-- Какой ужин, матушка Маргарита Георгиевна! Бог с вами! Люди скоро завтракать встанут. Вы посмотрите: белый восток!.. Дотанцевалась молодежь!
-- Нет, это вы, старички, в карты доигрались! -- засмеялась в глаза Арсеньеву-отцу Ольга Ратомская, целуя мимоходом полусонную мать.
-- Да уж кто бы ни виноват... Борис! Софья! Молодая гвардия! собирайтесь домой... живо!..
-- Так мы их и отпустили! так и отпустили! -- весело пела Ольга.
-- Вам хорошо беситься, а мне утром -- ступай в Москву, суди-ряди дела человеческие!..
-- Так и отпустили! Так и отпустили!
-- Если надо утром в Москву, то не стоит и спать ложиться, Валерьян Никитич! -- фамильярно крикнул с террасы Квятковский.
Старик посмотрел на него суровым взглядом, очень комическим с его широкого, дряблого, по-бабьи добродушного, безвольного лица.
-- Вот они как разговаривают, нынешние: не ложись! -- велят... А если я в председательском резюме смешаю обвинение с защитою? Хорошо будет? А?
-- Что вы на нынешних? За что? -- польстил Квятковский.-- А как, бывало, сами в Дерпте шалили? Там до сих пор живут легенды... Об Языкове забыли, о Соллогубе забыли, а ваше превосходительство памятуют!..
-- А вы были в Дерпте? -- ласково спросил сразу смягченный старик.
-- Да, меня и оттуда выгнали...-- отвечал многообещающий молодой человек.
Валериан Никитич ушел, но Соню и Бориса Ратомские отстояли. Ужин хозяйка сбыла с рук быстро: и самой усталой Маргарите Георгиевне, и прислуге, сбившейся с ног за трудный день, хотелось поскорее отделаться от утомительных гостей. Но молодежь, бессонная и возбужденная, совсем не намеревалась разойтись так рано.
-- Мама, да идите вы спать! -- уговаривала втихомолку Ольга,-- что вы мучите себя, в самом деле? Никто нас не похитит. И наконец здесь Алиса Ивановна...
-- Посмотри ты на Алису Ивановну! полюбуйся! -- с добрым негодованием возражала смирная старуха.
Бедная француженка, присев в зале на соломенное дачное кресло, спала глубоким сном к великому восторгу Федоса Бурста, внимательно наблюдавшего через окно, как она кивает длинным, галочьим носом.
-- Хорош сторож твоя Алиса Ивановна! Совсем замотали старуху. Разве можно так мучить пожилого человека? Ей тоже пора в постель!
-- Мама, да на что нам стража какая-то? Честное слово, не убежим!
-- Знаю, что не убежите! А что скажут люди?
-- Какая вы! Кристальцевы оставили же Любочку, а сами ушли домой.
-- Разве что...-- сдавалась старуха: ее смертельно тянуло спать.
Дать же юным гостям понять, что не грех бы и по домам, она жалела. "Что же в самом деле? Надо веселиться: один раз молоды!.. И не каждый год сговоры справлять будем! Олечкин праздник!.."
Незаметно скрывшись, Маргарита Георгиевна все-таки вызвала к себе Евлалию.
-- Ты следи, пожалуйста, чтобы Володя не пил больше вина... ни одной капли!
-- Хорошо, мама. Да он и без того не пьет. Ох, мама! Совсем у вас на лице глазок не стало...
-- Смейся, смейся над старухою!.. Я, дружок, и без глазок все вижу... Отчего Федор Евгениевич сегодня не в духе?
Евлалия вспыхнула.
-- Я не заметила.
Мать подавила страшный зевок и погрозила пальцем.
-- Ты весь вечер Брагину в рот смотрела!.. Красно говорит!
-- Ах, мама!
-- Ну хорошо, хорошо... Завтра!.. То есть сегодня... Господи!.. совсем сплю...
