Телеграммы и письма, извещавшие Анимаиду Васильевну Чернь-Озерову о том, что ее старшая "воспитанница" Дина арестована и сидит в предварилке {См. "Закат старого века".}, долго гонялись за этою путешественницею, несчастливо приходя в города ее местопребывания все как раз после ее оттуда отъезда. Наконец они застигли-таки ее в Палермо, когда она купалась в Монделло, в голубых волнах, катящихся по розовому дну, засыпанному мелким коралловым ломом. Была она не одна. Уже второй месяц кочевал за нею следом, неотступно, куда она, туда и он, познакомившийся с нею еще на острове Гернесе, молодой богатый испанец, торговец скотом из Аргентины: здоровенный парень, едва умеющий подписывать свою фамилию, но стройный, как тополь, с широчайшими плечами и с совершенно разбойничьим от свирепых челюстей и дикого выражения красивых, чернозвездных глаз оливковым лицом. Телеграммы очень смутили Анимаиду Васильевну. Она решила немедленно ехать в Россию, бросив и голубые волны с коралловым дном, и все радости, которые доставлял ей простодушный дон Гонзалес, не щадивший для нее ни здоровья своего, ни средств, чтобы ее развлекать и баловать. Подобными быстротечными и потом невозвратными романами Анимаида Васильевна обставляла каждое свое одинокое путешествие, вознаграждая себя за московское свое благое поведение и строгую, суровее всякой супружеской, верность тайному сожителю своему, Василию Александровичу Истуканову, главному управляющему знаменитого торгового дома Бэр и Озирис {См. "Девятидесятники". Т. II.}. Возвращалась в Россию Анимаида Васильевна не только потому, что приличие и долг звали ее к дочери, попавшей в беду,-- нет, она Дину в самом деле крепко любила и теперь ехала, полная тревоги и опасений, гораздо больших, чем показывали ее холодные, как горный хрусталь, глаза и нестареющее, каменное лицо, как будто палевый мрамор. И в то же время не могла не вздыхать про себя -- никого, конечно, доверенностью о чувствах своих не удостаивая,-- о том, что нарушилась строгая машинальность ее здоровой жизни в правильном годичном расписании. Что она в этом году недостаточно отдыхала от Москвы и была одна; недостаточно видела новых стран и людей; недостаточно обновила и закалила стройное, нервное тело свое купаньями в Атлантическом океане и Средиземном море. И -- главное: недостаточно избыла женский темперамент свой и должна набросить на него московскую узду прежде, чем, как то бывало в прошлые годы, дошла до совершенного равнодушия к случайному любовнику и мужской ласке -- равнодушия, которое потом помогало ей проводить осень, зиму и весну московскою Минервою в аметистовом бархате, не уязвимою стрелами страстей. Дон Гонзалес, провожая ее в далекую холодную Россию, ревел вопреки свирепости вида своего громче самого голосистого быка в своих многоголовых гуртах. Да и Анимаида Васильевна при расставании пережила новость волнений, непривычных и почти незнакомых...
"Поздравляю,-- насмешливо думала она, чуть качаемая эластическими рессорами поезда-экспресса, уносившего ее из Неаполя, где простилась она с Гонзалесом.-- Отличаешься, Анимаида Васильевна... Новости... Того не доставало, чтобы влюбиться на старости лет... Еще поплакать не вздумаешь ли? Опускаешься, голубушка, бежишь навстречу старости самым роковым маршем и... даже вот глупеешь..."
Вытряхнув бедного Гонзалеса из ума и памяти, Анимаида Васильевна невеселыми думами обратилась к тем, кто ждал ее в Москве, и не столько к дочери, сколько к Истуканову. За Дину она боялась только в отношении здоровья, не простудили бы ее в каком-нибудь сыром каземате да не нажила бы она себе с перепуга какой-нибудь нервной болезни. Духом она сейчас, наверное, не страдает -- напротив, взвинчена, вздернута, счастлива, приподнята задором борьбы, чувствует себя героинею, революционеркою, мученицею -- "Софьею Перовскою без пяти минут", как, бывало, дразнил ее Костя Ратомский... И Анимаида Васильевна невольно улыбалась внутренне, представляя себе, каких и скольких дерзостей должны были наслушаться от голубоглазой, с щечками и кудрями херувима Дины ее арестовавшие и допрашивающие жандармы...
"Не думаю, чтобы за нею могло числиться что-либо серьезное,-- не в таких кругах она вращалась... Из ее приятельниц одна Волчкова, может быть, немножко понюхала настоящей-то революции. Остальные знакомства -- не заговорщики, а разговорщики: красноречивые риторы в четырех стенах, два-три фразера, две-три позерки с криком, но и с оглядкой на городового, несколько "статистов и статисток революции"... безобиднейшие ребята, которые играют в политику, главным образом, потому, что вышли из моды любительские спектакли... Алевтина телеграфирует, что Дину, по всей вероятности, вышлют куда-нибудь на север либо в недальние губернии Сибири. При наших средствах это еще не так страшно. Устроим. Конечно, бедной девочке придется поскучать. Но... в конце концов, школа: пора ей овладеть собою, взвесить плюсы и минусы своих природных и житейских шансов и вырабатывать характер..."
Утешив себя таким решительным выводом, Анимаида Васильевна взялась было зажелтенькую книжку нового французского романа, но строки Марселя Прево плохо ложились в ее озабоченный ум.
"Пора вырабатывать характер... А есть ли в ней материал для характера? Она мало унаследовала от меня. Вся в отца... Воображаю, что он сейчас переживает и как переносит... Несчастный он человек. Поляки о таких говорят, что в феральный день родился... Вся в отца... А у него характера никогда не было, никогда! В Москве засмеялись бы, если бы услыхали такую аттестацию Василию Александровичу Истуканову, дельцу и умнице, которым живут и держатся Бэр и Озирис... А ведь правда... Я одна его знаю -- во всем свете я одна... В нем не характер -- в нем страсть господствующая сильна. Постоянство господствующей страсти его жизнью управляет, и так как это его постоянство уже до того предела дошло, что каждая минутка, каждое движение мысли насквозь им пропитаны, то и кажется, будто оно характер... А на самом-то деле не он своею страстью владеет; а страсть им... Делец потому, что денег много нужно, а денег много нужно, чтобы страсть свою осуществлять... Владело им его шелковое безумие... Владела я... Если бы кто видел этого человека с характером в квартире наших свиданий!.. Брр... Надо мою выдержку и присутствие духа, чтобы выносить его угрюмую тишину, понимать ее и -- ее не бояться... Словно ночью в колодец смотришь, а в колодце-то -- водяной..."
