XV
В арсеньевском мезонине у Марины Пантелеймоновны пел сверчок, стучали часы-ходики, шуршали в старых обоях тараканы, потрескивала плохая, со Смоленского рынка, мебель, обладающая способностью рассыхаться круглый год, впредь до обращения в точеные поленья, которые потом зачем-то опять склеиваются, опять рассыхаются,-- так и нет им конца и извода. Московские хозяйки средней руки мебель эту, неизвестно за что, чрезвычайно как любят. Лампа под пестрым абажуром распространяла в просторной, но низенькой комнате бледный и неприятный свет,-- все предметы в нем казались мертвенными, словно иссохший прошлогодний лист. Здоровому дышалось здесь трудно: пахло болезнью и лекарствами -- шибко зажитою спальнею без вентиляции, салом, мазями и травами, кушаньем, деревянным маслом. Из горы одеял и подушек, очень чистых и изысканно-тонкого белья, выставлялось нечто вроде полной луны оранжевого цвета. На луне изредка мигали твердые, малоподвижные глаза, с опухлыми веками и почти без бровей, и -- точно тучки пробегали -- шевелились мягкие морщины жирной, подвижной кожи, придавая луне выражение угрюмое и саркастическое. Луна эта, с тушею в одеялах и подушках под нею, была Марина Пантелеймоновна.
Уже с полчаса как вошел к ней Антон Арсеньев. Между ними происходит одно из тех странных свиданий, над которыми в доме потихоньку издевались:
-- Заперлись черт с ведьмою: шушукаются -- шепчутся, на погибель душ уговариваются.
Антон сидит у стены, на жестком, клеенчатом диване, положил на его спинку затылок и смотрит... Взгляд его, тяжелым, отвлеченным каким-то любопытством прикованный к лунообразной оранжевой маске между подушек, холодно неподвижен. Марину Пангелеймоновну он, по-видимому, нисколько не смущает: привычная к странностям своего молодого гостя и погруженная тоже в далекие свои думы, она как бугцо даже не замечает, что на нее уставились знакомые, изучающие таза. С той минуты, когда вошел Антон и сел на диван у стены, между ним и Мариною Пантелеймоновною не сказано еще ни одного слова.
Здоровенный рыжий прусак, путешествуя по дивану, перебежал руку Антона. Молодой человек вздрогнул от щекотки, отряхнулся...
-- Гадость какая!
-- Раздави,-- сказала Марина Пантелеймоновна.
Голос у нее звучал медным хриповатым звуком, словно пробили старинные часы.
-- Не люблю.
Луна ухмыльнулась.
-- Тараканов жалеешь, а людей давишь?
-- Я не из жалости,-- нахмурился Антон,-- хрустят они при этом... противно!..
-- Да ведь люди-то,-- равнодушно сказала Марина Пантелеймоновна,-- все они так больше жалеют -- из противности... и все!.. Противно,-- ну надо убрать противное с глаз долой либо мимо его поскорее пройти, не видать, не трогать, чтобы душу не мутило... в том и жалость вся!.. А таракану спасибо: хоть разговорились... А то ты меня сегодня избуравил глазищами... уж я было и пужаться начала!
Она засмеялась тяжело, металлически, словно телега с железными брусьями протарахтела. Антон смотрел на нее опять с прежним мрачным любопытством.
-- Я тоже рад, что мы заговорили,-- сказал он медленно и тихо.-- Мне странное казаться начинало...
-- Ты не признавайся громко-то: свяжут,-- насмешливо заметила Марина Пантелеймоновна.-- Давай, брат, про это вдвоем знать...
Антон продолжал с тою же пристальностью взгляда и мерностью речи.
-- Когда я сижу вот так пред тобою, гляжу и молчу, мне иногда вдруг представляется, что все это не так, и я -- не я,-- ты -- не ты... В особенности, ты --не ты!..
-- Так! -- захохотала, весело жмурясь и прыгая жирными щеками, оранжевая луна.-- Кто же я, коли не я? Черт, что ли?
-- А кто тебя знает? Так... зримое... Может быть, ты в бреду мне видишься? Как мара... сон...
-- Вся жизнь, брат, сон! -- с удовольствием потянувшись в креслах своих, возразила Марина Пантелеймоновна.
Антон даже встрепенулся и -- будто с веселым испугом -- посмотрел на нее.
-- Ну вот эти слова... откуда они у тебя, если ты -- ты? Разве ты можешь -- такие слова? Ты -- Марина Пантелеймоновна?..