Евлалия побежала к молодежи, а Маргарита Георгиевна хотела было разбудить m-me Фавар, удившую носом рыбу уже до самых колен и не без присвиста,-- сказать ей, чтобы и она шла к себе наверх, на покой,-- но эгоистические соображения матери семейства превозмогли.
"Пусть уже посидит, бедняжка,-- размышляла Ратомская, поднимаясь по лесенке в свою спальню.-- Все-таки приличнее... Хоть и спит старуха, но как будто барышни и не одни с молодыми людьми... Мои -- ничего, Любочка -- ничего, Соня, хотя придурковата, тоже ничего, но вот Лидия: эта -- яд!.. А Брагин все говорит! -- прислушалась она.-- Даст же Бог человеку такой дар!.. Язык -- чисто железный! Как он им себе зубы не выколотит?"
Брагин, действительно, разговорился хорошо, пламенно, ярко. Из сада он пришел немножко облитый холодною водою и потому надутый. К тому же он не танцевал и скучал смотреть, как танцуют другие. Но за ужином он опять оживился, поймав ухом интересный спор между своею соседкою, Лидией Мутузовой, и ее vis-à-vis {Визави: тот, кто находится напротив (фр.).}, Федосом Бурстом...
Уничтоживши несколько рюмок водки и бутылку красного вина, но ничуть не подвыпивший, только повеселевший и красный, техник Бурст привязался к Лидии Мутузовой с попреками, зачем она затевает идти на сцену.
-- Вы образованная, у вас мозги есть,-- неужели не найдете ничего лучшего, как трепать хвост о кулисы?
-- Как вы изящно выражаетесь, Бурст!
-- Виноват, Fraulein: мы ведь с Немецкой улицы... не взыщите: кузнецы! И притом -- словами нежными не украсить суть постыдную!
-- Служить искусству, по-вашему, постыдно?
-- Да какое, к черту, теперь искусство на сцене? Разве может интеллигентная девушка поставить себе целью жизни -- играть Виктора Крылова? Ведь это все равно, что в потолок плевать, либо, как наши таганские купчихи от скуки забавляются, палец вокруг пальца вертят: "Капустку рубить, огурчики солить, капустку рубить, огурчики солить..."
-- Как будто один Виктор Крылов?
-- Один! Никому больше нет хода! Поганая петербургская Александринка развратила всю Россию!.. Живого слова не слышно со сцены! Островского -- в шею из театра! Помелом! "Светлый-то луч в темном царстве"! А? "Сорванцы" торжествуют, "Чудовища"! Инженюшки! Эка, восторг какой и польза необыкновенная: в инженюшку жизнь уложить! Вон у вас сестрица старшая, Клавдинька, дружок мой неоцененный: когда война началась, она в Фратештский госпиталь сестрою милосердия уехала,-- это я понимаю и уважаю... А вы -- эвона куда метите: в "Сорванцы"!
-- А я в "Сорванцы"! -- сердито дразнила Бурста озлившаяся Мутузова.
-- Стоило учиться!
-- Без образования нельзя больше быть актрисою!
Бурст оглушительно захохотал.
-- Это -- чтобы "Сорванцов"-то играть? Нутряным смехом гоготать да на стол с разбега вскакивать? Хо-хо-хо! Хо-хо-хо! Еще бы! Золотая медаль нужна! С серебряною, смотрите, такой премудрости не осилите!!!
-- Фу, Бурст, какой вы узкий и несносно грубый!
-- Кузнец-с! Ежели желаете жантильностей, не говорите с кузнецом... у кузнеца язык -- молот!
-- И все вы ломаетесь и напускаете на себя. Сам -- первый театрал в училище!.. После бенефиса Ермоловой неделю говорить не мог: сорвал горло, вызывая!
Бурст посмотрел важно и серьезно.
-- Ер-мо-ло-ва!..-- укоризненно произнес он, торжественно поднимая палец,-- Марья Николаевна!
-- Ну, конечно! Еще бы! Фетиш! Кумир! Божество и благоговение!
