РАЗРУШЕННЫЕ ВОЛИ

МОЛОДО-ЗЕЛЕНО

I

В неглубоком, наполовину заросшем осокой проливе Царицынского озера под Москвою, между отлогим островом и крутым материком, в двух тесно сходящихся стенах старого лиственного парка качались на тихой, гладкой, коричнево-прозрачной до дна воде две пары "лыж". Пловцы -- Евлалия Ратомская и артиллерийский офицер Арнольдс -- давно уже предоставили свои суденышки вялому течению и, положив на колена длинные двулапые весла, совсем не спешили догонять далеко уплывшую вперед большую нарядную лодку, с которой доносились к ним смех и песни знакомых голосов.

Ратомские -- московская дворянская семья, небольшая: старуха-мать, две дочери и сын,-- и денежная. Покойный глава семьи, сидя двадцать пять лет на значительном и доходном, хотя не блестящем по карьере, служебном посту, сколотил себе и оставил детям недурное состояние. Ратомские живут пенсией и рентой и живут гораздо скромнее, чем позволяли бы средства. Они не держат ни лошадей, ни мужской прислуги; лето проводят не в Крыму и не за границею, а где-либо на хорошей подмосковной даче,-- вот теперь, например, в Старом Царицыне; у них не бывает журфиксов. И это не по скупости, а потому, что такой порядок сложился в доме еще при жизни Ратомского, когда семья воскресала от бедности и наживалось состояние,-- и сложился так прочно, хорошо и естественно, что старая колея навсегда приездилась и покуда молодежь ее теснотою не тяготится. В том, чего требует свет и что самим нужно и нравится, Ратомские себе не отказывают. Барышни всегда одеты модно, строго по сезону и у хороших портних. В театры они выезжают редко -- именно потому, что не считают себя в состоянии часто блистать новыми туалетами, а хуже других быть не хотят. Зато, когда выезжают, то скрашивают собою весь аляповатый московский бенуар. Мать ленива на выезды и держит для них при дочерях полугувернанткою-полукомпаньонкою обрусевшую старушку-француженку Алису Ивановну Фавар. Ратомские -- красивая семья. Особенно хороша Евлалия, шатенка с большими синими глазами и тонким профилем, обличающим ее наполовину польское происхождение: мать, Маргарита Георгиевна,-- полька, хотя родилась в России и от обруселых родителей. У Евлалии славная улыбка, глубокий, вдумчивый взгляд и "не общее" выражение лица. Мимо нее не пройдешь в толпе, не заметив. Ольга -- очень эффектная, тоненькая, живая блондиночка, сложена гораздо лучше Евлалии и выше ее ростом. На балах больше танцует и привлекает внимание мужчин Ольга, но когда в театре Евлалия сидит у барьера ложи, к ней невольно обращаются бинокли знакомых и незнакомых. За Ольгой больше ухаживают, в Евлалию чаще влюбляются. В обществе сестер прозвали сестрами Лариными из "Онегина",-- одна же кстати еще и Ольга, да и характером несколько похожа на Ольгу Ленского; роль Татьяны отдают Евлалии. Сестры очень дружны. Обе они -- лучше воспитанные, чем образованные, девушки: учились и читали не слишком мало, чтобы назваться невеждами, не довольно много, чтобы сверкать развитием. Молодые люди, охочие до умных разговоров, находят в них молчаливых, но внимательных слушательниц и снисходительно соглашаются, что если бы Евлалия сумела "отряхнуть прах устаревшего воспитания и семейных традиций", то из нее развилась бы "недюжинная натура". Но она праха не отрясает. Молодые люди, охочие танцевать, находят сестер Ратомских самыми очаровательными дамами для мазурки. Начинающие поэты пишут сестрам стихи и даже печатают их с посвящениями в еженедельных журналах. Старуха Ратомская втайне считает это не совсем приличным, но материнская гордость видеть красавиц-дочерей под заголовками печатных виршей превозмогает.