-- А что в них? Я, какие слова знаю, все могу. Запретных нет. Язык у меня свободный.
Антон молча встал, расправил плечи и заложил руки в карманы, покачиваясь на каблуках.
-- Жизнь есть сон -- это Кальдерон сказал.
-- А кто он? -- спросила Марина Пантелеймоновна.
-- Писатель. Для театра пьесы сочинял.
-- Француз, поди?
-- Испанец.
Луна зевнула, открыв рот, как жерло погасшего вулкана, и с безразличием изрекла:
-- Знавали мы с барынею и испанцев. Вот ты, Антон Валерьянович, говоришь, что сон,-- начала она после долгого молчания.-- А как ты иначе рассудишь? Что настоящее, что обманное... путается оно, мешается! То ли в памяти, то ли одна моя фантазия,-- не разберу. Ну вот скажи ты мне на милость: была я с родительницею твоею, покойницею Натальею Борисовною, в Париже или не была?
Антон отвечал вполне серьезно:
-- Ты рассказываешь, что была.
-- Да, может быть, я сон ввдела, и сон тебе рассказываю?
-- И другие говорят...
-- А, может быть, и они обо мне только такой сон видели?
-- С какой же стати ты всем им сразу сниться будешь?
-- А чего нет? Они мне снятся, я им... так оно... переплетается... в том и вся жизнь! Я твой сон, ты мой, сны друг о дружку колотятся, а естества-то, может быть, и вовсе нет никакого... О-го?!
Луна опять раздулась щеками и затарахтела железом. Антон болезненно сморщился и взялся за виски.
-- Марина Пантелеймоновна! Не надо, матушка! у меня сегодня голова совсем нехороша...
-- Когда она у тебя хороша-то бывает?.. Ой, Антошка, Антошка! Не отвертишься: сидеть тебе на цепи!
Луна мигала, смеялась, скалила зубы. Арсеньев насильственно улыбнулся,-- скорее, впрочем, судорогою ему щеки передернуло...
-- По крайней мере, там тебя не буду видеть,-- притворным голосом возразил он.
Луна прищурилась:
-- Ты думаешь? так ли?
Антон отмахнулся от ее самоуверенного и глумливого вопроса, но вяло и робко, словно человек, сознающий свою беспомощность пред нападением с заведомо слабой стороны. Он даже и ногою притопнул слегка, и голос его прозвучал высоко -- детски раздражительною и жалобною угрозою:
-- Не начинай!
Марина Пантелеймоновна покачала головою.
-- Баба ты, баба!
-- Ну и пусть!.. Не надо!..
-- Я намедни думала, жизнь свою вспомнила,-- говорила Марина Пантелеймоновна, водя глазами за ходящим Антоном, как заводной китаец.-- Сон, брат!.. истинный сон! То есть вот как: либо все то сон, что со мною было, либо сон, что я сейчас здесь без ног лежу под одеялом этим пакостным и гляжу на абажур этот гнусный... Умная голова! Меня в костюме нижегородской молодицы во дворец к французскому императору представляли, и он меня по щеке потрепал и сказал: "Тре жули..." {"Очень хорошенькая..." (фр. très jolie).} Что он -- жив, император-от ихний?
-- Давно помер.
-- Наполеон-то?
-- Наполеон.
-- Ин, пухом земля над ним! Усатый был господин... А на его месте -- кто?
-- Никого нет. Во Франции теперь республика.
-- Что?
-- Республика. Сами собою управляются. Ни императора, ни короля...
Луна пожевала губами, как будто неожиданность доставила ей величайшее удовольствие.
-- Вот видишь, Антошка,-- сказала она,-- уж и не бывать их даже там!.. Нешто не сон?.. А я помню: сарафан красный с позументом, кокошник нижегородский высокий, поднизь жемчужная... да! И по щеке трепал... Бородка козлиная и очи пивные... Ну зачем он мне был, скажи пожалуйста?
-- Пожалуй, что права: тебе не надобен.
-- И я ему?! для чего это так надо было, чтобы я, ростовская баба, козыряла перед французским царем в Париже, одетая в сарафан нижегородский, а он меня по щеке трепал?! С чего он умер-то? Ровно бы и рано? Мужчина был еще свежий.
-- Каменную болезнь имел. В плену умер. Неприятелем разбитый, трона лишенный.
Марина Пантелеймоновна залилась искреннейшим и веселейшим смехом.
-- Что с тобою?
