-- Вы, Владимир Александрович, зачем хотели от нас убежать? -- хмуро начала "розоперстая Эос", плавно шествуя по широкой готической арке, переброшенной через глубокий овраг -- бывший залив с каждым годом все более высыхающего озера, сплошь заросший по дну аиром и осокою.-- Разве хорошо бегать от добрых людей? зачем?
-- Я... я не хотел... я просто так...
-- Впрочем, я понимаю вас!-- перебила Серафима, бросая на юношу грустный взгляд,-- я догадываюсь: вам противно стало в их обществе?
Володя чуть было не сказал: да! -- но спохватился, что в этом противном обществе были отец и брат Серафимы, и поспешил воскликнуть с великодушным лицемерием:
-- Помилуйте, Серафима Владимировна! Как это возможно?
-- Не оправдывайтесь, пожалуйста! Позвольте мне думать о вас так!.. Да!.. Так -- хорошо... чисто!.. Однако это удивительно! Двадцать второй год, и так еще молод и благороден душою! Вы редкость в наш век, m-r Вольдемар!
Володя, несказанно благодарный Серафиме за три лишние года, любезно подаренные его зеленой юности, не без удовольствия почувствовал себя редкостью века. Через вторую арку, над проезжею дорогою, обставленную башенками, похожими на шахматные фигуры, они вошли в парк и очутились на "кругу", на огромном сквере, скорее даже на лугу, перед Екатерининским дворцом. Исполнив царицынскую дачную присягу, то есть обогнув "круг" раза два или три, молодые люди присели на скамью в шатровом уголке под старым деревом, которое слывет у дачников Петровым дубом, хотя оно, во-первых, не только Петра, но и Екатерину-то вряд ли помнит, а во-вторых,-- даже и не дуб, потому что -- липа. Но таково уже обычное положение, тоже, так сказать, присяга всех подмосковных и петербургских дачных местечек: без Петрова дуба они не стоят.
-- Скажите, monsieur Вольдемар,-- начала Серафима,-- вы любите своих... мать и сестер?
-- Очень.
-- Какой вы счастливый!
Грустный вздох, сопровождавший восклицание Серафимы, смутил Ратомского.
-- Почему вас удивляет? -- спросил он не без робости,-- мне кажется любить своих -- это так обыкновенно... вполне естественно...
-- Обыкновенно? Да? Вы думаете? Ах, m-r Вольдемар! Дай Бог вам подольше остаться с такими... невинными убеждениями...
-- Но разве... вы...
-- Я не-на-ви-жу своих! Да! Не смотрите на меня как на чудовище: не-на-ви-жу! Слышите ли вы? И поверьте, имею право! Ах, если бы вы знали, какое ужасное несчастье вечно видеть вокруг себя людей, которые тебе противны, с которыми тебя ничто... ну решительно ничто, ни даже вот такая маленькая ниточка не связывает!.. и никогда не свяжет!.. Папа -- ему была бы газета, да английская горькая, да грязный разговор!.. Мама до сорока пяти лет разыгрывает роль победительницы сердец и кокетничает с молодежью... и с вами тоже! да! да! пожалуйста, не притворяйтесь! я заметила!.. И это у нас всегда так! Вы думаете: это вы, лично вот вы, ей нравитесь? О нет, мы не из тех!.. Будь она способна на страсть, на увлечение, я поняла бы и извинила... Это, конечно, грех и очень нехорошо в матери семейства, но вы знаете: Анна Каренина... и потом женщины Бальзака... Но этого нет, ничего нет: она -- холодная как лед, никого не любит, кроме себя самой, и любить не в состоянии. Но мы, видите ли, стариться не желаем, в нас кипит самолюбие бывшей красавицы,-- и вот все, кто бывает в доме, должны лежать у наших ног!.. А уж в особенности, если ей покажется, будто обращают внимание на нас с сестрою... на меня!.. Этого мама не выносит. Она соперничает,-- насмешливо подчеркнула последнее слово Серафима,-- со мною, как девчонка, как пансионерка!.. Вот -- мы друзья с вами, и ей уже завидно!.. Она уже воображает, что между нами есть что-то нечистое!.. она ревнует... ей нужно уже "отбить"!.. Фу, какая пошлость! какое глупое слово!
