Анимаида Васильевна, как и предсказывал ей Реньяк, не нашла в Москве никого из своих. Алевтина Андреевна Бараносова жила на даче близ Кунцева у тетушек Чаевских. Зина, после того как увезли Дину Николаевну, отправилась вместе со своею воспитательницею, мисс Аркинс, в один подмосковный фабричный городок, в дружескую ей английскую семью директора крупной, принадлежащей Силе Хлебенному мануфактуры. Василий Александрович Истуканов еще не возвращался из Нижнего, но в магазине ждали его с часу на час, и действительно часа два спустя по водворении Анимаиды Васильевны в квартире ее он уже звонил по телефону, справляясь, дома ли она, а вскоре и сам подъехал... Анимаида Васильевна втайне ужаснулась, когда Истуканов вдвинул в ее кабинет громадную фигуру свою, как живой монумент, сошедший с пьедестала. До того он за это время постарел, облысел, осунулся, погас глазами, пожелтел и обвис потерявшими упругость жирными щеками...

-- Вы не больны? -- спросила Анимаида Васильевна в обмене первых фраз встречи с большою осторожностью, как бы мельком, так как знала, что разговоров о здоровье Истуканов не любит.

-- Совершенно здоров,-- ответил Василий Александрович сдержанно, с чужим, отдаляющим взглядом.

Душевное его настроение оказалось лучше внешнего вида. Он приехал из Нижнего спокойным и даже радостным. Счастливый случай помог ему на выставке еще раз встретиться с Илиодором Рутинцевым и графинею Буй-Тур-Всеволодовой и на этот раз с гораздо более удачными результатами. Вдали от Петербурга эти решители судеб осмелели, что ли, или уж очень разнежились на лоне волжской природы и обмякли от встретивших их почестей. Так что Истуканов даже без особого труда выхлопотал для Дины замену ссылки в вологодский городок простою отдачею под полицейский надзор за поручительством родственников. С тем, однако, условием, чтобы в течение двух лет жить непременно в уездном городе или деревне, не ближе семиверстного расстояния от железнодорожной станции, с воспрещением въезда в столицы, университетские города и фабричные центры. А буде понадобится Дине бывать в своем губернском городе, то не иначе как в сопровождении кого-либо из родственников-поручителей, и предварительно должна испросить разрешение от начальника губернии.

-- Вот строгости! -- удивилась Анимаида Васильевна.-- Реньяк уже изумил меня тем серьезным взглядом, который эти господа взяли в отношении Дины. Я надеялась, что это случайность, но, оказывается, продолжается?..

-- Стачками очень запуганы,-- пояснил Истуканов.-- Все ищут политических корней... Муха в слона растет... Ну, и гоняются за мухой с обухом... А слоны, как водится, уходят...

-- Так,-- задумчиво соображая, говорила Анимаида Васильевна, поглядывая, будто советуясь, на портреты знаменитостей в золоченых рамах, украшающие ее письменный стол,-- конечно, это счастливая новость... Но у Дины нет таких родственников, Василий Александрович... Кому же можем мы ее поручить? кто за нее поручится?

-- У меня... то есть, собственно... у ее мм... матери... есть,-- с запинкою произнес Истуканов, глядя в пол с огромной и грузной своей вышины.

Анимаида Васильевна строго и недоверчиво подняла на него хрустальные свои очи.

-- Что такое? -- сказала она сухо, с предупреждением в голосе.-- О какой вы матери? Если о крестной, то Алевтина сама сейчас висит в воздухе и не знает, что с нею дальше будет... С мужем она разошлась...

Но Истуканов, все изучая глазами узоры на ковре, однако голосом более твердым заявил, что он имел в виду не Алевтину Андреевну Бараносову, но паспортную мать Дины Николаевны, покойную крестьянскую девицу Марью Пугачеву, которая, как известно Анимаиде Васильевне, приходилась ему, Истуканову, двоюродною сестрою. У этой Марьи Пугачевой остались еще две сестры, следовательно, по паспорту они -- родные тетки Дины. Одна из них, очень хорошая женщина, теперь живет близ города Рюрикова, в большом селе, замужем за псаломщиком. Люди спокойные, зажиточные -- он, Истуканов, поддерживает их в память Марьи Пугачевой небольшою пенсией, так что они ему весьма обязаны и рады будут сделать все возможное, чего он попросит. Псаломщик не без образования, газету получает, книжки почитывает, почти интеллигент. Живут хорошо, да и дорого ли нам для них устроить хорошую жизнь, по местным-то условиям, раз Дина Николаевна поселится у них...

-- Вы меня извините, Анимаида Васильевна,-- произнес он, впервые поднимая на нее серьезные глаза с тяжелым, больным взглядом и точно на одре смерти завещание диктуя,-- уж тут я позволил себе сам, своею волею распорядиться... Дожидаться вашего приезда, сами извольте понять, было невозможно...