-- А может быть,-- выговорила она, захлебываясь и пуская пузыри на губах,-- а может быть,-- когда в плену-то он, говоришь, сидел,-- может быть, он тоже вот так-то, невзначай, обо мне вспоминал, как я сегодня о нем вдруг раздумалась?! То-то, небось, удивлялся: откуда ко мне такая баба взялась? И зачем она мне была? И когда я такую чудачиху мог видеть? И почему она мне надоедает -- в мысли лезет?.. И она у меня -- сон, и я у него -- сон... Так снами, брат, друг перед дружкою невесть для чего и пролетели...
Антон, присев на край стола перед нею, молчал.
-- Я тебе вот что, Антоша, дружок, скажу,-- продолжала Марина Пантелеймоновна уже серьезно и ласково.-- Когда я была молодая девчонка, жила у отца на деревне, погнала меня мачеха в лес по грибы... А я под кустом и уснула... Что видела тогда во сне, не помню, но только проснулась,-- кругом прыгали собаки на сворах, кони ржали, охотники в рога трубили...
-- Ну слыхал, слыхал! -- нетерпеливо перебил Антон.-- Дедушкина охота тебя нашла, и дедушка тут же, с места в карьер, в тебя, сонную, влюбился... Сто раз слыхал! знаменитый фамильный анекдот! Можешь не повторять...
-- Да...-- задумчиво вспоминала Марина Пантелеймоновна, не обращая внимания на его раздражение,-- так, босоногую, под буркой, как черкес какой-нибудь, и привез меня в усадьбу... в хоромы взял... А там и пошла, и пошла жизнь... маменька твоя... Париж этот... Да!.. Что ты мне испанцем в нос тычешь? Видала всяких!.. Папенька твой... Да! Тоже ведь и муж у меня как будто какой-то был... а совсем я его не помню... Теперь вот вдруг, ни с того ни с сего, без ног лежу... чудное дело!.. Вся жизнь была не по порядку, все необнаковенное... И сдается мне часто: а вдруг -- ничего не было? А вдруг я -- все это -- еще под кустом лежу и сплю? и вот -- проснусь, подберу лукошко, пойду домой на село, мачеха меня вздует, что с пустыми руками пришла...
-- Рада была бы? -- сухо спросил Антон.
Луна шевельнула красными пятнами, которые заменяли ей брови.
-- Не знаю, братик. Я своею жизнью довольная... Спалось хоть недолго, зато снилось хорошо.
-- Что хорошего-то? -- презрительно бросил ей молодой человек.
-- Как -- что хорошего?
Красные пятна на луне всползли еще выше.
-- Как -- что хорошего? Пятидесятый год небо копчу, а не было того случая, чтобы я не на всей своей воле жила, чужую команду над собою принимала!.. Ну-кася! Проживи так другая баба,-- покажи мне, сделай милость, пример! Хоть издали полюбуюсь!.. Нет, мне за жизнь свою очень можно себя благодарить! Я собою много довольна!
-- Кулак ты! -- задумчиво сказал Антон.
Луна широко улыбнулась.
-- Пущай кулак,-- да не тюря!
-- И все-то ты хвастаешь, все хвастаешь,-- говорил Антон, всматриваясь в луну с враждебною сдержанностью.-- Команды она над собою не знала! Воли чужой не исполняла! Дедушка, крепостную, нагайкою дул...
-- Дул,-- спокойно согласилась Марина Пантелеймоновна, даже как бы и с кротостью.-- Изменяла я ему очень: землю у нас тогда межевали... землемерики молоденькие, кудрявенькие... Ну и дул! Другую бы -- живою в землю закопал, а меня не мог,-- любил очень... только дул. Отдует, а потом ревет... суток трое не ест, не пьет, прощения просит, у комнаты моей в запертую дверь лбом стучит, из горницы в горницу на коленках за мною елозит, пол-то чище метлы выметет... Дул! Как же, злодей был: очень даже часто и чрезвычайно крепко дул...
-- Не все он за тобою на коленках ползал,-- с тою же назойливою, сухою злобою спорил Антон.-- Не ты одна про эти времена мне повествуешь... Слыхал я!
-- Что? -- холодно спросила Марина Пайтелеймоновна.
-- А то, что -- наконец, псарям он тебя отдал своим... да! псарям! Это -- не на коленках!.. Не было?..
-- Было.
-- Ага! Своя воля?!
Марина Пайтелеймоновна слегка потемнела лицом, кривя рот неестественною, суровою усмешкой.