Возмущенная, она нервно ковыряла зонтиком сырой песок на дорожке. Володя был изумлен, поражен, встревожен, негодовал и сострадал всею душою, хотя, должно сознаться: мысль, что его ревнуют и отбивают, пощекотала его где-то в глубине душонки не без приятности.
-- О брате я не говорю,-- продолжала Серафима,-- я его почти не знаю... Сперва был заперт в корпусе, теперь он у нас -- тоже метеор: если не на службе, то в биллиардной... Добрый малый, конечно... рыцарь, говорят... но опять -- что же общего?! -- общего-то что, Владимир Александрович?! Я вся духовными интересами киплю, а он может только о рыжей к-к-к-к... скаковой лошади,-- поправилась розоперстая Эос с такою быстротою, что Володе в ухо не стукнула ее сорвавшаяся было обмолвка.-- С сестрою Юлией мы чужие, чужие, чужие... более чужими быть уже нельзя!.. Ах, иногда мне страшно смотреть на эту девушку: она -- образец душевной пустоты и живая угроза мне,-- вот, смотри, во что можешь ты здесь обратиться!.. Вся-то ушла в тряпки, вся-то увязла в сплетни... С горничными интимничает... лентами в талии меряется с ними... о женихах шушукается... цинизм!.. вульгарность!.. Только об одном и мечтает: поскорее замуж!.. Меня она ненавидит, зовет "умницей", "читательницей", "царевной-недотрогой"... Вот какие слова считаются у нас в доме обидными, Владимир Александрович!.. Умными нам, барышням, быть не полагается... это, по-нашему, смешно, почти неприлично!.. Кто у нас бывает? Этот наглый и пьяный шут Квятковский, глупый теленок Рутинцев,-- еще десяток таких же хлыщей, тупых, однообразных и... развратных! Они приезжают к нам с какого-нибудь пьяного завтрака, снова напиваются у нас за обедом и, отравив нас своими гадкими разговорами, с спокойной совестью едут дальше на какой-нибудь пьяный ужин. Как смотрят они на меня, на сестру, на мамашу! Каким тоном к нам обращаются!.. О!.. Одного взгляда Квятковского достаточно, чтобы я покраснела... столько в этом человеке темного, нечистого...
-- Но, Серафима Владимировна,-- пролепетал Володя, оглушенный, увлеченный до глубины души своей, тронутый порывистым потоком неожиданных признаний,-- надеюсь, вы не думаете, что я...
Она взглянула на него влажными очами -- с упреком, с упоением, с обожанием, с доверием,-- так, что у мальчика даже спина похолодела от упований и восторга.
-- Вы?! О вас дурно думать?! Вы!.. Да ведь вы -- единственный порядочный человек, которого я вижу!.. Вы -- оазис в пустыне моей жизни!.. Вы!.. Monsieur Вольдемар! Я моложе вас, но говорят, что девушка в восемнадцать лет богаче опытом чувства и старше сердцем, чем даже двадцатисемилетний мужчина, а вам всего двадцать один год... Следовательно, я много старше вас. О-о-о, какая я старая!.. А что я вам друг, такой же друг, что другого лучше меня вы уже не будете иметь в жизни,-- это я вам докажу... да!.. сейчас же!..
И, пристально и важно глядя в глаза потрясенного юноши, Серафима Арагвина произнесла веским и трагическим контральто:
-- Оставьте нас, не бывайте у нас!
-- Серафима Владимировна!
-- Да!.. Откажитесь от знакомства с нашим домом!.. Оставьте тину быть тиною!.. Себе вы принесете огромную пользу,-- к вам, по крайней мере, ничего не пристанет от нашей гнилой, пошлой среды, и вы надолго еще можете сохранить себя тем же хорошим, чистым... милым, как теперь!..
-- Серафима Владимировна!
-- И мне будет лучше. Я обречена... я -- жертва, подавленная судьбой... Вы читали "Иветту" Мопассана? Вот -- мой портрет... Я Иветта, Владимир Александрович, я бедная Иветта! Я охотно умерла бы, но смерть не берет, а самоубийство...
