Однажды в Петербурге в 1900 году Влас приехал ко мне на Пантелеймоновскую, даже белый с лица от гневного волнения, и показал мне официальное письмо: П.И. Вейнберг уведомлял его, что Литературный фонд только что выдал сто рублей "Вашей супруге, прибывшей в Петербург в состоянии крайней нужды". И с вежливою язвительностью вопрошал, как он, П.И. Вейнберг, должен поступать в случае новых обращений г-жи Дорошевич к Литературному фонду. Кто хорошо помнит П.И. Вейнберга, тот знает, как этот любезный и добродушный патриарх с наружностью мистера Кэсби из "Крошки Доррит" умел при удобном к тому случае мило и ласково куснуть человека, в особенности подозреваемого в принадлежности к "другому лагерю". А сверх того Вейнберг ведь и еще одно приятное имел качество. Что Петру Исаевичу становилось известно в полдень, то в два часа весьма гласно обсуждалось в книжном магазине Вольфа, в четыре - в таковом же Суворина, а в шесть делалось достоянием всего города.

Я посоветовал Власу не беситься, а отправиться к Вейнбергу. Любезно поблагодарить за неожиданную услугу, слегка попенять, зачем прежде выдачи ссуды не обратились к нему, Власу, за справками, и предложить: не возьмется ли Петр Исаевич, раз он уже впутался в эту историю, также и впредь быть посредником между разлученными мужем и женой? Для чего, в случае согласия, Влас немедленно вручит добродетельному посреднику авансом ту сумму, которую он ежегодно выплачивает своей злополучной безумице. Влас так и поступил. И после с большим удовлетворением рассказывал мне, как сухо и холодно он был принят Вейнбергом сначала, как озадачен и сконфужен был старик затем, когда понял, насколько неуместно и напрасно была послана им Власу ядовитая стрела, и как испугался он предложенной ему опеки и отмахнулся от нее обеими руками.

Что несчастная женщина прибыла в Петербург в состоянии крайней нужды - это было верно. Но в состояние-то это она впала потому, что перед тем в Рыбинске посетил ее обычный бес запоя, и она пропила не только всю свою получаемую от мужа пенсию, но и все свои вещи чуть не до последней рубахи. Тогда какие-то вертевшиеся около нее прохвосты надоумили ее ехать в Питер и "тряхнуть супругом" так, чтобы сотенные посыпались. А для сего, мол, не обращайся ты ни к нему самому, ни в редакцию, где он работает (это было время как раз расцвета Власа в моей "России"), но прямо бей на скандал. И вот она - сама, быть может, не зная как - очутилась в столице и "у врат обители святой" - Литературного фонда. И действительно, с ужасом рассказывал Влас, в одном ситцевом платьишке и рваных башмаках на босу ногу - позднею осенью, почти уже зимою!.. И - хоть бы малую простуду схватила! Таким несокрушимым здоровьем или юродивою невосприимчивостью, что ли, к холоду наградила ее природа!.. Конечно, Влас ее вновь одел, обул, снабдил деньгами... увы, с твердою уверенностью, что лишь на новый пропой!.. - и, вытрезвленную, выпроводил из Петербурга... Умерла эта безумная женщина лишь в первых годах нашего века. Когда именно, не знаю, но, во всяком случае, не тою смертью, которою я в "Сумерках божков" уморил Надежду Филаретовну, сделав ее участницей черносотенного разгрома оперного театра: картина, почти протокольно воспроизводящая именно такой дикий погром киевской оперы в антрепризу М.М. Лубковской. Нет, насколько мне известно, г-жа Дорошевич скончалась хотя и не в преклонных годах, но мирною смертью, от настигшего ее наконец цирроза печени, на больничной койке. С освобождением от тяжких оков этого "церковного" и "законного" брака Влас Михайлович очень вскоре женился на артистке Ольге Николаевне Миткевич, ныне его вдове. И временно поселился в Париже, где именно мы после долгой разлуки и встретились опять в этом новом фазисе его жизни, я - эмигрантом, он - могущественным редактором могущественного "Русского слова".

