Ее похоронили по древнему испанскому обряду в церкви Капуцинов. Как и покончивший с собой сын ее, она не желала быть погребенной в этой усыпальнице Габсбургов. И, вероятно, тоже, как Рудольф, понимала, что ее желание не будет исполнено, что никогда император не даст согласия на простые, скромные похороны. Девяносто королей и принцев приехали в Вену. Дома столицы были завешены черным сукном. Австрийцы очень любили императрицу. Но если б этого и не было, все равно произошло бы то, что всегда происходило при погребении людей, имя которых шумело десятилетиями (хотя бы эти люди были извергами). Газетные статьи действовали на воображение читателей, волнение читателей передавалось авторам статей. Вдобавок зрелище ожидалось пышное, очень пышное, такое, какого давно в Вене не было. Поезда каждый день привозили в Вену десятки тысяч людей из провинции, из чужих стран. Даже республиканцы и социалисты говорили, что хотят отдать императрице последний долг. И все, точно сговорившись, повторяли об императоре: «Ни от чего на этой земле он не был избавлен!» Он и сам сказал о себе эти слова: «Nichts war mir erspart!», когда его генерал-адъютант, граф Паар, со всеми должными предосторожностями показал ему телеграмму из Женевы. И люди, прежде шутливо называвшие его Францль, рассказывавшие анекдоты о нем и о Катерине Шратт, теперь говорили благоговейно.

Как всегда бесстрастный, прямой как палка, он выезжал на вокзал встречать тех, кого ему полагалось встречать по этикету. Короли и принцы испуганно на него смотрели, говорили то, что им полагалось, и он так же им отвечал. В самый день похорон выехал встречать Вильгельма II, которого не любил и считал выскочкой, ненастоящим императором: настоящий император был и теперь на земле он один, Габсбург, как было в старину, как было до Петра Великого. Встал он в это утро, как всегда, в четыре часа утра, долго читал и подписывал бумаги. Люди, хорошо его знавшие, этому не удивлялись и вспоминали слова, приписанные поэтом Грильпарцером одному из предков Франца Иосифа: "Я отбросил все то, что было во мне смертного. Теперь я только император, а император не умирает».

Ровно в четыре часа дня из Бурга вынесли гроб. На нем лежали короны императрицы, ее белые перчатки и черный веер. Гроб окружили пажи с зажженными свечами в руках, драбанты, придворные, австрийские стрелки с луками, венгерские телохранители с тяжелыми средневековыми мечами. У ворот стоял катафалк, запряженный восемью вороными лошадьми, за ним поодаль три коляски, в которых никому ехать не полагалось. И в сопровождении духовенства, драбантов, двора и всей гвардии катафалк медленно направился к церкви Капуцинов, где уже находился император. Все было так, как полагалось с незапамятных времен.

Дверь переполненной церкви была наглухо затворена. Три раза, с недолгими перерывами, обер-камергер постучал в дверь. И в мертвой тишине из-за двери монах-хранитель спросил по-латыни глухим голосом:

— Кто просит о доступе в эту усыпальницу?

Так же глухо, тоже по-латыни, ответил князь-примат:

— О доступе в эту усыпальницу просит раба Божия Елизавета. Она была в земной жизни императрицей австрийской.

Дверь отворилась и послышались звуки «Dies irae, dies illa»{3}. Все потом признавали, что служба, орган, хор были выше всяких похвал; говорили, что при словах «...Peccatlicem absolvisti — Et latronem exaudisti — Mihi quoque spem dedisti...»{4} тихо плакали все, кроме престарелого императора. После службы он первый, в сопровождении других монархов, спустился за гробом в подземелье по темной крутой лестнице. Первый оттуда и поднялся, первый вышел и оглянулся на церковь. Быть может, подумал, что скоро здесь князь-примат окажет: «О доступе в эту усыпальницу просит раб Божий Франц Иосиф. Он был в земной жизни императором австрийским...» В мертвой тишине перед миллионной толпой, не отнимая руки от козырька, он в открытой коляске вернулся в Бург, где тотчас сел за работу.

Хотя все происходило по тысячелетним правилам, было затем много споров, обид, нареканий. Венгры заявили протест, — князь-примат не сказал: «была королевой венгерской»; заявили протест и власти из Чехии, — он не сказал: «была королевой богемской». Но это было лишь в следующие дни. Возвращаясь же домой, старики рассказывали молодым, что помнят первое появление Елизаветы в Вене (о том же писали и старые репортеры): шестнадцатилетней девушкой она, невеста молодого императора, проехала по улицам столицы в расписанной когда-то Рубенсом церемониальной карете Габсбургов, запряженной тоже восемью — но белыми — лошадьми: «Нет, никогда не было более прекрасной женщины на свете».