Лето 1882 года принесло Маргарите Георгиевне Ратомской две семейные радости: сын ее, Владимир, кончил курс гимназии с серебряною медалью, и старшая дочь, Ольга Александровна, была просватана за Евграфа Сергеевича Каролеева, молодого архитектора, уже богатого и знаменитого по Москве. Бездна призывает бездну, свадьба -- свадьбу. В доме Ратомских воздух дышал влюбленностью, и как-то предчувствовалось, что и младшая дочь -- синеокая красавица Евлалия уже на отлете из родной семьи, хотя невеста она была преразборчивая и за три года выездов в московский свет отклонила целый ряд прекраснейших предложений. Сватался миллионер-овцевод Рамзай, сватался модный адвокат Гарусов, сватался Илиодор Рутинцев -- добрый малый старой дворянской выкормки, с состоянием и хорошею карьерою, московский племянник важного петербургского дяди. Все получили отказ -- и такой ласковый, что, получив, даже не обиделись.

-- Небесских мигдалов хце! -- в минуты раздражения язвит дочь старуха Ратомская.

Она все боится, что умрет, не успев увидать Евлалию, свою любимицу, замужем и в счастье. Несчастья для нее мать и вообразить себе не в силах.

-- Уж если моя Лаличка не найдет себе доли, я стану думать, что у Бога нет правды.

Последним в очереди провалившихся женихов -- отвергнут Евлалией артиллерийский офицер Федор Евгеньевич Арнольдс, человек честный, нрава сурового, в правилах жизни прямолинейный, а в любви -- из типа "рыцаря бедного": "Е. А. Р. своею кровью начертал он на щите". Некий господин Квятковский, частый гость Ратомских, сын большого русского писателя былых времен и шалопай, какие в редкость даже между детьми знаменитостей,-- уверяет, будто Арнольдс -- это псевдоним, а настоящая фамилия Федора Евгениевича -- барон фон Гринвальус: тот самый, которого воспел Козьма Прутков:

Отвергла Евлалия

Баронову руку...

Барон фон Гринвальус

От замковых окон

Очей не отводит

И с места не сходит,

Сидит принахмурясь,

Сидит и молчит.

Впрочем, господин Квятковский декламирует балладу о бароне Гринвальусе только в отсутствии Арнольдса, потому что в этом рыжеусом, белоглазом, меднолицем офицере чувствуется нечто, чужого остроумия на свой счет не поощряющее. А шутка все-таки вышла хороша, и карикатура похожа.

Барон фон Гринвальус хмурится особенно строго, когда около Евлалии Ратомской появляется Георгий Николаевич Брагин, молодой, наезжий из Петербурга литератор, которого в публике и критике почитают подающим большие надежды, а сам он уверен, что все надежды не только выполнил, но и превзошел. Евлалия, кажется, разделяет его уверенность, потому что едва ли не влюблена в него. Брагин -- эффектный молодец с нервным, лепким лицом римского поэта из упадочников. Кудри у него чудеснейшие, и талант есть. Быстрого и шумного успеха своего он, пожалуй, стоит -- хотя бы уже потому, что влюблен в себя по уши: богиня жизни, рассмеявшись над его колыбелью, ласково рассудила, что -- да будет ему триумф! Жаль огорчать неуспехом это наивное и красивое дитя! Либералы числят Брагина своим, но не слишком за него ручаются и держатся. Консерваторы тоже считают его в либералах, но не слишком с ним воюют и препираются. Старые критики шестидесятники находят Брагина как беллетриста не столько художником, сколько ритором -- притом неустановившимся и с чересчур уже большим темпераментом. Действительно, Брагин говорит превосходно: бисером мечет и жемчуг нижет. Дамы заслушиваются его, как соловья, и он сам, как соловей, запевается своими песнями. Квятковский клянется, будто Георгий Николаевич, начав говорить, никогда не знает, как и чем он кончит, но мчится, взмыленному коню подобно, куда его гонит язык, и иногда бывает очень изумлен, выбежав к выводам, как раз опровергающим положения, которые он брался доказать. Но Квятковский -- пристрастный судья, потому что сам подозревается в тайной влюбленности все в ту же Евлалию Ратомскую. Да, по правде, так оно и есть, хотя самолюбивый остряк глубоко прячет свой сердечный секрет, основательно находя, что "не с посконным рылом соваться в калачный ряд". Бедный малый зародился на свет уж очень неказисто -- длинным, сухопарым Мефистофелем, с лицом, правда, умным и резко-язвительным, но рябым и козлоподобным, с голосом, дребезжащим и скрипучим, как татарская арба. За исключением Квятковского, Брагин встречает в кружке Ратомских безусловное поклонение, и даже хмурый Арнольдс, скрепя сердце, подчиняется его авторитету. Когда же он заливается соловьем на горячую и по душе себе тему, к нему влекутся все сердца и глаза, потому что красноречивые вдохновения его -- и в голосе, и в лице,-- во всем явлении,-- прекрасны.

