Рыжеволосая Любаша сидит на камне у плотины, болтает босыми ногами в воде и с жадностью доедает ломоть хлеба, а потом облизывает с ладони все крошки.
Тихо кругом. Порою выпорхнет из береговых камышей утка и летит, почти задевая крылом ветки ольхи и рябины. Глядят в воду бледно-зеленые вербы. Пахнет речкою тиной; пахнет белой пушистой медуницей.
-- Ишь, в брюхе-то ровно потеплело...
Голос Любаши радостный.
-- Три дня хлеба-то и в глаза не видала. Нонче праздник; я и с гостинцем. Разговелась, и полно, больше не надобно. Не след утробу нежить. И то: силушки-то у меня, грешной, нетути поста блюсти.
Она была в одной длинной белой рубахе, и от этого казалось еще выше и тоньше, еще больше походила на призрак.
Перед Любашей стояла Татьяна, а рядом Аленушка. У Аленушки в руках был большой ржаной хлеб.
Любаша вдруг вскочила с камня и гневно крикнула:
-- Унеси, унеси! Соблазнять плоть -- грех! В потемневших гневных глазах дрожали слезы. Вдруг она повернулась к Аленушке, выхватила у нее из рук хл:б, широким взмахом бросила его за плотину в воду и по-детски весело рассмеялась.
-- Пущай его поест водяной с рыбами! А мне полно!
Аленушка рассердилась:
-- Дура! А что сама станешь есть?
-- Нешто ноне такое время, чтобы есть до сыта? Мы корни едим, траву, кротовые орехи роем... а то пупыши аль дудки {Деревенское немудреное лакомство весною: кротовые орехи -- утолщения корней хвоща, сочные весною; пупыши -- молодые побеги того же хвоща: дудки -- стебли одного растения.}...
-- Отощаете...
-- Знамо, отощаем. А пошто нам и не отощать?
Она простодушно рассмеялась дробным смехом-горошком. В нем прыгало зайчиком лукавство.
-- Есть и такие у нас, потихонечку ночью рыбу ловят, крадучись... Потеха! Поймают, сварят, помалкивают, от стариков верующих хоронятся... А дед мой Кузьма как увидит, клюкою, клюкою: "Вот тебе рыбка, а вот и рачок! Кушай на здоровье!"
Любаша уже не боялась гостей из боярской вогчины. Больше месяца они обе украдкой ходили в лес и слушали речи обреченных на смерть людей, видели, как эти люди шьют себе саваны, готовясь к кончине мира, молились с ними и пели под сенью шатра старого векового леса.
А Любаша продолжала простодушно рассказывать:
-- Братишка у меня маленький, так тот с голоду бредит... Вчера мамушка свалилась... слабые! А дед Кузьма здоровый, что ему... старинный человек, крепкий... Все бранится на нас... Видал бы он, что я хлеб ела, клюкой бы поучил... да и вас, оглашенные греховодницы, отсель ночью он разбудит, на стоянье поставит великое, лестовкой, лестовкой, как задремлешь. По шалашам в лесу мы все живем; там и молимся. Ни смерти, ни казни лютой не боимся.
-- Ой, страшно! -- тихо промолвила Аленушка. -- Жить охота! Солнышка, леточка красного гораздо жалко!
-- Ишь ты: жалко! Так вот и Вася желанный сказывает. Охватит голову руками, сидит, качается и молчит...
Она говорила о своем женихе, Василии Кудрявиче.
-- Тяжко ему, девоньки; допреж того какой песенник был, веселый; на гуслях играл... Я ему весь свой хлеб отдала. Трудно ему, вишь, пост соблюдать. А тебе, боярышня, тоже, поди, страшно?
Спокойный голос отвечал:
-- Не страшно мне ничего.
-- На молитву пора, -- сказала вдруг деловито Любаша и стала прислушиваться.
Слабо, глухо долетели до озера звуки била {Било -- доска, чаще всего металлическая, ударяя в которую, созывали на богослужение.}, и казалось, эти звуки неслись откуда-то снизу, из глубины земли, из громадной могилы.
Втроем пошли в лес.
Старые ели, косматые, седые, колотили им ветками в лица; зеленые топи и бурелом загораживали дорогу. Звуки била доносились все явственнее.
Среди полянки маячил бурый шалаш из веток. Маленький мальчик стоял у доски, привешенной к дереву, и ударял в нее мерно и однотонно железною палкою. Доска издавала глухие призывные стоны; они собирали староверов на тайную молитву.