-- А то чья же?
-- Своя!!! как тряпку швырнул! Псарям! Мяса кусок! жрите!
-- И колодцев в усадьбе три было,-- протяжно сказала Марина Пайтелеймоновна,-- и речка глубокая с омутами... И отравы крысиной знала я, где взять из кладовки... А вот -- живая сижу пред тобою, ничего... тридцать два года с тех пор отмаячила! Значит, имела я волю жить... и живу!
-- Да, да! А дед себе на охоте нечаянно заряд в левый бок всадил? Ты к этому, что ли, ведешь? Не хвались! И без того все знают!
-- Дела у них, сказывают, тогда в большое расстройство пришли...-- равнодушно протянула, как пропела, Марина Пайтелеймоновна.
-- Врешь! -- оборвал ее Антон,-- врешь! Любви своей и зверства своего он не вынес! В скорби от твоего предательства и в ужасе от позора, которым покарал тебя, он застрелился!..
-- А, батюшка! -- спокойно отстранила его Марина Пантелеймоновна,-- вины чужой мне на плечи не сваливай!.. Ежели человек берет себе на совесть тягу, так пусть сперва примерит, в подъем ли. А взял не в подъем, сам на себя и пеняй, когда задавит.
Она затарахтела своим железным смехом.
-- Я ж его остерегала, что много на себя берет... Только он глупый был, недогадливый... Даже и тогда говорила, когда он меня к псарям, которыми попрекаешь, по двору за косу волочил... Он тащил, а я ему грубого слова не сказала... Только одно твердила: "Ой, Никита Антонович, сладишь ли? Ой, берегись, родненький, совладаешь ли?.." Глупенький! Он думал, что я его дразню, будто он меня не осилит. Эка невидаль, подумаешь, этакому здоровенному мужчинище с девчонкою не управиться. Голова с мозгами! Мне восемнадцать лет тогда едва минуло. Я худенькая, тощенькая была, как былинка. Не о себе я... его, дурака, предупреждала, что он с самим собою не сладит и сердце его такого дела не вместит!.. Не понял! Ну и того...
Луна выразительно моргнула и на мгновенье осталась с закрытыми глазами.
-- Ты знала, что он застрелится? -- тихо спросил Антон.
-- А, конечно, знала... то есть -- застрелятся ли, иначе ли как, но что пережить не должны... и руки на себя наложат...-- подозревала...
-- И не остановила? не спасла?
-- Вона? -- с удивлением воскликнула Марина Пантелеймоновна.-- Этакой срам на себя принявши, я же и спасай?!
Она засмеялась сухо и громко.
-- Мне тогда Митрий-доезжачий говорил: "Беги в город, губернатору жалуйся! теперь этого нельзя, что он дерзнул, за это строго..." А я молчу: зачем мне губернатор? что мне свой стыд по людям разносить? Кто наблудил, тот сам себя и накажет.
-- Звал ведь он тебя назад-то к себе... каялся...
-- Звал, да я не пошла. Ты вот дразнишься,-- "как тряпку",-- хочешь меня в гнев привести... Нет, Антошенька, душенька! Человека, который с характером, как тряпку не отшвырнешь!.. Она, тряпка-то брошенная, вокруг шеи обернется да и задушит!.. Мы с маменькой твоей, покойницею, людьми пошвыривали, точно,-- в достаточности! И хорошими, случалось, людьми... А собою швырять мы никому не позволяли, нет! За себя постоять умели...
-- Развратничали вы вместе,-- больше ничего! -- пробормотал Антон себе под нос, нервно и злобно.
Марина Пантелеймоновна ничего на это не ответила, только посмотрела на него пристально и остро. Антон вспыхнул в лице, хрустнул переплетенными пальцами своих худых рук, что обозначало у него большое волнение и смущение, и отвернулся.
-- Баба ты! баба! -- протяжно повторила Марина Пантелеймоновна.
Антон взглянул на нее с угрозою.
-- Наш дом -- отживший, мертвый! -- сказал он с расстановкою.-- Труп семьи, труп рода... конец! разложение! В старой детской книжке, в "Путешествии под водою" помню я картинку: осьминог охватил матроса щупальцами,-- присосался к нему со всех сторон и уже не оторвется, покуда не втянет в себя все соки тела, и останется от трупа кожаный мешок с костями... Вот ты -- в этом мезонине своем -- напоминаешь мне такого осьминога. Сидишь ты, гниешь наверху, а незримые щупальцы бегут от тебя и оплетаются вокруг нас... Дом тобою окружен, наполнен! В воздухе нашем твое дыхание разлито! На всех нас, Арсеньевых, лежит твое прикосновение, как печать какая-нибудь, на каждом ты оставила грязное, гнилое пятно... И так -- тридцать с лишком лет! Дедом началось, внуками продолжается... Удивляюсь... как никому из нас не пришло в голову отделаться от тебя!
