Расписные сани с шестеркой лошадей в серебряных цепях и бляшках, подкатили к хоромам Ордина-Нащокина. Широкие ворога распахнулись, боярин вышел из саней, а за ним вышли его сестра и приемная дочь. Лицо Ордина-Нащокина было сумрачно.
-- Сын, Воин Афанасьич дома, Емельяныч?
Старый ключник бережно снял с боярина шубу.
-- У себя он, государь, и не один.
-- Кто там еще?
-- Не ведаю, милостивец, а надо быть, по обличью немец.
-- Батюшка, -- вмешалась племянница -- приемыш Татьяна, тревожно взглянув на дядю. -- Дозволь и мне с тобою сходить к братцу.
Ордин-Нащокин взглянул на нее сторожко, искоса.
-- Аль тебе захотелось на немца поглядеть, Танюшка? Немало ты, поди, на них нагляделась допрежь того у меня, да и у бояр наших -- Никиты Ивановича {Никита Иванович Романов -- дядя царя Алексея Михайловича, покровитель иноземной культуры.}, Матвеева да Голицына.
Татьяна потупилась. Ордин-Нащокин положил ей руку на плечо.
-- А ты уж и осерчала? Знаю, ты Воина от гнева моего спасти сбираешься, признайся-ка?
Татьяна засмеялась детским задушевным смехом.
-- А и догадлив же ты, батюшка!
Ордин-Нащокин обнял ее за плечи и пошел с нею к сыну длинным рядом холодных неуютных покоев.
Под низкими сводами гулко отдавались их шаги. В слюдяные окна скупо заглядывало зимнее солнце, скользило по скудной мебели, по лавкам со старыми полавочниками, по дубовым столам, по запертым сундукам и ларцам. Вечные переезды отучили Ордина-Нащокина от роскоши, обычной для вельмож московских. Он всегда жил как бы на отлете: то ехал воеводою во Псков, то торопился по царскому приказу в Смоленск, то перевозил семью на новое воеводство в Царевичев-Дмитриев город {Царевичев -- Дмитриев город -- Кокенгаузен (Кукейнос) -- ливонский город, взятый русскими в 1655 году.}.
Покой Воина был наверху; к нему вела узкая деревянная лестница с шаткими скрипучими ступеньками. В другой стороне верхнего жилья были горницы Татьяны.
Из покоя Воина слышались голоса. Говорили по-немецки, вставляли польские слова, а часто переходили и целиком на общеупотребительный польский язык.
Откинув занавес, Ордин-Нащокин увидел сына за столом. Воин разбирался в ворохе книг, с переплетами грубой работы из кожи и бычьего пузыря и говорил мягким, почти женским голосом:
-- А еще дал мне подьячий Медведев лексикон Цицерона, книгу Калепин великий на одиннадцати языках, историю Тита Ливия на латинском языке, Historia naturalis Плиния {Натуральная (естественная) история Плиния,}... не скоро перечтешь!
Он засмеялся. Ему ответил юношеский голос по-русски, слегка картавя и слишком отчетливо выговаривая, видимо, чуждые ему слова.
-- И скучать недосуг, -- говорил иноземец, сидевший за столом, спиной к двери.
-- А тебе больно скучно на Москве, Воин?
Воин вздрогнул.
-- Батюшка!
Он встал и пошел к двери. Поднялся и иноземец, обернулся и отвесил поясной поклон.
Весь в черном, высокий и тонкий, он был похож на мальчика. На бархатном камзоле его слабо поблескивали серебряные пуговицы. В голубых глазах, в очертании тонких извилистых губ, оттененных пухом, ив мягких светло-рыжеватых кудрях до плеч было что-то детское.
Воин метнул на отца робкий взгляд исподлобья и опустил глаза. У него было такое же некрасивое, длинное и узкое лицо, с небольшими умными глазами, как у отца; как у отца, начинала расти острая бородка; только в глазах таилась нежная грусть и робость.
-- Вухтерса, я тебе привел, батюшка, -- сказал Воин, не отвечая на вопрос отца, -- Вухтерса, Данилу Даниловича; "преоспективного дела мастер", приехал сюда он из цесарской земли {Художник из Венгрии.}.
-- Ведом мне тот мастер, -- сухо отозвался боярин, -- через мой же посольский приказ прошел, а ныне у государя, на Верху стены знаменит {Знаменить -- расписывать.}. А по какой нужде ко мне преоспективного дела мастер пожаловал?
-- Персону {Персона -- портрет.} сестрицы Тани снять, батюшка. Сам же ты все сказывал: какого-то мне будет с ней разлучаться.
-- Что правда, то правда. А вот и сама она, моя дочка богоданная.
Татьяна украдкой взглянула на живописца.
