Уныло гудели колокола московских церквей. Начинал строго, жутко большой колокол Ивана Великого; его голос подхватывали колокола соборов -- Архангельского и Благовещенского; потом слезливо -- печально отзывались колокола последней усыпальницы цариц -- Вознесенского монастыря. Москва оповещала о смерти царицы Марьи Ильиничны.

Царица умерла 2 марта, а на другой день за нею последовала и ее дочь, царевна Евдокия. Говорили, что царь всюду ищет порчу, допытывается узнать, нет ли злого умысла среди его холопов. Пошли аресты "с пристрастием" -- пыткою. Дрожат бояре с боярынями, дрожат холопы, что служат на Верху, как бы не попасть под подозрение неосторожным словом или взглядом. Страшно под сыском и следствием: разве долго под пыткою и оговорить себя? Уж немало было таких дел; много людей пропало в ссылке, по тюрьмам, на пытке, даже на плахе, из-за пустого сговора по злобе.

А тут еще заболел и без того слабый и хилый малолетний царевич Симеон...

Жутко было на Москве.

Вечерело. В сумерках уныло чернели длинные частоколы дворов, уныло бродили по талому рыхлому снегу, скопившемуся в канавах, длиннохвостые галки; уныло каркали серые вороны на перекладинах ворот, и было что-го бесконечно-грустное в весенней капели, в грязных лужах немощенных улиц. Только по пригоркам да у заборов весело выглядывала черная земля, чуть тронутая зеленым пухом, да в бледном весеннем небе ярко горели золотые купола церквей и расписные вышки теремов.

Недалеко от приказов, по узкому Константиновскому переулку, пробиралась, тщательно обходя лужи, убогая девочка из богадельни Ртищева Аленушка.

На ней был рваный мужской зипунишка, а на голове плавок, большой, черный, низко надвинутый на глаза, как носят черницы. Из-под зипунишки выглядывал край темного посконного сарафана, не по ней сшитого.

Девочка поминутно оборачивалась: она знала, как опасны эти места в сумерки, знала о самовольстве слуг князей Черкасских, Хованских и Голицыных, чьи дворы были неподалеку.

Аленушка шла -- торопилась к хоромам вдовой боярыни Феодосии Прокопьевны Морозовой.

Недавно еще это был первый дом в Москве; все помнили, как выезжала боярыня на аргамаках, запряженных цугом, как звенели серебряные цепи на тех аргамаках, как поднималась Морозова по ступеням церкви, сияла серебром, золотом и самоцветными камнями большого наряда на выходах царицы. Была та боярыня в свойстве с царицей и любила ее, сказывают, покойница.

А теперь изменилась Феодосия Прокопьевна. Стала избегать людей, нигде не показывалась. Покоряясь нужде великой, не смела она ослушаться царского приказа, -- была на Верху, только давно, почти год назад, чтобы поздравить царицу с Новым годом {Новый год в ту пору был не 1 января, а 1 сентября.}. Но с тех самых пор двор ее точно вымер; день и ночь были наглухо закрыты ворота, не подъезжали к ним боярские возки и сани, окруженные многочисленной челядью, никуда не ездила и сама боярыня Морозова.

На Москве шептались, будто живет Морозова, ровно в келье монашенка, не шьет себе нарядов, хотя сама красы неописуемой; не готовит сладких яств, хоть дом у нее -- полная чаша. Говорили, будто день и ночь она тайно молится, принимает у себя в хоромах старцев и стариц и слушает от них поучения.

Аленушка остановилась около резных морозовских ворот, пугливо оглянулась во все стороны и осторожно постучала в калитку. Скоро чья-то невидимая рука приоткрыла калитку, и девочка засеменила мелкими торопливыми шажками по дощечкам, что вели через весь двор, к боярскому крыльцу.

В полутьме подклета звучали голоса. За длинным столом, вокруг общей глиняной чашки, склонились исхудалые молчаливые фигуры; в углу дымилась лучина. Угли падали в светец; красноватое пламя на минуту вспыхивало ярче и сливалось с светом лампад у старой божницы. Под низкими сводами было душно и пахло мокрыми грязными лохмотьями. В углу, у лучины, скорчилась фигура старика с покрытым струпьями лицом. От боли он не мог сидеть за столом, ничего не ел и только стонал.

Аленушка примостилась на уголке стола, отвесив ужинавшей нищей братии низкий поклон.

Когда трапеза кончилась, нищие встали и хором гнусавыми голосами запели молитву. Пела с ними и Аленушка.

Боярыня Морозова, стоя в верхнем конце стола, кланялась нищим еще ниже, еще смиреннее и отвечала:

-- На здоровье, божьи люди... на малом не обессудьте...

К боярыне Морозовой испуганно жался восьмилетний мальчик. Глаза его с ужасом косились на темные углы, откуда слышались охи и вздохи.

И вдруг смрадную полумглу подклета огласил раздирающий душу крик. Мальчик спрятал кудрявую голову в колени матери и заплакал:

-- Матушка... боязно... уйдем...

Боярыня тихо отстранила сына:

-- Никшни, Ваня, полно.