-- Да-с! точно так-с! именно-с!..-- кланялся техник.-- И божество, и благоговение!
-- И благоговейте!
-- И благоговеем!
-- Да ведь Ермолова-то -- актриса?
-- Нет-с, не актриса!
-- Здравствуйте!
-- Хоть и прощайте!
-- На сцене играет -- и не актриса?
-- Да -- как играет? что играет?! Ермолова -- великая русская женская душа... да-с! Общественная вдея воплощенная... да-с! Трагическая муза, а не актриса!..
-- Верно! Молодчина Бурст! -- сорвавшимся криком молодого петуха взвизгнул Борис Арсеньев.-- И про светлый луч в темном царстве -- это ты тоже благородно. Уважаю!
-- Вот так они всегда, студенты! Когда в "Овечьем источнике" она перед народом... а? помните?.. а? Она там внизу, на сцене, хмурится да стихи свои читает... А мы в райке уже не ревем -- стонем, навзрыд воем!.. Да! Плачут люди! Друг друга обнимают!.. Ага? Настоящее-то слово услыхали?! Барышни платками машут, мы пледы пораспустили... Из театра шли -- вплоть до самой Немецкой улицы "Утес" пели, городовые только дорогу давай! Да-с! Вот это впечатление, это театр!.. Пьесу с репертуара дирекция при полных сборах сняла... понимаете? А вы о ней... актриса!
-- Но ведь...
-- Нет, вы погодите! "На пороге к делу"! А? Когда она в сельскую школу входит? Да -- черти меня загрызи! Я сам готов все бросить и в село учителем пойти! Потому что вижу перед собой живой общественный идеал, и сейчас у меня глаза чешутся, и рука лезет в карман за платком.
-- Что же? И я буду Лонину играть! -- перебила Мутузова.-- Я эту роль даже готовлю понемножку...
-- Вы? Не можете!
-- Почему вы знаете мои средства? Вы не видали меня на сцене.
-- Не можете Лонину играть!
-- Это странно, как вы голословно...
-- Не можете. Вам кто-нибудь брильянтовые серьги поднесет,-- вы Лонину в брильянтовых серьгах и махнете.
Тут-то и вмешался Братин. Вежливый, веский, авторитетный, он, заступаясь за Лидию, мягко расчертил искусство, как некую географическую карту, на несколько областей, и каждой отдал, ей же честь -- честь, ей же дань -- дань. Одобрил энтузиазм Бурста, похвалил Ермолову, но указал, что идеологи-реалисты спели свою песенку, как и романтики: художественная правда человеческих документов побеждает самую красивую идейную тенденцию. Осудил "Сорванцов" и "Чудовищ", но слегка посмеялся над суровыми пуританами, признающими только дидактическое искусство, театр-школу, театр-храм, отметающими творчество субъективной жизнерадостности, наслаждение существованием как самочувствием,-- без вторых, хотя бы и высших, целей,-- an und für sich {Как таковых, безотносительно (нем.).}. A между тем искусство так беспредельно широко, разнообразно, и всем жрецам своим, по каким бы тропам ни шли они к цели,-- только бы искренно! только бы вполне искренно! -- оно улыбается одинаково приветным и радостным лицом...
Квятковский наклонился к Антону Арсеньеву и шепнул:
-- Начинаю подозревать, что святое искусство -- вроде купчихи у Писемского.
Тот, злой и бледный, безмолвный во весь ужин,-- окинул остряка скучным взглядом:
-- Какой купчихи?
-- А которая любила мужа -- по закону, офицера -- для чувств и кучера -- для удовольствия.
Антон посмотрел на играющую цветными огнями граненую пробку графина, словно посоветовался с нею, и язвительно засмеялся.
-- Вы вслух скажите.
-- Сказал бы, если бы не барышни... что невинность конфузить?..
-- А жаль! Ловко... Я даже выпью за ваше здоровье. Чокнемся.
-- Чем это вы?
Квятковский опасливо поглядел на стакан соседа и на бутылку, из которой он наполнялся.