Это Анимаида Васильевна понимала очень хорошо, но слова Истуканова кольнули ее упреком, и она ответила гораздо холоднее, чем располагали ее заботы Истуканова и его больной вид:

-- Вы, я вижу, очень тут осуждали меня за то, что я была в отсутствии, когда над Диною разразилась эта гроза. Но я не дельфийская пифия: катастроф предвидеть не могу. Телеграммы ваши не достигали меня, потому что я была в разъездах, а как только получила их и письмо Алевтины, я не промедлила и дня: в тот же вечер выехала из Палермо...

"Что это? Кажется, я оправдываюсь?" -- вдруг с возмущением подумала она про себя, заметив, что Истуканов слушает ее с видом живого и как бы несколько изумленного любопытства, точно неслыханную новость, и сама ловя в своем голосе незнакомые, нерешительные звуки. И она даже слегка вспыхнула недвижным мраморным лицом своим и гордо, с вызовом договорила:

-- А распорядиться в этом случае, как вам казалось удобнее, вы, конечно, имели право и отлично сделали, что распорядились... Дина столько же ваша дочь, как моя...

И, помолчав пред продолжающим изумляться Истукановым -- это едва ли не впервые было, что Анимаида Васильевна признала одинаковость его прав на Дину со своими,-- она властным усилием воли согнала со щек выступившую краску и в обычной палевой мраморности тонкого профиля сказала спокойно, точно спросила Василия Александровича: "А не поехать ли нам сегодня в театр?"

-- Кстати, слушайте. Я много думала в дороге и кое-что надумала... Пришла к убеждению, что надо им наконец узнать это... Что вы скажете?

-- Что... кому... узнать? -- трудно выговорил, думая, что не расслышал, Василий Александрович, держа на ней тяжеловесный, одичалый взгляд.

Она нетерпеливо шевельнулась в кресле своем.

-- Дине и Зине узнать, что они -- наши дочери,-- произнесла она, стараясь выговорить, как можно деловитее и суше.-- Что я их мать, а вы их отец... вот что пора им узнать...

Он молчал, опустив глаза. Если бы он стоял не среди комнаты, лишь пальцами опущенных рук касаясь тонкой решетки на письменном столе, да не поднимались обычным ему тяжелым дыханием грудь и плечи, можно было бы принять его за покойника, вынутого из гроба после того, как пролежал в нем суток двое, нюхая ладан и слушая Псалтырь.

-- Что же? -- повторила Анимаида Васильевна, снизу вверх вперяя в желтое увядшее лицо его испытующий хрустальный взор свой.

Вынужденный к ответу, Василий Александрович, не поднимая глаз, промямлил скучным голосом, выходящим из едва шевелящихся губ:

-- Я не могу тут иметь мнения, Анимаида Васильевна... Ваше дело... ваша воля... вам решать...

Анимаида Васильевна смотрела на него, не только совершенно изумленная, но и оскорбленная.

-- Вот как! -- сказала она с таким холодом в голосе и взгляде, что на этот раз, если бы видел ее Костя Ратомский, то не отказал бы ей в звании "русалки холодной и могучей", достойной дать свои глаза для "Ледяной царицы" {См. "Закат старого века".}.-- Вот как!.. Странно... Признаюсь, ждала, что вы мое предложение встретите с большею радостью...

Он ничего не ответил на это замечание, но, все стоя с опущенными глазами, спросил:

-- В какой же... форме... вы думаете... это сделать?

-- Мне кажется,-- сухо возразила она,-- прежде всякой формы надо решить вопрос по существу: надо ли?

Он мельком взглянул на нее и опять потупился.

-- Да ведь вы же уже решили, что надо,-- сказал он.-- Я вижу и слышу, что решили... Если бы не решили, то и не заговорили бы теперь со мною об этом...

Она возразила, хмурая:

-- Положим даже, что я решила... Вопрос -- не весь целиком мой... Я в нем не одна... Я желаю слышать ваш голос...

Глаза их встретились, и опять взгляд Истуканова поразил Анимаиду Васильевну своею свинцовою тусклостью.

-- А я, Анимаида Васильевна,-- сказал он, медленно смачивая сухие губы языком,-- я все-таки осмелюсь опять спросить вас о форме...

-- Если вам так важно...-- с холодным удивлением начала она, но он даже прервал ее, оживленный:

-- Очень важно, Анимаида Васильевна. Настолько важно, что лишь в зависимости от формы, какую вам угодно будет придать вашей декларации, я могу выразить пред вами свое мнение, стоит к ней приступать или предпочтительнее будет оставить втуне...

-- Я хочу знать ваше мнение,-- заметила Анимаида Васильевна,-- но, конечно, оно для меня необязательно... Поступлю, как рассужу и найду нужным...

-- Очень хорошо понимаю и знаю... И вот именно это самое и обостряет для меня вопрос о форме-то...

-- Да какая же особенная форма?-- остановила она его.-- Никаких специальных церемоний для того изобретать я не собираюсь. Что за комедии? Вот возвратится Зина от своих англичан, и я переговорю с нею. Хотите, в вашем присутствии, не хотите -- одна. Затем, как скоро Дина переведена будет в это село под Рюриковом, о котором вы говорите, я поеду к ней и повторю мои объяснения...

-- Как они еще примут...-- тихо заметил Истуканов.

Анимаида Васильевна хмуро отвернулась.

