Расширяя свои университетские знакомства и товарищеские связи с московскою учащейся молодежью вообще, Володя Ратомский прикоснулся и к некоторым политическим кружкам,-- впрочем, не к тем, где "делали политику": для них он был слишком мальчик и не имел рекомендации,-- но к тем, которые о ней громко говорили, с увлечением в нее играли и порою серьезно заигрывались. Это общество не увлекло Ратомского. Он там тоже не понравился и не пришелся ко двору. Тогда был период острого раскола в русской интеллигенции, еще не успевшей оправиться от панического страха и смятения между двумя огнями: недавним террором революционным и террором обозленной и перепуганной реакции. Народники-семидесятники кончили свои культурные походы за правдою в народ и начинали вымирать либо просто сходить со сцены за отжитием своего времени. Томимые казнью -- кто бездействия, кто -- разочарования,-- бедняки эти жили тяжело -- в муках идейных сомнений грызли самих себя и ближних своих и один за другим спивались. Марксистов еще не было, и только в специальных обществах между социологами и экономистами говорили иногда о научном течении неомарксизма, которое-де слабо теоретическими единицами -- начинает как будто просачиваться и к нам. Лев Толстой, потрясенный книгою Бондарева, беседами Сютаева и картинами московской переписи, уже шел к опрощению, но еще сбивался с ноги: не определился на новом пути сам и не успел окружиться последователями. Шестидесятый нигилизм быстро таял, чтобы расплыться из крайности в крайность, до мистической реакции. Утилитарная литература под гнетом цензуры выцвела и опреснилась до тошноты, так что общество не без сочувствия слушало странные новые проповеди и звоны воскресающей эстетики. Русских декадентов еще не народилось, но в московских интеллигентных кружках князь Александр Иванович Урусов уже декламировал с упоением декадентов французских. Шекспировский кружок ставил "Гамлета", и добродушная Москва с легкой руки седых младенцев -- А.С. Юрьева и Л.И. Поливанова -- охотно твердила, что любитель Венкстерн -- куда выше Росси, Поссарта и Барная! Политика выходила из моды, входило в моду изящное "смотрение внутрь себя". Заговорили первые "националисты". Звякнуло в воздухе и проникло в печать типическое словцо "черная сотня".
Аксаков вопиял о "бане пакибытия" и искал "средостения". В Балте и Одессе устроены были еврейские погромы, и "усмиритель" Игнатьев грозил еврейской депутации, что -- сами виноваты, вперед и хуже будет.
Появились десятки проповедников, слащаво взывавших к обществу общими фразами о "культурном прогрессе на началах доверия". Умер целый ряд газет -- органов общественно-политической мысли. Возник целый ряд новых газет -- "мелкая пресса" -- органов буржуазной сплетни, лести и идейной бесцеремонности. Москва и провинция зачитывались "Разбойником Чуркиным". "Гнилой Запад" опять оказался в немилости: "правовой порядок" звучал термином полунасмешки-полудоноса. Печатались и декламировались филиппики против либеральной партийности и нетерпимости к чужому мнению. Сходил на нет и авторитет Некрасова, и прославлялся Алексей Толстой как "двух станов не боец, но только гость случайный". На могиле "Голоса" развилось, окрепло и забрало силу "Новое время". Салтыков задыхался, Суворин возрастал. Воздух пропитался компромиссами, все шашки перемешались, свои перестали познавать своих; люди жили полные пугливой неуверенности в самих себе, осторожной подозрительности к соседу. Мало уважали друг друга, потому что втайне редко кто уважал самого себя. На "крайней левой" было страшно неблагополучно. "Народовольцы" были истреблены. Лев Тихомиров подписал просьбу о помиловании и сделался сотрудником "Московских ведомостей". Разочарованные, смятые бурею, социалисты действия посматривали на либералов очень косым оком, с презрением и насмешками трактовали их как изменников идеи и едва ли много лучше, чем консерваторов. Буржуазные либералы-теоретики, в свою очередь, отрекались от социалистов действий с поспешностью и энергией Симона-Петра. А "в сферах" приглядывались к рабочему переустройству Германии и не без интереса и одобрения расспрашивали сведущих людей о компромиссах Staats-socialism'a {Государственный социализм (нем.).}, что он есть сам по себе и по каким его рецептам наилучше облапошивается государством трудящийся народ...
