На Вухтерсе была одежда мелкого ремесленника-иноземца. Длинные кудри он остриг. Но и это переодевание не помогло бы ему выбраться ночью через заставу из Москвы; нужно было ждать утра.

Выбравшись из Константиновского переулка, знаменщик прошел к ближней церкви Николы Гостунского, улегся на паперти, слившись со стеной и терпеливо ожидая рассвета.

Едва забрезжило, он прошел из Кремля в Китай-город, а из него за Калужскую заставу, вместе с коровами, которых хозяйки выгоняли на пастбище.

Не оглядываясь на Москву, Вухтерс широко шагал к Калужской дороге. Не остановился он и тогда, когда увидел на дороге медленно идущих знакомых нищих: черномазого Миюску с гуслями за плечами и детей с котомками.

Мальчик-то, кажись, тот самый, что принес ему картину... Но кто бы Вухтерсу ни встретился, он бы все равно не остановился: ему хотелось поскорее все разом дорвать с Москвою. И, обогнав странников, он быстрее зашагал и скрылся за кустами.

-- Никак немец? -- сказал Симеон Миюске.

-- А нехай и немец, -- лениво соглашался гусляр, -- мабуть дороги всем хватае.

Небо горело полымем. Когда побледнел этот алый пожар, на восточном краю разлился мягкий поток золота. Загорелись облака и поплыли по бледному морю, точно розовато-золотистые корабли по необъятной водной шири...

Вдалеке, за кустами ракитника, заливался рожок пастуха. Издали пастушья песня казалась особенно нежной и сладкой.

Чернело свеже-вспаханное поле; забавно плясали на нем нескладные длинноногие журавли.

Из-за кустов выглянуло стадо. Пастух шел впереди, широко шагая, в новых лаптях и белых онучах. То был день Егорья Вешнего, первый выгон скота в поле, после зимней стужи. Пастух шел, перебирая пальцами дырочки дудки и выговаривая слова незатейливой песенки. За ним, с радостным блеянием, вприпрыжку неслись овцы, бежали коровы, мыча и высоко вскидывая задами, нюхали свежий весенний воздух и тянулись к яркому золотому свету.

Позади, за стадом, шли женщины с освященными вербами, сохраненными еще от вербной недели.

-- Есть горазд охота, дядя Иван, -- сказал Симеон, который не ел с вечера.

Миюска молча расположился в стороне от дороги, под кустом вербы, на котором еще дрожали кайли росы, и деловито, хозяйственно разложил на коленях лук, хлеб и куски вяленой рыбы; все трое принялись за завтрак.

Симеон ел с жадностью; наевшись, развалился на земле и залюбовался небесной синевою, блаженно улыбаясь.

Счастье сознания безграничной свободы и простора охватило все его сильное, как молодой дубок, тело. Он не сознавал еще, куда и зачем идет, на какую жизнь пустился с чужим ему бродягою; он знал только одно: что ему больше не придется итти с толпою нищих на паперть и видеть каждый день одни и те же лица. Можно будет шагать, бодро подняв голову, и крикнуть вот так, во всю полноту груди:

-- Ого-го-го!

Миюска с изумлением смотрел на мальчика, который лежал на спине и выкрикивал, среди пронзительного хохота:

-- Ого-го-го!

Звонкое эхо разносило далеко этот крик.

Ворот у Симеона расстегнулся; на бронзовой груди, у нательного креста, виднелся широкий шрам.

Миюска наклонился и внимательно взглянул на этот шрам, отодвигая рубашку.

-- Чего ты, дядя? -- весело спросил Симеон.

Миюска ткнул пальцем в грудь мальчика.

-- Шо за веред?

-- От роду так, -- небрежно отвечал Симеон. -- Да ты, дядя, чего на меня уставился? От роду, говорю. Родился так. Понял?

-- Понять-то понял, как не понять. Ладно, шо ты так родился!

Миюска помолчал и, медленно водя пальцем по груди мальчика, проговорил:

-- Эге ж! То знамение родимое,--царский венец... двоеглавый орел... месяц со звездами... И на руке знамение царского венца... Господи бож-жа мой! Диво!

Симеон сел и во все глаза смотрел на Миюску. Бледная, дрожащая, склонилась к нему Аленушка.

-- Что ты, дядя, пустое городишь? сказал Симеон и нахмурился.

-- И имя природное царское, -- задумчиво продолжал Миюска. -- Симеон! Слухай ты, хлопец, -- не царского ль ты роду?

-- Почем я знаю свой род? Вестимо, он не царский.

В голосе Симеона была злоба.

Миюска встал, перекинул котомку через плечо и запел:

Ой, не развивайся ти, зелений дубе.

Бо на завтра мороз буде!

Ой, не развивайся, червона калина,

Бо за тебя ни один тут сгнае!

И опять потянулась лента дороги, без конца и края.

Миюска широко шагал, пел песни, смеялся, шутил, говорил о вольной жизни на Дону и точно забыл о том, что толковал на заре. А Симеон шел молча, сдвинув тонкие брови, и Аленушка с беспокойством следила за этим знакомым ей тревожным выражением лица товарища.

Пришел теплый весенний вечер. Миюска с детьми приближался к какой-то деревушке.