Докончу свою оперную эпопею. В Казани мне пришлось ужасно много петь модных тогда "Демона" и "Онегина". Думаю, что пресыщение ими весьма содействовало моему охлаждению к карьере оперного артиста и решимости покинуть ее. Появиться мрачным Демоном на скале или угрюмым Онегиным среди великосветского бала раз, другой заманчиво и волнует. Но вы, неиспытавшие, не поверите, как мало-помалу приедается это удовольствие, по мере своего превращения в привычное ремесло, пока, наконец, не сделается прямо-таки противным и пошлым. Как унизительно и стыдно для человека, чувствующего в себе мысль и силы для лучшей умственной работы, сознавать, что ты в некотором роде просто ряженый звукопроизводитель, и вся-то жизнь твоя сводится в тесный круг зависимости от верхнего sol - "И будешь ты царицей ми-и-ррра-а" или "позор, тоска, о, жалкий жре-е-ебий мой!"...144 Конечно, опять-таки исключаются люди призвания. Но и от таковых мне случалось слыхать прегорькие признания в этом роде. Например, Корсов, когда окончательно расстался с театром, говорил мне в Париже с искреннейшим восторгом:

-- Переживаю совершенно новое блаженство. Какое счастье сознавать, что ты не обязан больше мазать себе лицо красками и, просыпаясь поутру, не пробовать прежде всего, не хрипишь ли, - и если захрипел, то уныние и страх на целый день!

Я не жалею потраченных на оперу лет, потому что они реально открыли мне, как своему, целый обособленный мирок людей и отношений, который другие писатели, за очень редкими исключениями, в состоянии наблюдать только со стороны, вчуже, и изображают лишь по психологическим догадкам. Но должен сознаться, что, если бы судьба вернула мне мою молодость и предложила мне на выбор немедленно карьеру хоть самого Шаляпина или навек маленького репортера в третьестепенной газете, - бытие достаточно горемычное! - я все-таки предпочел бы второй жребий.

А кстати отметить, не забыть. Когда я в Казани пел Демона, среди статистов, изображавших зловредную осетинскую шайку убийц князя Синодала ("Тише, тише подползайте"), подползал пятнадцатилетний мальчик, впоследствии сделавший самую громкую оперную карьеру в мире: именно Ф.И. Шаляпин! А в хоре у нас едва-едва не очутился было еще более прославленный в будущем человек: A.M. Пешков - Максим Горький. Просился в басы, но, к счастию для русской литературы и к несчастию для русской политики, не был принят - кажется, по неумению читать ноты с листа. Обо всем этом я узнал лишь несколько лет спустя от них самих. Так-то пестра жизнь человеческая, так-то судьба играет людьми, и так-то они таинственно проходят в юности один мимо другого, не подозревая будущих встреч, отношений и значения, которое они в жизни друг друга будут иметь.

И при всем том, что сцена опротивела, было трудно от нее оторваться, и совершил я этот отрыв не без насилия над собою, и на больном месте ампутации осталось пренеприятное пустое место. Чтобы заполнить его, я предпринял пешее странствие по Кавказу (на лучший способ передвижения у меня средств не было). В Тифлисе застрял и, как-то совсем неожиданно для себя, сделался журналистом-профессионалом, войдя в редакцию либерального "Нового обозрения". Газету издавал известный публицист Н.Я. Николадзе, прославленный тем, что за его статью получили последнее роковое предостережение "Отечественные записки". Ответственным редактором был М.А. Успенский. Вспоминаю их всегда с величайшею благодарностью, так как за два года самой разносторонней работы с ними я незаметно прошел основательную газетную школу, о которой раньше и не помышлял. Успех "Сюрприза" и "Fa-Mi" (мои тогдашние псевдонимы) был очень большой. Писал я, что называется, обеими руками - сперва по две, потом по три копейки за строчку. Платили - ох, как туго! Что поделаешь? Касса пустовала. Газета шла великолепно, но хозяина нашего, Н.Я. Николадзе, нестерпимо душили долги, притом обостренные не только алчностью, но и политическою ненавистью кредиторов. Как грузинский патриот-публицист и общественный деятель, Николадзе был очень не по душе армянским капиталистам. Кипучий делец и предприниматель с блестящими и грандиозными идеями, на которых обыкновенно отлично наживались какие-нибудь ловко примазавшиеся к делу гешефтмахеры, а он получал шиш, Николадзе был нисколько не практик и притом уже разоренный человек, обстрелянный в борьбе с долговыми обязательствами, но неунывающий грузин ежеминутно рисковал погибнуть то в той, то в этой кредитной западне. Мы только диву давались, как ему еще удавалось вывертываться и спасать газету от жадно протянутых к ней армянских рук. Однако в конце концов сила сломила солому. Сколько ни вертелся Николадзе, а пришлось-таки ему продать "Новое обозрение" армянам, кн. Г. Туманову с его партией в городской думе. Приключилось это плачевное происшествие в мое отсутствие из Тифлиса. Раннею весною 1891 года поехал я в Москву на короткую побывку, да вместо того и застрял в ней на целые шесть лет.