Аленушка добралась к вечеру до двора Ордина-Нащокина, вызвала Онуфриевну и со слезами упросила ее приютить. Плакала и говорила бессвязно о страшном Миюске, о царских знамениях, о том, что ее названный братец Симеон согласился итти в ватагу разбойника Степана Разина.
Ее оставили, пока что, в светлице, среди сенных Нащокинских.
Татьяна жалела Аленушку. Она теперь всех жалела, у кого была некрасна жизнь. Своя скорбь настроила душу на жалостливый лад.
Жалела она и Воина, метавшегося в отцовском дому, как рыба, выброшенная на берег.
И в ночной час прислушивалась она к гулким голосам, раздававшимся на половине приемного отца, куда прошел Воин.
-- Опять гневается батюшка. Почто? Не угодит ему Воин. Нравен и Воин, как и батюшка. Не уступит.
Она думала с тоскою о том, что будет с Воином, и был он ей особенно близок потому, что шел наперекор, чего-то хотел и не подчинялся.
Ордин-Нащокин гневался на сына.
Он сидел за своим большим столом, заваленным исписанными листами, письмами, чертежами, курантами, образцами товаров на низеньких ларцах и этажерках иноземной работы, образцами руд, поданными искусными "рудознатцами" -- горными инженерами, исследовавшими богатства России, и сокрушенно смотрел на сына, стоявшего перед ним в упрямой позе, склонив на грудь голову с гладко зачесанными редкими волосами и длинным бледным лицом.
Ордин-Нащокин смотрел на него и говорил:
-- Пошто глядишь, ровно бык? Упорство твое сломлю ли? За малым большое не видишь.
-- Батюшка! -- вырвалось у Воина. -- К чему меня неволишь, с собою берешь повсюду? Николи я не пойму твоего жестокого разума.
-- Не поймешь ныне, поймешь после. Ты не понимай, коли не умудрен понятием, а токмо слушайся! Что удумал поутру в Дединове, срамота вспомнить! С кем связался? С людишками против отца пошел? Кого слушать стал?
В глазах боярина сквозь гнев прорывалась острая боль. Он прошептал:
-- Чадо мое, кровь от крови, плоть от плоти против отца... против отца...
Воин поднял голову. Лицо его передернулось; голос зазвенел, как в детстве, когда он оправдывался перед отцом в какой-нибудь шалости:
-- Батюшка! Не хочешь ты разумом вникнуть: за правду я стоял! Чего просили у тебя людишки: копейку бы прибавил сверх положенного... Что говорили: на стеклянном заводе в Измайлове холопам за золу платят по двенадцати копеек с тонны, а ты что положил людишкам на постройке корабля, -- подумай...
Он закрыл глаза и ясно представил берег Оки, заваленный белыми стружками, свежо пахнущими сосною, с золотыми, как мед, каплями смолы, с гордо поднимающимися к небу совершенно готовыми отдельными частями первого русского корабля.
Берег кишит, как муравейник: как муравьи бегут, торопятся люди, работают от зари до зари, едят всухомятку, приткнувшись где попало, походя. Голландские мастера, в своих иноземных темных платьях, с белыми брыжжами, вокруг тщательно расчесанных длинных кудрей, кажутся особенно чистыми, даже нарядными среди сермяжного люда, среди лохмотьев, всклокоченных бород и заросших, огрубевших от зноя и ветра лиц носильщиков -- крестьян-наемников. И над серебряной гладью реки несется единый рабочий стон-вздох:
-- И-их... ух! Беррегись!
Несут новые веселые паруса, несут раззолоченную надпись "Орел"; приказано немедля собрать разрозненные части, работать хоть ночи напролет, благо ночи ясные, заря с зарею сходится...
-- И-их-ух! Бер-ре-гись!
Нет сил... надрываются груди наемников. Собрались кучкой, бросили ношу. Говорят. Стонут. Жалуются. Проклинают. Кричат. Размахивают руками. Рычат, как звери, которым нечем дышать. Нет сил, нет сил! В глазах темнеет...
-- Копейку прибавь! Копейку!
Среди сермяжных мелькают темные стройные ноги голландцев, хорошо обутые ноги. Сжимаются в кулак руки. Звучит сердитая голландская речь. Сытые кричат на голодных:
-- Ленивый собака русский! Не хотят скоро-скоро кон-чайть работа! О, темный страна, ужасные страна!
И отец, с его упрямым, ледяным лицом.
-- Батюшка! Не слушай голландцев, не слушай! Много ль они, мужики, просят, подумай!
И ледяной взгляд отца:
-- С кем хочешь итти против отца, сын Воин?
И сейчас этот же знакомый голос, только в нем нет прежней ледяной мерзлой окаменелости, живой он, полный упрека и боли:
-- С кем хотел против отца итти, сын Воин? Планам моим построить Россию помешать удумал? Пошто?
Воин заговорил, захлебываясь, горячо, обжигая отца словами:
-- И строй Русь, батюшка! Нешто я тебе в том не приспешник? Нешто я тебе говорил речи бранные, лаяльные, колкие? Токмо просил за них, молил слезно. Был гы допреж в иноземных государствах, видал там наемников, живут лучше наших. Нешто их обличье такое звероподобное? Замерзают наши, с голоду пухнут, -- нешто в иных землях не лучше? Пошто с тех земель пример не берешь?