Есть у Евлалии -- вернее, впрочем, был -- еще один поклонник, но такой странный, что необходимо рекомендовать его подробнее, тем более что от целомудренного общества, в которое входит читатель, он стоит особняком, как человек лишь терпимый, полупринятый и почти опальный. Зовут его Антоном Валерьяновичем Арсеньевым. Он старший сын Валериана Никитича Арсеньева, некогда довольно заметного деятеля судебной реформы, теперь -- на председательском посту и в генеральских чинах. Если Квятковский немножко напоминает Мефистофеля, то Антон Арсеньев совсем уж похож на оперного Демона: высокий, узкий, худой, в гриве падающих на плечи черных кудрей, с сверкающим и недобрым подозрительным взглядом глубоко впалых, беспокойных, огромных глазищ. У одних женщин он слывет только что не уродом, другие признают его почти красавцем. Лидия Юрьевна Мутузова -- юная особа, за злой язык свой и стройную худобу прозванная в кружке Ратомских "Шпагою",-- говорит об Антоне Арсеньеве:

-- Черт какой-то! Я, когда с ним говорю, все боюсь, что он дохнет пламенем или из ушей у него повалит дым.

Антон уже два года как кончил университет и все мыкается без занятия, обеспеченный материнским наследством, не избирая, куда пристроить себя в жизни, да, по-видимому, и совершенно о том не заботясь. Одни прославили его чуть не гением, другие находят просто полоумным. В младших классах гимназии он слыл идиотом, а дома в то же время имел отчаянные перепалки с отцом за угрюмый нрав и страсть уединяться. Переступив период половой зрелости, Антон вдруг начал учиться с легкостью поразительной, изумляя и преподавателей, и товарищей быстротою соображения и колоссальною памятью. Но из седьмого класса его чуть не выгнали за амуры с директорскою гувернанткою, а восьмой, последний, год ученья, он провел в кутежах и изобретении perpetuum mobile {Вечный двигатель (лат.).}.

-- Ты, конечно, на физико-математический факультет? -- спрашивали товарищи.

-- О!.. Еще бы!..-- смеялся он.-- Надо же, чтобы кто-нибудь утер наконец нос Ньютону. Вот тоже еще есть в Германии некто Гельмгольц... Сил нет терпеть, как гениален -- подлец этакий!

Однако вдруг, ни с того ни с сего, очутился ни в математиках, ни в естественниках, но в юристах. На первом курсе подал Чупрову блистательное сочинение об Адаме Смите, а со второго чуть было не ушел в Академию художеств. Распорядительствуя на одном студенческом концерте, Арсеньев познакомился с Петром Ильичом Чайковским, потом сделал ему визит, очень понравился.

-- А вы не музыкант? -- спросил Чайковский.

-- Из горе-пианистов... Балуюсь по вольности дворянства.

-- Сыграйте мне что-нибудь.

Арсеньев, не ломаясь, сел к роялю.

-- Юноша! -- вскричал Чайковский, выслушав красивый, но страшно мрачный ноктюрн.-- У вас талант! Вам работать надо! Сколько экспрессии!.. Только техника хромает, конечно... А чье это, что вы мне играли?

Арсеньев сказал:

-- Мое.

Добрейший Петр Ильич так и ахнул:

-- Я думал -- какая-нибудь неизвестная мне вещица Роберта Франца!

-- Я с Францем совсем не знаком. Даже имя его впервые слышу.

-- Совершенно его характер. Она у вас записана?

-- Нет... Зачем?

-- Запишите, пожалуйста!.. Для меня...

Антон Арсеньев засмеялся:

-- Как же я запишу? Я нот не знаю. Играю и сочиняю по слуху.

Чайковский удивился еще более и настоял, чтобы юноша занялся теорией музыки. Но молодой еврей из консерватории, которого композитор рекомендовал Арсеньеву для уроков, скоро сбежал от своего ученика.

-- И что такое? -- негодовал он,-- и я не был трезвый два месяца!.. Чи это музыка? Чи это порядок? Чи это урок? Чтоб ему был такой год, как у меня трещит от него моя голова!.. Барчонок, лобус, побей его Бог! Ему всё игрушки, а мне к экзаменам готовиться... Я деньгам не рад!

