хорошо написанной эпиграммы и воспоминаниями о собственных проказах в дни невозвратной молодости. Не раз приходило гостю на язык имя новопреставленного Роллея, одновременно возникало желание стать священником, чтобы заманить короля на исповедь, да так его отчитать, что потом хоть голову руби, а не забудет.

Скромный Дрюмонд ежился, но слушал и, когда страшный гость уходил спать, рукой, дрожащей от волнения, а, может быть, от непривычного количества проглоченного за компанию вина, кратко заносил сущность прослушанного. Многое ему не правилось в этих суждениях, а больше всего он огорчался тем, что запасы его погреба, рассчитанные, пожалуй, на всю жизнь владельца, подвергались непрерывному расхищению, непомерными дозами исчезая в неутолимой утробе поэта-лауреата. Тот, должно быть, заметил шотландскую скуповатость хозяина и вел себя как Гулливер у лиллипутов. Гостеприимный кров был покинут им только в середине января 1619, а Шотландия в конце этого месяца.

Обратный путь прошел без приключений. В Лондоне его встретили друзья. Среди дорогих приятелей, вышедших за город и приветствовавших возвращение беглеца, его, должно быть, но слишком обрадовала недостаточно забытая фигура Иниго Джонса. Тот тоже вернулся. Оглядывая друзей, Бен мог подсчитать потери: умер Шекспир, умер почти одновременно с ним Бомонт, но жив был Иниго Джонс, которого при всем желании нельзя было назвать "презренным". Впрочем тот был человек италианской школы и вел интригу медленно, смакуя, растягивая ее на года.

Пока, все шло хорошо. Англия почувствовала себя неловко от почестей, оказанных ее поэту Шотландией. Пемброк стал придумывать исход. Он снесся с друзьями по школе, и Оксфордский университет постановил даровать ученую степень Джонсону, гонорис кауза и не в пример прочим. Вспомнили посвящение "Вольпоны", филологические труды, сложнейшую мифологию коронационного представления и масок. Семнадцатого июля при полном собрании ученого капитула университета звание доктора филологии было торжественно признано за лицом, никакого университета не кончавшего и начавшего свою самостоятельную жизнь укладыванием кирпичей на растворе.

Через четыре года после этого торжественного дня старый деревянный домишко, в котором жили еще родители Джонсона, загорелся. Спасти не удалось ничего. Погибла с такими трудами и лишениями собранная библиотека, погибли тетради филологических исследований, которым Бен отдавал все утренние часы каждого дня своей уже тогда долгой жизни, погибла длинная поэма о великих людях Англии, поэма о короле Артуре, а что больше всего печалило Джонсона -- погибла уже совсем готовая английская грамматика и труд всей его жизни: перевод поэтики Горация, сравненной с поэтикой Аристотеля и комментариями Джонсона о применении их систем к современному искусству. Полный каталог утрат он приводит в полушуточной поэме -- "Проклятие Вулкану".

Гибель многолетних трудов Бен принял со стоическим спокойствием и с елизаветинским добродушием; друзья горевали больше его. Их было немало, но это не были уже участники давних споров в таверне "Сирены", да и характер дружбы изменился. Теперь это не были равные товарищи и соперники по ремеслу, Бен был бесспорным диктатором и окружали его почитатели, ученики, называвшие себя "Коленом Вениаминовым". Исчезла и сама таверна "Сирены" -- но Лондон не оскудевал злачными местами. Еще было испанское вино в кедровых бочках, еще не перевелись кабаки. Под вывеской "Солнца", под вывеской "Пса", но чаще всего под вывеской "Чорта" собиралось это отнюдь не библейское колено и в зале "Аполлона" долго еще сохранялись золоченые буквы латинских двустиший, в которых родоначальник преподавал своим "детям" правила застольного, поэтического и жизненного поведения. Попп и Адиссон еще успели их прочесть в оригинале.

Тем временем шотландское упрямство, унаследованное от предков не только Джонсоном, но и его королем, начинало сказываться. Не в отношении поэта, тот сумел переупрямить повелителя и к немалому удивлению знакомых увернулся от возведения в рыцарское звание, а в отношении пресловутого испанского брака. На зло всему своему доброму народу, нарочито же на зло верноподданному парламенту, недвусмысленно требовавшим участия Англии в войне, которой суждено было длиться тридцать лет, на стороне протестантов и против Испании, Яков, при содействии испанского посла Гондомара и Джорджа Внлье, маркиза Букингэма, двух наиболее ненавидимых в Англии людей, направил в Испанию уцелевшего сына, принца Карла, свататься за инфанту. Велика была радость, когда обнаружилось, что принц, посмотрев невесту, повернул домой. В знак "благополучного возвращения" пошли повсеместные праздники, Кембриджский университет на много лет усвоил похвальную привычку жечь фейерверк в память счастливого события, а Томас Мидлетон написал и поставил пьесу "Партия в шахматы", доставившую огромные барыши бывшим товарищам Шекспира, а затем тюрьму автору и штраф в неслыханную сумму триста долларов, уплоченный актерами немедленно, вещь еще более невероятная.

Двору приходилось праздновать благополучное возвращение принца, но как ни старался Джонсон принять этот термин в буквальном смысле, он не смог выполнить поставленной себе задачи и "Триумф Нептуна" весьма недвусмысленно выражает радость по поводу того, что Альбион сохраняет свое блистательное одиночество в обладании морями. Маску эту пробовали ставить, но под предлогом разногласий между испанским и французским послом о том, где кому сидеть, отменили праздник в целом. Не обошлось без Иниго. Он старался изо всех сил оттеснить своего антагониста и успевал в меру того, как слабел король Яков, явно собиравшийся помирать. В 1624 году, отвечая стихами кому-то желавшему вступить в члены Колена Веннаминова, Бен Джонсон жалуется на то, что его уже не держат в курсе дворцовых затей, что Иниго там укрепился и теперь славится искусством "учить плясать медведей".

Яков умер и все взгляды устремились на его наследника, отвергшего инфанту и женившегося на французской принцессе, несмотря на все старания отца. Ненависть к последнему была перенесена на фаворитов. Как всегда бывает в подготовительную к революции эпоху, монархические привычки большинства населения изживаются в ненависти к фаворитам, которые делаются ответственными за режим. Так французы ненавидели герцогиню Ламбаль, русские Распутина, а англичане Джорджа Букингэма. Они считался всячески ответственным за попытки испанского брака. Ненависть к нему достигла особого напряжения именно в момент смерти старого короля. Надеялись, что новый по крайней мере отрубит голову Букнигэму. Увы! первое, но не последнее разочарование подданных в Карло I началось с того, что Букингэм при нем оказался в еще большей, чести, чем при отце.