В одном кружке Володю ловко и быстро проэкзаменовали, заставили много говорить и поставили на нем крест:
-- Из болтающих.
-- Либералишка будет. Жантильничает и эстетничает.
-- Перчаточный разговорщик!
В другом решили еще короче:
-- Аристократический сосунок.
-- Помилуйте! -- возопил Борис Арсеньев, рекомендовавший Володю в кружок.-- Какой же он аристократ? Ратомские -- совершенно захудалый род. У них и состояние-то -- лишь от отца, что старик службою нажил.
-- Все равно, белоручка и барчонок!
-- Он хорошо говорит, пером владеет,-- заступился за Володю товарищ, другой его поручитель.
-- Невидаль! Кто же теперь нехорошо говорит и пером не владеет?
Володе кружки показались слишком грубыми и шумными, тон их слишком резким и фанатическим, красноречие слишком прямолинейным и лаконическим.
-- А тебе элоквенции надо? элоквенции?-- кричал на него за это Борис Арсеньев, который чувствовал себя в кружках как рыба в воде.-- Ах уж эта наша всероссийская слабость к цветам краснобайства! Если бы можно было изобрести зеркала для слова, три четверти российских интеллигентов так и не отходили бы от стекла, любуясь, какие изящные завитки выходят у них изо рта. А -- забыл? Базаров уже двадцать лет назад просил: "О, друг мой, Аркадий Николаевич, не говори красиво!"
-- Кому это мешает? -- спорил Ратомский.
-- Люди взбалтываются! Мысль разменивается! Энергия уходит в самодовлеющие словоизвития и не переходит в дело! Риторика!
-- А "самодовлеющие словоизвития" -- это не риторика?
-- Это я, чтобы тебя уязвить,-- твоим добром тебе же челом!
В третьем кружке, малоговорливом, даже скучноватом и, пожалуй, уже "делавшем политику", Володю с места в карьер спросили:
-- Вы, говорят, в языках собаку съели и стилист великий?
-- Да, я могу... я пишу...
-- Так вот, переведите с немецкого "это".
"Это" Володя перевел, принес. Посмотрели сказали:
-- Гут! {Хорошо (нем. gut).}
И "это" немедленно пошло на гектограф.
-- А какого вы мнения о беспорядках на Зуровской фабрике?
Володя был никакого мнения, потому что впервые в жизни слышал не только о беспорядках на Зуровской фабрике, но и о самой Зуровской фабрике. Но прямо в лицо ему смотрели, спокойно выжидая ответа, холодные, светлые, почти неподвижные глаза бородатого человека... Володя пролепетал:
-- Я... конечно... очень сочувствую...
Глаза ничего не выразили, а перед Володею на столе вдруг очутилась кипа каких-то бумажек, и ровный металлический голос предложил:
-- Так вот материалы. Составьте по ним на пробу хорошенькое воззваньице.
У Володи мороз пробежал по спине. Он был, если хотите, польщен, но не ожидал, чтобы так прямо и без всяких слов... столько быстроты и натиска! Но бесстрастные глаза, обращенные к нему, и авторское самолюбие заставили его принять поручение. Он просидел за работою ночь и составил требуемое "воззваньице". Глава кружка прочитал рукопись вслух. Раздались голоса:
-- Размазня на постном масле.
-- С одной стороны надо сознаться -- с другой -- нельзя не признаться!
-- Это не прокламация, а плохой реферат!
-- Чувствительное упражнение в высоком стиле!
-- Это вы читайте великосветским барышням в petits jeux! {Салонных играх! (фр.)}
-- Или напечатайте к Рождеству в виде святочной элегии.
Глава молча и вежливо возвратил листок Володе. Юноша был и обижен бесцеремонными рецензиями, которых наслушался, и... втайне рад, что кружок забраковал его воззвание и не пустил в обращение. Он таки изрядно струхнул.
-- Н-не-ет, с этим не шутят, это не игрушки! -- рассуждал он бессонною ночью, в тоске и испуге ворочаясь на своей мягкой кровати.-- Как можно? Такой риск! Я молодой, жить хочу... И мама... И, наконец, надо честно, без фальши,-- я не настолько сочувствую, чтобы искренно... Это требует фанатизма, а я... я, конечно, совершенно на стороне передовых людей, но всему есть мера!.. Нет, это не для меня... Удивляюсь Борису: он -- словно о двух головах.