И она твердыми шагами пошла на крик.

Опустившись на колени, Феодосия Прокопьевна ласково уговаривала человека, бившегося на полу в судорогах, с пеной у рта. Она гладила его по голове и вытирала пену с губ.

Ваня схватил Аленушку за руку.

-- Тебе боязно? -- прошептал он.

Она покачала головою.

-- Не видала я нешто у нас в богаделенке?

Аленушка не понимала, что она испытывает в этот миг.

В потемках бился припадочный человек, "одержимый бесом", как говорили в народе. Тише и тише становились стоны, и скоро "бесноватый" заснул.

Ваня все еще держал Аленушку за руку. Жалкая улыбка кривила его губы.

-- Пошто матушка меня сюда водит? -- шептал он с тоскою. -- Играть не велит... Все у нас грех, да грех, Аленушка!

-- Видно, и грех, -- почти беззвучно покорно отозвалась девочка.

Она не замечала ни бледности Вани, ни кривой болезненной усмешки, ни горящих недетскою мукою глаз. Не отрываясь, смотрела Аленушка на высокую бледную женщину, склонившуюся теперь уже над прокаженным, которому промывала язвы.

Иногда ночью мать подходила к кроватке Вани; в необычайном ветхом рубище она была похожа на нищенку с церковной паперти.

-- Спи, светик.

-- Куда ты, матушка?

-- Пойду с фонарем по улицам... пойду по тюрьмам: не найду ли где убогих, бедных, сирых, голодных, людьми забытых. Спи, дитятко...

Мать уходила, а Ваня думал, думал, и нежность к матери росла в маленьком сердце с каждым часом, и с каждым часом росла смутная тревога. А вдруг она не вернется? А вдруг царь на нее за что-то осерчает? За что -- Ваня не знал...

И царь взаправду осерчал. Сказывали, что он отнял у матушки половину вотчин и грозил отнять все имущество. А она не запечалилась; она радостно говорила:

-- Слава тебе, господи, довелось за тебя, Христа, пострадать.

Но зачем надо пострадать, Ваня не знал. Три года назад вернули матушке вотчины, на радостях рождения царевича Ивана, но тут же напомнили, чтобы жила иначе и береглась царского гнева.

Вспомнил все это Ваня и потянул Аленушку за руку.

-- Боязно мне...

-- Чего тебе боязно?

-- А царь осерчает: Аввакумушко, сказывают, учил матушку, как жить; не велел в церковь ходить и щепотью по новому креститься. Аввакумушку на цепь посадили и куда-то увезли. И сейчас, поди, на цепи сидит.

Аленушка слушала рассеянно. Она давным давно все это знала.

-- Так ты боишься, что и тебя на цепь посадят?

Ваня ничего не ответил. Он тревожно следил глазами за матерью.

-- Ноне старицы молиться учат... -- протянул он, -- старицы злы-ые...

А в подклет уже вползали черные мрачные фигуры стариц. Все они были ревнительницами древнего благочестия, все были духовные дочери расстриженного и заключенного в Пафнутиев Боровский монастырь протопопа Аввакума.

В подклет вползли липким туманом честные старицы, и темные своды с мигавшим огоньком одинокой лучины наполнились таинственными шопотами.

Мать Мелания поучала:

-- Ныне гонение великое на нас, братие и сесгры о господе. Крепитесь: великим разумом учителя нашего батюшки - страстотерпца, Аввакума крепче держаться. Три года уж, как неправедные судьи, хулители господа, на своем соборе дьявольском осудили нас. Нешто нам менять древний чин церковный? Аль мы умнее наших дедов и прадедов, аль святые не тако молилися?

Глухие стоны и вздохи были ответом на воззвание Мелании.

-- Тако, тако, матушка! Слова твои -- праведные...

-- На цепь сажают нас, смерти предают, еретиками обзывают, пытают...

Мелания показала рукою по направлению к Константино-Еленинским воротам с их башнями:

-- Вон в той башне мало ли сидит и по сие время?

Из-за Мелании поднялась худая фигура тихвенского игумена Досифея:

-- Анафема никонианцам-щепотникам!

-- Анафема! Анафема!

Вихрем закружился безумный вопль. Метались вверх руки; на исступленных лицах горели безумные глаза. Женщины плакали навзрыд. Успокоившийся, было, бесноватый снова забился в судорогах, выкрикивая непонятные слова.

Громадная фигура юродивого, звеня веригами, поднялась высоко над головами собравшихся.

И вдруг он запел, заглушая грустным и нежным напевом ужасные вопли и звериное рычание бесноватого:

Послушайте, мои светы,

Последние будут леты!

Народится злой антихрист...

Умирайте, мои светы,

За крест, за молитву,

За веру Христову!

Получите, мои светы,

Пресветлого раю,

Небесного царства!

Часы у Спаса с курантами {Куранты -- двоякое значение; в данном случае -- музыка, органчик в часах.} что были в Кремле на Фроловских воротах, отзвонили восемь ударов {Т. е. 10 1/2 часов вечера. В то время был иной счет часов: он начинался от захода солнца.}). По соседству где-то уныло лаяли собаки.

