Великий пост проходил быстро. Весна готовилась быть ранней; в марте капель была все чаще и чаще; снег в садах почти стаял и виднелся только в ложбинах; на черных проталинах зеленел пух первой травки, и по черным полям возле Москвы, плясали весело прилетевшие журавли.
Москва-река очистилась от льда. Цвела верба, и на блестяще-красных, точно лакированных веточках, серебрились бархатные светлые шишечки-пухлявочки.
Накинув телогрею и фату, вышла в сад Татьяна, взобралась на вышку "чердака-беседку", что пестрела среди голых безлистных веток, и заслонив рукою глаза, глядела в даль. Там золотые купола бесчисленных церквей и расписные теремные вышки таяли в зимнем бледном небе...
Ординых-Нащокиных, отца и сына, не было дома: оба они уехали за сто верст от Москвы осматривать первый русский корабль "Орел", строившийся в селе Дединове, неподалеку от Коломны. Ордин-Нащокин взял с собою сына, все еще надеясь возбудить в нем усердие к царской службе.
Одевая сегодня боярышню, старая нянька Онуфриевна рассказала ей небывальщину, -- будто чуть свет со двора Трубецких прошмыгнул латинский поп, иезуит с Польши, что жил в Немецкой слободе для молебствия у басурманов. Сказывала Онуфриевна, будто тот иезуитский поп приходил к Трубецким еще впотемки, как смерклось, и провел там всю ночь; девка Трубецких ей клялась и божилась, будто тот иезуитский поп принес с собою к князю Юрию чашу причастную, басурманскую. Валяясь в ногах у Татьяны нянька, молила, плакала и голосила, чтобы боярышня не губила души и не шла под венец с нечестивым князем-отступником. Но ни боярышня, ни нянька ничего не сказали Марфе Лаврентьевне; ведь один бы был ответ:
-- Сорока на хвосте принесла весть глупую, а другая сорока раскидала ее, по всему свету небылицами. Не нашего бабьего ума дело судить князя Юрия. Вон к князю Голицыну да и к Матвееву каких только людей ни хаживает! Может, тот латинский поп -- родня князю Юрию. Нешто мало он в Польше жил?
Татьяна вздрогнула, увидев в конце улицы высокую статную фигуру жениха, снимавшего издали перед нею шапку.
-- Здравствуй, князь, -- молвила Татьяна побелевшими губами, перегибаясь через частокол. -- У меня к тебе дело потайное.
Недовольное выражение появилось на лице князя Юрия. Он повел бровью и засмеялся.
-- Время ль и место нашла о деле толковать, боярышня? А как увидят меня у частокола, что скажут соседки-пересмешницы?
-- До соседок ли мне, князь! -- вырвалось у Татьяны досадливо, и вдруг ей захотелось немного слукавить, чтобы узнать истину. Улыбаясь побелевшими губами, она сказала с притворным задором:
-- Еще венцов на нас нет, князь; время не ушло.
Трубецкой нахмурился.
-- Время и место шутить нашла, боярышня! О венце мы допреж того сговорились, -- красной горки ждем.
Сердце Татьяны упало.
-- А боязно мне, князь, -- продолжала она свою игру, -- сам знаешь, у дяди я жила, ровно пташка на воле; не тянет пташку в клетку, а про тебя сказывали, будто тебе в чужой стороне чужие порядки надоскучили, и будто ты хочешь завести у нас наши порядки стародавние; древнее благочестие и крестное знамение двуперстное, да жену в терем за семь замков посадить. А мне то не любо. От брата Воина слыхала я про иную жизнь. На Литве, вишь, будто молятся лучше, чем у нас: в костелах у них органы гудут.
Татьяна искоса наблюдала за Трубецким. Он хитро усмехнулся, наклонился к ней и зашептал в ухо:
-- А ты уж и испужалась! Ах, недотрога -- царевна пугливая! Да ведь и я ту веру и обычаи латинские сизмала люблю и в потайности с ксендзами молюсь... Пошто стану я тебя запирать? Как паненка ясновельможная станешь у меня жить, в блеске и пышности невиданной. А после, может, с дедовским наследием и на Литву махнем. Богачества немало от деда мне досталось!
-- Ты для богачества того, поди, и на Москву воротился?
-- А для чего же еще, боярышня?
Татьяна оперлась о частокол. Ноги ее подгибались. Так правду сказала Онуфриевна, -- он лжет, притворяется русским... он -- перебежчик лукавый... И, чтобы не расплакаться, Татьяна засмеялась громко, указывая на небо:
-- Гляди, князь, никак жаворонки прилетели! И у нас нынче тебя жаворонками из теста попотчуют, у нас мастерицы их печь.
Дрожь резанула у князя по телу от этого смеха.
Татьяна сбежала с чердака, а Трубецкой подумал:
"Русская боярышня... деревенщина!".
Но тут же вспомнил богатое приданое Татьяны, исключительное положение ее приемного отца при царском дворе и, подкрутив усы, решительно ступил на двор Ордика-Нащокина.
Тихо в покойчике тетушки Марфы Лаврентьевны; семенит ногами Онуфриевна и, кряхтя, подает на серебряном подносе всякие "сахары" -- сласти, для угощения дорогого гостя. Помнят все в этих хоромах деда его, Алексея Никитича, и почет деда переносят на внука.
Берет князь Юрий в одну руку чарку доброго меда, а в другую -- каврижку печатную и говорит:
-- Здорова будь, боярыня Марфа Лаврентьевна! И гы будь здорова боярышня Татьяна Дмитриевна!