Ордин-Нащокин сейчас же заговорил о размере портрета, о плате за труд и матерьял, высчитывая с точностью все: краски, кисти, полотно, масло, раму.
-- Я не хочу никого обидеть; я человек справедливый, а и деньгами сорить не люблю, потому и допрашиваю: много ль золота потратишь, добрая ли краска, холст, масло.
Вухтерс отвечал терпеливо, но губы его дрожали от сдержанной улыбки. В этой варварской стране, где на улицах от холода замерзали птицы, где на иноземцев смотрели, как на нечистых, приходилось привыкать ко всему. Высчитывая, сколько положить золота, чтобы был благолепнее кокошник боярышни, он думал уже отказаться от работы, но взглянул на Татьяну, и отказ замер у него на губах. Давно уже у него не было такой прекрасной натуры: так хороша была она с нежным лицом, оттененным жемчужною повязкою, с затуманившимся взглядом синих глаз, с тяжелой каштановой косою, которую солнечные лучи зажигали золотом.
-- Так смотри же, Данилыч, завтра об эту пору, а те и раньше начинай, -- говорил боярин, прощаясь с собравшимся уходить художником. -- Мне с тобою надобно бы потолковать, Воин, да недосуг: государь на Верх звал. Оттоль придут -- дома был бы.
-- Слушаю, батюшка.
-- Ступай, Танюшка, к тетке. А ты, Данилыч, прощай.
Татьяна ушла от Воина первая.
Ранние зимние сумерки пришли незаметно. В тесном покойчике, где Татьяна коротала свои дни с теткой Марфой Лаврентьевной, было полутемно. Еще не зажигали огня, и сквозь кружки слюды, окованные свинцом, в оконце сквозил тусклый брезжущий свет, и во дворе виднелись в голубоватом свете печальные грядки огорода, казавшиеся могилами под своими снежными покрывалами.
Сгущались тени, и в них таинственно тонули сундуки, коробы, ларцы, обитые полосками луженого железа, с платьями, бельем, мехами и разными дорогими украшениями. Все это берегла свято для Тани старая бездетная и вдовая сестра Ордина-Нащокина Марфа Лаврентьевна.
Запах можжевельника и кипариса смешивался здесь с запахом залежалего платья и росного ладана, который "для духа" клали в зеленую муравленную и жарко натопленную печь.
Марфа Лаврентьевна сидела, завернувшись в кунью телогрею, крытую полинялым киндяком, грела спину о лежанку, гладила по временам дремавшего на лежанке серого кота и слушала в праздном безделье таинственный шопот старицы из Вознесенского монастыря, матери Пелагеи. У ног Марфы Лаврентьевны на полу сидела старая полуслепая нянька Татьяны и Воина, Онуфриевна, и низала ощупью на веревку сушеные грибы, распространявшие своеобразный едкий запах. Отдернув завесу, в дверях столпились сенные девушки, слушали, ахали и качали головами.
Татьяна сидела на лавке и тоскливо смотрела в окно.
Старушечий голос матери Пелагеи журчал:
-- А уж что на Москве творится, матушка-боярыня, не ведаю я... Был у нас патриарх, в грамотах рядом с царем писался, а нынешний патриарх {Никон.} в Ферапонтовой, слышь, монастыре сидит. Были светы-учители, а где они ноне? Аввакумушко был свет, а ноне стал богоотступник, на цепи, вишь, в Боровском Пафнутьевском монастыре сидит, а в чем вина его, -- про то не ведаем. Страшимся власти хулить, от бога они... а и хвалить не знаешь кого. Учат нас по-новому молиться, а где правда -- не ведаем.
Из груди Марфы Лаврентьевны вырвался тяжелый вздох;
-- По-новому, все по-новому, мать...
Старица закивала головою:
-- И-и, боярыня, благодетельница! Велят ноне креститься тремя перстами... пение завели в церквах иное; троят аллилуйю {Повторяют три раза в церкви, во время благослужевия, а не два, как было до Никона.}, a попы иные и грамоте-то не знают, читают себе на память, как обычны, -- ну, что тут станешь делать?
Старица помолчала. В тишине слышно было только шуршанье грибов да мурлыканье кота.
-- Антихрист идет! -- прошамкала с полу Онуфриевна, протягивая грозно вверх темную, как на старых образах, руку.
Сумерки густели; в углу заскребла мышь; сенные девушки завизжали и стали жаться друг к другу.
-- И то сказывали, идет, -- обрадовалась мать Пелагея и закивала злобно головою. -- Были на Москве соловецкие старцы, сказывали: Никон -- антихрист и слуги его -- слуги антихриста. Явися Христос, яко агнец; явися и антихрист, -- с виду агнец, а внутри волк.
-- А кто ж антихрист: Никон аль Аввакум?-- спросила Марфа Лаврентьевна.