Записывать свои импровизации Антон у еврея все-таки выучился. Он издал их великолепно. На густо вызолоченной обложке с собственным рисунком Антона красовался его дворянский герб под баронскою короною, на которую,-- хвастался старик Арсеньев,-- род их почему-то имел право, хотя и не был баронским. Ниже обозначалось посвящение: "Постоянной ценительнице моих вдохновений, глубокоуважаемой Матильде Никифоровне Карлушевской"...

-- Кто такая? -- спрашивает отец.

-- Моя приятельница.

-- Впервые слышу! Понятия не имею об этой фамилии... Замужняя или девица?

-- Замужняя.

-- А муж чем занимается?

-- Содержит веселый дом на Цветном бульваре.

Старика мало-мало удар не хватил. Целую неделю бегал он по нотным магазинам, выкупая экземпляры злополучного издания и потом сожигая их в камине.

Однажды Антон спас ребенка из горящей дачи. В другой раз, на Синежском озере, вытащил из воды тонувшего мужика. А три месяца спустя после таких подвигов собрался товарищеский суд -- не попросить ли Антона Арсеньева удалиться с факультета, потому что, взявшись доставить по адресу один благотворительный сбор, он в тот же вечер бросил деньги у "Яра" на гитару цыганке... было доказано, что те самые бумажки! Старик Арсеньев внес растраченную сумму и умолил молодежь похоронить скандальную историю, как случайное недоразумение... Из уважения к нему,-- хоть и маленькому, но все же деятелю шестидесятых годов,-- согласились. После этого случая Антон как будто опамятовался. Опять блеснул каким-то замечательным рефератом и читал, читал, читал... В эту-то пору и сложился у него тот странно и неприятно задумчивый, шальной и трагический облик, что наводил "Шпагу" на мысль о пламени из ноздрей и дыме из ушей.

На двадцать третьем году Антон вступил в один из политических кружков, которыми кишело то время. Посещал собрания аккуратно, первым приходил, последним уходил, говорил редко, больше молчал, слушал. Однажды кружок очень разбушевался по поводу свирепой статьи тогдашнего газетного диктатора Каткова, Арсеньев, сидя в углу, не принимал участия в спорах, но взял лист бумаги, вырезал из него семь квадратиков по числу присутствующих, написал имена, свернул квадратики в трубочки и бросил в шапку:

-- Не угодно ли вынимать жребий?

-- Жребий? Какой?

-- Кто из нас завтра пойдет и пристрелит этого господина.

-- Ты очумел?

Антон обвел общество растерянным взглядом.

-- Может быть, вы хотите поручить без жребия... чтобы я один?

Воцарилось тяжелое молчание. Все недоумевали, сбитые с толку неожиданностью. Все переглядывались.

-- Поймите же, Арсеньев...-- вымолвил, наконец с трудом овладев собою, тот, кого почитали главою кружка.-- Ваше внезапное предложение... оно... совсем не входит в программу!.. Мы не имеем нравственного права... э, черт! да и никакого права не имеем!.. решать столь важные вопросы так... частно... Мы не одни... Это вы поставили общий, чрезвычайно общий, чрезвычайно ответственный вопрос...

Арсеньев засмеялся, сжег билетики на свечке. Потом взял шапку, мотнул головою общий поклон и ушел.

-- Куда ты? Сумасшедший! Куда?-- догнал Антона один из любивших его товарищей, оторопелый, сконфуженный, в испуге.

-- А сегодня у Ратомских танцуют. Я пригласил Ольгу Александровну на мазурку.

Больше он никогда уже не показывался в кружке. Женщинам Антон достался с четырнадцати лет.

-- Какой может быть из меня прок? -- издевался он сам над собою.-- У меня вместо сердца альбом неприличных фотографий.

И с женщинами он вел себя дико. То -- едва не женился на проститутке. То -- сбежал почти из-под венца с хорошенькою и богатою девушкою, Юленькою Лбовою, в которую был, по-видимому, как будто влюблен. То -- с наглостью компрометировал трех замужних дам единовременно. То -- вдруг -- как отрезало: заперся в своем кабинете, обтянул стены черным коленкором, положил на письменный стол череп и принялся изучать литературу о... скопчестве!