Он сделал рукою угрожающий жест, будто щелкнул курком револьвера.
-- Как никому? -- искусственно изумилась Марина Пантелеймоновна,-- помилуй, батюшка! ты первый на меня сколько бросался... один раз шаром кегельным в голову запустил: мало-мало мимо виска просвистал шар-от!.. А с ножиком-то охотничьим кинулся? Забыл? Только что сильная и ловкая я в то время была, успела схватить тебя за руки... А то бы пырнул и шабаш! Озорником рос, сударь Антон Валерьянович! Самый бешеный у тебя нрав...
Антон стоял красный, хмурый. Марина Пантелеймоновна продолжала:
-- И -- что-й-то, право? Тридцать пять годов живу я в доме и все одни и те же слова слышу... Дедушка грозил: "Убью!.." Папенька, бывало, тоже ногами топает, быдто коза на волка, кричит: "С глаз долой! вон! убью!.." И ты вот теперь тоже -- про убивство... И никто не убил! Все намеряетесь! И дедушка, и папенька, и сынок... Зачем бы и орать пустое? Только воздух беспокоите...
-- Руки у нас, видно, на тебя не поднимаются! -- с большим усилием над собою усмехнулся Антон,-- дорога ты нам очень!.. С дедом жила, с отцом жила, сына развратила,-- нам ли с тобою так просто расстаться? Любовница трех поколений!
Марина Пантелеймоновна почти с сожалением остановила на нем жесткие глаза.
-- Что поминать? -- сказала она.-- Ругался бы в седьмом году назад, когда я еще землю топтала, а теперь я забыла все... я старуха стала, человек безногий... Оплыла, как квашня, облысела, брови вылезли... Я не женщина, покойник живой, могила телесная!.. Что тут поминать, каких мужчин я любила, какие меня любили? И совсем тебе не за что меня упрекать и зверем глядеть на меня... Развратила,-- говоришь... Да -- разве это я была? разве такая Марина тебя развратила? Энту, брат, Марину -- говорю тебе: и ты, и я во сне видели... На сон лютуешь! Не горячись!..
-- Я человек не злой,-- сказал Антон очень спокойно.-- Я живу дурно, на душе моей много гнойных язв и грязных пятен, но злости для злости в ней нет... Но тебя, Марина Пантелеймоновна, я ненавижу. Это я искренно тебе говорю.
-- Спасибо и на том,-- столько же спокойно приняла его слова Марина Пантелеймоновна.-- Удивительно мне только одно: зачем тебя ко мне, ненавистной, черт сюда носит? Ненавидишь, так и забудь, не бывай! Что нам друг перед дружкою дразниться-то? Надразнились!
-- Забудешь про тебя! Ты о себе напоминать умеешь!.. Он тихо прошелся по комнате под неотрывным насмешливым взглядом теперь совсем круглой оранжевой луны.
-- Балабоневскую свою давно видел? -- произнесла Марина Пантелеймоновна медленно, с значением.
-- Вчера... Зачем тебе?
-- Ага! То-то!..
-- Какое тебе дело?
-- Да ведь всегда оно у тебя так, Антоша: ежели ты сегодня с нею амуры развел, значит, назавтра жди тебя сюда, наверх, ко мне,-- будешь перед глазами основу сновать и меня неприятностями шпынять. Сам наблудит, а с меня взыски.
Антон молчал.
-- Это потому, что довольно стыдно тебе,-- поучительно решила Марина Пантелеймоновна.-- Со стыда в тебе злость окаянная бушует... Ищешь, на ком сорвать свое сердце. Ну -- кто же удобнее старухи безногой? Ругай как хочешь, уйти не могу!
Антон прервал ее, внезапно и с силою ударив по столу ладонью.
-- Ну да! -- крикнул он,-- ну да!.. Именно так! ты права!.. ты всегда права, потому что у тебя в мозгу -- змея спрятана холодная, ядовитая и умная! Да! Именно, когда я весь на позоре и самому себе противен, тогда и тянет меня к тебе... неутолимою враждою тянет! Потому что во всей грязи моей,-- и в Балабоневской этой,-- ты виновата и твой предо мною ответ!..