Она передернула плечами, как от холода, и задумалась над тем, что привязанность к ней Истуканова становится с года на год все более странною, в безмолвной и замкнутой бестребовательной своей страстности...
"Тут звучит что-то неестественное, анормальное... Если еще не психоз, то -- на границе психоза... Если бы я верила в медицину, а у него было бы время, его следовало бы оторвать от магазина и работы и... еще кое от чего, может быть... и повезти... со мною, конечно... ну да, непременно под моим надзором, повезти в какой-нибудь хороший санаторий... Да, ему восстановить себя надо... Человек с нарушенным равновесием функций... Скромнейший, тишайший, пристойнейший, почти целомудренный... А покажи его какому-нибудь Крафт-Эбингу, пожалуй, отрекомендует: "Вы этого смиренника остерегайтесь... Он у вас эротоман... и из серьезно одержимых!"
И она с хмурым лбом высчитывала, что за последние два года между нею и Истукановым почти прекратилась телесная связь, а между тем, никогда раньше, чем в эти два года, не чувствовала она более настойчиво и убежденно, что Василий Александрович только и живет, что влечением к ней, и безустанно обвивает ее мыслью и воображением; что, чем менее реальны стали их отношения, тем острее и настойчивее кричит в нем протест обиженного пола и облекается в формы странные, дикие...
"Он уже не меня любит,-- угрюмо думала Анимаида Васильевна,-- он мой призрак любит... Создал себе фантастическую обстановку, в которой воображает фантастическую меня -- такую, как я вообразилась ему в наши первые молодые встречи,-- такую, как меня надо, и так, как бы ему хотелось... Музей из моих платьев и обуви устроил и чувствует себя в нем счастливым и дома... Везде угрюмый и чужой, а там дома и в духе... Я этих шкафов со старыми тряпками видеть не могу равнодушно, они на меня содрогание наводят: точно гробы, в которых похоронена часть меня самой... Какая -- не знаю, но именно эта часть моя ему и нужна, и дорога, и наедине с нею он блаженствует, а я -- остальная я,-- собственно говоря, только необходимое осложнение этой любимой части... И, если сознаться откровенно, наедине со своей душой, то осложнение очень дорогое, трудное и малоблагодарное... От живой Анимаиды ему трудно, от воображаемой -- легко, приятно, весело... Когда я уезжала в этот раз за границу, Василий Александрович был взволнован и опечален гораздо менее, чем обыкновенно бывал при моих прежних отлучках... И вот мне писали, что он даже не исчезал после моего отъезда, как в прежние годы... значит, выдержал разлуку без запоя... Я, конечно, очень рада за него как за человека, что наконец он хоть в старости выучивается владеть собою и не впадать в эту мужскую мерзость... Mais èa donne a penser... {Это наводит на размышление (фр.).} Может быть, тут не характер стал больше, а горе разлуки стало меньше... И думаю, что это именно так... Ревнивая женщина решила бы, что это -- охлаждение и что, по всей вероятности, у нее есть соперница... Я не ревнива, но соперницу вижу... И соперницу грозную, потому что это -- я сама... Не та я, которая вот здесь, в купе пульманова вагона, мчится из Рима в Москву, а какая-то особая, отделенная от меня, я, которую видит, понимает и чувствует только он, Василий Александрович... Я сознаю ее присутствие и любовную власть над ним давно, очень давно. Но до сих пор мы втроем -- я, вот эта, здешняя я, та, вторая, тамошняя я и Василий Александрович -- умели уживаться... Ну а если мир наш нарушится? Если Василий Александрович окончательно... люди сказали бы -- сойдет с ума?.. Я не скажу, потому что у него этот угол какою-то особенною повелительною линией отграничен от остальной жизни, в которой он не только разумен, но даже, быть может, слишком благоразумен... Ведь -- спроси кого угодно в Москве: почтеннейший буржуа, делец, финансист, образцовый администратор крупнейшей торговой фирмы,-- а иные не постесняются прибавить: жох... Какое уж тут сумасшествие!.. Но -- если тот, отгороженный-то, угол приобретет настолько господствующую власть и силу, что уже не пожелает делиться Василием Александровичем даже со мною? если я окажусь лишнею? если я начну даже "мешать"?.. Довольно комическое и оскорбительное положение быть побежденною своим собственным призраком, сознавать, что нечто, слагающееся из мечты и разных лиловых матерчатых тряпок, сохранивших твой запах, оказывается сильнее, нужнее и приятнее, чем ты сама... А между тем это очень возможно... Приходя в ту квартиру, я все чаще и чаще начинаю чувствовать себя неловко, точно я не у себя, а в чужом доме и пришла с нехорошею целью -- соблазнить и отбить мужа у хозяйки... Эта я -- у той я... И с большой неудачею, потому что муж в жену влюблен и только того и ждет с вежливым нетерпением, когда уйдет назойливо-кокетливая гостья, Анимаида No 1, и останется он вдвоем со своею обожаемою Анимаидою No 2. А она -- сейчас, при мне -- робко расточилась в невидимость и притаилась бесчисленными атомами в моем манекене, в шкафах с моими платьями, в ящиках с моими ботинками, чулками, бельем, но, когда я уйду, материализуется как, медиумический призрак, и овладеет им, как вампир... Дошел же он в этих одиноких сеансах своих до того, что сам с собою разговаривает громко и смеется... Старушку хозяйку однажды так этим напугал, что она побежала за дворником... Я уверена, что это он с нею изволил беседовать -- с Анимаидой No 2, со мною в идеале своем, с лиловым призраком своей любовной мечты, который крадется в наши отношения мне на смену... Ну и -- если сменит?.. Если?.. Если между нами -- в его больном мозгу -- возникнет даже ненависть? Если она потребует от него совершенного торжества надо мною: либо я, либо она?.. что я буду тогда с ним делать?.. Это, конечно, будет уже сумасшествием, но как я с подобным сумасшедшим устрою дальнейшую жизнь? Этого ни один психиатр не охватит диагнозом: лечить любовника по просьбе любовницы от того, что он любовницу слишком любит, а чрезмерную любовь свою выражает тем, что самое любовницу он совсем не любит, а любит ее фантастический призрак, воображаемую тень...
