В бесхозяйных домах с господами вечно в разброде прислуга всегда приобретает много значения. У Арсеньевых оно было так в особенности, потому что Соня,-- в отличие от отца и братьев, постоянная домоседка,-- одинокая, кроткая, ленивая, недалекая,-- была очень любима прислугою и сама дружила с нею близко и фамильярно.

-- Это такая барышня,-- с восторгом говорили о Соне по кухням, людским и дворницким огромного старого дома, где искони квартировали Арсеньевы,-- такая хорошая барышня, что только ею вся ихняя фамилия держится... Бог терпит грехам за ее честную добродетель! А то всем бы надо провалиться в тартарары, потому что очень безбожники!

Кто-нибудь заступался.

-- Бориса Валерьяновича тоже нельзя похаять. Очень к нашему брату ласков и прекраснейший господин.

Но тут старший дворник дома, Вавило Парамонов, мордастый, налитый пивом человек, делал страшные глаза и, тонко сплюнув сквозь зубы на сапоги соседа, возражал с глубокомыслием:

-- Спасения души все же никогда не получит и в генералы -- сомнительно, чтобы произошел! Потому что обозначается в участке как есть называемый -- сицилист!

-- Билеты, что ли, им выдаются особые сицилистам? -- интересовалась кухонная аудитория.

-- Билетов нет. Не установлено. По приметам различаются.

-- Какие же ихние приметы, Вавило Парамонович?

Дворник строго смотрел на свою публику, поднимал палец и значительно произносил:

-- Зловредные!

Горничная Сони, Варвара, сестра Тихона Постелькина,-- девица длинная, тощая, безгрудая, востроносая, с неглупыми мутно-серыми глазами, в слабых веснушках по бледно-восковому лицу,-- отличалась характером властным и командовала своею барышнею с большою к ней ревностью и с взбалмошными капризами. Но если бы для благополучия Сони понадобилось, чтобы Варвара спрыгнула с Ивана Великого, то, вероятно, эта девица недолго размышляла бы, что от нее останется после такого сальто-мортале. Не больше Сони, но, пожалуй, наравне с нею, Варвара любила только меньшого брата своего, Тихона, которого почитала,-- лишь бы Бог помог да добрые люди дали ему образоваться и выйти из сероты! -- самым прекрасным и умным мужчиною на свете. И -- если бывали счастливые минуты в жизни Варвары, то это -- когда Соня давала Тихону уроки французского языка.

-- J'avais eu une maison et un jardin... {У меня были дом и сад... (фр.)} -- звучит мягкий контральто Сони.

-- Жавезю...-- робко плетется за нею Тихон.

-- Не "жавезю", a j'avais eu... {Я имел, обладал... (фр.)} Еще раз, Тихон Гордеич.

-- Жавезю...

Варвара непременно сидит или суетится с какою-нибудь работою в соседней комнате или коридоре против раскрытой двери, благоговейно ловит обоими жадными ушами непонятные французские слова и утопает в блаженной гордости. Если бы в это время предстал ей некий демон и соблазнял:

-- Чего хощеши, раба, на выбор: чтобы весь мир принадлежал тебе, но эта комната провалилась, или -- пусть весь мир провалится и только эта комната уцелеет?

Варвара бестрепетно приказала бы:

-- Катай, Анчутка! проваливай мир!..

Нежные чувства к Соне не препятствовали. Варваре время от времени устраивать предмету своего обожания жесточайшие сцены. Тогда она носилась бурею по комнатам, свирепо топая пятками и хлопая дверями, с грохотом швыряла посуду по столам и в недра шкафов, вооружалась безмолвно угнетенною надутостью дня на четыре либо разражалась ярым визгом на весь дом, что -- я-де барышне не крепостная, да барышня-де кровь мою выпила, да я-де у барышни в работе, как ломовая кляча в оглоблях, да я-де такой неблагодарной дуре служить не желаю, да что-то неблагодарная дура запоет, когда спрошу расчет и паспорт, да как она, дура, без меня сумеет в люди выйти, да ведь над нею, над дурою, все смеются... И так далее, пока взбесившуюся Варвару не сваливала с ног истерика. Визжать и неистовствовать Варвара имела обыкновение внизу, в подвальной кухне, но так, чтобы к Соне -- вверх по лестнице -- доходило каждое слово. В такие лютые безвременья Соня, подобно пингвину, укрывалась в свое гнездо и,-- если гроза грохотала уж очень страшно,-- даже ложилась в постель и прятала голову под подушку -- впредь до разрешающей бурю варвариной истерики. Заслышав же всхлипыванья, хохот и стоны, Соня немедленно являлась на театр военных действий в качестве сестры милосердия, с Валерьяном и лавровишневыми каплями. Варвара приходила в себя, обе плакали и просили друг у друга прощения, и наступали месяца на два "на земле мир и в человецех благоволение".

