X
Володя Ратомский поступил в университет по юридическому факультету и на первых порах посещал лекции довольно усердно. Впрочем, его занимали не столько аудитории московской aima mater, догоравшей последними огоньками своей блестящей, чуть не легендарной уже эпохи, сколько высокие чугунные лестницы с огромным многоэтажным пролетом в несколько светов, всегда оживленные пестрыми группами тогда еще безмундирной молодежи. В десять минут здесь можно было обменяться сотнею рукопожатий, покричать на сто разнообразнейших тем от интегралов до вчерашней выпивки, от корней санскрита до конституции, от Юстиниана до оперных успехов "студенческой Патти", красавицы Зои Кочетовой, на которую чуть не молился весь университет, а юридический факультет -- в особенности. Володя был представлен этому юному золотоволосому божеству в каком-то концерте и с большого восторга два дня после того даже умывался только левою рукою: правой коснулась в мимолетном рукопожатии она, несравненный московский соловей, и юноша не хотел смыть священного прикосновения! Но на третье утро мать обратила внимание:
-- Что это, Володя, у тебя руки -- как у лавочника? Большой малый вырос, а мыться не умеешь... Словно копался в свечном ящике!
Ольга, постоянная конфидентка маленьких тайн Володи, фыркнула, Евлалия -- за нею, а бедный Володя жестоко поперхнулся горячим чаем.
Знакомясь и обращаясь в течение лета на даче со студентами, Володя понаслышался от них о профессорах и, как водится, пришел в университет с готовыми, заранее принятыми на веру симпатиями и антипатиями. Он уже поклонялся общим студенческим любимцам, ненавидел общих неприятелей. Знал, кого надо слушать обязательно, чтобы не прослыть отсталым человеком; кого можно слушать, можно и не слушать; кого слушать -- не принято; и, наконец, кого слушать, как неких парий университетских, почитается только что не позорным. Вместе с своим и старшим курсом Володя горячо аплодировал любимцу московской молодежи А.И. Чупрову, когда тот впервые показался пред аудиторией первокурсников и не успел произнести еще ни одного слова. Профессор -- талантливый живой человек, из категории "мыслью честных, сердцем чистых либералов-идеалистов" -- был тронут и вместо лекции сказал блестящую речь. Восторженно сверкая увлаженными глазами из-под золотых очков, он говорил трепетным голосом радостно-взволнованного, убежденно-проникнутого идеей человека о светлом значении коротких студенческих годов для всей жизни русского интеллигента, о задачах и обязанностях образованного класса, о культурных результатах эпохи великих реформ, многими из которых Россия всецело обязана людям, воспитавшим свой образ мыслей в лоне московской alma mater.
-- Господа! -- звенел в ушах Володи, и поднимал его, и тянул к себе порывистый бодрый голос,-- мы пережили период необычайного нравственного подъема, выраженный рядом великих преобразований, окруживших святое 19 февраля 1861 года, как самую яркую звезду блестящего созвездия. Я верю, я хочу и буду верить, что главный героический период не отбыл бессрочно в прошлое! Живой дух его веет над нами, тропа его не глохнет,-- он ждет продолжения и развития своих начал от новых поколений, идущих на смену былым бойцам и деятелям. Старое старится, молодое растет. За юностью будущее. Господа! Стены этих аудиторий полтораста лет оглашаются заветами просвещения -- во имя любви к человечеству! Лучшими и благороднейшими заветами нашей души! Господа! Наши аудитории еще помнят Тимофея Николаевича Грановского...
И профессор заговорил о Грановском, Рулье, Кудрявцеве, помянул Соловьева, Никиту Крылова и своего предшественника по кафедре политико-эконома Ивана Кондратьевича Бабста. Володя слушал, очарованный, запетый, а очнулся он -- от страшного, стихийного грохота, будто в аудитории рухнул потолок. Пятьсот человек хлопали ладонями, стучали ногами, кричали протяжно, громко, весело, бежали к кафедре, лезли через скамьи. От топота и суеты пыль повисла облаком и весело заплясала в солнечных столбах, прорезавших длинный серо-голубой зал. Чупрова вынесли на руках -- и Володя завидовал студенту, которого ученый невзначай задел каблуком по голове.