"Конечно, в нашем союзе есть нерушимая реальная связь: Дина и Зина... дочери... Их он не в призраках любит... за каждую готов положить душу свою... Отец... и хороший отец!.. Из тех, которым лучше было бы матерями быть... Но я-то, к сожалению, я-то своими руками сделала все, чтобы ослабить эту связь и превратить дочерей в призраки дочерей... У меня нет дочерей, есть "воспитанницы" -- Дина и Зина, внебрачные дочери мещанской девицы Марьи Пугачевой от неизвестных отцов... Одна Дина Николаевна, другая Зинаида Сергеевна -- при чем тут Василий Александрович?.. Я его никогда не назвала пред ними отцом, он никогда не посмел им признаться, и, в конце концов, я не уверена даже в том, подозревают ли девочки, что он их отец... По крайней мере Дина... Зина еще слишком молода, ее закрытая, не развернувшаяся душа -- для меня потемки... Но Дину я знаю и чувствую хорошо... Пусть она сейчас сидит в тюрьме "за народ", я ей все-таки не поверю: она аристократка всем существом своим, всем инстинктом -- наперекор воле, рассудку, образованию... В крестьянскую девицу Марью Пугачеву, обозначенную в ее метрическом свидетельстве, она не верит, а потому и не огорчается своим происхождением от этой девицы... Она убеждена, что в один прекрасный день это ее метрическое свидетельство растает, как дрянная фикция, а вместо него засияет в ее руках золотая грамота со звучным именем, громким титулом, блестящими правами в обществе, жизни и истории... Но она ищет отца -- и ни за что не хочет остановиться на том, кого ей указывают очевидность и логика здравого смысла: Василий Александрович не удовлетворяет ее родословной эстетике... У нее безумная серия навязчивых идей -- воистину мегаломания в этом отношении... Когда она узнала, что я в первую свою заграничную поездку познакомилась с Тургеневым и Виардо, она целый год воображала себя дочерью Тургенева и Виардо, которую они будто бы отдали мне на воспитание... И два года проносила эту мечту одиноко, замкнуто, молча, в самой себе -- и никто не знал, почему она обвешивает комнату, как иконостас, тургеневскими портретами... Лишь после вышло наружу, когда мечта рухнула и она созналась мисс Аркинс, а та -- мне... И, чтобы разрушить это сновидение, мне надо было доказать ей, что, когда я узнала Тургенева, ему было шестьдесят четыре года, а Виардо шестьдесят один... и что, наконец, самое знакомство-то наше продолжалось ровно две недели... И она плакала над разбитою своею мечтою, тихо, гордо плакала по ночам, уверенная, что никто ее не слышит. И мисс Аркинс была умна: не мешала ей плакать, давала выплакаться, хотя сердце ее разрывалось от жалости к этой скорби, глупенькой и поэтической, к этой самолюбивой фантазии, которой правда действительности обсекла крылья... Была она и дочерью великого князя, и принца Уэльского... И Эрнесто Росси... Вечно кого-нибудь воображает. Интересно бы знать: кого теперь?.. К матери ее интерес как-то меньше -- конечно, потому, что инстинкт и привычка воспитания ей тайно говорят, что это все-таки я... Хотя Алевтина как-то раз намекала из своих с Диною разговоров, будто Дина меня "в матери не хочет" -- боится и оскорблена: зачем я, если мать, так долго раньше не признавалась и молчала.. Это, может быть, и так, и если так, то, может быть, она права: я могла ошибиться в своей тактике и, быть может, передержала свой материнский секрет -- пропустила удобный момент открыться пред девочкою... Но каким бы волнением, какими бы горькими сценами она ни встретила мое признание, я уверена, оно не скажет ей ничего нового по существу... В страхе, гневе, оскорблении она все равно чувствует, что мать -- это я, и боится во мне не Анимаиды Васильевны Чернь-Озеровой, которая почему-то -- по феминистическому капризу, ради педагогических опытов -- пожелала воспитать двух незаконнорожденных дочерей крестьянской девицы Марьи Пугачевой, но боится матери, сердится не на Анимаиду Васильевну, а на мать, оскорбляется не Анимаидою Васильевною, но матерью... Здесь есть реальная прицепка, за которую держится здравый смысл... Она обо мне очень высокого мнения, и меня, как матери, для ее гордости довольно... Но, когда она мечтает об отце, она истинная дочь своего отца. У нее в уме родится такой же фантастический призрак красоты, ума, изящества, власти и блеска, как Василий Александрович не удовольствовался владеть мною, вот этою, которая в самом деле я, но сочинил из меня фиалковую фею, которую он любит там -- в таинственной квартире наших свиданий, в Каретном ряду, где я скоро, быть может, окажусь при фиалковой фее даже лишнею..."
В Базеле Анимаиду Васильевну ждал большой сюрприз.
В купе вошел, очевидно, заблудившийся в поезде рослый пожилой господин. Он сперва отступил было, увидев одиноко путешествующую даму, но -- по второму взгляду -- радостно воскликнул по-русски:
-- Анимаида Васильевна! Вас ли я вижу? Какими судьбами?
Господин был Реньяк {См. "Девятидесятники".}. Его белые щеки, его белые глаза, его хриповатый и слегка в нос дворянский баритон, его грузное, барски мешковатое, непринужденное, упитанное и благовоспитанное тело, упрятанное в дорожный тирольский костюм на манер охотничьего: икры в серых чулках, отвороты куртки зеленые, на войлочной мягкой шляпе сзади два рябеньких пера.