-- Разоряю хозяйку под шумок на финь шампань... Т-сс, не подымайте бровей к небесам, а то обратите внимание, и я сконфужусь...
-- Я, батюшка, этак не могу... мадерою чокнусь. Это -- надо сперва вылудить глотку, пищевод и желудок. А не разберет вас с коньяку-то, яко грешника?
-- Я пьянею только, когда хочу.
-- То-то я смотрю, что у вас в лице ни кровинки... Н-да-а!.. этакое -- оно оттянет!
А Брагин гремел, как распевшийся и уже запевающийся соловей. Он расстался с искусством и перескочил на женский вопрос. Он отдавал справедливость женщинам-подвижницам, самостоятельно пробивающим дорогу к свободе своего пола, он благоговел перед женщиною-деятельницею, врачом, учительницею, сестрою милосердия, общественною и политическою проповедницею... Но -- господа! дайте же и отдохнуть женскому поколению после долгих годов напряженной энергии. Не сердитесь на женщин, если они не всегда идут в упряжке социально-утилитарных идей и время от времени снимают с себя тяжелую сбрую! Женщина -- человек,-- и человек, лучший нас, мужчин! -- ничто человеческое ей не чуждо. И ей жизнь на радость дана, и она имеет законное нравственное право взять свою радость в той области, куда ее манят симпатии! Все искреннее прекрасно,-- и прекрасно только искреннее! Прекрасен искренний женский подвиг. Прекрасна искренняя женская страсть. Величественно искреннее женское страдание. Увлекательно искреннее женское веселье. Будем искренни. Все искренние порывы -- родня между собою. Один порыв рождает другой. Один порыв переходит в другой. О! не слишком нападайте на красивых, милых, порывистых "Сорванцов"! Из "Сорванцов" иногда вырастают княгини Трубецкие и Волконские. Поверьте, что дивные наши "Русские женщины" не стояли всю жизнь бронзовыми статуями в классических позах политического протеста! И Волконская имела живую, шаловливую юность, и она умела там -- в Крыму с Пушкиным -- резвиться как настоящий "Сорванец". Все существующее разумно, а у нас хотят все -- и дух, и материю -- вогнать в формы по расписанию и сердятся, что жизнь шире программ и не хочет вмещаться в формальные мундиры... Дайте жить! Дайте человеку чувствовать себя хозяином себя самого! Откройте простор индивидуальности!.. У нас даже святейшее и самое таинственное из субъективных чувств -- любовь -- стараются на разные лады всунуть в общие объективные рамки! Старики носятся с пушкинскою Татьяною и Лизою Тургенева, шестидесятники требуют: "Люби не меня, но идею",-- мистическая формула долга, материалистическая формула половой свободы... Все -- рамочки, клеточки, доказательства, построения!.. Подумаешь, любовь -- силлогизм или математическая теорема!.. А любовь -- вот: чтобы вся жизнь сразу пламенем вспыхнула... горела, сколько сможет... а там -- погасла... и это -- смерть!
Арнольдс -- словно кто ножом в бок ударил: он узнал слова, сказанные ему Евлалией на озере.
"Так вот оно откуда... А-а-а-а-а!"
