Красивый, пестрый молодой цветник представлял собою огромный чайный стол на дачной террасе Ратомских, ярко и весело озаренный свечами в высоких летних колпаках, о которые десятками с неистовством колотились пьяные от света белые, зеленые, серые ночные мотыльки. Было живо, шумно. Старое поколение с самою хозяйкою дома Маргаритою Георгиевною давно уже старилось внутри дачи за карточными столами,-- на террасе оставалось только молодое, которому по той же пословице предстояло расти. Самым что ни есть "патриархом" среди этой зеленой молодежи был Арнольдс, а ему едва исполнилось двадцать восемь лет. Он сидел на углу стола с другим "патриархом" -- женихом Ольги Александровны, Каролеевым, тяжеловесным и пухлым русским молодцом, вроде Чурилы Пленковича или Дюка Степановича какого-нибудь,-- с ленивыми голубыми глазами и добрым складом рта. Квятковский говорил о нем:
-- У друга моего, Евграфа Сергеевича, всегда такой вид, будто он на всю жизнь безнадежно объелся пирогом с вязигой.
Приладив на край стола шахматную доску, Арнольдс и Каролеев пробовали сыграть под шумок партию. Но Ольга украла у жениха туру, и он беспомощно смотрел на противника:
-- Как же теперь?
-- Кусок сахару положите.
-- Н-нет, постойте! -- обрадовался Каролеев,-- у меня в кармане есть старая пуговица от вицмундира.
-- Федор Евгениевич! -- кричала Арнольдсу через стол бойкая тощая блондинка -- "Шпага" -- Лидия Юрьевна Мутузова.-- Вы не боитесь сидеть на том месте?
-- Разве мои соседи кусаются?
-- Есть примета: кто сидит на углу стола, тот семь лет не женится.
-- Вам-то что? -- вмешался, дребезжа голосом, Квятковский.-- Вам-то что? Ведь вы замуж не собираетесь: вашим супругом должно быть святое искусство!
-- Я с благотворительною целью... Забочусь о других, нельзя же всегда быть эгоисткою! Посмотрите, сколько невест!
Она схватила за руки своих соседок -- Евлалию Ратомскую и Любочку Кристальцеву,-- бледную, пышноволосую барышню с неправильными и мелковатыми чертами лица, которое делали интересным огромные карие глаза, полные внутреннего огня и затаенной -- будто фанатической -- мысли. Отец этой Любочки -- небогатый чиновник -- долго служил под начальством покойного старика Ратомского, а затем получил повышение на его место. Дружеские отношения Ратомских и Кристальцевых сложились, таким образом, очень давно, и обе фамилии ими бережно дорожили. Кристальцевы на всю Москву имели репутацию хорошей и милой семьи, а две имевшиеся в ней барышни-бесприданницы были так привлекательны и симпатичны, что Маргарита Георгиевна не раз вздыхала:
-- Ах какая это жалость, что Любочке уже двадцать три года!.. лучшей жены для моего Владимира я не желала бы... Но стара: пять лет разницы!.. Ну да -- авось Бог милостив: у Кристальцевых Лидуся подрастет. Когда Володя кончит университет, Лидусе как раз исполнится восемнадцать... Если выйдет в сестру, то и с Богом!..
Володя Ратомский, прекрасный в своих темно-золотых кудрях, как юный бог, сидел за столом надутый и недовольный. Ему не было никакого дела до всех этих Кристальцевых, Мутузовых, Арсеньевых, Бараницыных: избранница его полудетского сердца отсутствовала, потому что не принадлежала к кругу знакомства Ратомских. Собственно говоря, скорбь Володи по этому драматическому случаю давно уже рассеялась, и он очень охотно посмеялся бы над шутками Квятковского и пококетничал с пикантною Мутузовою, но -- обидно было потерять заряд даром: никто еще не успел приметить его фатального лица. А он, когда примерял в своей комнате перед зеркалом этот грустный взгляд и слегка нахмуренную левую бровь ("совсем как у Ленского в "Гамлете"!), так живо воображал, что все "сразу увидят", и станут подходить к нему, и будут с беспокойством спрашивать:
-- Вы чем-то расстроены? Что с вами?
А он ответит:
-- Нет, ничего... Веселитесь, не обращайте на меня внимания!.. Это глупо, что я не умею скрыть... Какое право я имею нарушать общее счастливое настроение своею похоронною физиономией?.. Ха-ха-ха... "К черту траур, дайте мне мой горностаевый плащ!.."
И тут он насильственно засмеется и сделается будто весел, пойдет танцевать, будет острить, дурачиться... А гости будут переглядываться, качать головами и говорить между собою:
-- Как истерически веселится Владимир Александрович!.. К добру ли это? Кажется, что-то нехорошо у него на сердце!..
И вдруг вместо всех этих романтических перспектив -- ничего! Ну ровно ничего! Только Федос Бурст,-- студент-техник, настолько застывший для всех московских обществ и кружков просто в Федосах, что никто, кажется, да и он сам, уже не помнил, как его зовут по батюшке,-- здоровенный, краснощекий, быкообразный московский парнище из совершенно обруселых немцев,-- так вот, только этот нелепый Федос Бурст, проходя мимо, хлопнул Володю своею толстою ладонью по затылку и сказал вскользь:
-- Ты, поэт, что надулся как мышь на крупу? О Серафиме мечтаешь или пищеварение не в порядке?