-- Это, скорее, мне надо вас спросить, Владимир Павлович,-- улыбнулась ему Чернь-Озерова.-- Я известная цыганка, всегда кочую, а вот вы-то -- москвич и домосед -- откуда взялись в Швейцарии?
Расплывчато-крупичатое, сытое, солидное, барское лицо Реньяка стало как-то сразу и мрачным, и довольным.
-- Да уж такие вот обстоятельства...-- пробормотал он, садясь по ее приглашению.-- Я вас не стесню?.. Мое купе, кажется, в этом же вагоне, но я, знаете, позабыл номер...
-- И, как водится, отворяете все двери, чтобы убедиться, не тут ли вы? Обычное русское приключение... Откуда и далеко ли?
Реньяк ехал во Франкфурт-на-Майне к известному профессору -- специалисту по легочным болезням с отчетом о состоянии здоровья Анны Васильевны, которая находилась в настоящее время в Давосе и очень поправилась. Так что франкфуртское светило, направившее ее в Давос, Реньяк надеется, быть может, разрешит ей перебраться на лето куда-нибудь повеселее.
-- А то мы на этой заоблачной вышке умираем от скуки...
-- Так Аня в Давосе?-- изумилась Анимаида Васильевна.-- Это превосходно... Давно пора.. Но вот не знала!.. Да, в Давосе, должно быть, тоска смертная, особенно в эту пору, когда легко больные начинают разъезжаться... Вы-то, как верный рыцарь Ани,-- пошутила она,-- ничего, перенесете... Но воображаю, как зевает Костя... шестьсот тысяч раз в минуту!
И остановилась, заметив, что Реньяк смотрит на нее странными глазами и густо краснеет в лице.
-- Вы, Анимаида Васильевна,-- произнес он принужденным голосом,-- очевидно, немного известий имели из России... Разве Алевтина Андреевна не писала вам?
-- Я получила только телеграммы и письмо об аресте Дины, по ним и спешу теперь в Россию...
-- Долгую же дорогу предстоит вам сделать,-- печально сказал Реньяк.-- Я три дня тому назад имел письмо от Алевтины Андреевны. Дину Николаевну отправили в...
Он назвал небольшой городок Вологодской губернии.
-- Могло быть хуже,-- прибавил он в утешение, смягчая печальную весть.
Анимаида Васильевна согласно кивнула головою. Она, хотя и не воображала Дину серьезно обвиненною, все-таки ждала тоже чего-нибудь более грозного, чем вологодский городок, в котором ей однажды случилось даже побывать по случаю медвежьей охоты, устроенной для дам своих богатою компанией из московской "коммерческой аристократии". А распорядительствовал ею, как величайший московский медвежатник-спортсмен, друг сердца княгини Анастасии Романовны Латвиной Алексей Никитич Алябьев.
-- Но за что ее взяли-то? Чего натворила она, безумная головка? Ведь я ничего не знаю, как с луны падаю... Корреспонденция моя, очевидно, всюду со мною разминулась... Не томите, успокойте, Владимир Павлович!
Реньяк сообщил Анимаиде Васильевне, что поводом к аресту Дины была первомайская демонстрация на фабрике Антипова, где Дину взяли с красным флагом в руках. Но это лишь повод, в конце концов разрешившийся пустяками, так как жандармское дознание в Москва само выяснило, что Дина в демонстрацию попала как человек случайный, вовлеченный некою Волчковою, и никаких революционных связей и знакомств, кроме Волчковой, у нее нет. Причина же кроется в каких-то специальных сведениях департамента государственной полиции, который приписывает Дине так много значения, что остается только руками развести: откуда?! Естественно предположить ошибку, что Дину принимают за какую-то другую и переносят на нее провинности той. Но Истуканов уже ездил в Петербург хлопотать пред великим гогом и магогом нынешним по всем подобным дела Илиодором Алексеевичем Рутинцевым.
-- Вы ведь, я думаю, видели -- было даже в иностранных газетах,-- будто старик Бараницын уходит по болезням на покой и, уходя, завещает; чтобы на его пост не назначали никого другого, кроме Илиодора Рутинцева...
-- Мне казалось, что он еще молод для подобных постов,-- удивилась Анимаида Васильевна.-- Я его помню лицеистом, когда-то танцевали на московских вечерах... у Арсеньевых, у Ратомских, у Каролеевых...
-- Из молодых, да ранний,-- печально усмехнулся Реньяк.-- Сейчас вообще имеется тенденция изобретательства... Так как Василий Александрович имел к Рутинцеву письмо от его брата, Авкта, то принят был довольно милостиво. Но о Дине сказано ему наотрез: благодарите Бога, что не отведает сибирских рудников... вы не знаете, за кого просите: одна из опаснейших революционерок!
-- Дина?!
Реньяк склонил голову.
-- Они там с ума сошли,-- воскликнула Анимаида Васильевна,-- или в самом деле с кем-нибудь ее смешали!
-- Нет, Рутинцев дал Истуканову бесспорные доказательства, что дело идет именно о Дине Николаевне... Да еще и с нравоучениями, знаете, что современная семья и школа не умеет следить за молодежью... Вот, мол, для вас, близких, подвиги этой юной госпожи неожиданность, а наши агентурные сведения давно уже освещают каждый ее шаг...
-- Не понимаю!
Анимаида Васильевна даже, не в обычай себе, резко плечами пожимала.
-- Не понимаю! Уж вот именно я-то, когда в Москве, и Василий Александрович, мы действительно знаем каждый шаг Дины...
-- Да, никто не понимает... Мы и к партийным людям ходы нашли через Лукавина Николая Николаевича. Там тоже только плечами пожимают. Большинству Дина даже неизвестна. Ни в какие тайны и близости она не была посвящена. Так -- знали, что около Волчковой есть какая-то сочувственница, очень восторженная и очень хорошенькая собою... Так мало ли их, сочувственниц! Тем более около Волчковой, которая сама всегда горит в лихорадке революционного энтузиазма и нетерпения и, как истерическую заразу, распространяет ее вокруг себя...