-- Боже мой! Как можно?! Что вы говорите? Вам ли умирать? -- окончательно растревожился и распечалился Володя.-- Нет! нет! выкиньте из головы эти мрачные мысли!.. Живите! Живите! Пожалуйста! ради Бога!..
-- Зачем? -- мрачно улыбнулась Серафима.-- Для кого?
-- Для всех, кто вас любит и ценит... Для... для меня, наконец...
-- Да вот разве что для вас...-- слабо и утомленно согласилась барышня.-- Вы, может быть, и пожалеете, если я убью себя... Да нет...-- и она трагически тряхнула золотыми кудрями,-- где мне?! про-бо-ва-ла!.. не могу!.. натура коротка!!!
В ее контральтовой декламации уже послышались даже басовые, завывающие ноты. Володя взирал на будущую самоубийцу в священном ужасе и обожал ее в эту минуту, как гебр -- огни, из земли исходящие...
А Серафима, переходя из драмы в элегию, ворковала:
-- Мне остается одна надежда: забыться, отупеть, утонуть с закрытыми глазами в том болоте, где барахтаются все наши,-- мне тоже нет ни выхода, ни спасения!.. Ну и пусть бы!.. Я согласна... я примирилась!.. А тут вдруг вы приходите!.. Является человек, как должны быть порядочные люди... напоминает, что за стенами твоего грязного острога жизнь кипит и зовет тебя -- жизнь! светлая, деятельная, разумная, честная!.. Ах, Владимир Александрович! Владимир Александрович!
Как ни робок и ни неопытен был Владимир Александрович, но понял это открытое приглашение объясниться в любви. Язык его прилип к гортани, и уста иссохли... Сказать: "Я люблю вас",-- стало труднее, чем поднять всю тягу земную, а сказать все-таки очень уж -- сердце кипело -- как хотелось! Конфуз и увлечение поборолись между собою малую толику -- даже до испарины, но, как водится, увлечение победило: роковые слова были произнесены. Серафима ахнула, пискнула, и -- в старых романах про такие минуты писывали: "Море блаженства охватило обоих влюбленных".
Когда Володя вынырнул из моря блаженства настолько, чтобы понимать, что он говорит, думает и делает, он стоял на коленях, немилосердно пачкая свои светлые панталоны на сыром песке и весьма огорчая своею позою черного жучка, придавленного стремительным коленопреклонением. Жучок пошевелил щупальцами и умер.
-- Встань! -- шептала Серафима,-- неосторожный!.. Нас могли видеть...
Володя забормотал о своей готовности быть рыцарем Серафимы во все дни живота своего, и пусть хоть целый свет приходит и смотрит, как он, Владимир Ратомский, стоит на коленях! Никого не боюсь! Затем заявил непременное намерение вырвать свою красавицу из среды, не подходящей ее уму и прелестям, быть вечным ее заступником и другом... Еще мгновение, и под шатром Петрова дуба прозвучало бы формальное предложение руки и сердца, потому что в уме Володи уже зазвенели красивые стихи:
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди...
Но, должно быть, мамаша Володи хорошо помолилась за своего сына. Бедная Маргарита Георгиевна! Если бы она провидела в эту минуту, какой удивительный спектакль разыгрывается в парке при благосклонном участии ее любимца! По материнским молитвам и вопреки театральным обычаям, на этот раз судьба стояла за жестоких родителей и против союза любящих сердец. Серафима внезапно сняла с головы Володиной руку, которою мечтательно ласкала его золотые кудри, и сказала с изменившимся, злым лицом:
-- Квятковский идет...
Интересный наследник великого человека действительно блуждал в отдалении вдоль развалин дворца, не без любопытства заглядывая в его обломанные, полуобвалившиеся двери и читая на косяках надписи, оставленные досужими посетителями...
-- Уйди... ради Бога, уйди!..-- шептала Серафима Володе,-- он сейчас подойдет к нам... начнутся пошлости... грязь!.. Я не хочу, чтобы после нашего чудного объяснения... Милый!.. Уйди!..