Брат и сестра, Тихон и Варвара Постелькины,-- не с ветра люди в Арсеньевском доме. Над квартирою есть обширный мезонин, а в мезонине вот уже шестой год полулежит в старом вольтеровском кресле тучная, обезноженная каким-то нервным поражением пожилая женщина, которую зовут Марина Пантелеймоновна, для услуг которой Арсеньевы нанимали нарочную девчонку и которой все в семье изрядно боятся, а почему,-- этого, кажется, никто из Арсеньевых сам не знает толком. Просто,-- принято и привыкли бояться, и боятся очень. Эта Марина Пантелеймоновна -- старая камеристка покойной барыни Натальи Борисовны, матери Антона, Бориса и Сони: дамы, чрезвычайно эффектно спалившей свою жизнь и два родовых состояния, собственное и мужнино, в Париже, на закате веселых тюильрийских дней, а конец свой получившей, как повествуют злые языки, от какого-то чересчур забористого питья, принятого с какими-то двусмысленными целями в непомерно большой дозе. И при жизни барыни, и по смерти ее Марина Пантелеймоновна управляла арсеньевским домашним хозяйством с деспотическою властностью, покуда не потеряла ног. Тогда ее вознесли в мезонин и водрузили там как некую грозную домашнюю богиню. Обессиленная и недвижимая, она -- и отсутствуя телом -- продолжала символически владычествовать в семье.

-- Уж я и не знаю, что мне с тобою делать,-- читает Соня нотацию какой-либо шкодливой посыльной девчонке или вороватой кухарке,-- ты совсем от рук отбилась... Я не могу... Видно, надо сказать Марине Пантелеймоновне...

Волшебное имя производит чудеса: шкодливая девчонка ревет и клянется, что больше не будет, и действительно не шкодит два-три дня, а вороватая кухарка после призыва в мезонин, хотя ходит хмурая, но сдачу с рынка приносит полностью и второго сорта говядины за первый не выдает.

Причины несомненного и крутого влияния Марины Пантелеймоновны на семью Арсеньевых московские сплетни объясняют разно. По одним слухам, Марина Пантелеймоновна, как верная наперсница покойной "бонапартистки", полна ее секретами, да такими солеными, что Арсеньевым от их раскрытия не поздоровилось бы, и, угождая Марине Пантелеймоновне, семья охраняет свою фамильную честь. По другим,-- никаких "удольфских таинств" за Мариною Пантелеймоновною не водится, но просто -- амуры. Когда бесшабашная "бонапартистка" отлетала на свои тюильрийские авантюры, Марина Пантелеймоновна оставалась при Валерьяне Никитиче как бы наместницею с супружескими полномочиями и в этом качестве успела забрать его под башмак. Когда же "бонапартистка" покончила свое земное странствие, то Марина Пантелеймоновна, пожалуй, даже и женила бы на себе Валерьяна Никитича, да, на беду свою, сама была замужем, а потом -- Бог ноги отнял. Третье мнение,-- и самое вероятное,-- было, что разгадка -- совсем не в секретах и амурах, но Арсеньев, как замечательно добрый и мягкий человек, не захотел отправить ни в больницу, ни в богадельню старую, верную слугу, нянчившую его детей. Неизлечимо больной калека -- всегда деспот в сострадательной среде интеллигентных и порядочных людей. Марина же к тому еще баба капризная, гордая, крутонравная, зверь-баба, а Арсеньевы все -- бесхарактерное тряпье. Когда-то Марина Пантелеймоновна была, говорят, редкою русскою красавицею. Теперь она -- туша старого, тухлого, злого мяса, обуянная лютою надменностью и каким-то беспричинным, холодным гневом. Она глубоко презирает всех в доме, а больше всех самого Валерьяна Никитича, делая некоторое исключение лишь для Антона. С ним ее отношения престранные.