-- Не понимаю,-- повторила Анимаида Васильевна с омраченными хрустальными глазами.
Реньяк медленно возразил:
-- У Василия Александровича есть своя гипотеза на этот счет... Может быть, и не без правдоподобия...
-- Именно?
-- Он думает, что Диною Николаевною кто-то себя прикрывает...
-- То есть?
-- Да -- что кто-то искусно направил на Дину Николаевну внимание, чтобы отвлечь его от себя. Она же такая приметная, яркая. Сделал из нее громоотвод, а сам и работает себе потихоньку и понемножку дельце свое, никем не подозреваемый... Его не видно, а Дина Николаевна -- вот она, как вывеска. Ну и тот, кто работает, остается цел и невредим, а вывеску везут в Вологодскую губернию...
-- Ну знаете,-- недоверчиво улыбнулась Анимаида Васильевна.-- Эти таинственные революционеры, которые точат ножи на головах молодежи и выкупают себя гибелью Панургова стада, существуют только в романах Маркевича и Крестовского да в передовых статьях "Московских ведомостей"...
-- Я, как вам известно, небольшой охотник до господ революционеров,-- холодно заметил Реньяк,-- но в этом отношении готов с вами согласиться... Но Василий Александрович не о революционерах и думает. Он предполагает тут полицейский фортель. Работу каких-то милостивых государей, которые проникли в революцию с тем, чтобы ее компрометировать и срывать... Потому что, сколько я мог понять из слов Лукавина, в революционных кругах очень недовольны этою первомайскою демонстрацией, на которой взята Дина... считают ее несвоевременною, самовольною, нарушением партийной дисциплины и вообще взявшею слишком много жертв сравнительно с принесенною пользою... Тут, по мнению многих, поработали не одни революционные, но и еще чьи-то руки...
-- А вы как думаете?
-- Возможно...-- согласился Реньяк.-- Я даже больше скажу. Во Франции, при Второй империи, это была полицейская система -- чистить общество от горячих голов и опасных элементов. Втравливать молодых людей в политику с тем, чтобы они себя обнаружили и дали повод собою распорядиться -- вот, как теперь дала повод Дина Николаевна. Наш Петербург сейчас вообще во всем подражает Парижу во Вторую империю и политике бонапартистов. Почему же не заимствовать у них и пресловутых agents provocateurs? {Агенты-провокаторы? (фр.).} Извините, по-русски это слово не переведено... Желал бы искренно, чтобы оно никогда не нашло перевода!
-- Неужели же Василий Александрович Волчкову подозревает? -- медленно обдумывая, возразила Анимаида Васильевна.
Реньяк энергически потряс головою.
-- Нет, как можно... Волчкова, может быть, неблагоразумна и бестолкова, но она сама жертва... Дину Николаевну -- только в Вологодскую, а Волчкову повезли гораздо дальше и строже: в Тобольскую губернию... Нет, Василий Александрович лиц никаких не подозревает -- он только подозревает самый факт: что идет какой-то обман на два фронта -- кто-то губит маленьких революционных младенцев и обманывает ими правительство...
-- Он эту свою гипотезу и Рутинцеву высказал?
Реньяк взглянул на нее с удивлением.
-- Нет.
-- Почему?
-- Мне кажется... было бы наивно...
-- Почему? -- настаивала Анимаида Васильевна.
-- Да потому, что если подобная штука в самом деле существует, то, конечно, не иначе как с благословения ведомства генерала Бараницына, а может быть, именно с рутинцевского же почина...
-- Жаль, что Василий Александрович отправился к Рутинцеву только с рекомендательным письмом от Авкта,-- задумчиво говорила Анимаида Васильевна.-- Конечно, родной брат, в то же время блудный сын... el desdichado... {Блудный сын (ит.).} в семье -- на положении нераскаянного грешника... какой это авторитет? Надо было хлопотать через графиню Ольгу Александровну Буй-Тур-Всеволодову. Вот эта действительно сила: держит Рутинцева в руках -- что скажет, то свято... Конечно, к ней с пустыми руками не ходят, и пришлось бы поплатиться ей не малым кушем, но за то... Вы не согласны?
-- Неужели вы думаете, что Василий Александрович, человек коммерческого ума и расчета, мог позабыть такой важный шанс? В первую очередь бросился к графине... Конечно, не к ней самой... где же!.. С ее факторшею, какою-то госпожою Благовещенскою или Предрассветовою, в сношения войти -- и то уже сотен стоило... Но эта госпожа Благовещенская или Предрассветова, как только узнала, что дело касается "политической преступницы", так даже ручками от Василия Александровича отгородилась: "Как? вы хлопочете за арестованную по Антиповскому делу? Нет, нет! это невозможно! Графиня не возьмется за такое ходатайство! Nenni -- c'est fini! {Ну нет -- это конец! (фр.).} И не думайте! и не просите! и не начинайте! Мы против этого! Мы вам не пособники, а враги!"
-- Что же это? -- презрительно спросила Анимаида Васильевна, чуть щуря хрустальные глаза свои.-- Неужели у Ольги Буй-Тур-Всеволодовой в самом деле политические убеждения проявились? Прежде вся ее политика управлялась одним принципом: кто больше даст...
Реньяк усмехнулся.
-- Нет, какие там убеждения? зачем ей?.. А секрет в том, что Антиповская демонстрация -- неожиданно -- также и ей, очаровательной нашей графине, пришлась солоно: сестра ее по делу этому должна была быть арестована, но вовремя сыграла, как теперь выражаются, аллегро удирато...
Анимаида Васильевна встрепенулась и зорко и светло посмотрела на него.
-- Евлалия Брагина?