-- Это будет зависеть от моего такта, а их ума,-- коротко сказала она.

Истуканов молчал. Анимаида Васильевна ждала.-- Ну, а дальше?-- спросил он вдруг, подняв голову и оживив некоторым любопытством глаза свои.

-- Что же дальше?

-- Как же... дальше-то жизнь наша пойдет? после признания-то вашего?

В глазах его светился и в голосе звучал вызов печальной, недоверчивой насмешки.

Анимаида Васильевна ответила с некоторым затруднением:

-- Пойдет по-прежнему... Почему вы воображаете мое признание переломом каким-то?.. эрою в доме?.. Ничего не прибавится, не изменится... убавится только ненужный, слишком надолго -- вы слышите, я сознаюсь в этом -- затянувшийся семейный секрет, с погашением которого мы все вздохнем легче, потому что из наших отношений исчезнет последняя тень недомолвок и неискренности...

Истуканов слушал ее с большим, но как бы несколько чуждым, не в своем деле, а со стороны наблюдающим любопытством.

-- Вот именно об этом я и позволил себе спросить вас,-- сказал он как бы и с одобрением.-- Теперь из ваших слов, следовательно, я, значит, могу заключить, что "воспитанниц" больше не будет и вы признаете и объявите Зиночку и Диночку своими дочерями...

-- Заключение нетрудное после того, как я битые полчаса повторяю вам это,-- с небрежною чуть улыбкою бросила ему Анимаида.

Но он упрямо стоял на своем:

-- А я все-таки еще раз переспрошу: признаете и объявите или только признаете?

И, так как она медлила ответом, он добавил, подчеркивая голосом:

-- Согласитесь, что это разница... ведь это очень большая разница, Анимаида Васильевна!

Она с легкою морщинкою досады на гладком, как слоновая кость, лбу возразила:

-- Мне кажется, суд и приговор над разницею этою мы должны предоставить им самим... Зине и Дине... Если они найдут необходимым, чтобы я, как вы выражаетесь, "объявила", я ничего не имею против того и, конечно, не побоюсь ложного стыда представлять их моим знакомым как дочерей... Это тем легче, что ведь все же и без того уверены...

-- Между уверенностью всех и вашим гласным признанием еще большая пропасть, Анимаида Васильевна,-- вставил Истуканов.-- Гораздо глубже, чем вы предполагаете... Перешагнуть ее будет не шутка.

-- Тем не менее, если понадобится, я перешагну... Но понадобится ли? И Зина, и Дина, хотя характеры у них разные, воспитаны достаточно рационально для того, чтобы, имея существо отношений, не слишком усердно гнались за внешнею условностью... Во всяком случае, приучить общество видеть в них моих дочерей будет делом -- опять-таки -- моего такта. А они, я надеюсь, не заставят же меня публиковать в газетах, что вот, мол, я, такая-то, имею внебрачных дочерей -- такую-то и такую-то от такого-то... Газеты подобных публикаций не печатают, а между объявлением факта и бравированием фактом, согласитесь, тоже есть разница...

-- В газетах публиковать они вас не заставят,-- спокойно сказал Истуканов,-- но, убедившись, что они родные сестры по крови -- по отцу и матери, они пожелают и открыто быть родными сестрами... Дина Николаевна и Зинаида Сергеевна в этом случае терпят решительный крах, Анимаида Васильевна...

Истуканов говорил то, о чем Анимаида Васильевна сама много размышляла в пути, и теперь она слушала и морщилась, с досадою сознавая его правоту.

А он продолжал:

-- Понадобятся им общее отчество и одна фамилия... А то ведь сами посудите, что получается: мать -- Чернь-Озерова, отец -- Истуканов, а дочери одна Николаевна, а другая Сергеевна... Почему? Всеобщее недоумение!

-- Если вас такие поверхностные сомнения смущают,-- небрежно заметила Анимаида Васильевна,-- можете быть спокойны: я уже решила просить об их усыновлении... как это глупо звучит, когда дело идет о дочерях!.. И, так как я последняя в роде, то мне, конечно, в том не откажут, а вместе с тем к ним перейдет и моя фамилия... Вас это не удовлетворяет?

-- Я уже предупреждал вас, Анимаида Васильевна, что ставлю себя в стороне... ваша воля!.. Но, если вы все так просто и ясно решили и устроили, зачем вам тогда и называть меня девочкам как отца? Достаточно уже и той радости, если они узнают в вас мать... Это такое большое счастье, что -- поверьте мне, Анимавда Васильевна,-- в той форме, как вы все это затеяли, я вам оказываюсь совсем лишний... Что фамилия Чернь-Озеровых красивее Истукановых, соглашаюсь с вами вполне. Но тогда зачем же Истуканова и на сцену вводить в родительской роли? Будьте себе все Чернь-Озеровыми -- втроем, сами по себе, а я, Василий Александрович Истуканов, останусь сам по себе... именно по-прежнему, как вы давеча изволили предложить: старый знакомый, друг дома, девочек на руках нянчил...

Говорил он так спокойно, а голос его звучал так странно, что Анимаида Васильевна, слушая, не могла решить загадку, что это -- горькая ирония глубоко и хронически обиженного человека или в самом деле серьезное предложение отца, настроившегося на новое самопожертвование. И почему-то в выборе этом была ей особенно неприятна вторая возможность.