Марина Пантелеймоновна делала презрительные гримасы и хохотала.
-- Ах, скажите пожалуйста! Да неужели? -- прерывала она его между речи.-- Нет, Антошка, тебе, в самом деле, пора сидеть в чулане, где -- матрасы вместо обоев!.. Да кто с нею живет-то -- я или ты? Сводила я вас, что ли? Я и в глаза ее не видывала, твою Балабоневскую, от людей только о ней слышу.
Антон стоял перед нею, скрестив руки на груди, с искаженным лицом и горящими глазами.
-- Ненавижу я тебя! Ненавижу! -- с наслаждением говорил он,-- за то ненавижу, что ты была моею первою женщиною! За то, что отравила ты меня собою! яд твой во мне... и вытравить его из себя я не могу!.. У других молодых людей первая любовь бывает. Даже если первой любви не дал Бог, так хоть первая-то женщина им в представлении изящном явится, и красивым обманом, как лучом, по душе скользнет... А у меня ничего не было!.. И первая моя женщина ты!.. Ненавижу!
-- Пора бы и забыть,-- язвительно сказала Марина Пантелеймоновна,-- давненькое дело было...
Антон не слушал и восклицал:
-- Четырнадцатилетнего мальчишку ты коньяком спаивала и мерзостям учила! Дьявол ты! Четыре года отравляла меня... грязь в душу и в мысли вливала! Ну и хорош вышел! Твое создание... Уж не бывает распутнее-то! Радуйся!
-- А и понятливый же ты мальчишка был! -- злобно заметила Марина Пантелеймоновна.-- Маменькина кровь... Я тебя ведь за то и люблю больше, Антоша, что ты на покойницу похож. Душонка у тебя дряблая, арсеньевская, а кровь ее -- Натальи Борисовны, госпожи незабвенной, друга радостного... А на том, что в то время лета тебе не вышли, прошу извинить: точно, что виновата. Да что же делать, если был такой мой каприз? Сорокалетнюю бабу всегда, брат, к подросткам тянет. О вкусах не спорят! Мало ли какие вкусы бывают? Вон ты к Балабоневской примазался,-- вся Москва, говорят, над тобою за нее смеется, а я -- ничего: понимаю и не осуждаю...
В голосе ее было много глумления, которое язвило Антона в самое сердце, жгло, принижало, выводило из себя.
-- Еще бы ты меня не понимала! Еще бы тебе меня осуждать! --заговорил он с нервным смехом и угрожающей иронией,-- и без того я тебе навсегда осужден!..
-- Да ведь ты же просил об этом не начинать? -- возразила Марина Пантелеймоновна.-- Жаловался, что у тебя голова сегодня нехороша? А, между прочим, сам начинаешь!
Антон повелительно отмахнулся от нее рукою: теперь ему уже было не до того. Он ходил и рассуждал:
-- Я не знаю, за какие грехи ты послана нашему роду, но это -- роковое проклятие разразилось чрез тебя надо мною... Да! Это рок!.. Семья нервная, впечатлительная, вырождающаяся, характеришки зыбкие, восприимчивость внешняя до болезненности чутка, словно у фотографической пластинки... И вдруг -- ты!.. Безжалостное, самодовольное, избалованное тело, старая самка, нерассуждающая, похотливая и повелительная,-- и больше ничего! Души у тебя нет! Пар у тебя вместо души, как у кошки! Ни жалости, ни совести, ни любви, ни веры: сама была зверь и на всех других людей как на зверей смотрела... Теперь, когда ты уже не женщина, но могила живая, когда тело твое разрушилось и чувственность от тебя отлетела,-- я не понимаю: чем и во что ты живешь? Ведь ты же вся была из одного сладострастия вылита!.. Для холодного и жестокого разврата на свет родилась!.. Людей ты, как тараканов, давила -- и правду говоришь: кроме своих прихотей властных, счетов ни с чем не хотела знать... И не знала! И вот ввалилась ты капризным телом своим в жизнь мою, едва расцветавшую, чуть мерцающую, всю мою душу сразу скомкала и опоганила, вбила себя в детское воображение, как клин молотом,-- да так и осталась... Можешь торжествовать: я не отвязался от чувственной памяти о тебе до сих пор,-- и, вероятно, не отвяжусь никогда! Таким несчастным, как я, не проходит это даром,-- кто и при каких условиях разбудил в них первые желания!.. Важное это позабыли люди и не хотят знать, какое важное! Иначе бы они лучше берегли нас, мальчиков, когда мы созреваем в людей! Раннее падение и первая женщина -- это призраки на всю жизнь... Смейся! смейся! Скаль зубы! Ты знаешь,-- потому и радуешься... За Балабоневскую надо мною издеваешься, а сама ликуешь, потому что в Балабоневских-то этих свою школу во мне признаешь,-- что не ушел я от твоего разврата, что все я вокруг твоих воспоминаний верчусь и в Балабоневских разных тебя ищу!