-- Она самая. На этом революционном родстве графиню Ольгу Александровну в сферах -- как Авкт Рутинцев живописует изящным своим слогом яровского лидера -- подковыривали. Нет, нет да и поставит кто-нибудь лыко в строку -- и строка-то окажется красная: у нашей, мол, архипатриотки и королевы двух ведомств имеется сестра-революционерка, и почему-то не берут ее: гуляет на свободе! Других берут, а ее не берут... Ну и вариации на эту тему, не весьма приятные и для графини, и для графа, и для Илиодора Рутинцева... Однажды это им -- всем троим -- окончательно надоело и показалось опасным. И вот, когда разразилось Антиповское дело и оказалось, что Евлалия принимала в нем участие, они решили заклать преступную сестру как искупительную жертву на алтарь своего патриотизма... Евлалия Александровна проживала под Дуботолковом, в имении у брата... Телеграфирован был в Дуботолков приказ об ее аресте... А она, не будь глупа, за час до появления властей предержащих взяла да и скрылась неизвестно куда под покровом темной ночи... Конечно, предупредил какой-нибудь добрый человек... Теперь, поди, уже за границею где-нибудь, здесь, в Швейцарии скитается...
-- Очень рада за Евлалию,-- заметила Анимаида Васильевна.-- Мы с нею довольно остро расходимся во мнениях -- особенно с тех пор, как она стала склоняться к социал-демократам. Но она прекрасная женщина и смелый человек. Я очень ее уважаю и желаю ей всякого счастья и добра...
Реньяк продолжал:
-- Огонь на алтаре патриотизма пылает; а жертвы-то нет, и, где она, неизвестно... И представьте: произвело это в сферах такое скверное впечатление, что лучше было бы не затевать и самого жертвоприношения... Те самые, кто раньше подковыривал Ольгу Александровну сестрою-революционеркою, теперь стали громко говорить, что Евлалии удалось бежать только потому, что она была предупреждена из Петербурга... Никто этому, конечно, не верил и не верит, потому что все знают, что графиня Буй-Тур-Всеволодова, урожденная Оленька Ратомская, не рискнет для сестры даже кончиком своего розового ноготка. Но все о том говорили, потому что уж очень хорош был козырь: бил сразу по двум ведомствам... У Буй-Тур-Всеволодова вышла резкая сцена с женою, а Рутинцев впервые получил от старика Бараницына такую головомойку, что будто бы они даже едва не расстались... Ну и в результате все четверо со страха рассвирепели и -- рвут и мечут, чтобы оправдать себя от сплетни и доказать свое патриотическое усердие... Благовещенская так и сказала Василию Александровичу: "Дайте скандалу улечься, чтобы перестали говорить. Забудется -- за пять тысяч освободим вашу героиню. А сейчас и за сто нельзя ничего сделать... имейте терпение!"
Из дальнейших сообщений Реньяка Анимаида Васильевна узнала, что в Москве она вряд ли застанет кого-либо из своих. Василий Александрович, как только решилась судьба Дины, ускакал вперед к месту ее назначения, чтобы устроить ей жилище и обеспечить все условия привычного комфорта, какие только будут возможны. А затем он думал прямо проехать на Нижегородскую выставку -- принимать от господина Ратомского заказанный ему Бэром и Озирисом павильон...
Анимаида Васильевна схватила чутким слухом, что Реньяк назвал ближайшего своего приятеля Костю Ратомского сухо и совсем не по-дружески господином Ратомским, и хрустальные глаза ее выразили некоторое удивление... Оно становилось изумлением по мере того, как Реньяк излагал ей трагикомедию внезапного плена Кости княгинею Латвиною с ее амазонками, сватовства Кости к Тане и теперь уже, вероятно, женитьбы...
-- Я не из удивляющихся,-- сказала она с тихою расстановкою,-- но вы меня удивили, Владимир Павлович... В самом деле, я точно с луны падаю... Сколько вы все успели здесь пережить!.. И вы говорите, что при всем том Аня поправляется?
-- С нею что-то странное делается,-- задумчиво возразил Реньяк.-- В Москве она была ужасна, в полном смысле слова ужасна. Только и жила, что обманами, которые мы с Алевтиною Андреевною фабриковали. Никогда я не думал, чтобы пришлось мне на веку моем составлять подложные телеграммы. А теперь, в течение двух недель, я только тем и занимался, что вытирал хлебом старые использованные бланки и по вычищенному писал новый текст от имени Константина Владимировича с нежностями, успокоениями, обещаниями, извинениями. Возмутительное занятие, доложу вам, Анимаида Васильевна! Не дай Бог никому к нему прибегать! Конечно, утешаешься тем, что иначе нельзя и цель оправдывает средства. Но должен сознаться, что все эти ужасные дни, когда Анна Васильевна неистовствовала, а мы ее успокаивали обманными телеграммами, я решительно не мог смотреть в глаза прелестной вашей Зинаиде Сергеевне. У нее глаза ведь на ваши очень походят, но гораздо строже ваших. Вы женщина, видели свет, имеете опыт, а опыт есть наука снисходительности: понять -- простить! А у Зинаиды Сергеевны хрустальная чистота подростка с прямолинейным образом мыслей и твердыми убеждениями. Честность и правдивость -- без пощады! В мир входит юным судьею... Ну и можете себе представить, каково же должен чувствовать себя под ее светлым взглядом господин, который в течение суток совершает три подлога! Да! да! Не смейтесь! По три телеграммы в день фабриковать приходилось -- иначе мечется наша бедняжка, как безумная... "Костя! Костя! К Косте хочу! Костю мне! Умираю без него! Уехал, забыл!.." А Остроумов твердит: "Спокойствие, спокойствие, если так будет дальше, то она у вас не от чахотки умрет, а от волнений своих чудовищных..." Спокойствие! А где его взять, когда она вся стала одним комком нервов и с утра до поздней ночи вибрирует всем существом своим, как часовая пружинка: сожмется, разожмется, сожмется, разожмется... И этот плач... эти стоны... этот истерический крик... эти слезы потоками и лепет убитого оскорблением ребенка... ужасно! Я вам говорю, Анимаида Васильевна: ужасно... Эти бессонные ночи... кошмарные дни... Ах, Анимаида Васильевна! как она ненавидела нас... меня, Алевтину Андреевну, Зинаиду Сергеевну, Василия Александровича... Никому не верит, всех подозревает... Вас все звала... Мечется и кричит: "Если бы здесь была Анимаида, я не страдала бы, потому что знала бы правду... Вы все трусы, тряпки -- такие же, как я... хуже меня!.. Вы все боитесь сказать мне правду -- и убиваете меня понемножку, изо дня в день, из часа в час, потому что не смеете убить сразу... Анимаида гордая, жестокая, смелая: она не побоялась бы... Мучители вы мои! как вы не понимаете, что в том состоянии, в котором я мучаюсь, ударить человека топором по голове -- значит оказать ему величайшее благодеяние?" Остроумов торопит, говорит: "Вон из Москвы! как можно скорее! в Швейцарию! в Давос!"