Три года тому назад, еще на последнем курсе университета, Антон -- ни с того ни с сего -- сделал предложение семнадцатилетней Евлалии Ратомской. Она отказала -- поспешно, с испугом, не сумев скрыть своего неприятного удивления. Антон посмотрел на девушку огнедышащим чертом и слегка покраснел.

-- Вы совершенно правы,-- пробормотал он.-- Я глуп... угораздит же...

И скрылся. Однако продолжал затем бывать в доме -- как с гуся вода.

В последнее время он усердно афишировал свои отношения к некой госпоже Балабаневской, всюду в обществе следуя за нею по пятам с видом очень прочно привязанного человека. Эта госпожа Балабаневская до тех пор, пока не компрометировал ее Антон Арсеньев, справедливо пользовалась репутацией чрезвычайно добродетельной вдовы. Ей было уже под сорок, она имела подростков-дочерей, была совсем не красива, жирна и далеко не блистала умом. О каком-либо денежном или карьерном расчете со стороны Арсеньева тоже не могло быть и речи, его новая пассия жила пенсией после покойного мужа-профессора и доходов с его литературного наследства,-- правда, довольно крупного, потому что профессор оставил по себе несколько ходких учебников. Что значил этот новый каприз Арсеньева, никто не понимал -- меньше всех, кажется, он сам. Балабаневская же и понимать не хотела: она потеряла голову, сгорала счастьем, летела в пропасть и трепетала только одного, что падению скоро конец... дно близко!

Антона Арсеньева не любили ни в обществе, ни дома. Он был на пять лет старше второго брата, Бориса, и на восемь -- сестры Сони, девушки милой, кроткой, глупой и до того рослой и полной, что за колоссальностью терялась даже ее мягкая, ленивая красота.

-- Желаете видеть альпийский вид? -- серьезно спрашивал кого-нибудь Квятковский и, получив утвердительный ответ, торжественно указывал на Соню Арсеньеву: -- Unsere echte Jungfrau! {Наша истинная дева! (нем.)}

По довольно значительной разнице лет младшие Арсеньевы выросли особняком от старшего брата и были ему чужды. Борис,-- чудесный мальчик, не такой эффектной наружности, как Антон, и не такой монументальный, как Соня,-- и умом, и характером тоже остался посредине между ними. У Сони не было ни к чему талантов, у Антона они имелись ко всему,-- Борис хорошо рисовал, писал красивые стихи с гражданскою скорбью (на этой почве он сошелся и подружился с Володею Ратомским), но ни в Маковские, ни в Некрасовы не собирался. Гимназический курс он окончил третьим учеником,-- Соня едва-едва доплелась к диплому. Коровья вялость задумчивой, ласково-молчаливой сестры и дикая эксцентричность брата Антона слились в Борисе необычайною мечтательностью, которую мягкий характер и снисходительные условия небедной жизни направляли, покуда светло и хорошо. Большеротый, чуть опушившийся, черноглазый, длинный, тонкий, немножко сутулый юноша весь кипел жаждою общественной работы. Стол его был завален проектами обществ самообразования, кружков взаимопомощи, интеллигентных рабочих артелей, идейных изданий и журналов. Учреждать их Борис начал чуть не с третьего класса гимназии, не унывая, когда планы его лопались, и вместо храма славы он попадал за них в карцер. Теперь, студентом-филологом уже второго курса, он носился с идеей общества "Ломоносов", имеющего задачею поднимать и развивать скрытые в народе таланты-самородки. С двумя Ломоносовыми юный энтузиаст потерпел уже свирепейшее фиаско, ибо первый Ломоносов пропил данные ему на дом учебники, а другой после нескольких уроков отправился в участок с донесением, что "скубент соблазняет в сицилизм", и старику Арсеньеву стоило порядочных хлопот выпутать Бориса из подозрений. Но пламя, оживлявшее эту огненную душу, не погасло от двух ушатов холодной воды. Теперь Борису наконец как будто везла удача в новом, третьем, Ломоносове. Юноша обрел его в мещанине Тихоне Постелькине, брате горничной, служившей у Арсеньевых в доме. Малый -- темный приказчик, "молодец" из суровской лавки,-- оказался, правда, тупицею, зато стремление к знанию являл неподдельное, а волю учиться -- железную. Борис умолил Квятковского заняться с Тихоном по русскому языку, сам просвещал его по арифметике, истории и географии, а Соню чуть не силою заставил преподавать французский язык.