В кружке Борису тоже сказали:
-- Вы Ратомского не приводите.
-- Почему? -- вспыхнул студент,-- я головою ручаюсь вам за него: он очень порядочный человек.
-- Не сомневаюсь. Но... бесполезен! Чужой. Не такое сейчас время, чтобы наполнять наш трюм балластом...
Борис ничего не передал Володе, Володя ничего не спросил у Бориса, но с этих пор между двумя друзьями как будто порвалась некая незримая шелковинка... Они не имели никакого зла и неудовольствия друг на друга, приятно виделись и весело проводили вместе время, но струя тайного инстинктивного холода разделяла их, как два берега ручья. Была невольная, исключающая полную искренность осторожность одного к мнению другого, срывались с языка фразы:
-- Ну да эти вопросы тебе не интересны!
-- Ну да это чужой секрет... Я не вправе тебе рассказать.
Дружество удерживалось еще взаимным поэтическим наперсничеством. Поэт Борис верил в чутье поэта Володи, поэт Володя -- во вкус поэта Бориса. Но и тут что-то треснуло. В направлении рифмоплетства юноши и раньше не сходились: Борис был некрасовец, Володю тянуло к Фету и Алексею Толстому,-- но кукушка хвалила петуха, петух -- кукушку... А теперь Володя начал замечать, что Борис слушает его декламацию всякий раз не без нетерпения и даже как бы с затаенным недоброжелательством и стыдом.
-- Тебе не нравится?
-- Нет, что же? Отличные рифмы, много звука, размер выдержан безупречно, красивые образы, меткие эпитеты...
-- А тебе все-таки не нравится!
Борис повторил на память:
Синие звезды цветам говорят --
Белым, душистым цветам:
К небу земли ароматы парят,--
Наше свидание -- там!
-- Ну?!
Володя даже подпрыгнул. Настолько удачными казались ему стихи. Борис смотрел на него серьезно и грустно.
-- Кому это нужно, Володя?
Володя покраснел. Он чувствовал себя уязвленным.
-- Что же нужно? -- возразил он несколько сдавленным голосом.-- Стихи о лаптях и онучах?
Борис молчал.
-- Я думаю, что и они не нужны,-- спокойно вымолвил он наконец.
-- Если не нужны, зачем же ты их пишешь?
-- Я уже больше не пишу. Бросил.
-- Бро-о-сил?!
Володя всплеснул руками.
-- Борис! Помилуй! Да это -- грех!.. Безобразие!.. Ведь у тебя талант. Обо мне еще бабушка надвое говорила, но у тебя несомненный талант!.. Я показывал твою "Песню прачки" Брагину... Он в восторг пришел! Ты знаешь, какой он строгий критик! все, где тенденция, заставляет его морщить нос. Но "Песня прачки" привела его в энтузиазм!.. Даже переписал ее в записную книжку,-- вот как!.. Страх жалел, что напечатать нельзя: цензура не пропустит... А ты -- бросил!..
Борис вздохнул.
-- Не до стихов, брат!
Но глаза его светились ярко и довольно.
-- Да чем ты так уж очень теперь занят?
-- Так... некогда...-- пробормотал студент, глядя в сторону.
Огонек в его взоре уже угас. Володя почувствовал, что опять побежала приостановившаяся было холодная струя.
-- Ты извини меня, брат Борис,-- сказал он с досадою,-- я перестаю тебя понимать. Ты просто сектант какой-то становишься.
Борис отвечал ему длинным, загадочным и немножко насмешливым взглядом. Потом весело улыбнулся...
-- Да -- хотя бы и сектант?!
