Володя Ратомский и Виктор Арагвин играли на биллиарде. Виктор брал все партии. После каждой он морщил лоб и, скосив глаза на кончики своих рыжих усов, говорил с презрительной досадой:
-- Нет, Владимир Александрович! Что же так играть? Я вдесятеро сильнее вас; вам надо еще практиковаться мазиком. Вам мало и тридцати очков вперед.
Однако сверх пятнадцати, условленных в начале игры, не прибавлял ничего. Володя был в проигрыше на двадцать рублей, но не огорчался; ему, только что окончившему курс гимназисту, еще лишь накануне вступления в университет, было приятно сознавать, что вот он -- взрослый: играет в ресторане с офицером, тратит свои карманные деньги, как и на что ему угодно, и никому не обязан спросом и отчетом. Он бы и еще играл с удовольствием, но Виктор решительно положил кий.
-- Баста!
Арагвин ни на биллиарде, ни в карты никогда не играл иначе как наверняка, но не грабил своих пижонов дотла, а брал с них лишь столько, сколько ему в данную минуту на жизнь требовалось. Этою своеобразною добросовестностью Виктор немало гордился, и ей он был обязан тем, что товарищи и партнеры не считали его шулером, ни даже профессиональным игроком, хотя, кроме игры, он, сын захудалой, разоренной, долгами живущей семьи, не имел никаких средств к существованию. Теперь Виктору надо было -- платить завтра за охотничьи сапоги, заказанные Гринблату. Он прикинул в уме, что достаточно выигранных двадцати рублей, ухмыльнулся довольно и отпустил Володину душу на покаяние.
Арагвин и Ратомский были знакомы недели три. Арагвин очень нравился Володе: поношенным, изжелта-бледным лицом, надменными, голубыми глазами навыкате, продымленными рыжими усами, отрывистою речью с примесью крепких словечек, он напоминал юноше бретера Долохова из "Войны и мира".
-- Куда же мы теперь? -- спросил Арагвин, зевая,-- на этих дурацких подмосковных дачах можно умереть от скуки. Четыре часа: до обеда еще много времени. Купаться разве пойти? а?
-- Вода холодна... дожди были...-- осторожно заметил Ратомский: он вообще боялся воды, но не хотел признаться в том откровенно, остерегаясь, как водится в влюбленных юношеских дружбах, разойтись хоть в чем-либо с своим взрослым приятелем.
-- Вздор!.. Девчонка вы, что ли?.. "Ай, маменька, зябко!.." Мы возьмем простыни и по биноклю,-- у вас есть? А то я вас папенькиным снабжу... И -- айда! Сами выкупаемся и баб наблюдать будем: они, шельмы, в двадцати саженях от нас полощутся... Аппетитные попадаются... Хо-хо-хо!.. И тут, знаете, и тут... Чего же вы краснеете?
-- Я, Виктор Владимирович, я...-- с долгою запинкою пробормотал Володя, не поднимая глаз на Виктора,-- я должен признаться... конечно, это странно... но я не любитель...
Он ужасно боялся, как бы Виктор не засмеялся.
-- Ну не доросли, значит,-- вяло заметил Арагвин.-- Впрочем, теперь, пожалуй, купается мамаша с сестрами... неловко, действительно. Увидят,-- не оберешься потом ругани на целую неделю! В особенности если Юлия... У нее там бок кривой или еще что-то... ну и ненавидит, чтобы подсматривали... Фа-а-альшивая девка!..-- комментировал семейные тайны откровенный братец.-- Вот Серафимка не такая. Той за себя опасаться нет резону. Вся начистоту!
Володя сделался пунцов, как кумачный фартук.
-- Я бы попросил вас к себе...-- нерешительно начал он, чтобы перебить разговор.
Арагвин засмеялся.
-- А что скажет на сие ваша почтенная родительница? Ведь я для нее, надо полагать, антихрист, зверь апокалипсический! Тут, в Царицыне, есть одна маменька, Сергушина-купчиха. Так она против меня молебны у Пантелеймона служит,-- о победе и одолении... право! "Спаси,-- молится,-- святой угодниче, моего ангела Коленьку от беды, гнева и нужды, наипаче же от поручика Арагвина!.." А этот ее ангел Коленька хлопает в одиночку бутылку коньяку и меня же нагрел на сто рублей в штосс!.. Ха-ха-ха!.. Однако идем.
Виктор лихо вскинул на голову фуражку, круто повернулся на каблуках и вышел из биллиардной.
Приятели долго поднимались в гору к старому Царицыну, сперва по прудовой плотине, шоссейной дорогой, обсаженной ветхими, дуплистыми ракитами, потом пустым зеленым полем мимо седых развалин Екатеринина дворца, потом грязною, глинистою улицею между палисадниками тесно построенных дач.