А она -- без Кости -- слышать о том не хочет... И даже не позволяет уговаривать себя: впадает в истерику... обмороки... к вечеру температура тридцать девять...
И вдруг... словно кризис: все сразу кончилось... Будто нитку крутили, крутили да и оборвали!.. все! сразу!.. Слезы, истерики, метания, вой этот нечеловеческий... Словно, знаете, было землетрясение -- и прошло. И местность, им встряхнутая, успокоилась, только источники в ней иссякли...
Приезжаю в одно утро -- глазам не верю, ушам не верю: в спальне тихо, лежит Анна Васильевна -- правда, желтая, как лимон, живая покойница, но смирно, без стона, без капризов, взгляд спокойный, глубокий, холодный... Новая! совсем новая! Она -- и не она...
Я, по обыкновению, подаю ей телеграмму якобы от Кости -- берет, жест тоже новый -- медленный, прежде так и рвала из рук... распечатала, прочитала...
И вдруг слышу ее голос -- ровный, спокойный: "А телеграмма-то плохо подчищена..."
Знаете ли, Анимаида Васильевна, я чуть не упал. Чувствую, что вся кровь хлынула в голову, сердце остановилось и зелено в глазах. Стыд и ужас. Стыд, что попался, как мальчишка, на жалком обмане. Ужас -- за нее: что же теперь будет с нею, когда она изобличила ложь и открыла истину? Ведь про эту истину она еще вчера кричала в своих опасениях и сомнениях: "Лучше ударьте топором по голове..."
А она все тем же ровным голосом продолжает: "Очень плохо: телеграмма должна быть из Нижнего Новгорода, а вы позабыли стереть -- написано, что подана в Нижнетагильске... И, видите, в тексте между "ангел мой будь здоровенькая люблю тебя безмерно" белеют следы цифр каких-то... Вероятно, был какой-нибудь приказ вашему банку, Владимир Павлович, или депеша от клиента?"
Я чувствую, что -- ну вот чувствую, Анимаида Васильевна,-- живым ухожу в пол, ноги прорастают сквозь паркет...
А она положила телеграмму на одеяло и говорит, глядя на пальцы свои... а они худенькие-худенькие, кольца на них болтаются, как на косточках.
"Так когда же и на ком женится Константин Владимирович?"
Анимаида Васильевна, вы знаете меня не первый год: я человек опытный, хладнокровный, не лишен воспитания и такта, не легко теряюсь... Но теперь сознавал только одно: что Анна Васильевна доведет меня до апоплексического удара и откусить язык мне гораздо легче, чем им пошевелить...
И в эту-то минуту из среды нас, молчащих и ошеломленных испугом, выступает ваша милая Зинаида Сергеевна и произносит серебристым своим голосом совершенно столько же рассудительно и в том же спокойном тоне, как заговорила с нами наша больная: "Константин Владимирович, милая тетя, женится на Татьяне Романовне Хромовой, но когда -- нам в точности неизвестно..."
И долгое молчание...
На Анну Васильевну никто взглянуть не смеет.
И наконец она говорит... чуть лишь охрипшим голосом: "Благодарю, Зиночка, я так и уверена была, что именно ты мне правду скажешь..."
Затем обратилась ко мне: "Вы не волнуйтесь, Владимир Павлович. Я это еще вчера знала. И не подумайте, чтобы кто-нибудь мне проговорился,-- не обвиняйте: виноватых нет. Разве вот вы виноваты -- что телеграммами меня обманывали. Потому что, когда я заметила, что телеграммы подложные, то сейчас же догадалась... Если уж вы, Владимир Павлович Реньяк, лучший друг мой, который меня бережет, как любимого ребенка, фальсифицируете телеграммы от Кости, значит, с Костею случилось что-то такое страшное, что сообщить мне вы боитесь, значит, мое последнее здоровьишко уничтожить и силенки отнять... А что же могло случиться такого страшного -- для меня страшного -- с Костею? Только смерть его да что он меня бросил... Если бы умер, в газетах писали бы: он известный человек... Жив... Ну а если жив, значит, бросил... женится... Что же? Бог с ним... Я только вот беспокоилась очень: на ком?.. Ведь могла какая-нибудь совсем недостойная закрутить его... А Таня Хромова -- что же? Я всегда слыхала о ней как о хорошей девушке... Значит, судьба, Владимир Павлович. Ничего не поделаешь... и сердиться не на кого... дай ей Бог! дай ей Бог!"
Замолкла... Я стою -- проверяю: живой я человек или покойник... Слышу опять: "Что же, Владимир Павлович, если ехать в Давос, то ехать... Какие для выезда требуются формальности?.. Я желала бы -- чем скорее, тем лучше..."
И с этой минуты она не произнесла о Константине Владимировиче ни одного слова больше...
Анимаида Васильевна склонила голову, одобряя.
-- Это удивительно,-- сказала она.-- Признаюсь вам откровенно, что не ожидала от Ани подобного мужества... И если даже это жест отчаяния, то он красив...
Она остановилась, заметив в белесых глазах Реньяка отрицание.
-- Вы думаете, что она с разбитым сердцем гордой смерти решила искать? -- возразил он.-- Я сам ожидал этого... Но непохоже, Анимаида Васильевна... Сейчас в Давосе она чрезвычайно заботится о своем здоровье... Как никогда раньше в Москве... И предписания врачей исполняет педантически, и лекарства глотает по часам, и температуру меряет аккуратно, в пище, в сне, в движении, в отдыхе стала пунктуальна, как машина... И вот -- говорю вам: слава Богу, поправляется... Появился аппетит, прибавился вес... Настроение духа ровное... Нет, мои наблюдения счастливее: она не умирать хочет, а жить... Хоть поздно, да образумилась... за жизнь схватилась -- и еще как цепко!..