И, получив быстрый поцелуй, Володя очутился, сам не зная, как это он успел так скоро, за недалекою купою жимолости как раз в то время, когда раздался голос подходящего Квятковского:
-- А! Одинокая Мальвина! А куда же юркнул ваш трубадур?
Володя с удовольствием вернулся бы намять Квятковскому бока за трубадура, но -- просьба Серафимы была священна: он ушел в глубь парка. В сладком угаре бродил он под зелеными сводами аллеи, ни о чем определенно не думая: так уж очень было хорошо! Над прудом, под ивами, ему захотелось плакать; потом он ни с того ни с сего затянул арию из "Аиды"; а по аллее к Миловиде,-- сперва убедившись, что свидетелей нет,-- Володя даже проскакал на одной ножке...
"Жаль,-- подумал он,-- жаль, что нет у меня друга, с кем бы поделиться своим счастьем!.. Борис? Да нет: Борис не поймет!.. Он социалист, а это выше... романтическое!.. Он сейчас что-нибудь о классовой борьбе, о женском вопросе... А туг хорошо бы, чтобы панцирь... и копье!.. и сто красавиц светлооких!.. и на щите девиз: "Honorem meum neminidabo!" {"Чести своей никому не уступлю!" (лат.)}
Так бродил он, мечтал и безумствовал добрый час, пока наконец не потянуло его домой, к письменному столу: в голове назрело стихотворение к Серафиме,-- как казалось Володе,-- совсем во вкусе и ничуть не хуже "Лирического интермеццо" Гейне, его любимого поэта.
Завидев издали знакомую скамью под Петровым дубом, Володя пристановился за кустами в большом конфузе и изумлении: Серафима и Квятковский все еще были там и спорили не слишком громкими, но возбужденными голосами, глядя друг на друга ужасно злыми глазами. Серафима раскраснелась. Квятковский был зелен, как гимназист, выкуривший первую папиросу. Володя, скрытый от них кустами, хотел было подойти, но одно слово Серафимы заставило его застыть на месте: он ясно слышал, как его идеальная возлюбленная сказала Квятковскому "ты".
-- Прекрасно, душенька! Ловко, очень ловко ведешь ты свои дела! -- грубо говорил Квятковский.-- Le roi est mort, vive le roi!.. {Король умер, да здравствует король!.. (фр.)} Меня в бессрочный отпуск, трубадура -- к отбыванию амурной повинности...
-- Тебе-то что? -- со злостью перебила Серафима,-- откуда этот пыл?.. Туда же -- ревновать вздумал... С которого времени?
-- Ревновать? Тебя? Симка! Ты возмечтала и начинаешь забываться... Победа над трубадуром отравила тебя пагубным самомнением... Брось: совсем не идет рассудительной девственнице!.. Тебя ревновать!.. Пхе!
-- Так зачем же эта сцена?
-- А затем, что мне жаль!
-- Кого это?
-- Мальчика этого, Ратомского, вот кого!
-- Скажите!
-- Да, жаль! Мне -- что?! Если ты мне дашь отставку, я только ручкою "мерси" сделаю; рублей двести в месяц останутся в кармане. Конфеты каждый день да подарунки разные тебе возить -- оно, друг мой, кусается! Да и взаймы вы все слишком часто просите: третьего дня -- маменька, вчера -- папенька, сегодня -- ты, завтра -- Виктор... Даже Юлька -- кривобокая и та клянчить выучена... черт знает что такое! Свинство, собственно говоря.
-- Как это вежливо! Как это порядочно! Вам жаль?
-- Жаль. Я бумажек сам не делаю, государственных, кредитных придерживаюсь, а они -- вещь, кельк шоз... {Штука... (фр. quelque chose).} Да!.. И мальчишку запутать я тебе не позволю. Он мне нравится. Да! Он не нам чета. Еще не пропащий. В нем Божья искра теплится. Настоящий юноша, не старик восемнадцати лет! Энтузиаст, сердцем мягкий, застенчивый, поганых мыслей не имеет, не дурак -- читать любит, стихи, говорят, пишет хорошие, убеждения у него очень порядочные... Из него может хороший человек выйти.