-- Зайдете? -- предложил Виктор, отворяя калитку в один более других тенистый и обширный садик.
-- Мне, собственно говоря, домой пора к обеду,-- заторопился Володя.
-- Вот еще! У нас пообедаете. Серафима рада будет,-- заключил Виктор и, смеясь, протолкнул юношу в калитку.
Мать Арагвина, Аделаида Александровна,-- эффектная, полная и далеко еще не старая, даже не пожилая на вид дама, молодо и хорошо одетая,-- встретила молодых людей, красиво склоненная над цветочною клумбою.
-- Вот наконец и ты,-- обратилась она к Виктору,-- здравствуйте, monsieur Вольдемар. А я все с цветами... все с моими цветами!.. Вы нас совсем забыли... Виктор, распорядись обедом! Мы только тебя ждали. У нас Квятковский и Рутинцев.
Виктор, посвистывая, ушел внутрь дома.
-- Садитесь, monsieur Вольдемар,-- продолжала Арагвина, опускаясь на садовую скамью и указывая Володе место возле себя.-- Что нового-хорошего?
Володя, путаясь и краснея, начал рассказывать что-то по-французски, дурным гимназическим языком, с типическими руссицизмами, за которые десять лет подряд делала ему жестокие, но бесплодные сцены Алиса Ивановна Фавар. Ему всегда бывало немножко неловко под взглядами г-жи Арагвиной: уж очень она была великолепна и вальяжна! -- но она всякий раз, как приходил Володя, все-таки ухитрялась остаться с ним наедине и садилась к нему так близко, что у него голова кружилась от аромата косметиков. Володя рассказывал новости, но, чувствуя на своем лице тяжелый томный взгляд черноглазой дамы, смутно догадывался, что она его почти не слушает. А Аделаида Александровна, храня мечтательное выражение лица, аппетитно думала о своем юном собеседнике мыслями женщины бывалой и, в оценке мужчин, первоклассного знатока: "И красота, и наивность, и восторженность... И говорит очень мило... И голос какой прелестный... Ах ты, хорошенький мальчишка! Если бы ты знал, как мне нравишься..."
Обедали на террасе. Хозяин дома, Владимир Агапитович Арагвин, полковник в отставке, высокий, молодцеватый господин, с седыми усами, в белом кителе без погонов, крепко сжал руку Володи и значительно сказал, вместо приветствия:
-- А папа-то болен!
-- Что-с? -- переспросил изумленный юноша
-- Болен папа, говорю. Совсем, пишут, плох старик. Интересно мне, как отзовется эта потеря в католическом мире... Прошу вас! -- спохватился он, подводя Володю к закуске.-- Английской горькой?
-- Я не пью, полковник.
-- А-а-а?! Ну, стало быть, еще молода, в Саксонии не была... Господа кавалеры! Прошу! Виктор! Ты что зеваешь? Опрокидывай!
И, проглотив рюмку водки, повторил с куском белорыбицы во рту и со взором, вперенным в лицо Володи, как острая шпага:
-- Да, очень интересно мне, каково-то отзовется эта потеря в католическом мире!
Обед у Арагвиных был прескверный, но из пяти блюд; тарелки надтреснутые и обитые с краев, но ножи и вилки с гербовыми серебряными черенками, хотя почему-то не с хозяйскими инициалами; винных бутылок на столе было наставлено много, и в двух, поближе к полковнику, винцо нашлось хоть куца, но когда Володя ошибся и налил свой стакан из третьей, оказалась бессарабская кислятина по рублю четвертная бутыль. Житье на фу-фу, безалаберная цыганщина, ярко сквозившая во всем быте Арагвиных, сказывалась и здесь. Недаром Квятковский говорил о них, что они валансьен посконью штопают. Володя сидел за столом между Виктором и старшею сестрою его, Серафимой. Он был влюблен в эту девушку. Насупротив сидела младшая сестра, Юлия, очень похожая на мать. Серафима родилась в отца. По крайней мере, так принято было говорить в этом доме, хотя Квятковский, состоявший при семье Арагвиных на положении, как он выражался, "анфана готе" {Баловень (фр. enfant gate).}, всякий раз, что слышал, будто "Серафима в отца", обязательно спрашивал Аделаиду Александровну:
-- В которого?
Та не обижалась, а полковник не слыхал или хорошо делал вид, будто не слышит.
Поклонники прозвали Серафиму "розоперстою Эос", а сестра в весьма частых домашних ссорах ругала ее -- "длинноносою жердью". И эти клички, обе вместе, отлично определяли наружность Серафимы: кроме пышно взбитых в виде золотистого сияния, вьющихся волос и хорошего цвета лица, у нее не было ничего особенно красивого, а кроме чрезмерно высокого роста, некоторой костлявости и длинного носа -- ничего дурного.