-- Много ты раз мне это говорил,-- совсем уже кротко возразила Марина Пантелеймоновна.-- Что же? я не спорю: такое бывает. Но очень ты ошибаешься: ни чуточки я этому не рада. Напротив, только одного я желаю, чтобы ты бросил всякие свои похождения, остепенился и женился по-хорошему, взял честную барышню из доброй семьи...
Антон болезненно съежился,-- так и дернуло его по всему телу...
-- Марина Пантелеймоновна! Что -- тебе доставляет большое удовольствие колоть меня и мучить?
Она, пропустив мимо ушей, точно и не слыхала, договорила:
-- Вот попробуй счастья, посватайся опять к Ратомской барышне... Может быть, теперь и отдадут?
-- Оставь! -- быстро крикнул Антон.-- Пощади! Позволь сохранить хоть один уголок в сердце чистым!..
-- Уж и слова не скажи?!
-- Не надо!..
-- Хорошо: не она одна... Другую возьми! Из себя ты молодец, ученость получил, состояние имеешь,-- за тебя всякая с удовольствием выйдет... Вон --хоть Мутузову нашу, Лидию Юрьевну, посватай; глазки у нее на тебя горят.
Антон злобно усмехнулся,
-- На всех у нее горят! Вот еще цацочка! Тоже нашего поля ягода... Нет, уж если выбирать, то моя Балабоневская хоть добрее... Я все думаю, что эта Лидия женит на себе -- но не меня, а моего почтенного родителя...
-- Пока жива, не допущу,-- холодно возразила Марина Пантелеймоновна.
-- Тебе-то что? -- искренно удивился Антон.
-- То, что мне в моем мезонине хорошо, и ни съезжать из него, ни молодой хозяйке покоряться -- нет такого моего намерения.
-- Нельзя мне жениться на порядочной девушке,-- задумчиво говорил Антон.-- Совесть у меня хоть и с ущербом и путаная, но имеется и иногда говорит громко. Кто сам отравлен заразою нравственною и успел сознать ее в себе, не должен прикасаться к здоровым... Я был женихом...
-- Это -- когда ты из-под венца-то сбежал? -- засмеялась Марина Пантелеймоновна.-- Уморушка!
-- Да. Женихом Юленьки Лбовой. Хорошая девушка, совсем прелестная: красивая, умненькая, грациозная, с сердцем, с образованием и чиста, как сердцевина апельсина... Она любила меня, нравилась мне, приводила меня в умиление; редко с кем я чувствовал себя так тепло, так дружески хорошо... Даже не дружеское, а подружеское чувство какое-то было!.. Глаза светлые, до дна видны: чистенькое, невинненькое, беленькое существо... Кошечка в голубом ошейнике!.. Три месяца я женихом ее почитался... И -- хоть бы когда-нибудь страстный порыв к ней!
-- Не по дедушке, стало быть, ты пошел,-- вставила словцо Марина Пантелеймоновна.-- Тот бы за этакою побежал, высуня язык, хоть на Буян-остров!.. Девушник был, козел старый!