-- Дальше что?
-- А то, что уймись! Нечего тебе смущать парнишку! Тебе сантиментальные беседы трын-трава: по шаблону, из романов жаришь,-- язык болтает, голова не знает; а ему это жутко придется. Я Ратомских знаю. Хорошая семья, с душою! Тебе туда незачем лезть... Если же я тебе вовсе осточертел и наскучил, ты займись Рутинцевым: сам помогу! Мне таких телят не жаль, хоть и жени его на себе, пожалуй! А Ратомскому до свадьбы еще нужно молоко обсушить на губах, вырасти и поучиться лет десять. Да и тогда ему не такая жена будет нужна.
-- Какая же, позволь узнать? Интересно слышать идеал...
-- Во-первых, молодая. Тебе сколько годков? Мне двадцать шестой, а ведь ты старше меня. Во-вторых -- честная.
-- Мужик!
-- Ну-ну! потише! Я не трубадур: и ответить могу.
-- Вы думаете, вам пройдет даром эта сцена?
-- Имею твердую уверенность.
-- За меня есть кому заступиться.
-- Дуэль? Хоть на пушках и мор-р-ртирах. Но с кем? Полковник не пойдет: кто же без него Бисмарка с Кальноки рассудит, папу к месту определит и Кассаньяково счастье составит? Виктор упадет в обморок от одной мысли драться со мною. Поднимется ли у него рука умертвить последнего обывателя Российской империи, еще согласного кредитовать его синенькими без отдачи? Остается сам герой происшествия, то есть милейший Володя Ратомский... Его науськивать на меня не советую: не удастся.
-- Посмотрим.
-- Ой, Серафима, берегись! Я его мигом образумлю... Все твои грешки выплывут на свежую воду... А ведь их -- яко песку морского...
-- И вам не стыдно укорять меня? вам?..-- презрительно подчеркнула Серафима.
-- Ничуть не стыдно. Что -- я? При чем? Я для тебя был одним из малых сих... только и всего!.. Мне тебя два года назад при первом нашем знакомстве так и рекомендовали: "Вот, кавалер, примите к сведению,-- барышня, которая никаких авансов не ужасается, и, ежели понравитесь, можете провести время беспечально!.." А рекомендовал Горелин, лицеист...
-- Тоже негодяй, вроде вас!..
-- А уже это -- как угодно: мне все равно, а тебе его лучше знать!.. Я у него портрет твой видел... Очень ты там с декольте и с надписью выразительною... Про меня, про Горелина и про предшественников наших ты, конечно, Ратомскому не сообщишь. Следовательно, чтобы натравить его на меня, тебе придется вот сколько налгать... целую кучу! Смотри, кума, ври, да оглядывайся: у меня твои письма есть.
-- Вы способны выдать тайну женщины?
-- Если меня берут за шиворот, очень способен.
-- Как вы подлы!
-- Зато ты как честна!
-- Да наконец скажи, пожалуйста,-- заговорила Серафима уже другим, значительно пониженным тоном,-- что с тобою? Откуда это донкихотство... рыцарство без страха и упрека? Совсем к тебе не пристало даже.
-- У меня душа есть.
-- Душа?
-- Да, душа. Ново для тебя?.. Х-ха!.. Что я шалопай,-- знаю; может быть, даже и негодяй, но у меня есть душа. Ты в зверинцах бывала? кормление диких зверей видала? знаешь, как удав кролика хапает?
-- Ну... видала...
-- Занятно?
-- К чему все это? -- досадливо возразила Серафима.
-- Нет, ты скажи: занятно?
-- Очень.
-- Видишь ты, даже очень. А у меня от этой занятности истерика сделалась, и чуть-чуть я не попал в участок, потому что полез на эстраду этого самого звериного кормителя бить.
-- Пьяный?
-- Трезвый.
-- Чувствителен слишком!..
-- Да, чувствительней тебя.
-- Значит, я удав, а твой Ратомский кролик?
-- Voila tout {Вот и все (фр.).}. Когда я увидал из дворца всю эту вашу сцену нежную, меня взяло за горло как раз тою же хваткою, что в зверинце... Скверное у тебя было лицо!