Ордин-Нащокин весь съежился, вдруг стал похож на скупого маленького старикашку нищего с паперти, прижимавшего к себе жадно сумку с подаянием. Голос его стал визгливо-тонким:
-- Что разумеешь, сын, в сих государственных делах? А они вот здесь, вот здесь!-- Он указал на длинные листы, испещренным мелкими цифрами и выкладами. -- Смотри. У нас должен быть свой флот. Великая в нем сила. Им победим весь свет. "Орел" да еще несколько мелких суденышек, что пустим спервоначалу по Дону, Волге в море Хвалынское за персидскими товарами пошлем, -- по моему счету с голландскими мастерами обойдется девять тысяч рублев {На наши деньги около 125 тысяч рублей довоенного времени.},-- боязно вздумать сколько. А коли я по копейке буду людишкам набавлять, у меня весь расчет по-боку, а в какую меру та копейка влезет, думал ли? Ваське копейка, да Петьке копейка, да Кузьме,-- три копейки, а сто копеек -- целый рубль! Можно ль мне рублями в государевом деле швыряться, вздумай-ка? Дай им поблажку, наемникам, что будет: ныне попросят копейку, завтра другую уж стребуют. Я казны не растратчик! Нет, нет! И то бы ты, Воин понял, -- кто копит, тот имеет. Один наемник копеечку в кису кладет, одну -- к одной, ну рубли и набирает, а другой слаще ест, всего хочет. Слыхал я, есть такие и в Дединове, что домой, как "Орла" кончат, унесут с полдесяток рублей. Я буянам не потатчик!
И уже другим тоном, весь загораясь, заговорил:
-- Мне бы только Руси благо! Я, как хороший хозяин, коплю Руси богачество. Думаешь, в земле нашей богачества мало? Вот, гляди!
Он взял с этажерки полосу железа и притянул один конец его к другому. Полоса согнулась в круг, гибкая и упругая.
Ордин-Нащокин гордо сказал:
-- То наше железо, с завода Акемы. Не хуже железо и с завода из-под Клина. А меж тем свои пушки у нас плохи, многим немецкого дела хуже, сабельных клинков делают немного, и совсем они никудышные, лат на заводах не делают вовсе, да нам ли не нужно оружие, -- в нем сила государственная. А руды, Воин? Вот гляди: здесь и наши руды. Потто нам железо доставать от шведов, когда свое есть? Вон -- и медная, и железная руда. Под Тулой руда отменно хороша и до того обильна, что нет нужды выкачивать воду из земли: набралось малость воды, -- копай в другом месте, и там руда.
-- Батюшка, -- пробовал остановить поток слов Воин, все еще думавший отстоять мужиков-строителей дединовских.
Но боярин не слушал. Он катил поток дорогих ему слов о государственном хозяйстве, за которым забыл о живых людях:
-- Руда есть, заводы есть, люди есть, а сметки нег. Зачем-то не своими людьми обходимся, а чужих заманиваем, лишние государственные деньги кидаем. Смеем ли? Сколько мы шведов, голландцев да англичан рудознатцев вывозли? Один аглицкйй рудознатец Бульмерр сорок лет назад что Руси обошелся, боязно вздумать! А то не мыслишь: коли с аглицкой земли промышленник своим ремеслом и разумом знает и умеет находить руду золотую и серебряную и медную и дорогое каменье, места такие знает достаточно, почему мы своих людей, русских, тому не научим?
Воин молчал. Отец сел на своего конька. Он положил руку на плечо сына.
-- Вот я говорю и мыслю, Воинушко: смутен у тебя ум, мракобесием искушен. Мечешься, как собака бешеная, о чужих краях дума с ума нейдет, а своих сокровищ под носом не доглядишь. Пошто, сын? Пошто не хочешь у промышленников учиться, чтобы пользу Руси принести? Изучил бы корабельное дело у голландцев-мастеров, аль на Урал к рудознатцам аглицким съездил, аль, хочешь поближе, к Туле на заводы пристрою, -- учись, смекай, для своего государства пользу делай, чтобы после иноземцев за пояс заткнуть, а, Воин?
У Воина было измученное лицо. Воспаленные глаза, окруженные синими тенями, устало мигали. Он сказал слабым голосом:
-- Уволь, батюшка. Не столь крепок я духом, как ты. Ты считаешь копейки в рубли, а я -- людские слезы да людские увечья. Уволь, государь. Отпусти, в торопецкие твои вотчины, доглядеть наше хозяйство. Устал я.
Ордин-Нащокин замолчал, разом точно потух. Рука его, державшая кусок руды, бессильно разжалась; тяжелый ком упал на пол, рассыпаясь в мелкие куски. Он сказал упавшим голосом:
-- Ин ладно, будь по-твоему. Поживи в вотчинах; может, одумаешься. Эх, Воин, Воин, не того я от тебя ждал; думал, моею правою рукою станешь, потом меня сменишь, для государства Российского будешь рачителем!