Через неудачного жениха сестры Евлалии, Илиодора Рутинцева,-- брат его оказался на одном курсе с Володею,-- Ратомский побывал и в противоположном лагере учащейся молодежи -- в барском или, по-московскому, "лицейском", от катковского лицея, который давал ему тон. Здесь -- либо пили, любили, танцевали, бушевали, либо -- смолоду приготовлялись в будущие губернаторы и "боевые" предводители дворянства. К буршам пристать Володя еще не имел охоты. "Охранительные" кружки будущих спасателей непогибающего отечества оттолкнули его своею сухостью, бюрократическим самодовольством, полицейскою самоуверенностью и жестокостью взглядов и глубоким, даже будто убежденным каким-то, невежеством. На экзаменах эти самодовольные юноши часто становились посмешищем профессоров, что ничуть не смущало их замкнутого в себе величия и откровенного презрения к "демократической сволочи" университета, с профессорами включительно. Они очень много говорили о Пушкине, но приписывали ему стихи Майкова и Апухтина. Они восторженно толковали о классицизме, но не умели перевести à livre ouvert {Сразу, без словаря (фр.).} пяти строк Тита Ливия. Убеждение здесь царило и твердо памятовалось -- одно: "Михаил Никифорович не выдаст".
И, действительно, не выдавал.
-- Позвольте! сколько вы ставите мне, господин профессор?-- возопил Рутинцев-junior {Младший (фр.).},-- носивший курьезное, по очереди родового преемства полученное, имя Авкта,-- когда либеральный любимец факультета, знаменитый М.М. Ковалевский вывел было против его фамилии кренделек тройки.
-- А сколько же вам? -- изумился профессор.-- По-настоящему говоря, и того много. Но я не охотник ставить единицы.
Авкт Рутинцев, красный, возбужденный, гневно-слезливый, принялся горячо доказывать, что ему необходима пятерка: иначе не выйдут кандидатские баллы. Ковалевский язвительно улыбнулся:
-- Ах, вам желательно кончить кандидатом? Может быть, рассчитываете остаться при университете?
Рутинцев презрительно оттопырил губу.
-- Не льщусь этою надеждою... Мой дядя -- князь Юфть-Кожемякин... Я -- к нему, в чиновники особых поручений.
-- Ого?
-- И согласитесь, профессор: имея в виду такое назначение, есть разница, кончу я десятым классом или девятым?!
-- О, разумеется!
Ковалевский поставил Рутинцеву просимую пятерку, потом встал и поклонился.
-- С своей стороны ходатайствую: не оставьте бедного профессора покровительством, если со временем буцу иметь честь быть сосланным в губернию вашего превосходительства!
Рутинцев посмотрел рассеянным взглядом и отвечал величественно:
-- Буду иметь вас в виду.
-- Ах, нахал! Вот нахалище!-- хохотал Квятковский, когда Володя Ратомский рассказал ему эту сцену.-- "Буду иметь вас в виду!.." Неподражаемо!.. И -- что здесь лучше всего: он совсем не думал сострить. Я Рутинцевых знаю как свои пять пальцев; это уж такие чудаки-ребята... Авкт в самом деле уверен, что имел право так ответить, и в самом деле будет теперь иметь Ковалевского в виду! Что ж? может быть, когда-нибудь и пригодится... Он серьезно говорил!.. Неподражаемо!..
Володя жаловался Квятковскому, что не знает, как ему держать себя в этом обществе: тяжело! Все как будто к нему придираются, в чем-то экзаменуют.
-- А вы плюньте! -- рекомендовал беспечальный молодой человек.
-- Как?!
-- Обыкновенно -- как: слюнями!.. Нашел чем смущаться: экзаменуют его!.. Вас экзаменуют, а вы им врите!
-- Да что же врать?!
-- А что попало. В каком роде спрашивают, в том и врите. Главное -- чтобы сию же минуту ответ, без малейшей задержки. По-суворовски: хоть наобум в лужу, но без немогузнайства.
-- Да ведь уличат и засмеют?!
-- Кто?!
-- Те, кто спрашивает.
-- А вы воображаете: они сами знают, о чем вас спрашивают?
Квятковский презрительно засмеялся.
-- Че-пу-ха!.. Репетируют будущие житейские пьесы и пробуют роли,-- больше ничего!.. Ну и -- без суфлера и режиссерской указки,-- ни-ни! никто ничего ни в зуб толкнуть! Стало быть, кто горазд жарить отсебятину, тот и молодец!.. А чтобы лезть вглубь и смотреть в корень,-- фю-фю-фюфю-фю-фюшеньки!.. За кого вы нас принимаете? Pas si bêtes, mon cher!.. {Нашли дурака, мой дорогой!.. (фр.)} Вы у церковника нашего знаменитого, князя Раскорячинского, бывали?