Старица развела руками.
-- А понимай, милая боярыня, как знаешь, и крестись, и молись, как знаешь.
-- Станем молиться и креститься, как законоположенники власти велят,-- с тоскливой покорностью на каменном лице молвила Марфа Лаврентьевна.
Татьяна слышала почти каждый день такие разговоры, и они вызывали в ней тоску.
-- Да никак, девушки, боярышня наша заскучала!-- спохватилась мать Пелагея.
-- По женихе, -- девичье дело, -- махнула рукою Марфа Лаврентьевна, -- ввечеру жених хотел быть, -- так в окошечко и загляделась.
Татьяна нахмурилась и отвела глаза от окна, она теперь только вспомнила, что сегодня должен был прийти ее нареченный жених, князь Юрий Петрович Трубецкой.
-- А вы бы, девушки, завели песенку. Сходи-ка Онуфриевна, за свечами. Огонечек да песенки развеселят тебя, Танюша.
Онуфриевна, кряхтя, поднялась.
Во садочке гуляла,
Спелы яблочки брала.
Спелые, наливчаты,
Сахарны, рассыпчаты...
В сумерках зазвучала задушевная девичья песня. Слуги внесли серебряный подсвечник -- шандан с сальными свечами. За слугами, махая руками, с железными съемцами, ковыляла Онуфриевна.
-- Приехал соколик твой! Приехал!
Поднялась суматоха. Марфа Лаврентьевна стала оправлять на племяннице наряд.
В щегольском польском платье входил в покой князь Юрий.
У него было красивое выхоленное лицо, черные брови, черные кудри, очи черные с поволокою. А говорил чересчур много, угодливо.
Четыре года назад князь вернулся в Россию из Польши, чтобы принять наследие деда, покойного богатого боярина Алексея Никитича Трубецкого. Пять лет тому назад князь Юрий назывался паном, ходил по улицам Кракова, говорил по-польски, молился в костеле, исповедывался у иезуитов и не думал о России. Еще в смутное время брат Алексея Никитича, тоже Юрий, уехал в Польшу с семьею и принял там католичество. В Польше он и скончался. Скончались там и его дети, а внук, который с раннего детства считал себя поляком, польстившись на дедовское наследие, вернулся в Россию. Здесь принял он православие и посватался к Татьяне.
Юрий отвесил поясной поклон и изысканным движением протянул Татьяне ларец со старинными жемчугами -- дедовским наследием. Она взяла, взглянула рассеянно и холодно поблагодарила.
-- Что больно невесело встречаешь меня, боярышня?
-- Должно, на реке прозябла моя голубушка, -- вмешалась тетка, -- и впрямь на тебе лица нет, Танюшка! Уж не напоить ли тебя липовым цветом?
-- Здорова я, тетушка. Внесли свечи, так с потемок на свет глядеть больно, а тебе уж и мерещится...
Юрий окинул рассеянным взглядом покойчик.
-- Тепло живем, князь, -- молвила подобострастно Марфа Лаврентьевна, гордившаяся тем, что племянница скоро станет из худородной дворянки княгинею, --а ты...
-- Не тепло, а душно, -- перебил князь Юрий. -- Потолки низкие, оконца махонькие, горенка тесная. Не в таких хоромах ты станешь жить, боярышня!
-- Не привычна я, князь, разбирать хоромы. В тесноте родилась, в тесноте выросла. Везде люди живут.
Князь Юрий не слушал. Он мечтал вслух, крутя черный шелковистый ус
-- Нонче глядел я свои хоромы. Много у деда оставалось там всякой рухлядишки; есть там и дельное, а есть и пустое. Стены крепки, а окна малы; все переделаю. Из Польши выпишу вещи отменные, персоны и листы фряжские {Листы фряжские -- гравюры.}, столы и кресла иноземные. Да, никак ты не слушаешь, боярышня?
-- Прости, князь: мне что-то и вправду занедужилось... не погневайся...
-- Не серчай на нее, князь батюшка, -- засуетилась Марфа Лаврентьевна. -- Дело девичье: должно быть, сглазил кто-нибудь. Долго ли девушке до беды?
-- И ты на меня не гневайся, боярышня, что надоскучил. В другой раз заеду...
Он отвесил низкий поклон и пошел к двери, недоумевая. А Татьяна стояла неподвижно, опустив голову.
-- Никак ты плачешь, Танюшка? -- спросила Марфа Лаврентьевна, -- и то, сглазили тебя! К чему это нонче девок на народ возят? Пойти, спрыснуть с уголька...
Она увела Татьяну в "чулан" {Чулан -- спальня.} и уложила на мягкую перину. А Татьяна думала: почему нынче в речах жениха о перестройке дома она уловила что-то нехорошее?