-- Вы, Василий Александрович, все великодушничаете,-- угрюмо вымолвила она.-- Отдаю вам справедливость, что вы себя не жалеете. Но я личным опытом не большой знаток в психологии людей, обрекающих себя на заведомые страдания, а вчуже о ней судя, всегда мне слышится в ней что-то не настоящее, фальшивое. Вы меня извините. Я ведь вас не обвиняю в преднамеренной фальши. Это может выходить бессознательно... само... из условий нашего ложного положения... И, знаете ли, великодушные решения всегда обоюдоостры как-то... Я вот, собственно говоря, от предложения вашего должна прийти в восторг и преклониться пред вашим отцовским героизмом, а между тем, представьте, не чувствую к тому ни малейшего расположения... И даже зла немного... Потому что великодушие требует ответного великодушия, как у кавказцев, пешкеш за пешкеш... Ну а если у меня на пешкеш состояния недостает? Ведь великодушие-то ваше, если перевернуть его с лица наизнанку, будет обозначать в переводе на простой русский язык: к чему обходные пути? Девочки должны быть Истукановыми, а для того есть путь прямой: вы должны выйти за меня замуж и, получив мою фамилию, привенчать к ней и наших внебрачных дочерей... Так ли я говорю, Василий Александрович, или нет?

И, не дав ему ответить, продолжала:

-- Но что же мне делать, Василий Александрович? Вижу хорошо, что за двадцать лет мы с вами постарели только снаружи, внешностью, а внутри, характерами и образом мыслей, остались все те же, что в первый день нашего романа... Не могу я зачеркнуть всю свою жизнь, принять рабское звание законной жены, перестать быть самою собою и превратиться в существо, которое правоспособно в жизни только за именем и головою супруга... Я двадцать лет проборолась с обществом за женскую свою самостоятельность, отстояла свое гордое одиночество от всех нападок и предрассудков... За что же я, наконец, победительница, должна капитулировать как побежденная? Сознаю свои обязанности к девочкам, но у меня есть и другие обязанности, столько же важные...

-- Столько же важных обязанностей, Анимаида Васильевна, как у матери к дочерям, других не бывает,-- вмешался Истуканов с живостью, почти строгою.

Анимаида Васильевна ответила с недовольною миною:

-- Полагаю, что упрекнуть меня пренебрежением к обязанностям матери трудно. Воспитание и образование наших дочерей -- дело моих рук...

-- Кто же смел бы возразить, Анимаида Васильевна?

-- И я уверена, что в России очень немного явных матерей, которые сумели поставить своих дочерей в лучшие к себе отношения, чем я, тайная мать, обеих своих... Конечно, я говорю о матерях развитых и разумных,-- небрежно прибавила она,-- у которых есть царь в голове, не в забвении логика и рассудок...

-- Я это очень хорошо понимаю, Анимаида Васильевна,-- дружелюбно и мягко возразил Истуканов,-- что же может быть прекраснее и желаннее разумной матери... Хотя... извините меня: дети ужасно любят, чтобы мать их не была уж слишком разумна... И иногда... мне кажется, что иногда это даже нужно -- чтобы мать умела быть неразумною...

Анимаида Васильевна ответила высокомерною улыбкою.

-- В свою очередь, меня извините,-- сказала она.-- Глупышкою быть не могу и не хочу. И вспомните: было время, когда вы сами менее всего этого желали. Вспомните, как мы смеялись, когда вы -- напротив -- серьезнейше выражали свой идеал, чтобы я была "умнее всех на свете...". Это было наивно, но я тогда вас понимала {См. "Девятидесятники", II.}. А вот сейчас -- нет. На зоологические роли и чувства не имею никакого таланта. Любить своих детей умею -- кажется, доказано,-- но самочьей влюбленности в своего детеныша не признаю. Дочери мои прекрасны: как же бы я не любила их? Но привязаться к куску мяса только за то, что он в тебе зародился и из тебя вышел... Боюсь, что я не нашла бы в себе любви к Дине и Зине, если бы они были безобразны, злы, идиотки... Что?

-- Я хочу сказать, что почти всем матерям дети кажутся прекрасными...

-- Ну, уж это -- вырождение эстетического инстинкта... Но мы начали разговор не для отвлеченных рассуждений... Решение свое я вам сказала и выполню его непременно, а о форме, как вы выражаетесь, надо, конечно, подумать и подумать... Это серьезно и навек.

-- Извините, Анимаида Васильевна,-- остановил ее Истуканов,-- позвольте спросить: в вашем отвращении к законному браку, может быть, имеет известное значение то условие, что в нашем государстве он осуществляется только чрез церковный обряд?.. Следовательно, для вас, как свободомыслящей, известное насилие над совестью в формальности, которой вы не признаете?.. Так позвольте вам напомнить, что мы ведь к Москве не прикованы... Только прикажите: я ликвидирую свои дела... Здоровье мое, кстати сказать, действительно слегка порасшаталось... ничем не болен, но как-то ослаб в последнее время, начинаю чувствовать старость... Так я говорю: вполне возможно ликвидировать свои дела и уехать за границу... А там браки совершаются в гражданском порядке, через мэрию... Так что это церковное возражение, следовательно, отпадает...