Однако при всем восторге Володя вскоре начал отлынивать от лекций. Тогда было не в моде аккуратно посещать университет. Знаменитых профессоров крепко любили, очень им верили, ревниво носились с их авторитетом, качали их до синяков на боках в пресловутый Татьянин день, но слушали их мало. А к некоторым, как к Мрочеку-Дроздовскому, читавшему себе под нос историю русского права, студентами даже назначались очередные дежурства, чтобы бормочущий профессор не вовсе лишен был слушателей и лекция могла состояться. Этот скучнейший на кафедре Мрочек был остроумнейшим комиком в частном быту, великолепно читал роли злых шутов из Шекспира, а еврейские и армянские анекдоты рассказывал лучше Павла Вейнберга. Когда очередь дежурства дошла до Володи, произошло нечто плачевное. Мрочек читал рано по утрам; все другие дежурные проспали, и юноша Ратомский очутился среди огромной аудитора один-одинешенек лицом к лицу с бородатым и тоже будто сонным профессором.
-- Вы одни? -- с язвительною приятностью обратился к Володе Мрочек.
Юноша вспыхнул, беспомощно оглянулся на бесконечный ряд пустых скамей.
-- Да... вот...
-- Как ваша фамилия?
-- Владимир Ратомский:
-- Очень приятно познакомиться. Вижу вас у себя в первый раз.
Профессор подумал, пожевал губами и меланхолически докончил:
-- А по всей вероятности, и в последний!
Мрочек взобрался на кафедру, уселся, приосанился, устремил на Володю ласково-испытующий взор и позвал:
-- Милостивый государь!
Володя вскочил.
-- Что угодно, профессор?
Мрочек сделал изумленное лицо.
-- Решительно ничего. Я лекцию начинаю.
-- Ах, лекцию...
Володя сгорел. А профессор добил его:
-- Не безумен же я, чтобы к слушателю единственному обращаться в числе множественном!
И, как ни в чем не бывало, забубнил и замычал, что понимает под словом "омман" "Русская правда". Коварных надувателей-дежурных Володя потом чуть не убил.
Не ходили на лекции не только по лени. Тут и другое, более важное, влияло. В первый свой университетский день, прослушав романиста Боголепова и философа Троицкого, Володя спускался по чугунной лестнице в пролет раздевальной...
-- Ратомский! Владимир,-- окликнул его Борис Арсеньев.-- Ага! Ну что, брат? Получил крещение? Поздравляю. Кто читал? А-а-а... Хорошо? На гимназию не похоже? Да ты что же -- как будто не в своей тарелке и красный даже?
Володя оглянулся, не слушает ли кто чужой, и почти с ужасом в глазах наклонился к уху Бориса.
-- Я, Боря... мне очень стыдно... Я, Боря, ничего не понял.
-- Ничего?!
-- Ничего. Носятся в голове новые слова какие-то целым вихрем, а связать их не могу.
-- Странно! Боголепов -- он сухарь, педант, формалист, мухомор скучнейший, но нетрудно читает: без отвлеченностей и отступлений, одно дело, никаких заковык. Троицкий -- каждую фразу семь раз примеряет прежде, чем отрежет и возвестит вслух, в мякиш разжеванною пищею слушателей кормит... И не понимаешь?
-- По чести тебе говорю: нет.
Борис жалостно округлил глаза.
-- Беда, брат! Если тут сплоховал, как же ты будешь слушать общественные науки?
Он так зажалел, заахал, заволновался, что уже не мог расстаться с сконфуженным приятелем и увел его к себе -- на Остоженку, в один из старых, кривых переулков вокруг Ильи Обыденного, где Москва похожа на окраину плохого губернского города, тиха и мертва, как пустырь, а -- поверни за угол, и опять кипит между огромных домов лихорадочная, муравейная жизнь. На Остоженке молодые люди нагнали Антона. Он оказался в духе, поздоровался с Володей очень любезно и, сверх обыкновения, несвысока.
-- Нравится вам наше любезное захолустье? -- спрашивал он, шагая узеньким грязным тротуаром своего переулка.
-- Не очень, Антон Валерьянович.
-- Я его терпеть не могу,-- засмеялся Антон,-- но нахожу заслуживающим уважения. Потому, что эти старозаветные переулочки -- самое настоящее, что есть московского в Москве. Там,-- он махнул рукою в сторону городского шума,-- там все нанос и позолота. Корень и суть Москвы здесь. И я уверен: прейдут дворцы, галереи, театры, железные дороги, конки, электричество, разоренные дворяне, преуспевающая коммерческая аристократия, прейдет вся Москва, но переулочки останутся. Ибо они, и только они, суть "настоящее" в Москве: глубь и правда ее мещанства! Позолота слиняет, но основная материя вечна. Помните,-- в сказке Андерсена:
Что позолочено, сотрется,
Свиная кожа остается.