Квятковский, по обыкновению, занимал общество, говоря без умолку и куда вольнее распуская язык, чем у Ратомских. Между прочим, рассказал, как он продал в собственность крупной книгопродавческой фирмы сочинения своего покойного отца за полторы тысячи рублей, тогда как за них и пятнадцать тысяч взять было -- себя ограбить.
-- Напились мы с Шмерцем, лицеистом, и поехали... барышни! изобразите невинность,-- заткните ушки пальчиками: имею говорить неприличности!.. поехали к Альфонсинке. Там опять пойло!.. Я зеркало расшиб. Альфонсинка визжит: "Черт ли вас принес? Трюмо четыреста рублей стоит! Вы мне заплатите, а то протокол!.." Я рад платить, но -- ах, черт съешь ее душу; ведь уже седьмой день хороводились!..-- у меня в одном кармане -- по-татарски: йок, а в другом -- по-русски: нет ничего! Шмерц предлагает: "Я научу тебя, как иметь деньги. Продай Битерольфу отцовы сочинения. Он мне троюродный дядя и говорил, что охотно купит. Прикажи: я его сейчас же к тебе привезу..." -- "Валяй!.." А я уже совсем намокший, и комната мне представляется нирваною, и я пою: "Чертог твой вижду, Спасе мой!.." А это у меня уже последняя зарубка... дальше -- капут кранкен!.. {Умер, больной!.. (нем.). Эпизод этот исторически верен. Именно таким нелепым образом было продано право собственности на сочинения одного из старейших корифеев русского исторического романа. Издатель до сих пор продает их тысячами экземпляров, а наследник умер в Ташкенте или Самарканде босяком, под забором.} Прихал Битерольф... Низкопоклонная этакая каналья!.. Стул мне подвигает... Я хотел сесть с джентльменской фацией, да мимо стула -- на пол... Шлепнулся, сижу и говорю: "Мерси вам!.." Встал, все-таки помню, что сесть мне надо, и так уже хорош, что из-под него, из-под немца стул себе тяну... А он, каторжный, хоть бы бровью моргнул, только мотает на ус, какого олуха Бог послал к его профиту. Так пьяный и продал. Пятьсот рублей, однако, для большого куража выторговал. Да -- черт ли? Я после узнал, что Шмерц предатель сорвал с этого Битерольфа две тысячи куртажных! Он, оказывается, целый месяц ходил вокруг меня сводчиком, затем и подбивал пить мертвую чашею. За полторы тысячи! Недурно? А? А ведь наживет десятки тысяч. Это уж как кому дано -- на обухе рожь молотить!
Слушали, ахали, ужасались. Полковник обругал немцев скотами и колбасою, заявив, что нам, русским, давным-давно пора занять Берлин и повыгнать оттуда всех пруссаков, за исключением Бисмарка, которого надо посадить в помощники Каткову, потому что умнейшая голова и нужнейший человек,-- пусть редактирует "Берлинские ведомости". Виктор с глазами, разгоревшимися на пятнадцать тысяч, выразил двусмысленное мнение, что плохого князя и телята лижут, а дураков и в алтаре бьют.
-- Впрочем,-- утешился Квятковский,-- и то сказать: чего в наше время стоит эта рухлядь? Я об отцовских идеях, то есть... Ведь это Белинский моего тятеньку выдумал, а на самом деле -- грош ему цена!.. одна эстетика!.. Писарев его раскатал -- уморушка!.. Ребята малые, конечно, еще долго будут читать его с наслаждением... Но -- для взрослых? Какой интерес может тятенька представлять нашему брату? Мы читаем Золя, Доде, вот Мопассан у них там во Франции какой-то появился... забористо, собака, изображает!.. Бурже...
-- Ах какой вы злой, однако! -- протестовала Арагвина,-- как вам не стыдно?.. На сочинениях вашего батюшки воспиталось наше поколение, а вы... Нет, это вы ради красного словца!.. Молодые люди всегда любят нападать на людей прошлого века, особенно если родня... Нет пророка в своем отечестве. Я память вашего батюшки прямо обожаю... Я на нем воспитывалась!
-- Да неужели?-- захохотал Квятковский, окинув ее грузную фигуру наглейшим взглядом.-- Бедный батька! Нелегко ему приходилось!..
Полковник, Виктор и Рутинцев дружно загрохотали, очень довольные. Аделаида Александровна покраснела и хотела обидеться, но тот же невозмутимо-наглый взгляд Квятковского сдержал ее в узде: он таки имел власть в этом доме.
-- С вами невозможно говорить!..-- насильственно засмеялась она и махнула на Квятковского салфеткою.-- Вы такой дрянной... Каждое слово выворачиваете наизнанку!..
И резко перевела разговор, обратившись к Володе:
-- А я виновата: не спросила вас о здоровье вашей мамы?