Анимаида Васильевна покачала головою.

-- Во-первых, такой брак действителен только для европейских стран, в России он не будет признан,-- сказала она.-- А во-вторых, не все ли равно! Вопрос для меня не в том, через какой обряд получится супружеское ваше право на меня, а в том, что оно все-таки получится и какое оно по существу... Мужевластие-то, дорогой мой Василий Александрович, там у них, в Европе, пожалуй, покрепче нашего... Замужняя француженка или итальянка так скручены брачным законом, что, пожалуй, даже нашим жалким женским правам завидовать могут...

-- Моего мужевластия вы вряд ли имеете основание опасаться,-- тихо заметил Истуканов, потупясь и играя пальцами закинутых за спину рук.

-- Не сомневаюсь в том,-- спокойно возразила Анимаида Васильевна.-- Да -- это само собою разумеется,-- не против вас я и протестую тем, что отказываюсь выйти за вас замуж, а против брачного закона, который меня порабощает... Я желаю быть в своем праве -- по своему праву, а не по счастливой случайности, что мне достанется добрый и мягкий муж, который не захочет злоупотреблять рабовладельческим законом, установленным в его пользу...

-- Это жаль,-- серьезно и значительно произнес Истуканов,-- как вам угодно, Анимаида Васильевна, а это очень, очень, очень жаль...

Она пристально посмотрела на него и чуть улыбнулась пытливою глубиною хрустальных глаз.

-- А знаете ли,-- сказала она с медленною расстановкою,-- я немножко удивлена всем, что сейчас от вас слышу... Я, признаюсь, уже не ожидала, чтобы вы так цепко держались за мысль о нашем браке...

-- Это почему же? -- возразил он, насторожившись, с напряженным, выжидательным взглядом и слегка бледнея.

Она отвечала с несколько принужденною веселостью:

-- В результате двух земских давностей нашего союза, мой друг... Годы должны были остудить ваш матримониальный энтузиазм... Сознайтесь, что я для вас -- уже не та, которую вы когда-то полюбили? Женитьба, которую вы мне так любезно предлагаете, интересует вас теперь гораздо более ради наших девочек, чем ради меня. А между нами в последнее время уже не только нет пылкой страсти, но даже, пожалуй, тянет холодком...

Она остановилась, потому что -- вдруг -- увидала пред собою белую маску гипсового лица с надгробного памятника, в которой одни надувшиееся голубыми светящимися пузырями выпученные глаза были живы испугом и отчаянием да синие губы кривились и дрожали, испуская из-за себя громкий, жалкий, собачий вой:

-- Это вы-то для меня не та?.. Это между нами-то тянет холодком?.. Грех вам, Анимаида Васильевна... Грех вам... Грех вам...

Она вскочила, серьезно испуганная, а он повалился в ближайшее кресло, барабаня перед собою в воздухе мерно дергающимися руками и все повторяя:

-- Грех вам... грех вам...

-- Ну что это?-- вскрикнула Анимаида Васильевна с сильно бьющимся сердцем.-- Можно ли так нервничать? Кто из нас мужчина, кто женщина? Как вам не стыдно? Подите, напейтесь воды...

Но он сидел и выл...

Ей сделалось страшно: "А ну как он уже сходит с ума?.. Истерический припадок... может дать начало... толчок..."

Шумя великолепным капотом своим, она быстро прошла, как мягкая ночная птица пролетала, в столовую, к шкапчику, где у нее хранилась домашняя аптека, и возвратилась с рюмкою воды, накапанной валерианом:

-- Пейте... И довольно, пожалуйста... Я не могу этого видеть... Сделайте над собою усилие... Стыд... право, стыд.

Но Истуканов, проглотив лекарство, на уговоры ее качал головою и повторял:

-- Этого дождаться от вас я не надеялся... нет... этого не ожидал...

Тогда она, поставив рюмку на стол, стала, хмурая, и, необычайно покраснев и даже губы покусывая, резко произнесла:

-- Слушайте, Василий Александрович. Мне очень жаль, если я вам сделала больно... Но я тоже не ожидала, что вы так примете... Вы сами виноваты... Весь этот год и в особенности весною, перед моим отъездом, вы вели себя в отношении меня так странно, что я была вправе предположить...

Истуканов сделал попытку встать, но опять сел; ноги у него гнулись, голова кружилась, тошнило.

-- Как вы желали и требовали, так я себя и вел...-- слабо вымолвил он.

Анимаида Васильевна глядела на него, едва глазам верила и говорила, покачивая головою, со строгим лицом:

-- До чего себя довел!.. А уверяет еще, что не болен!.. Где вы так отделать себя успели?.. Не могло же вас приключение Диночки так основательно разрушить?.. Тем более что -- вот -- все улаживается, как вы говорите... Надо подбодриться... Обдумаем, раскинем мыслями, сопоставим необходимости и возможности, выйдет какой-нибудь для всех удобный компромисс... Вы... извините за откровенность, не пили тут без меня?