Именно чьего-нибудь напоминания о Серафиме и жаждал бедный страдалец, но... каким тоном и в каких выражениях было оно сделано!.. Володя растерялся и проглотил свой приготовленный красивый ответ: немыслимо было говорить в поэтическом "штиле" с такою низменною натурою, как грубый Федоска Бурст!.. Володя его презирал. К тому же, если он ненавидел что на свете, так это -- намеки на чувствительность своего желудка, лечением которого мамаша доезжала его с отроческих дней и по сие время. К довершению несчастия, Маргарита Георгиевна поймала-таки восклицание Бурста краем своего материнского уха и обеспокоилась.
-- Володя,-- позвала она из-за карточного стола,-- ты сегодня принимал свои капли?
-- Да, мама,-- отвечал юноша, розовея, как мог беспечно, но внутри полный зубовного скрежета.
-- То-то!.. С этими заботами,-- рассуждала старуха с партнерами своими, Семеном Алексеевичем Кристальцевым и Валерианом Никитичем Арсеньевым,-- с этими хлопотами, знаете, все важное, постоянно заведенное, просто из головы вон. А у мальчика совсем плохое здоровье.
-- Трефоль надо пить,-- басом заметил Кристальцев.-- Нет, Шервинский ему капли прописал.
Мутузова налила чашку жиденького чаю, капнула туда ложечку земляничного варенья и подвинула к Володе:
-- Вот вам трефоль!..-- услышал он ее лукавый шепот.
После того юноше, конечно, только и осталось, что погрузиться в мрачные размышления, на сколько частей должен он разрезать ненавистное тело Федоски Бурста, чтобы вперед не "компрометировал", и сочинять мысленно стихи, которые он напишет сегодня ночью, когда останется один в своей комнатке:
На праздном пире он, страдающий, сидел,
И влить в него хотели яд лекарства...
Квятковский приспособился к своей кроткой приятельнице -- к "unsere echte Jungfrau" -- Соне Арсеньевой. Газеты тогда только что огласили американскую утку, будто Эдисон изобрел гальванопластический способ обращать человеческое тело в бронзовую, серебряную или золотую статую. Софья Валерьяновна Арсеньева вычитала о том в "Ниве", пришла в восторг и громко рассказывала.
-- Ш-ш-ш-ш-ш...-- зашипел на нее, махая руками, Квятковский.-- Не распространяйте таких ужасных слухов, опасно...
-- Ну Квятковский! Вечно с глупостями...
-- Никаких глупостей. Вон я тоже читал, в Питере собираются ставить памятник Славы. Бронзовая-то Слава, я думаю, влетит тысяч во сто. А я бы -- просто: взял, пригласил этого американца... "How do you do, sir?" {Как поживаете, сэр? (англ.)} -- "И вас обратно!.." -- "Не будете ли вы, достопочтеннейший янки, так любезны -- выбронзить одну мою добрую знакомую?.." -- "All right!.." {Хорошо! (англ.)} Затем мы с американцем мою добрую знакомую похищаем, в обычном ей сонном состоянии, и бронзируем в гальванопластической ванне... А затем моя добрая знакомая уже красуется на маковке памятника Славы -- вот так...
Квятковский привскочил со стула и быстро изобразил танцующую на одной ноге Славу.
-- Американца я, само собою разумеется, утопил в проруби, украв у него предварительно его секрет. Все считают меня величайшим скульптором в мире: какая красота! какая пропорциональность! Можно бы подумать, что живая, только вот что велика очень... Я хожу гоголем, ручки в брючки, а вы, Софья Валерьяновна, протестовать-то сверху и не можете...
-- Ах, вы это про меня подводите... А я думала: к чему?..-- протянула Арсеньева, вызывая взрыв общего смеха.
Ее громадность поглощала ее красоту. Впечатление монумента убивало женщину. Превосходная пропорциональность ее тела обличалась только на некотором расстоянии. Вблизи же, около Сони Арсеньевой, мужчины больше улыбались, чем любовались.
-- Однако и ручка у этой девицы!
-- Отпустил же ей Господь Бог бюста!
-- Сколько пошло материи на ее платье?
Довольно правильное, смугловатое, но не смуглое, здоровое лицо девушки освещалось великолепными карими глазами, кроткими и влажными, как у дикой козы. Яркий изящный рот, с сверкающими зубами, серьги с длинными жемчужинами в розовых ушах и темные длинные косы по светлому платью придали сегодня Соне Арсеньевой много красоты. Кузен Ратомских, Константин Владимирович Ратомский же, начинающий, но уже в гору идущий художник, смотрел-смотрел на нее издали, потом вынул из кармана книжечку-альбом и начал украдкою Соню зарисовывать.
-- Эффектная какая! -- сказал он Бурсту, следившему за его наброском.
Тот посмотрел, пожал плечами и презрительно поднял брови:
-- Корова!
-- Нет, не скажи! У нее есть сила в лице. Вот в этой черте возле губ... И в этой... и тут... Да и в глазах... Да и в скулах... вон какая крутая линия!.. Нет, она не без темперамента!..
-- Ну где ей! рыба!.. За нею даже никто не ухаживает: скучно... Только краснеет... Ничего не понимает!
-- Это значит: сама себя еще не открыла... от наивности! А темперамент, верь моему мудрому опыту,-- у-у-у-ух какой!
-- Уж вы, художники!
-- Ты погоди: вот увидишь, эта девица еще удивит свое отечество... Недаром,-- Арсеньева... Семья шалая!.. Вон он,-- братец-то старший, демоном сидит...
-- Да, вот разве что Арсеньева... А то таких только старички любят да таганские купцы...