-- Не случалось.
-- Напрасно. Рекомендую! Тип достопримечательный. Хо-хо-хо! Руки четками обмотаны, на груди медный складень, ездит каждый месяц к Леонтьеву в Троицу на поклонение, от оптинского старца Амвросия благословения удостоен!.. Уж так свят, так свят, что даже когда от "Яра" пьяный едет, то на каждую церковь крестится. Левою рукою хористку обнимает, а правою крестится... Да-да! Оно помогает в наш цивилизованный век, многие этим преуспевают и карьеру делают... Ну и Раскорячинскому она, конечно, уже уготована.
-- А, может быть, он искренний?
Квятковский отфыркнулся, как сердитая лошадь.
-- Какой черт -- искренний? Просто метит в ведомство к дядюшке, графу Буй-Тур-Всеволодскому, а тот византиец, лампадник, и только к таким же из молодежи благоволит... Искренний! Вы поговорите с этим церковником: он вас утешит! Уж на что я плох и беспечен в религии, а и то носом чувствую шарлатана. Вот будьте мне дружок: срежьте его, враля, на чем-нибудь божественном при его барынях.
-- Да я сам хромаю...
Квятковский продолжал:
-- Впрочем, он лгунище хитрый и осторожный: при людях, сколько-нибудь знающих, очень ловко молчит и отыгрывается постным видом. А вот при дамах ему лафа... Знаете, есть такие прелестные московские девотки, которые следят за русскою обеднею по французскому молитвеннику и принимают "изыде" за Изиду. Тут-то -- пред этакими -- он ломается и авторитетничает, подлец! А те, знай, отписывают в Петербург: воссиял новый столп благочестия! Ну, конечно, по малом времени и подопрут оным столпом какую-нибудь влиятельную канцелярию, а то и департамент.
-- Право, Квятковский, не может этого быть, чтобы уж вовсе шарлатан... Сами говорите, что он вхож к Леонтьеву и Амвросию. Они бы разглядели.
-- Уверяю вас: молчанкою обходит. У него талант хорошо молчать, сочувственно улыбаться, внимательно и умно слушать. Он не слушает, а внемлет, как лермонтовская пустыня: "Ночь тиха, пустыня внемлет Богу",-- а на груди -- "звезда с звездою говорит".
-- Какие же на груди у Раскорячинского могут быть звезды? Он еще студент!
-- Звезды в идеале!.. Будущие! Предвкушаемые! Увидите, как посыплются: к тридцати годам сверкать ими будет! Так вот-с, сей пустынновнемлющий -- при старцах этих всяких -- может быть, и не понимает ничего, а рожу хранит глубокомысленную и проникновенную. Он, батюшка, умеет льстить молчанием лучше самого красноречивого паразита!.. Далеко пойдет! Способный малый!
При первом знакомстве князь Раскорячинский действительно ошеломил Володю.
-- Вы верующий? -- с места в карьер обратился он к юноше, строго и вдохновенно пронизав его очами того казенного серо-голубого типа, которые на славянском лице непременно говорят о матери или бабке -- немке, и о которых русская поговорка определяет, что -- "глаза по ложке -- не видят ни крошки".-- Надеюсь, что верующий. Время отрицания прошло. Материализм -- банкрот. Надо быть верующим. Тем более нам, дворянам. Ведь вы дворянин? Это наш дворянский долг, c'est le but et la devise de notre épée chevaleresque {Это долг и девиз нашей дворянской шпаги (фр.).}, стоять грудью за нашу святую равноапостольскую церковь.
"Равноапостольская" церковь так озадачила Володю, что он не нашелся ответом, а молодой проповедник восклицал:
-- Мы, дворяне, обязаны показывать пример. Но многие ли из нас исполняют свой священный долг? Я уверен, что и вы, например, манкируете почтением к нашим священнослужащим.
О "священнослужащих" Володя опять не успел спросить объяснения у князя Раскорячинского, потому что того так и несло вперед неудержимым карьером.