Истуканов с полузакрытыми глазами отрицательно качнул головою.

-- Я уже с год не пью много,-- сказал он,-- а с весны не брал вина в рот... Последний стакан шампанского выпил в апреле на вечеринке у Оберталя... когда он праздновал свой шпальный подряд... {"Девятидесятники", II.}

-- Какая хронология точная! -- заставила себя пошутить Анимаида Васильевна в надежде, что немножко приободрит его.

Но Василий Александрович вяло возразил:

-- Потому и помню, что был последний.

-- Это хорошо,-- одобрила Анимаида Васильевна. А он объяснил:

-- У меня от вина сердца не стает в груди, ноги пухнут и затылок делается... этакий... будто гущею налит... мягкий...

-- Завтра же извольте отправиться к Остроумову,-- сурово приказала она с испуганными тазами.-- Если его нет в городе, то к Шервинскому. И привезите мне точнейший диагноз, в каком вы состоянии... Это Бог знает что! Судя по вашему припадку и по тому, что вы говорите, у вас сердце должно быть, как пуховая подушка. И затем, уж извините, заставлю лечиться... Из того, что я не хочу идти за вас замуж, еще совсем не следует, чтобы я желала остаться вдовою... А с подобными припадками вы сами не заметите, как отправитесь к отцам...

-- Ничего, завещание у меня сделано,-- успокоительно пробормотал он.

Анимаида Васильевна вздрогнула и сверкнула глазами: что это -- наивность или оскорбление, отместка за давешнее? Но выдержала характер и холодно возразила:

-- Это очень благоразумно с вашей стороны, но возможность вашей смерти меня интересует не только тем, кому и что вы после себя оставите...

И в движении жалости, победившей обидное подозрение, рассматривала она больного и восклицала:

-- Может быть, вы правы... вам в самом деле лучше бросить дела. Уедем за границу, в Наугейм... куда велят... Это удивительно! Я вас сегодня будто впервые вижу... В какие-нибудь два месяца он ухитрился превратить себя в старика! Что же, как же вы с собою сделали? Ну говорите: что вы тут без меня делали?

Истуканов чуть усмехнулся и поднял на нее похорошевшие, голубым светом проникнутые глаза.

-- Вас любил,-- сказал он.

И в голосе его дрогнуло что-то значительное, точно -- вот-вот -- сейчас навстречу восклицаниям Анимаиды Васильевны сломится то тайное и стыдное, что тонкою стенкою отчуждения стоит между ними, прорвется правда -- признание и прощение -- ив правде любовь...

Но Анимаида Васильевна вспомнила все, что она передумала в вагоне о раздвоенной к ней любви Василия Александровича, и не узнала момента, когда можно было раздвоение спаять и два слить в одно. Властное и педантическое начало взяло верх над женским чутьем и приказало ей сказать учительно и сухо:

-- То-то вот... все ваши шелковые шалости да лиловые игрушки!

Он глухо возразил, потупленный, не глядя:-- Всякий человек вправе иметь пристрастие, которое его утешает...

-- В чем? -- холодно обрезала она. Он не ответил.

Анимаида Васильевна продолжала:

-- Во всяком случае, я больше вам этого пристрастия не позволю. Да. Слышите, Василий Александрович? Не позволю. Это должно быть кончено -- однажды и навсегда... Разговаривать с вами на эту тему я сейчас не стану, потому что вы слабы и я не хочу вас волновать. Еще опять припадок повторится. Но, когда вы будете здоровее, мы к этому разговору вернемся. И предупреждаю вас: тут я буду беспощадна и неумолима. Потому что это меня оскорбляет и унижает. Если вы меня любите, то любите как женщину, а не как фантастический призрак. Поняли?

Он молча шевельнул головою: слышу, мол, понимаю... не стоит и говорить!

Анимаида Васильевна продолжала:

-- Музей этот ваш прекрасный -- я требую -- потрудитесь уничтожить, а квартиру сдать. Вы можете быть уверены, что я туда более ногою не ступлю, а вам без меня там бывать незачем и не следует. Это слишком вредно для вашего здоровья,-- с сердитою насмешкою подчеркнула она.-- И можете не смотреть на меня такими испуганными глазами... Не голову с вас снимаю, но вас же спасти хочу...

-- Вы хотите лишить меня большой радости в жизни...-- пробормотал Истуканов, медленно вставая. Она отвечала с гневным движением:

-- Какой именно радости, Василий Александрович? Будьте любезны, назовите ее настоящими именем...

Он отвернулся неловким трусливым движением смущенного, оробелоговолка.

Анимаида Васильевна подхватила с язвительным укором:

-- Теперь у нас разные красивые слова в моду входят. Псевдонимы для некрасивых вещей. Эстетическими фразами замазывают скверную правду слов, которые пишутся на заборах. Но вы немолодой человек, Василий Александрович, вам поздно и стыдно верить в подлоги эстетических фраз. Какой-нибудь мальчишка-декадент, вроде Иво Фалькенштейна {"Девятидесятники", I и II.}, быть может, определил бы вашу радость как подмен Альдонсы Дульцинеей. Но я вам не обиняком скажу, что радость вашу вы найдете в энциклопедическом словаре под буквой "о", а в Библии -- в книге Бытия, главы, простите, не помню... И я решительно отказываюсь служить источником подобных радостей -- хотя бы даже только и в призраке моем... Это, может быть, не то, за что школьников секут по рукам, но не утешайте себя -- очень родственное!..