На горе слышались голоса, смех, песни-веснянки. Под горою, вдоль реки, вытянулись в ряд неуклюжие сенные сараи.

-- Миюска, давай заночуем в тех сараях? Ишь: собаки тявкают. Пустят, аль не пустят в хату, а тут -- сами себе паны, -- предложил Симеон.

Они прислушались. Песни и смех звенели вдали. Сараи были открыты. По весне из них повыбрали все сено, но оставалось еще немало соломы, и можно было на ней хорошо улечься. Миюска и дети зарылись в солому по самые уши и глядели за порог.

В сарае было душно; вкусно пахло ржаной соломой. Сытная пахучая пыль лезла в горло.

Аленушка лежала на спине и, слегка поворотив голову, глядела в высь, прислушиваясь к песням.

Она закрыла глаза...

-- А Аленка спит, -- сказал Миюска. -- Слухай-ка, хлопчик. Отведем девку до куреню, а сами на вольную волюшку, може себе долю добудем. Понял?

Печальный голос отозвался:

-- Понял, дядя Иван.

Симеон тяжело вздохнул.

-- Ты шо сумуешь? Тай згоди: как на стружках белесеньких по Волге полетим...

Миюска согнул руку мальчика, гибкую, сильную, точно стальную.

-- Ото ж сила лютая!-- похвалил Миюска. -- Возьму, доведу тебя до атамана Степана Тимофеича: ото ж хлопчик...

Он долго еще говорил, мешая украинскую речь с московской, весь загораясь радостью, удальством и алчностью. Он говорил о том, что Степану Тимофеевичу Разину подвластно на Волге все, как царю, и "нет ему никакого запрета, нет у него ослушников".

Симеон ловил слова жадно, облокотившись на локоть, и глаза его блестели. Перед ним в ярком солнечном свеге, по серебряной глади могучей реки уже плыл белый стружок, и сверкал он, как солнце, от золотой парчи. На том стружке стоял человек большой, как медведь, и громко смеялся; запускал он жилистую руку то в один, то в другой мешок, и сыпал без счета золотые деньги в реку, и серебро реки сливалось с золотом, что лилось из горстей Степана Разина.

-- А как же знаки?-- спросил вдруг Симеон неожиданно Миюску.

-- Какие знаки?

Симеон показал на свою грудь.

-- Царские, -- сказал он тихо и торжественно.

Миюска засмеялся хитрым смехом.

-- Ото дурной! Ты ж и станешь у нас царем!

Он поднялся с соломы и потянулся.

-- Спит дивчина, умаялась, -- проговорил он, указывая на Аленушку. -- Глотку свербит... попил бы зараз... Геть со мной до кринички...

Симеон не двинулся. Он о чем-то крепко думал.

Миюска снял шапку и стал спускаться с горы к ручью. Аленушка бросилась к Симеону.

-- Сеня... Симеоша... -- зашептала она, обхватывая его шею и приникая к нему, -- бога побойся, -- что ты задумал? К злому человеку попали мы... лучше уйдем... Куда он тебя ведет? На разбой, на грабеж, Сенюшка... Уйдем, уйдем, братец миленький, названный, родимый...

Симеон тихо отвел от своей шеи руки девочки.

-- Куда итти-то? На паперть?

Злоба звучала в его голосе.

-- А хоша бы и на паперть, да не на воровство, Сеня.

Симеон повернул перекошенное злобой лицо.

-- Ну, и ступай одна на паперть, и тяни там Лазаря, гнуси: "Жил себе на земле славен-богат"... А мне та жизнь опостылела. Горше смерти для меня та жизнь! Уйди! Пошто плачешь? Пошто мне на шею камнем повесилась?

Аленушка с отчаянием повторяла:

-- Братик! Братик!

Он оторвал. ее руки от шеи и с силою толкнул в грудь.

Аленушка с глухим рыданием упала на солому, вес повторяя:

-- Братик... милый братик...

Симеон вскочил; у него, дико блестели глаза на бронзовом бледном лице.

-- Да замолчи, дура! Слышала: воли хочу!

Аленушка неслышно плакала.

Вернулся Миюска.

-- Худой сон дивчине видится: плачет... -- вяло бросил он, зевнул и взглянул на небо. -- Звезды тают... скоро гайда з дорогу, хлопчик!

Он лег и сейчас же захрапел.

Симеон долго смотрел на звезды и со злобою думал об Аленушке.

-- Девченка-дура! -- вырвалось у него сквозь стиснутые зубы.

Пожал плечами, отвернулся и заснул, а во сне видел снова золотую кошму атамана Степана Разина.

Звезды стали совсем бледными. Громко раздавался богатырский храп Миюски.

Аленушка приподнялась, прислушалась. Все было тихо; с реки тянуло предрассветной свежестью; сильнее крякали коростели; с низины полз и клубился все гуще и гуще туман. С горы смело призрачные тени хоровода; растаяли песни-веснянки. Слышалось ровное сонное дыхание Симеона.

Девочка соскользнула с утоптанного места, хранившего в соломе форму ее тела, змейкою нырнула к двери и переползла через порог, встала в стороне, еще раз послушала. Спят, крепко спят!

-- Прости, братик! -- шепнула она, и слезы брызнули у нее из глаз.

И убежала прочь от сарая, часто мелькая ногами в старых стоптанных лаптях.