К удивлению обоих юношей, Антон, узнав об университетской неудаче Володи, не только не посмеялся над его горем, но, напротив, принял дело к сердцу с самым нежным и теплым участием.
-- Я сам прошел через это! сам прошел! -- нервно говорил он, меряя свой кабинет медленными, аршинными шагами.-- Вы не смущайтесь: стерпится -- слюбится, привыкнете... Не вы виноваты, что не понимаете. И не профессора. Вот кто виноват!
Он указал в окно на сияющий золотыми изгибами купол Храма Спасителя. Борис и Володя поняли, что Антон намекает на первую гимназию, которой здание -- прямо против собора.
-- Да,-- продолжал Антон.-- Кого восемь лет изо дня в день колотили по мозгам Ходобаем и Курциусом, тот на первых порах потом обыкновенную человеческую речь и серьезную мысль слушает туго и дико. Вы привыкли зубрить, в лучшем случае, учить уроки, а вам читают лекции, рассчитанные на критическое восприятие. А его-то у вас и нет... ни у кого нет -- кто из классических гимназий. Ведь вы, если не ошибаюсь, кончили с золотою медалью?
-- С серебряною.
-- Ну вот. В последние годы университетское соотношение с гимназией перевернулось из прямой пропорции в обратную. Лучшие, самые способные студенты выходят из самых худших по отметкам гимназистов: это факт! Эти серебряные медали на темя давят и рост мозгов задерживают. У вас в кармане аттестаты зрелости, но разве вы зрелые? Вы мальчики. А профессора считают вас за взрослых людей и читают как взрослым... Отсюда и непонимание.
-- Антон!-- немножко вскипев, перебил Борис Арсеньев.-- Ты, конечно, прав: мы, классики, все отстали, все с задержанным развитием. Но если так, то и со стороны профессоров тут, как хочешь, есть нехорошее. Мы мальчики, мы менее подготовлены, чем надо, пусть же они считаются с нашим умственным уровнем! Зачем жречество и жреческий язык? Почему они не хотят применяться к своим аудиториям?
Антон усмехнулся.
-- По неопытности,-- язвительно сказал он.
-- То есть?
-- Еще не научились не уважать своих слушателей,-- обидно отчеканил Антон.-- Еще не успели разглядеть в нас, новых студентах, малых мальчишек. Не отвыкли от старого университетского предрассудка, что в аудиториях им внемлют "милостивые государи", а не гимназисты девятого класса -- Ратомский Владимир, Арсеньев Борис... Погоди, отвыкнут и научатся!.. В верх интеллекта идти трудно, а к понижению примениться -- пустое дело! И охотников -- сколько угодно. Я даже из своих товарищей могу назвать тебе начинающих приват-доцентов, для которых университет уже есть не более как именно девятый класс гимназии, а они в нем -- учителя "от сих до сих" и надзиратели или помощники классных наставников... Погоди! Применятся. Будущее -- за ними, за применяющимися. А непременяющиеся переведутся. Знаешь, как мамонты вымерли, а... а кролики -- те плодятся!
Борис вспыхнул.
-- Ты, Антон, играешь словами и исказил мою мысль. Тебе известно, что я не могу сочувствовать такому изменению. Это -- грустно сознавать, очень, брат, грустно, что принадлежишь к поколению, которое понижает университетский уровень, потому что пошел на убыль его собственный интеллект. Нет, брат, хороши ли мы, плохи ли, у нас есть самолюбие: чем профессорам принижаться, мы уж как-нибуць понатужимся и сами поднимется до профессоров... Так, что ли, Володька?
Владимир Ратомский вяло кивнул головою. Бодрость товарища мало его заражала. Борис продолжал:
-- А я только о том говорил, что -- кто ясно мыслит, ясно выражается. Лектор должен быть понятен своим слушателям.
Антон улыбнулся.
-- Совершенно верно. И обратно,-- слушатель должен быть подготовлен к лектору. Иначе не только лектор не возвысит слушателя, но, наоборот, слушатель принизит лектора, задержит и прикует его к элементарным азам. Профессорам, друг мой, сейчас тоже не легко. По крайней мере, тем из них, которые догадываются, что они разглагольствуют перед глухими... Говорю тебе, не отвыкли еще от уверенности, что имеющие уши слышать -- слышат; все им мерещится старая быль, что студент -- образованный человек.
Володя робко остановил его.