-- Это, однако, даже лестно мне, что ты считаешь меня такою опасною...
-- Для кроликов.
Серафима Владимировна гневно передернула плечами и порывисто встала со скамьи.
-- Скажи Виктору и Рутинцеву, чтобы приходили в биллиардную... желаю шары катать...-- сказал ей на прощанье Квятковский.
Он закурил сигару и долго сидел один, довольный "укрощением строптивой", хитро усмехаясь всем своим умным бледным лицом. Из задумчивости вывели его странные звуки за кустом жимолости, как нельзя больше похожие на визг собаки, ошпаренной кипятком. Квятковский направился к кусту и открыл... Володю! Юноша лежал ничком, уткнув нос в траву и рыдая на голос, трясся всем телом и судорожно колотил носками сапогов в сырую землю.
-- Фюить! -- свистнул Квятковский,-- слышал! Ах, черт! Батюшка, Владимир Александрович! Вставайте, душенька! что реветь-то? И еще животом на земле лежите! Пищеварение застудите и брючки запачкаете... Вставайте, господин! честью просят!
Долго водил Квятковский Володю по парку, терпеливо слушая первые взрывы его отчаяния... Спокойный, ровный, насмешливый тон молодого человека подействовал на Ратомского: мало-помалу рыдания его стихли, осталась только свинцовая тяжесть на сердце.
-- Крепитесь! Будьте мужчиною! -- ободрял Квятковский.
-- Ах, Кв... Ква... Квя... Квятковский! такое раз... разочарован... ван... вание!..-- всхлипывал юноша.
-- Ничего! такие ли еще бывают. Все к лучшему в этом лучшем из миров: обожглись на молоке, вперед будете дуть на воду.
-- И так резко... сразу...
-- Сразу-то лучше: ампутация... бац и готово! -- как гильотина Kopf -- ab! Kopf -- ab! {Голову -- долой! (нем.)}
-- Я любил ее...
-- ..."Горацио!" -- прибавьте "Горацио", так красивее... Я любил ее, Горацио! И были большим дураком, мой принц!.. Любили,-- так разлюбите! "Нет, не любовь -- презренье к ней!" Это даже и в "Гугенотах" поется...
-- Что мне делать? Что мне делать? -- воскликнул Володя, ломая руки уже с несколько напускным трагизмом.
-- А пойдемте на биллиарде играть. Нас Виктор ждет. Я этой велел его прислать. Вам Виктор сколько очков вперед дает?
-- Пятнадцать,-- машинально отвечал Володя, сбитый с толку изумительно простым переходом Квятковского из мира поэтических страстей в царство презренной прозы.
-- Вот мошенник! Пятнадцать и я вам дам, а куда же мне до Виктора Арагвина? Он вас просто наверняка обыгрывает, разбойник! Так идем, что ли, а?
-- Идем...-- мрачно сказал Володя после некоторого молчания, глядя в землю.-- Идем... Мне необходимо общество!.. Я один с ума сойду!..
-- Ну вот -- с ума... Ум, батюшка, вещь нужная... С ума сойти -- это не с Миловиды сбежать.
-- Горько мне, горько!..
-- А мы горе -- кием да в лузу!..
-- Ах, Квятковский! Если бы вы знали, что делается в моем сердце! Невыносимое положение... Напиться бы, что ли!.. Забвение... Броситься бы в какую-нибудь безумную оргию...
-- Этак рубля на полтора с рыла! -- в тон юноше закончил Квятковский трагически, но с невозмутимым лицом.-- Что же? И то в нашей власти... добре!.. закусим!..
Они быстро перешли плотину, отделяющую парк от курзала.
-- И вот заведение! Пожалуйте! -- воскликнул Квятковский.
Володя вздохнул в последний раз, нахмурился и махнул рукою.
Дачный трактирчик с биллиардами принял в свои недра дачного Фауста и его Мефистофеля, как мирная пристань, покончившая треволнения и бури долгого и бесполезного плавания. Часом позже -- срезать семерку в среднюю сделалось для Володи важнее всех Серафим на свете. Мир праху отцветшей без расцвета первой любви!