Он стоял пред нею -- все в том же волчьем повороте, но теперь подняв голову, и, когда Анимаида Васильевна встретила взгляд его обесцветившихся, мутных глаз, ей внутри себя стало жутю. Она почувствовала, что в этот момент он, захваченный врасплох, сам не знает, что сделает; -- упадет ли к ногам ее, рыдая, как пристыженный мальчишка, и утопит в слезах раскаяния разоблаченную и прощенную вину; или, как преступник, угаданный и пойманный на месте преступления, бросится душить ее, ненавистную свидетельницу и обличительницу своего позора... И почувствовала, что жуткий выбор этот сейчас только от нее, от ее мужества и выдержки, зависит... Она смело выдержала вперенный в нее взгляд, в котором, как огненные буквы электрической вывески, вспыхивали, чередуясь, убийство и самоубийство,-- и заставила страшные глаза погаснуть и опуститься...

-- Пусть и так...-- услыхала она хриплый шепот,-- но что же, кроме этого... мне дает... любовь?

Анимаида Васильевна почувствовала себя победительницей. Опасность пролетела мимо. Она гордо выпрямилась и, продолжая смотреть в упор на сгорбленного Истуканова, произнесла, опять чеканя слова, будто диктовала условия:

-- Этот упрек я принимаю. Его я, может быть, заслужила. Признаю, что мне следовало быть внимательнее к вам и не доводить вас до желания двоить меня на Альдонсу и Дульцинею. И даю вам слово, честное мое женское слово, что этого больше не будет, но и вы мне должны обещать, что не будет больше того... лилового бреда...

Она смело подошла к Истуканову, как укротительница к усмиренному зверю, и положила обе руки на плечи его.

-- Дорогой мой друг,-- ласково и мягко сказала она,-- старый вы мой, сумасшедший вы мой Васенька!.. Поймите же вы, что я хочу, чтобы нам обоим вместе было хорошо, дружно и уютно... Я много думала и надумала... И -- как хотите, верьте мне, не верьте, а пришла я к тому заключению, что я вас, моего старого чудака Васю Истуканова, люблю гораздо больше, чем не только вы почитаете, но и чем сама я воображала.. Ведь двадцать лет, Вася!.. Нам с вами не разъединяться, а соединяться надо -- сковывать свои отношения крепче и крепче, чтобы жизнь уходящую вместе дожить... ведь у нас дочери... две дочери, Василий Александрович!..

-- Вы мне забыть об этом велите...-- тихим хриплым звуком отвечал он.

-- Неправда,-- спокойно возразила она.-- Я только не хочу вас мужем. Но отцовства вас лишать и не хочу и не могу. И от того, что вы мой любовник, отрекаться совсем не намерена. Ни перед кем... слышите вы: ни перед кем!.. Ни вывесок, ни отречения... Почему я ненавижу идею о замужестве, я объяснила вам десятки раз. И сегодня тоже мы говорили...

-- Вы стыдитесь меня,-- печально и тяжело задыхаясь, твердил Истуканов,-- простите, если я ошибаюсь и обвиняю вас ложно... Но мне так кажется... я годами привык так думать, что вы стыдитесь меня...

-- Годами привык! -- с укоризненною печалью воскликнула Анимавда Васильевна.-- Не привыкать надо было, а проверить в первую же минуту, когда эта дурная мысль постучалась вам в голову... честно, прямо спросить, как человек человека... А вы вместо того замолчали, спрятались, ушли в себя на годы и годы... Воспитали привычку дурной, оскорбительной мысли... Сбежали от меня к лиловому призраку... мечту предпочли жизни!.. Эх вы! И еще хотите, чтобы я примирилась с мужевластным бытом!.. Вот какие доверчивые отношения между мужчиною и женщиною им воспитываются!.. Слушайте, Вася. Давеча я сказала вам, что желала бы, чтобы все осталось по-прежнему. Если этот прежний наш быт заставляет вас думать, что я стыжусь вас, то я нисколько не держусь за него и, за исключением законного брака, готова на всякую его перестройку. Если вам нужны, так сказать, вещественные знаки невещественных отношений -- пожалуйста! Сойдемся наконец открыто, будем жить вместе... Я согласна. Вы качаете головой? Почему?

-- Благодарю вас, Анимавда Васильевна,-- сказал Истуканов, несколько просветлевший и более бодрым голосом.-- Но этого не нужно... Я очень счастлив тем, что вы сейчас изволили выразтъ, и мне довольно ваших слов... Превращать же их в дело... нет... не нужно...

-- Почему? -- настойчиво повторила Анимавда Васильевна.

-- Потому,-- возразил Истуканов,-- что это борьба и вызов обществу, а для борьбы я, Анимаида Васильевна, не гожусь...

-- Да, темперамент у вас не из боевых!