И загоревшимися негодованием глазами он впился в изящную головку младшей Ратомской. Но Евлалия лишь на одно мгновение испуганно покосилась на него, быстро и горячо разрумяненная волнением -- каким? от стыда или страстного, не в пору нарушенного внимания? -- и опять приковалась восторженными глазами к лицу оратора. Впрочем, Брагин заговорил и увлек всех женщин. Мутузова тихо, радостно смеялась, беззвучно аплодируя концами пальцев. У Любочки Кристальцевой глаза расширились, как у святой Цецилии, внемлющей небесные хоры. Даже монументальная Соня Арсеньева встрепенулась и, когда нравилось ей какое-нибудь ловкое словцо, она с любопытством и добродушием водила глазами по застольной компании, ласково улыбаясь всем, на ком останавливала взгляд. Володя Ратомский, влюбленный, захваченный пламенем эффектных фраз, тянулся туловищем и длинною шеею через стол, чтобы не проронить словечка. Борис сидел очень прямо, скрестив руки на груди, внимательно нахмурясь и полуоткрыв рот; в кротких глазах его, чрезвычайно сосредоточенных и серьезных, мерцало какое-то особое, почтительное недоумение. Ему и нравилось, и не нравилось то, что говорил Георгий Николаевич. Одна мысль казалась ему высоко справедливою, соседняя глубоко ложною: оратор то взносил его на светлую гору, то ронял в болото. Те же самые впечатления переживали, кажется, и все мужчины,-- за исключением Каролеева, который, в позор своему жениховству, мирно дремал, откинувшись на спинку стула, да налитого коньяком Антона Арсеньева, который стал уже бел, как бумага, а мрачные глаза его расширились чуть не в медные пятаки. На всех лицах написано было много почтительного интереса и еще больше желания возражать. Но писательский авторитет Брагина давил: языки прилипали к гортани. Безусловно был доволен только беспечальный художник Константин Ратомский.
В жизни ра-ай,
Выбирай
Каждый деву младую!..--
мурлыкал он себе в усы студенческую песенку, приглядываясь и соображая.
"А хорошо бы их всех запомнить, зарисовать, как они сейчас, не растерять из памяти... Картинка с пятнами и настроением... Брагин, кажется, совсем забыл, что он не на трибуне перед народным собранием: вон -- даже встал, рука вперед, лицо разгорелось, гривою трясет... С него хорошо писать: лепкое лицо, нервное... римлянин времен упадка!.. А странно: я до сих пор не замечал, что Арнольдс такой топорный бурбон... и усы у него сегодня почему-то вниз -- двумя палками, и глаза жесткие, холодные... "Рад стараться..." солдатские глаза!.."
-- Дмитрий Николаевич!..-- раздался вдруг, среди речи Брагина, металлический отчетливый голос Антона Арсеньева.
Все глаза обратились на него с недовольным удивлением.
-- Дмитрий Николаевич!
-- Вы... ко мне? -- отозвался неприятно изумленный и спутанный в течении мыслей Брагин: его поразили бледность Арсеньева и нота вызова в его голосе.
-- К вам, Дмитрий Николаевич... Объясните вы мне...
-- Он, кажется, того...-- с испугом шепнула Мутузова Бурсту.
Брагин шутливо, но не совсем весело развел руками.
-- За что же я у вас в Дмитрии попал? Георгием крестили.
Арсеньев посмотрел на него длинно-длинно... потом ударил себя ладонью по лбу и захохотал.
-- А ведь и правда: Георгий!.. Извините, Бога ради!.. Георгий Николаевич!.. Ге-ор-гий!.. Но почему же я вас Дмитрием?.. Дмитрий Николаевич?.. Кто у нас знакомый Дмитрий Николаевич? Соня? Ты не помнишь? Борис?
Бурст встал и пошел искать шапку.
-- Ну, если почтенное общество начинает забывать календарь, это верный признак, что пора вспомнить о собаках короля Дагобера... Нет такой компании, которая не расходилась бы!
Но Антон прервал его все тем же смехом.
-- Батюшка мой! Эк меня куда дернуло!.. Вспомнил! Ха-ха-ха! Литературный реминиссанс... Ха-ха-ха! Ведь это у Тургенева Рудин -- Дмитрий Николаевич... Рудина Дмитрием Николаевичем звали!..
-- А вот и солнышко, господа! -- весело и громко крикнул вперебой его словам Константин Ратомский, выразительно подмигнув Квятковскому.-- Имею честь поздравить: дождались! Евлалия Александровна! Ольга Александровна! Смотрите: вы разбогатели,-- у вас брильянтовые пробки на графинах, аметистовые солонки, а фруктовая ваза -- опал самого великолепного огня...
Все задвигали стульями, начали прощаться.