-- Благодарю вас. Мама здорова.
-- Слава Богу. Еще бы ей теперь хворать! У вас столько радости. Воображаю, как счастлива ваша мама. Мы, к сожалению, все еще не знакомы, но я ее уже издали очень люблю: такая симпатичная, такого хорошего тона старушка...
Володе всегда делалось неловко, когда у Арагвиных говорили о его домашних. Он понимал, что Арагвиным очень хочется познакомиться с его матерью и сестрами семейно, и сам душою желал бы ввести их в свой дом, но, с другой стороны, знал, что знакомству этому не бывать и устраивать его не следует. Ратомские -- строгая дворянская семья, состоятельная, благовоспитанная, с высокими нравственными требованиями, никогда не знавшая необходимости в компромиссах совести с житейскими обстоятельствами,-- разумеется, была не в пару арагвинской богеме, с ее подозрительно покинувшим военную службу и чуть ли немножко не подсудимым отцом, с старою кокеткою-матерью, с игроком Виктором и с засидевшимися в девках дочерьми. Володя помнил, что Маргарита Георгиевна очень неблагосклонно смотрит на его гостеванье у Арагвиных, что бывает он у них едва ли не контрабандою, и потому невольно терялся под ласковыми взглядами, которые кидала на него... нет, правильнее сказать: которыми обтекала его величественная Аделаида Александровна. К счастью, Квятковский видел и понимал его смущение и, хитро подмигнув, выручил: круто отвлек внимание Арагвиной к себе, начав рассказывать какую-то дачную сплетню. А полковник, ксторому больной папа и за обедом не давал покоя, втянул Володю в свой политический спор с Рутинцевым, белобрысым, упитанным малым, странно смешавшим в своей особе и последние остатки весьма еще недавнего ребячества, и первые начала будущей бюрократической важности. Рутинцев старался глядеть канцелярским Юпитером, но стоило ему забыться,-- и казалось, что вот-вот этот розовый младенец назло своим шелковым бакенбардам и солидному рединготу пойдет играть в серсо или прыгать через веревочку. Полковник горячился, фыркал, брызгал слюной, стучал ножом по столу и поминутно привлекал к ответственности Володю:
-- Так ли я говорю, молодой человек?
Юноша неизменно отвечал:
-- Да... конечно... Я с вами совершенно согласен...
Он ровно ничего не понимал в споре. Но, во-первых, догадался, что словом "да" легче отделаться, чем словом "нет". На "да" никогда никто, ищущий поддержки, не возражает: "почему?" -- а на "нет" -- каждый и всегда. Во-вторых, оппонент полковника был антипатичен Володе. Юношу злило, что Рутинцев совсем уж не столько много старше его, а "задает тон" и смотрит на него так безразлично, словно его и нет на стуле. Володя не знал, что Рутинцев все -- и этот безразличный взгляд на человека, как в пустое пространство, и свою небрежную позу, и манеру отрывисто произносить слова в нос,-- копировал с своего богатого, влиятельного дядюшки, к которому под начальство поступит он, расставшись с лицеем. Дядюшка, в свою очередь, чуть ли не двадцать лет жизни убил на то, чтобы превратиться в точную копию одного прославленного своим истуканским величием дипломата. А этот последний, по отзывам стариков-очевидцев, весьма недурно имитировал в свое время манеры Наполеона Третьего. В сущности же, все они, начиная с дипломата и кончая Рутинцевым, были ребята очень добрые, покладистые, легкомысленные и отнюдь не гордые. Откуда следует, что не так страшен черт, как его малюют!
После весьма гнилого и потому никому не нужного десерта дамы удалились с террасы, а мужчины остались с кофе и коньяком. Полковник мгновенно упразднил политику и ударился в клубничку, по части которой оказался виртуозом сверхъестественным. Вранье и действительность, правда и анекдоты, скверные стихи и еще гнуснейшая проза перемешались зловонною кашею. Полковник и Квятковский старались, как на приз, превзойти друг друга, кто соврет пакостнее. Рутинцев хохотал, отплевываясь, когда изобретательность почтенных конкурентов заходила уж слишком далеко. Виктор молчаливо ухмылялся или выражал одобрение короткими казарменными словечками, от которых столбы террасы краснели и цветы мгновенно увядали в саду. Володе стало гадко: он не любил нехороших речей о женщинах. Возрастая с детства в женской среде, между матерью и старшими сестрами,-- отца он мало помнил,-- он выучился глубокому уважению к женщине и считал всех женщин какими-то особенными, для молитв и поклонения созданными существами. Он незаметно вышел из-за стола и пробрался в калитку палисадника, намереваясь уйти домой. Но его окликнула и тотчас же нагнала на улице Серафима.
-- Я иду в парк... хотите со мною? -- предложила она.