Настал час молитвы, ночного стояния, братие -- сказал Досифей, и толпа опустилась разом на колени.

Бесноватый затих. Возле него распростертая на полу молилась боярыня Морозова.

Трещала лучина; шипя, падали уголья в воду; умирали их светлые искры. Десятки рук шуршали лестовками. Цепи юродивого звенели при каждом движении.

Бледное лицо коленопреклоненного Вани осунулось; вокруг глаз легли нездоровые тени. Он слушал молитвы, по привычке крестился, но мысли убежали далеко. Он думал о прежнем житье, о санках-самокатках и веселом смехе покойного отца и со страхом вспоминал о том, что завтра ему итти на Верх, к царю. Ведь он -- сын знатного ближнего боярина, а потому его назначили царским стольником.

Страшно в этом полутемном подклете, но, пожалуй, еще страшнее в светлых золотых палатах царских. Там его все милуют, ласкают, называют сироткой горемычным, светиком желанным, а милуя, хитро выспрашивают;

-- Богомольница ль твоя матушка? Часто ли в церковь тебя водит? Много ль к вам хаживает старцев да стариц? Жалеет ли матушка протопопа Аввакума, учителя древнего благочестия, что на цепь посажен?

Да мало ли что еще станут выспрашивать...

Слушает медовые речи чужих людей Ваня, и сжимается его сердце тоскою, пугливо мигают синие очи, дрожат руки, подгибаются ноги... Холодный ужас сковывает душу, немеет от страха язык: как бы не сказать чего лишнего про любимую матушку. -- А враги мучают ребенка, непрестанно говорят о грехе, жалеют его, точно он -- круглый сирота, говорят, что без отца гибнет мальчик...

Свят, свят, свят...

Гул стоит в полутьме подклета. Шуршат лестовки, громко вздыхают люди; стучат их головы об пол, отбивая земные поклоны. Крепко спит Ваня, свернувшись в комочек на грязном полу, рядом с застывшей на коленях Аленушкой.

Ваня Морозов не понимал, что творится вокруг, почему явилась новая вера и за что гонят тех, кто слагает двуперстие.

Создателем новой веры и гонителем старой был Никон. Кружок "ревнителей благочестия" священников -- исправителей старых богослужебных книг, во главе с Аввакумом, Нероновым и др. выдвинул когда-то Никона кандидатом на патриарший престол, как одного из наиболее образованных своих единомышленников. Но Никон с первых же шагов не оправдал надежд поставивших его и сделался их явным врагом.

С одной стороны он решил переделать весь богослужебный чин и обряды, сообразно с греческим чином и обрядами того времени. Но за семь веков, с того дня, когда русские приняли греческую веру, богослужебный чин сильно изменился и в Греции, так что трудно было доказать, где он более верен своему первоисточнику, -- в Греции или в России. И Никон, стремившийся к единообразию в богослужении, не достиг цели; назначенные им исправители, очевидно, не сговорились достаточно друг с другом или плохо следили за печатанием книг, потому что в книгах получились разногласия: "а в той книге напечатано тако, а в иной инако". Эти неточности и разногласия уронили Никона в глазах его бывших товарищей.

Явились два лагеря, сначала боровшиеся только словом. Но скоро Никон поднял против своих словесных врагов меч: он сблизился с царем, сделался его "собинным" другом и сумел доказать, что в неповиновении главе церкви кроется корень крамолы -- неповиновение правительству, и правительство, заключившее тесный союз с главою церкви, нашло необходимым повсеместно насильно навязывать новую веру.

За приказом следовала угроза, за угрозою -- наказание.

Кружок ревнителей благочестия резко восстал против гонителей; за ним пошли все те, кто был обойден судьбою, кто терпел обиды и притеснения от неравенства общественного уклада. Среди этих обойденных встречались редкие единицы -- представители высшей родовитой знати, как, например, боярыня Морозова.

Почему богатая обласканная на Верху боярыня пошла за теми, кого ждали жестокие гонения?

Это была сильная натура, не нашедшая в личной теремной замкнутой жизни применения своим силам. Кругом царил мрак, невежество. Затхлая атмосфера боярского терема не давала простора душе.

Выданная замуж за старика насильно, Феодосия Прокопьевна была лишена всякой общественной жизни и должна была довольствоваться пустым прозябанием, благотворительностью, праздною болтовнёю в светлице, сплетнями и интригами на Верху.

До терема не доходило иных книг, кроме жития святых и других душеспасительных писаний, иных разговоров, кроме как о нарядах, о суевериях, о сплетнях да делах благочестия, а душа искала выхода, подвига, ум жаждал выбиться из тусклых рамок повседневной жизни, жаждал протеста.

С гонением старой веры для нее подвиг был на лицо, стоило только стать в ряды гонимых и пострадать. И боярыня Морозова стала в эти ряды без раздумья.

Если бы она родилась в иное время, и судьба ее могла бы быть иною, иною и подвиг. Родись она несколькими столетиями позже, и ее увидели бы в рядах самых ярых революционеров.