-- Вы что всполошились? -- принимая из рук Квятковского свой цилиндр, говорил Антон Арсеньев голосом совершенно трезвым и с трезвою улыбкою.-- Я же предупреждал вас, что бываю пьян только, когда хочу.
Квятковский отвечал:
-- Да вот это-то именно мне и показалось, что вы хотите.
Арсеньев отвернулся от него, отдал общий глубокий поклон группе барышень, принятый весьма сухо, и, спустившись в сад, пошел твердыми, широкими шагами худых и длинных ног догонять белевший впереди китель Арнольдса.
-- Федор Евгениевич! А Федор Евгениевич!..-- не то насмешливо, не то как больной, забормотал он, поравнявшись с офицером.
-- Hy-c? -- сурово откликнулся тот на ходу.
-- Ну зачем -- "ну-с"? Что такое -- "ну-с"? Вы лучше поглядите мне в глаза!
-- Не надеюсь увидеть ничего хорошего.
-- Это вы правы, что нечего... Ну а в секунданты вы меня все-таки пригласите?
-- Что?
Арнольдс круто повернулся к Антону и стал -- руки в бедра. Глаза офицера загорелись нешуточным гневом. Антон выдержал взгляд нагло и беспечно.
-- Да ничего, Федор Евгениевич. Бог с вами! Что вы так на меня? Просто прошу вас, как порядочный человек порядочного человека,-- по случаю моего глубочайшего к вам уважения: если вы будете драться с кем-нибудь на дуэли, пригласите меня секундантом.
-- Благодарю. Не предвижу-с...-- буркнул Арнольдс.
Антон назойливо шагал рядом.
-- Федор Евгениевич! А ведь слопана? -- лукаво начал он.
-- Как-с?
-- Так-с: ам! -- и где ты еси, человек?! Хороша Маша, да не наша!..
Арнольдс молчал. Арсеньев сбоку видел, что он сжал кулаки, и скулы его, выпятившись, залоснились зловещими бликами.
-- Да-а-а...-- вздохнул Арсеньев.-- Сладко пел душа-соловушка!.. Не язык, а гусли! Любовь, говорит... вспыхнет, говорит... погаснет... смерть... весьма ве-ли-ко-леп-но!..
-- Пьяный и сумасшедший человек! -- проворчал Арнольдс, едва сдерживаясь, почти про себя.
Но Антон услыхал и подхватил даже как-то радостно:
-- А вы трезвы и... и... и... величественны! Mes compliments! {Мои поздравления! (фр.)}
Они уже были за околицею дачи.
-- Так не будет дуэли?
Арнольдс, не отвечая, ускорил шаг.
-- Прекрасно! Это с вашей стороны... доб-ро-душ-но и прекрасно! Одобряю! -- послал ему вслед Антон.-- Доказываете, что вы любите русскую ли-те-ра-ту-ру и не желаете быть Дан-те-сом...
Но, когда он остался один, лицо его выразило бессмысленное, почти физическое страдание. Оглянувшись, он увидал приближающихся Бориса, Соню, Бурста и Квятковского и свернул на дорогу в парк, чтобы не идти вместе.
-- Конечно, он талант!-- восклицал и кипятился Борис, заглядывая в лицо Квятковскому встревоженными тазами.-- Может быть, даже гений... я допускаю! И ум, и образование... Но направление? Какого же он в конце концов направления?
-- Не вертись под ногами... Уже два раза на мозоль наступил!..
-- Нет, ты скажи, какого он направления?
-- Направления он, братец мой, возвышенного: в гору идет.
-- Ни красный, ни белый!
-- Ну, стало быть, бледно-розовый с крапинами. Глазки и лапки! Лапки и глазки! -- как у дамы, приятной во всех отношениях...
Брагин вышел за калитку под руку с художником Ратомским, который еще с вечера пригласил его ночевать -- до скорого теперь поезда в Москву. Евлалия распахнула окно в своей комнатке и долго,-- пока не скрыла их на повороте зелень парка,-- смотрела им вслед...