-- Я это часто слышу, Антон Валерьянович, что прежние студенты были развитее нас. Но скажу вам откровенно: многие из нас считают это за миф и... и я думаю, что они не совсем не правы... Почему? Откуда? Ведь знаний они приносили с собою из гимназии в университет не больше нашего.
-- Я уверен, что даже гораздо меньше,-- согласился Антон.-- Старые программы были преплохие и пренескладные. Но пятидесятые и шестидесятые годы были золотым веком самообразования и самовоспитания, и старая гимназия, должно быть, давала молодому поколению время и возможность к самообразованию и самовоспитанию. Вы читали Писарева?
-- Кое-что... Я его, Антон Валерьянович, откровенно говоря, не люблю.
-- Я сам не поклонник. Но я не для восторгов его поминаю, не о взглядах Писарева речь! Но он к двадцати семи годам жизни успел написать десять толстых томов, сверкающих самою пестрою энциклопедическою эрудицией. А его студенческое курсовое сочинение об Аполлонии Тианском до сих пор читается с интересом... Или вот еще пример: новая знаменитость -- философ Владимир Соловьев. Тоже -- страшный у него энциклопедизм! В полном смысле слова универсальная подготовка в двадцать лет... Понимаете это слово: универсальность? Да! Без универсальной подготовки мудрено в университете, потому что университет есть "университет".
-- Ты берешь исключительные головы,-- возразил Борис.-- Так нельзя. Бери середину.
-- Исключительные головы -- собирательный фокус для света середины. Они не фокусом родятся в поколениях, исключительные эти головы: есть строгая логика в их появлении. Если в поколении нет исключительных голов, значит, поколение плохо светит. Так-то, Борис!
Антон закурил папиросу и загулял с нею по комнате, вытягивая свою мысль, как ленту, и рубя ее на короткие, жесткие фразы, точно топором.
-- И, конечно, в нашем поколении невозможен яркий фокус, как Писарев или Владимир Соловьев. Русский гениальный юноша -- тип прошлого. Он умер с шестидесятыми годами и лежит в их мавзолее. Между нами не может быть гениального юноши. У нас раздавленные, раненые мозги. Мы невежды и поздно начинаем мыслить.
-- Ужасное ты говоришь, Антон! Тяжелое и ужасное!
Борис даже закрыл глаза, болезненно сморщился и затряс головою.
-- Если так думать, то стоит ли и жить на свете?
-- Попробуй: может быть, и стоит,-- засмеялся Антон.
-- Да я-то не думаю так, я не пессимист. У меня, брат, надежд -- полна голова, и в убеждениях я на твердом якоре... А вот ты...
-- Стоит,-- неожиданно и серьезно сказал Антон.
-- Сознавая себя, как ты рисуешь: пришибленным выродком бездарного и реакционного поколения?
-- Оно не бездарное.
-- А притуплённые и раненые мозги?
-- Что поранено, можно исцелить, что притуплено, оттачивается. Я сказал тебе, что мы в качестве юного поколения оплошали. Но юностью жизнь не кончается. Я поколения нашего не хороню! Нет, не хороню! Надо ранам исцелеть, надо притуплённому обостриться,-- время нужно, чтобы больные выздоровели и вынули из-под спуда свою забитую силу. Понял? Мы не в состоянии выделять из своей среды гениальных юношей, мы плохи как молодежь, но, быть может, у нас будет хорошая вторая молодость... Каждый человек должен "найти себя",-- только с того момента начинается его сознательная роль в обществе, дельная работа и полезность. Проклятые мозговые болячки не дали нам найти себя в двадцать-двадцать пять лет,-- быть может, нашему задержанному развитию суждено победить свои тормозы к тридцати пяти годам или к сорока. И тогда мы скажем свое историческое слово, которое есть у каждого поколения, и оправдает себя перед человечеством захудалый гений нашего века. Вспомни, Борис, вспомни своего возлюбленного Некрасова: "Бывали хуже времена, но не было подлей..." И в эти-то времена, которых подлее не было, мы учились в школе, которой хуже и гнуснее не было. Эти времена гвоздили нас своею подлостью по незаросшему темени. Ну и ничего не поделаешь: надо сперва изжить и выбросить из организма наследие подлых времен, а тогда уже и уповать, что и мы не лыком шиты. Прежние поколения, найдя себя, потом до старости экзаменовались в верности юношеским идеалам, в твердости юношеских впечатлений. А нашему поколению, чтобы найти себя, нужно будет забыть, что мы были молоды и как мы были молоды... А, забыв, говорю тебе: может быть, и воскреснем!
Он бросил папироску в камин и обернулся к Борису лицом бледным, но веселым и как бы немножко безумным.