Молча кланяется Татьяна; журчит сладкая речь Марфы Лаврентьевны. И вдруг с тревогой спрашивает старуха:
-- Что ты, Танюшка, больно не весела?
Подняла Татьяна голову и не узнать ее лица. Усмехнулась. Отчетливо звучит ее голос:
-- А и затейник же князь, тетушка! Ведомо ли тебе, что он хочет меня в басурманскую веру перевести, что,хочет...
Марфа Лаврентьевна всплеснула руками:
-- С нами крестная сила! И что это ты как шутить вздумала, Танюшка?
Князь побледнел и привстал.
-- Пошто шутить вздумала неладно, боярышня?
Хмурясь, поставил на стол недопитую чарку.
-- Так видно ты сам шутил у частокола, князь Юрий, засмеялась жутким стеклянным смехом Татьяна, -- а и шутник же ты, а и затейник... право... ха, ха, ха!
Она громко смеялась и вдруг, обхватив шею Марфы Лаврентьевны руками, зарыдала...
А с порога уже бежала Онуфриевна спрыснуть боярышню с уголька от дурного глаза недобрых людей. Марфа Лаврентьевна махнула князю рукой.
Князь Юрий ушел. Татьяна вдруг перестала плакать.
-- Ну, и ладно, -- улыбнулась ей тетка, -- вот и прошла напасть. И напугала же ты жениха, затейница... Что это только тебе шутить вздумалось? От смеха до слез недалече.
Татьяна молчала.
-- А вот и знаменщик. И когда это он кончит твою персону, Татьянушка? Уж кажись все ладно: и уста алые, что малина, и очи лазоревые, -- ан ему все не так!
Вошел Вухтерс с ящиком красок, палитрой и кистями, поклонился, снял завесу с мольберта, стоявшего в углу, и молча сел за работу.
Ему не нравился портрет, казалось, что краски мертвы, и никогда не оживут на полотне очи Татьяны.
Марфа Лаврентьевна тихо задремала на скамье, облокотившись на стол.
Татьяна вздрогнула.
-- Пошто ты так глядишь на меня, Данило Данилович?
-- Очи твои небо, боярышня, и солнышко всегда в них... как это сказал? Тепло-тепло.
Ничего не ответила ему Татьяна. И вдруг неожиданно тихо спросила:
-- Пошто ты здесь? Аль на Руси тебе лучше, нежели дома?
-- Знамо, на Руси лучше, коль на Русь едут, -- отозвалась очнувшаяся от дремы тетка.
Она зевнула, перекрестила рот и снова задремала. Вухтерс покачал головою:
-- Тебе твоя хорош Русь, Вухтерс -- своя хорош. Я из цесар земли. Град Вена, слыхала?
-- Слыхала, слыхала, Данило Данилыч!
Татьяна радостно смеялась.
-- Смеешься Вухтерс, боярышня?
В голосе знаменщика легкая обида.
-- Не смеюсь, рада, Данило Даяильгч! Ведала я, что ты так скажешь! Я все ведаю в тебе, будто... будто душа твоя -- мудрая книга, а в той книге я словеса родные читаю... будто я в душу тебе глубоко заглянула...
Вухтерс ясно, светло улыбнулся, и было что-то ребяческое в этой улыбке.
-- Душа! -- протянул он тихо, радостно. -- Душа? Душа было темно, стало светло... слушай: солнышко... тепло... душа твоя -- солнышко... о!
Он не мог найти достаточно сильных слов.
-- Душа Вухтерс -- о -- о!
-- Пошто ты с родины уехал, Данило Данилыч, из Вены?
-- Вухтерс бедный. Один Вухтерс. Голодный. Овец пас. Били. Кушать -- мало. Кушать нет. О -- о! В горы -- один. В горы волк -- страшно. Вухтерс бежал волка. Зубы большой-большой. А ишшо: в горы всю ночь, в лес. Пропал овца. Бил. Злой человек бил.
-- Так стало быть...
-- Бедный Вухтерс отец, бедный мать. Отец -- угольшник.
И опять ласково вспыхнули лазурные глаза Татьяны. Как он смешно и хорошо сказал "угольшник"... и тихо-тихо спросила:
-- А ты не стыдишься мне поведать о своей бедности?
-- Стыдишься? Нет, нет. Вухтерс не украл. Вухтерс пас гора. Овца Вухтерс не крал. Овца убежал в лес. Вухтерс был ошень бедный. Голодный. Брал кусок камня, чертил на гора. Забивай гор.
-- Ты все говоришь мне, Данило Данилыч... Зачем?
Он вдруг точно опомнился. По лицу его пробежала судорога душевной боли.
-- Тебе? Тебе? Один я, а ты... добрая...
Потом вдруг, бледный, склонился к ней.
-- Богатая боярышня... Вухтерс глупый... бежал надо... боярышня -- сватал... князь Трубецкой... боярышня говориль не надо... не надо! Нельзя смотрель солнце...
Татьяна закрыла лицо руками. Когда она отняла руки, глаза смотрели светло, детски радостно.
-- Николи не быть мне женою князя, -- сказала она твердо и все так же шопотом. -- И я... отцу моему названному откроюсь... скажу, что ты люб мне... а теперь поди, поди!
Татьяна встала. Проснулась от дремы и Марфа Лаврентьевна, что-то бормоча бессвязно. Вухтерс собирал краски.
-- Уж ты и кончил, батюшка? Аль еще пожалуешь? Замучил боярышню. Так чему же вас учили в школах знаменитых? Деньги взять знаешь, а ползешь в работе раком.
-- Нонче я сидела плохо, тетушка...
И Татьяна залилась счастливым смехом.