-- И по темпераменту,-- спокойно согласился Истуканов,-- а также потому, что для борьбы нужно убеждение, а во мне нет убеждения, чтобы вы, Анимавда Васильевна, были правы...

-- А вы -- как Андрий, сын Тараса Бульбы, ради своей прекрасной польки пойдете в мой лагерь, феминистом по любви,-- засмеялась она.

Но Истуканов возразил серьезно:

-- Андрий трагически кончил, Анимаида Васильевна, а себя не оправдал и делу не помог...

-- И то правда... Но как же тогда?.. Думайте, я вас не тороплю, но и медлить мы не можем долго... Это должно быть решено прежде, чем я уеду к Дине: я должна говорить с нею, уже имея готовую программу...

Затрещал звонок.

-- Это, наверно, Алевтина поспешила по моей телеграмме,-- сказала Анимаида Васильевна, посмотрев на часы и в ответ на вопросительный взгляд Истуканова.-- Так слушайте, Василий Александрович. Коротко и ясно. За исключением брачной зависимости, союз -- в какой форме вам будет угодно. Пустые страхи и выдумки выбросьте из головы. Я -- та же, что и была прежде. Прежде всего своя, а после того, как своя,-- ваша. Я ваша, дети мои ваши, дом мой ваш, постель моя ваша. А лиловые призраки и шелковые бреды -- вон! Серьезно и решительно говорю. Хочу вас уважать и не хочу делиться с собственною тенью своей любовью, мне одной принадлежащей. Вы видите: и я могу быть ревнива...-- засмеялась она уже через плечо, радостно, с распростертыми объятиями спеша навстречу Алевтине Андреевне Бараносовой, которой рослую красивую фигуру она заввдела через двери входящею в соседнюю комнату...

Оттуда послышались их оживленные восклицания, смех и спешный, перебивчивый говор двух дам, долго не ведавшихся в то время, как произошли важные для обеих события.

А Василий Александрович, оставшись один в вечереющей комнате, полной отблесков розового заката прекрасного дня, долго стоял, вперив тяжелый, едва сознательный взгляд в письменный стол Анимаиды Васильевны, с которого бессловесно смотрели на него из золоченых рамок грустный Тургенев с белою прядью на лбу; косматый Рубинштейн, нахмуренный, с углами глаз, опущенными к вискам; опрятный, доброжелательный, седенький и редковолосый джентльмен Чайковский... все с любезными автографами!.. Сухая старуха с умными глазами, железными скулами, строго сжатыми губами -- покойница Клавдия Алексеевна, мать Анимаиды Васильевны... И кабинетный портрет молодого человека, в бархатном черном пиджаке, обшитом тесьмой, и отложных воротничках, как носили лет пятнадцать тому назад, в начале восьмидесятых годов, худолицего под буйною гривою черных кудрей, большелобого, с красивым профилем Демона и недоброю, умною насмешкою в пронзительных глазах и луком изогнутых под небольшими усами, преступных губах...

Истуканов, сам не зная почему, потянулся к давно знакомому портрету этому и, взяв в руки, долго всматривался в давно знакомое странное лицо, которого он не любил, машинально перечитывая давно знакомую дерзкую надпись крупным, но осторожным почерком человека, думающего о том, что пишет:

Анимаиде Васильевне Чернь-Озеровой.

Qui vit sans folie n'estpas si sage qu'il crout.

La Rochefoucauld {Кто живет без страсти, тот не так мудр, как кажется. Ларошфуко (фр.).}.

От

Антона Арсеньева.

Москва, 20 сентября 1881 года *).

*) "Восьмидесятники", "Девятидесятники", II.

Василий Александрович долго разглядывал выцветшие буквы...

"Жаль, не загадал... вот и утешение!" -- горько думал он.

А жуткое лицо давно умершего человека улыбалось ему с портрета насмешливо и какбудто сочувственно, точно спрашивало понимающими глазами: "Так как же, Василий Александрович? Лиловые призраки и шелковые бреды?"

И -- отсветом зари -- портрет делался красным, и буквы точно оживали и шевелились зеленея...

И вдруг Василий Александрович вспомнил безумие, в котором умер этот человек, и страшное дело, которое совершил он перед тем, как умереть... И ему почудилось, что портрет сочится кровью, все алее, все гуще, что она выступает из рамы и течет по его пальцам.

Истуканов тихо вскрикнул и уронил портрет. Он звякнул об угол стола и упал на пол, осыпав ковер разбитым стеклом.

А Василий Александрович очнулся и, спохватясь, что разбил одну из любимейших вещей Анимаиды Васильевны, бросился подбирать осколки и второпях обрезал себе палец. Кровь в самом деле побежала ручьем. Истуканов инстинктивно сунул палец в рот и окровавил себе при этом лицо и жилет.

Вошедшие дамы со страхом и изумлением смотрели, как он, стоя на коленях на ковре, закручивает палец в быстро краснеющий платок... А он на испуганный оклик Анимаиды Васильевны: "Что с вами?!" -- отвечал, не торопясь встать, с растерянною, нехорошею улыбкою:

-- Да, вот... чудеса... уж извините... приятель покойничек... укусил...