-- Entre nous soit dit {Между нами говоря (фр.).}, я лично -- сам не поклонник русского белого духовенства. Я на коленях пред русским иноком... а! какие люди, cher! {Дорогой! (фр.)} какие люди!.. но что касается "попа"... я не люблю "попа", как класс... Это -- не моя, но историческая, кастовая антипатия. Au fond {В сущности (фр.).}, все они еще слишком мужики, из них старый мякинный дух не вышел, как прекрасно выразился мой дядя, когда представлялся в Гатчине Государю... Притом,-- тут князь хитро прищурился и тонко улыбнулся,-- я бы не прочь был проэкзаменовать наших попов, как это делается, что они стоят так близко к святыне, а из сыновей их выходят tous ces séminaristes-révolutionnaires?.. {Все эти семинаристы-революционеры?.. (фр.)} Но долг дворянина служить примером народу -- прежде всего, и я, князь Раскорячинский, от Мстислава Удалого, смиреннейше подхожу к попу под благословение и непременно целую у него руку... да! руку! А священнослужбы? -- опять утешил он Ратомского.-- Я слабый, больной, мне вредно долго стоять, опускаться на колени, кланяться в землю. Но тем не менее каждый праздник я уже обязательно в своем приходе -- и у всенощной, и у обедни. Прихожу по первому звону и остаюсь до раздачи антиминса...
-- Антидора, князь! -- с невольным смехом вырвалось у Володи.
Засмеялись и еще двое-трое из слушателей.
Ничуть не смущенный, князь хлопнул себя ладонью по лбу:
-- Hein?! "Lapsus linguae"!.. Merci, mon cher! Voici le vrai mot que j'ai voulu dire... Ah! Ma langue se trompe toujours... {Нет?! (нем.) "Ошибка в речи; обмолвка"!.. (лат.) Спасибо, дорогой! Таково свежее слово, которое я хотел сказать... (фр.)} A! Так вы -- знаток? Тоже занимаетесь религиозными вопросами? Браво! С удовольствием вижу, что не чужды... да! да! Позвольте пожать вашу руку: прибыл наш полк, как говорит добрый русский народ! Я возьму вас в ученики... Да! Именно! Вы должны быть мой ученик!
Однако поправки об антидоре "учитель"-князь Володе никогда не простил, и они остались в вежливых, но холодных отношениях, чему Ратомский был очень рад: из всех юных кривляк и аферистов, собиравшихся делать карьеру на модных и властных, наплывавших из Гатчины веяниях,-- кто на допетровской Руси, кто на Византии, кто на московском панславизме,-- князь Раскорячинский показался сыну глубоко набожной Маргариты Георгиевны Ратомской хуже всех.
-- Князь Раскорячинский? -- с усмешкою говорил о нем Антон Арсеньев.-- Помню, была на выставке картина,-- Мясоедова или Верещагина, что ли? -- "Французы в Кремле"... Лошадей в храмы ввели, курят, пьют, один готовит себе обед в церковном сосуде... Так вот этот последний, который обед себе в сосуде готовил, удивительно он походил... не лицом вовсе, не фигурою, а так -- неуловимым чем-то... на князя Раскорячинского...
-- Ты бы ему сказал! -- смеялся Борис.
-- Я и сказал.
-- Ну?! Что же?
-- Посмотрел на потолок и поиграл четками.
-- Тартюф!
-- Не ругай цветов,-- будут ягодки!..
Провалившись, таким образом, и на крайней левой, и на крайней правой, Володя застрял в безразличном центре,-- по симпатиям, пожалуй, ближе к левой, но по очень бледным, неспособным к действию, не дающим себе отчета, непрочным и малоискренним симпатиям. В конце концов постоянный и неизбежный вопрос тогдашней молодежи: "Какие у вас убеждения?" -- сделался для Володи самым мучительным призраком -- искусителем его жизни. С этим вопросом ему приходилось встречаться по десяти раз на день -- и что мог он ответить?!
-- Черт вас знает, Ратомский,-- упрекали его товарищи,-- вы какой-то чудак... Точно вас не мать родила, а нарочно Фауст или Вагнер какой-нибудь в реторте высидел. Живое вас не интересует, даже за газетами плохо следите, читаете романтическую рухлядь, стихотворную ерунду... Поэт какой-то! Живете совсем в фантастическом мире. Копнуть вас хорошенько, так, пожалуй, вы и в русалок верите.
-- А что ж? -- пожалуй, и верю...-- улыбался Володя.
-- А строения собственного тела небось не знаете?
-- Не знаю.