-- Если бы так было, оставалось бы только радоваться,-- сказала Анимаида Васильевна,-- но признаюсь вам, хотя и не хотела бы вас огорчать: когда вспомнишь ее трехлетние отношения к Ратомскому -- эту молниеносную страсть, восторжествовавшую над всеми ее предрассудками, эту привязанность без границ, самозабвенную любовь и безумную ревность, трудно верится вашим надеждам, дорогой Владимир Павлович...
-- Да, я не спорю, что трудно,-- с грустью согласился Реньяк,-- и я-то, скорее, именно вашего мнения. И сам едва верю счастливому обороту, который пред глазами моими происходит, и все боюсь, что это в один печальный день вдруг как неожиданно началось, так неожиданно и кончится какою-нибудь непредвиденною трагическою развязкою... А вместе с тем я не скрою от вас: были люди... по крайней мере был один человек... женщина, которая предвидела и предсказывала, что будет именно вот так... без трагедии, по-хорошему. "Скатится дело, как салазки с ледяной горы на масленице",-- повторил он, припоминая, с довольно кислою улыбкою чьи-то чужие слова.
-- Кто это? -- спросила Анимаида Васильевна, с удивлением отмечая его смущение.
Он помолчал и ответил как бы с досадою:
-- Не очень хороший человек... Княгиня Анастасия Романовна Латвина... Она ведь всю эту интригу и состряпала... для сестрицы своей, которую зачем-то вдруг уж очень заторопилась выдавать замуж. И -- простите за грубость: она и меня-то здесь ослом зеленым вырядила... Так поставила дело, что ведь я почти ей помогал... против Анны-то Васильевны! я!..
-- Умная женщина,-- спокойно сказала Анимаида Васильевна, когда Реньяк передал ей свои разговоры с княгинею Настею о свадебном проекте, в жертву которому принесена была Анна Зарайская и в который запутала она и самого Владимира Павловича, связав его честным словом о нейтралитете и молчании {См. "Девятидесятники".}.
-- Умна-то умна,-- с досадою возразил Реньяк,-- но только и... не хочется грубого слова о женщине сказать, а как ее иначе вкратце обозначить, не подбираю... Знаете ли, ведь после того, как она приоткрыла предо мною уголок души своей и свои намерения слегка обнаружила, я вдруг совершенно ее узником стал... Испугалась, что ли, она своей откровенности, но с того дня я был окружен ею, как каким-то волшебным кольцом... Спросите меня: зачем я ездил с нею на медвежью охоту? Зачем провожал ее в Петербург, в свите ее, которой я терпеть не могу и ею, взаимно, ненавидим? зачем скитался по ее заводам и все ожидал от нее каких-то особенных разговоров и объяснений в Тюрюкине?.. Ведь она мне передохнуть не давала все это время. Я не знаю, как это делалось, но по крайней мере с месяц после того -- даю вам слово, Анимаида Васильевна,-- я оставался один, только когда спал. Да и то не уверен, не следил ли кто-нибудь за мною и в это время. Целый день -- не дуэт, так трио или квартет, и ни минутки для соло. Не Хвостицкая, так Венявская, не Венявская, так Марья Григорьевна, а то и сама... Пожарский, новый ее прихвостень, Авкт Рутинцев... Все -- как пружины в круговом капкане каком-то: передают тебя одна другой... Может быть, и бессознательно... ведь я же ни на кого из них не имею злых подозрений и никакого права не имею иметь... Но уж механизм такой заведен, и чувствуется дирижирующая рука... И -- чуть я к Косте Ратомскому или Костя ко мне -- дирижерская палочка уже бросает между нами какой-нибудь тромбон или флейту, глядя по требованиям партитуры... И не к чему придраться, чтобы выскользнуть из этих пут: так -- чувствуешь только, бывало, что разыгрывают тебя по нотам, а долго ли продолжится этот удивительный концерт -- неизвестно... И лишь когда, так сказать, ее взяла и она уверилась в своей победе, что Константин Владимирович захлебнулся в успехе и лести и Танею совсем отуманился,-- только тогда меня выпустили на свободу... Я не стыжусь вам признаться, что столько же бесцеремонно, как захватили в плен... В один прекрасный день я вдруг сразу почувствовал себя актером, который сыграл свою роль в пьесе и должен уйти со сцены за кулисы, чтобы не мешать ходу представления... Не думайте, чтобы со мною стали нелюбезны, чужды, холодны... Напротив. Никогда такой дружбы и ласки не испытывал... Но как-то это удивительно прозрачно и тонко вдруг засквозило: теперь ты, ангел мой, нисколько мне не опасен и, если тебе угодно, можешь отправляться к своей Анне Васильевне и раскрывать пред нею все наши "коварства и любви". Костю у вас мы отобрали и назад вам -- дудки -- не отдадим. А какое это впечатление произведет на госпожу Зарайскую и как отзовется на ваших отношениях -- мне все равно... Хочешь -- оставайся, хочешь -- уезжай... Пожалуй, даже лучше уезжай: что тебе тут понапрасну-то мотаться с кислым, напуганным лицом -- этаким живым воплощением укоров совести... Ну я и не заставил просить себя -- уехал...
-- Очень умная женщина,-- повторила Анимаида Васильевна.-- Я все жду, когда ей надоест быть умною и она начнет разрушать свою жизнь глупостями...
-- А разве каждой умной женщине это необходимо? -- усмехнулся Реньяк.
-- Да ведь, знаете,-- улыбнулась и Анимаида Васильевна,-- каждый выигрышный билет должен когда-нибудь выйти в тираж...
-- Против этого банки страховку завели,-- возразил Реньяк.
-- Да, хорошо, если кто страхует...-- сказала Анимаида Васильевна.-- Но ведь не все...
-- Я, например, знаю одну, кажется, застрахованную бронированно...-- любезным намеком польстил ей Реньяк, а она не только приняла любезность, но и равнодушно возразила:
-- Представьте, я знаю тоже только одну.