Вдали, на краю поляны, мигал подслеповатый огонек. Самодельная свечка желтого воска теплилась в дупле старой липы перед темною иконою. На коленях, в молчании, молился перед нею старый Кузьма Желна, белый, как его длинная, без пояса, рубаха. Он не поднял головы и тогда, когда на поляну пришли девушки. Только брат Любаши, звонарь Антошка, обернул к ним восковое лицо юродивого. Шуршала чаща лесная, точно оживала; под чьими-то ногами хрустел валежник. Из глубины леса появлялись скорбные, молчаливые призраки, в длинных белых рубахах и в сарафанах до земли с низко спущенными на глаза платками.
Из шалаша вынесли ослабевшую от голода мать Любаши.
Татьяна не сразу заметила рядом с Кузьмою темную фигуру в поповской рясе. Поп поднялся с колен, благословил богомольцев и начал вечерню. Возле темной иконы появилось множество огоньков. Ставили новые и новые свечи. Порою голос попа тонул в рыданиях молящихся. Из шалаша слышался тоненький жалобный плач ребенка; он бредил о хлебе.
Татьяна стояла на коленях рядом с Любашей. Любаша украдкой поглядывала на высокого статного парня с черными кудрями, сжимала его руку и говорила, мягко, почти нежно;
-- Здесь я, Васенька... крепись, болезный...
А он все ниже опускал красивую голову.
Вечерня кончилась. Поп обернулся к народу и строго заговорил.
-- Дети! Не ослабла ли в вас вера? Близится час страдания и жертвы, угодной богу. Близится время страшное, когда, согласно пророчеству, солнце померкнет, луна остановит течение свое, загорится земля, чтобы изрыгнуть своих мертвецов...
-- Страшный суд! О, господи! Сподоби, сподоби!
-- Укрепи!
-- Когда-то будет, отец Степан?
-- Придет... ждите!
И плакали люди...
Среди рыданий ясно прозвучал голос ребенка:
-- А хлебца дадут в ту пору, матушка?
Мать отозвалась, плача:
-- Молись, крепче молись, чадушко Петенька!
Отец Степан продолжал;
-- Уж были знамения райские, и аз, многогрешный, видел: столпы кровавые по небу ходили...
-- О, господи!
-- Крепко стоят за веру отцы в Соловках, крепко стоит за веру и Аввакум, божий трудничек... А вы, братия, поститесь и молитесь усерднее... Смертные рубахи все припасайте, гробы припасайте долбленые; в них и спите; ждите трубного гласа... Сбирайтесь на молитву всяк день; выходите из гробов своих и ждите каждую полночь страшного часа, в чистых рубахах, с чистым сердцем; отпевайте себя, детки, по чину церковному, в полночь пойте стих смертный:
Древян гроб сосновый,
Ради меня строен,
В нем буду лежати,
Трубна гласа ждати.
Задрожала рука Кудрявича в руке Любаши; заглянула девушка в очи жениху и снова скорбно-ласково молвила:
-- Терпи, Вася, крепись...
А голос старца грозно продолжал:
-- Царские люди на нас сбираются, ловить нас, бедных трудничков. Нешто иные под пыткою не отрекутся? Не дадимся в руки слуг антихристовых!
Василий трепетал; лицо было смертельно бледно; зубы стучали.
Сбоку стояла его мать, высокая и худая крепкая старуха; она видела его колебание, сжимала кулак и шептала:
-- Убоишься, Василий, прокляну!
-- Крепись, светик, -- ласковым шелестом звучали слова Любаши -- крепись.. я с тобой!
-- Тебе боязно, боярышня?
В голосе Аленушки рыдания.
-- Нет, -- коротко отвечает Татьяна.
Темный молчаливый лес оглашают глухие рыдания. Зеленые короны величавых деревьев хранят страшную тайну человеческого безумия, безумия смерти.
Упав на землю ничком, рыдает Василий Кудрявич и уже не слышит увещаний Любаши. А над ним шипит властный голос старухи.
-- Прокляну... ой, прокляну родительским проклятием, беспутный!
Дрожащий старческий голос отца Степана начинает страшную песню заживо себя отпевающих. Мягкий ясный голос Татьяны присоединяется к восторженному голосу Любаши. С ужасом слушает Аленушка, и кажется ей, что вся зеленая чаща вековых деревьев поет:
Древян гроб сосновый
Ради меня строен...