-- И -- что пьете, едите -- тоже?
-- Тоже.
На либерально-буржуазных, уже начинавших тогда выдыхаться и застывать журфиксах Володя не без удовольствия рисовался своею оригинальною отсталостью: отсутствием политического интереса, равнодушием к социальным вопросам, невежеством в положительных науках, фантастическим настроением и склонностью к старой поэзии. Слово "эстет" еще не было произнесено в русском обществе, но Володя уже был немножко эстет. Рисовался и -- производил впечатление. Особенно в дамском обществе, где сильнее слов и стихов говорили за него золотые волосы, яркие глаза и вся наружность "молодого полубога". Даже девицы с убеждениями, хотя говорили о Ратомском, как о человеке пропащем, увлекались его "лица не общим выраженьем". Притом Володя по своей поэтической части был малым весьма начитанным: Пушкин, Лермонтов, Байрон, Гейне, Мюссе, Гюго прочно сидели в его памяти; он был находчив на цитаты. А в этом отношении молодежь, разлученная со старою эстетикою литературными битвами шестидесятых годов, была в то время еще крепко невежественна. Эстетизм уже в девятидесятых годах воскрес и вырос.
Все это влияло и нравилось новизною. Во многих семьях Володя сделался любимцем и даже модным гостем. В нем видели "многообещающего", на вечера с ним звали:
-- Приходите непременно: молодой Ратомский будет... Он обещал прочитать нам свои переводы из Гейне.
-- Да ведь, поди, скверные?
-- Ах нет! Он, когда декламирует, такой красивый.
Чаще всего Володя бывал теперь -- к большому удовольствию своей матери -- у Кристальцевых.
Пока Володя учился в гимназии, он недолюбливал Любочку Кристальцеву, потому что она, как девица возвышенная и с репутацией умницы, говорила с мальчиком свысока -- тоном очень старшей сестры или молодой тетушки. Но с университетом и переходом Володи на взрослое положение между молодыми людьми возникла дружба по общности симпатий, которой, по-видимому, предназначалось перелиться во влюбленность, а может быть, и в любовь. Таких барышень, как Любочка Кристальцева, в ту пору было очень много, но она была из самых милых. Она играла в общественные идеалы с таким же увлечением и с такою же искренностью, как в детстве играла в куклы, сама не замечая, что слова и действительность ее жизни то и дело разбегаются врозь, как спугнутые зайцы. Любочка декламировала Володе: "Выходи на дорогу тернистую",-- но гораздо чаще ходила с ним в оперу слушать Кочетову и Хохлова. Отрицала "Бога как личность" и по часу стояла перед ивановским "Явлением Христа народу" в Румянцевском музее, крестилась, проезжая мимо Иверской, и ждала первого пасхального звона на Кремлевской площадке чуть не со слезами на глазах. Она клялась Спенсером и обожала Н.К. Михайловского, но -- увы! -- в сочинениях и того и другого было разрезано ею страниц по ста, а прочитано по десяти, и язвительная Лвда Мутузова хоть под присягу шла, что однажды ввдела у Любочки под подушкою "Четверть века назад" Болеслава Маркевича. Любочка жаждала заниматься естественными науками даже и поступила бы на Лубянские курсы, но "ужасно" боялась мышей, дрожала при виде паука и представить себе не могла, как это возможно не то что распластать, но хоть в руки взять лягушку. Поэтому уверяла, что в Москве женщине негде и не с кем заниматься зоологией и физиологией, и успокоилась на ботанике, которую слушала у Горожанкина и Тимирязева, о чем любила говорить часто, много и громко. Правду сказать, и ботаника Любочке не очень-то "в наук пошла". Зато летом Любочка гуляла в полях и лесах царицынских не иначе, как с "определителем" в ручках и с ладункою через плечо, собирала гербарий, а зимою клеила премиленькие и модные тогда абажуры-транспаранты с сухими букетами, в которых она могла назвать каждую травку,-- даже, пожалуй, хоть и по-латыни. Судьба Любочки была, конечно,-- в скором времени выйти замуж и устроить свой дом, но пока она мечтала быть героинею и только колебалась в выборе, какою: Маргаритою из "Фауста", Верою Павловною из "Что делать?", Валентиною из "Гугенот" или Маргаритою Готье из "Дамы в камелиях"?