-- Наше поколение уже грешит и смердит,-- сказал он,-- и нагрешит, и насмердит еще больше. Но это не оно грешит и смердит, потому что оно за себя не ответственно и в себе не вольно. Нельзя исказить мозг без того, чтобы не была искажена жизнь. Измятые мозги -- скверные путеводители: они толкают нас на шальные, кривые дороги. И тысячи будут ходить по кривым дорогам и думать, что они -- прямые, а настоящее, прямое, почитать кривым. Я пророчествую тяжкие времена затмения и пустоты, пророчествую мелкое насилие, кровь, разврат ума и воли, житье в собственное брюхо, проповедь звериного эгоизма, торжество невежества, триумф тщеславия, апофеоз холопства, самое разностороннее и утонченное пакостничество. Мы удивим мир своим падением, и мир от нас презрительно нос отворотит. И все-таки клянусь тебе, Борис: стоит жить, и есть на что питать надежду! Ибо мозги -- сверхъественно живучая штука, а в жизни неистощимо кипит целючая вода. Исцелеют мозги, и будет век просветления -- эра нашего покаяния. Великого покаяния, Борис! Каждою душою, всем обществом... всею громадою, как говорят хохлы. Я думаю, что наш больной и спящий гений -- именно гений покаяния... Ты смеешься, Борис?
-- Это не совсем ново -- "покаяние"... Вспомни: ведь и отцов наших звали "кающимися дворянами".
-- Так что же? Они покаялись в своем дворянстве, и вышло девятнадцатое февраля... Прецедент и урок -- недурные, Борис.
-- Да! если бы так-то!..
Антон стоял у окна и барабанил пальцами по стеклу. Когда Володя опять увидел его лицо, то это был уже другой человек: возбуждение угасло, и Арсеньев успел напустить на себя обычного "демона" по оперному трафарету -- с брезгливою гримасою на пепельном лице, со взглядом, полным презрительной скуки, с кривою и злобною нижнею губою.
-- А с университетом,-- замямлил он,-- я советую вам, Владимир Александрович, распорядиться, как поступил когда-то ваш покорнейший слуга. Купите себе хороший турецкий диван, абонируйтесь в хорошую библиотеку, ложитесь на диван животом вниз и читайте, что найдете занимательным и сколько успеете осилить до весны. Когда разносчики начнут кричать по Москве о моченых яблоках, вы, не сходя с дивана, перемените печатные книги на литографированные лекции и по каждому предмету выучите посильное количество листов. Очень-то много не старайтесь: что профессоров баловать? -- зазнаются. Несколько экзаменов вы сдадите счастливо, на нескольких спотыкнетесь, но -- не боги горшки обжигают! -- на второй курс как-нибуць переползете. Ну вот тут, пожалуй, можно уже от нечего делать и лекции посещать, потому что мозги у вас за год обомнутся и уши несколько откроются, чтобы слышать. А до тех пор я вам рекомендую: ходите лучше -- к Лентовскому,-- смотрите "Путешествие на луну"! Он, говорят, прогорает, но костюмы изумительные, и у пажей, как на подбор, ве-ли-ко-леп-нейшие ляжки...
-- Ну вот! ну вот! ну вот! -- с огорчением закричал Борис, вскочив с места и махая руками.-- Вот всегда у нас так кончается!.. Начали говорить по душе,-- сам заманил, раздразнил нас на вопросы, а теперь высунул язык и строишь масляничную харю! Зачем, Антон? Зачем? И если мы мальчики,-- ты говоришь,-- тогда в особенности: зачем?! Нечестно морочить головы... Не слушай его, Володя! Он совсем не такой... Он дурачится, шута строит!.. Не слушай!
Антон странно смутился, съежил плечи и вышел из комнаты, бормоча:
-- Ну-ну!.. Свирепый голубь!
-- Несчастный человек твой брат! -- задумчиво произнес Володя.
У Бориса затуманились глаза, но он тряхнул головою, выпрямился и бодро ответил:
-- Потому что -- самоистязатель! Вольно же ему вечно так... в себе ковыряться? Расцарапал все сердце, за живое мясо себя дергает -- ну, понятно, и исходит кровью... А только молодежь он напрасно зачеркнул... не-е-т! Это все отсебятина! субъективные обобщения. Очень уж пассивно он сдается!.. так нельзя! Я не согласен! Понимаешь? Не за себя одного несогласен, а за многих -- многих... не хочу! Мы еще повоюем, черт возьми! Мы еще повоюем!