-- А я от нее убежал... потому что уж очень страшно и нечестно мне показалось. Молчит при ней мое воображение, не отзывается кровь... А тетка ее тут шмыгала -- в твоем былом роде, самочий типик! И вот,-- среди самых-то милых чувств, благородных мыслей, прекрасных нежных слов,-- у меня в уме всякий раз -- как жаба прыгнет: надо будет ужо тетку эту с дачи, что ли, домой проводить, в Москву отвезти... Есть шансы провести час в радости!.. Понимаешь: твоя закваска и накипь бурлят! Так что -- тут же и о тебе идея: расскажу потом Марине Пантелеймоновне, то-то будет хохотать!.. Ужасно эта тетка похожа на нее в былые... в наши времена!.. Опомнишься: да -- что я? где я?! Ведь я жених! И чей?! Юленькин, светлой души, самой чистоты и невинности... И опять леденею и в подругу мужеска пола обращаюсь: что мне с Юленькою в любви изъясняться, что рассматривать альбом рисунков для русского шитья,-- все равно, одинаково вкусно. Так,-- тихое, глупое умиление в душе, и будто сверху порошит чистым первым снежком,-- чувствительно и... прохладно. А от тетки -- платьем она меня заденет,-- и кровь в голову бросается, и начинаю брендить и быть дурак дураком! Юленька в наивности принимает это на свой счет, что я, должно быть, очень влюблен в нее и "страдаю..." Это-то объяснили ей, что мужчина, если влюблен, повинен "страдать" и "страдает", а девушка любимая должна его "жалеть..." И она "жалела" -- со всею добросовестностью и наивностью настоящей чистоты. А мне стыдно, совестно, ужасно... Ну и не выдержал раздвоения, сбежал. Нельзя, нельзя! Взять за себя такому, как я, такую, как Юленька,-- да это честнее привить ей дурную болезнь...
-- Ты бы на обеих женился, душенька,-- захохотала Марина Пантелеймоновна,-- с Юленькой бы о чувствах разговаривал, а с теткою жил...
Антон сказал, нахмурясь:
-- Да... Только смеяться тут нечему. Я думаю, что это самое странное между мужем и женою, когда он, чтобы ласкать ее, должен вызвать себе воображением призрака другой женщины или, когда она под его поцелуями закрывает себе и глаза, и память, чтобы думать, будто ее обнимает другой мужчина... Это, значит, они уже не друг с другом живут, а -- с воображением своим, со снами...
-- Ага! -- с торжеством сказала Марина Пантелеймоновна,-- вернулся-таки на свое, с чего начал. Вот оно -- то самое, чего не хотел слышать,-- про сны-то, как во снах люди жизнь проводят...
-- Да... И если сны грязны, мучься ими один или дели их с такою же грязью, как ты сам! Не навязывай себя душе чистой, чтобы не осквернить ее, чтобы своими погаными снами не разрушить ее прекрасных снов.
-- Ну уж это -- твое дело... Мудришь, брат! Пополам распоролся...
Антон печально кивнул головою.
-- Да! И не сошьешь!..
-- Снами-то не брезгуй,-- лукаво заметила Марина Пантелеймоновна,-- не очень их ругай. С ними, брат, легче... Жизнь тяжелая покажется -- с непривычки-то,-- если вовсе без них.
-- Я не брезгую. Кем я могу брезговать? Как? Я сам всех хуже... Напротив, ввдишь,-- отказался покуда от надежды выбраться из снов... Сама же попрекнешь меня Балабоневскою! А уж она ли -- не сон? Только унижение от них -- снов этих -- в душе беспредельно накипает, и ненависть против всех вас растет и пенится... Я тебе не шутя сказал, что я тебя ненавижу. Не всегда... Нет... Сегодня, например, я могу говорить с тобою, без искушения ударить тебя по темени вот хоть этим -- с комода -- кирпичом для иголок... а потом опрокинуть на тебя горящую лампу с керосином... будто приключился пожар и сгорела в нем без остатка забытая в общем перепуге безногая, беспомощная и никому не нужная старуха...
Он замедлил речь и искоса посмотрел на Марину Пантелеймоновну, проверяя впечатление, которое производят его слова. Оранжевая луна сияла гладко и невозмутимо. Антон с гримасою усталости и нетерпения договорил:
-- Но часто, очень часто, поднимаясь к тебе в мезонин,-- слово даю тебе! -- я сам не знаю, совладаю ли с собою,-- так горит душа моя мстить тебе за себя, и кровь вступает в мозг, и руки тянутся к твоему горлу...
-- Я знаю,-- очень мирно сказала Марина Пантелеймоновна.
-- Зачем же ты рискуешь тогда -- принимаешь меня и остаешься со мною наедине?
-- Ты меня не убьешь.
Антон криво улыбнулся.
-- Это ты опять -- что убить тебя напрасно грозятся уж три поколения Арсеньевых? Берегись, Марина Пантелеймоновна! За три поколения бесхарактерных людей мечта убийства могла воспитать хорошего убийцу...
Но она покачала головою и твердо произнесла:
-- Ты, может быть, кого-нибудь и убьешь... только не меня! нет, Антон, не меня!
Он зорко уставился на нее.
-- Почему?
Марина Пантелеймоновна вся расплылась улыбающимся лицом.
-- Потому, Антошенька, что уж очень ты меня боишься!