Варвара и Тихон Постелькины приходятся этому недвижному чудищу племянниками. Чрез Марину Пантелеймоновну Варвара попала в дом служить, а чрез Варвару Тихон стал известен Борису и сделался вхож к нему.

Когда мужские комнаты арсеньевской квартиры пустеют, кухонная лестница подле Сонина гнезда необычайно оживлена. По ней то и дело восходят и нисходят курносые Глафиры, скуластые Дарьюшки, щепкообразные Танечки, слоноподобные Аграфены, Фанни, расфуфыренные по модной картинке, и Соломониды с потными лицами, в юбках, подобранных по колено, в бегемотовых башмачищах и пламенно-малиновых шерстяных чулках. Побывать-повидать добрую арсеньевскую барышню ведется у женской прислуги двора вроде ежедневного священного обряда.

-- Дверь-то всю обшмыгали, крысы хвостатые! -- рычит в подвале кухарка, притворяясь, будто ей до смерти надоел снующий мимо бабий поток.

-- Уж ты, тетка Акулина!..

Чаще всего приходят читать и писать письма. Соня знает про весь двор, кто из какого уезда и деревни, у кого где родители, муж, жених, ребенок, любовник, у кого злая свекровь, у кого нет ладу с золовками. Знает все горести и радости двора: кому пишут с родины, кого забыли, кто тоскует "по своему месту", кто о нем -- и где оно осталось-то, помнить не хочет. Знает все вести, слухи и сплетни, на каком месте жить хорошо, где худо, кто на какое место поступает, кто, куда, с какого места уходит, где барыня своеобычна, где барин охальник; где голодом морят, где кормами хоть облопайся, да зато терпи, молчи, если отгрепят за косу или попадет в щеку; откуда не позволяют в гости ходить, где позволяют гостей принимать; которая барыня жалованье ужиливает, которая барыня сама за провизией ходит, на которую барыню к мировому подано; кто в кого влюблен, кто с кем живет, кто кому изменяет, кто готовит нового жильца в воспитательный дом; кого, мочи нет, дети каждый год одолели, кого муж не любит -- тиранит, зачем детей нет.

Соня слушает все механически, молчит, ласково улыбается -- бабья трескотня в одно ухо ей войдет, в другое выйдет: сию минуту слышала -- через четверть часа забыла. И посетительницы ее знают и высоко ценят.

-- Не как другие барышни, которые сами заманивают нашу сестру -- выспросят, выпытают и потом пущают сплетни, сказывают на нас, будто оно от нас выходит... Софья Валерьяновна -- крепкий человек: не выдаст!

Еще любили в Соне, что, благодаря своей забывчивости, она не скучала слушать повторения: ей можно было по десяти раз рассказывать одну и ту же историю, а она, знай, внимает, как будто и с новым интересом во взгляде и улыбке. Поэтому битые, униженные и обманутые ходят к ней бесконечно жаловаться и плакать, как их тиранят, сквернят, надувают, пока не выплачут до дна и не разменяют частыми причитаниями своего большого трудного горя. Счастливые, любимые, балованные прибегают-похвастаться, как их уважают, нежат, ласкают: повторяются и развиваются в романическую легенду рассказы о первой встрече и первом поцелуе, без конца перечитывается милое письмо -- весточка от дружка либо с родимой сторонки... Всем же вообще особам этим Соня дорога была как пассивный центр некоторого клуба-самородка, что ли: нравилось забежать на минутку, столкнуться с двумя-тремя еще из "нашей сестры" и наскоро посудачить, без страха и в полное удовольствие почесать язык при милой душе, под ласковым вниманием приятного участливого человека.

В первобытной среде этой, тронутой уже городским распутством, Соне, конечно, приходилось слышать дурные слова, гадкие мысли, узнавать о скверных делах и пошлых грязных чувствах. Уже одна ее Варвара, увядающая девица по паспорту, с пылкими страстями и весьма романическим прошлым, когда сбрасывала с себя чинную, комнатную "великатность" и распоясывалась во всю ширь своей фабричной натуры, могла отравить даже самое устойчивое воображение. Но, к счастью Сони, темперамент спал крепким сном в ее опоздавшей развитием натуре, и, как это обыкновенно бывает у спокойных, еще бесполых нравственно, юных существ, грязь текла по ней, не прилипая. Лидия Мутузова застала однажды Соню, как она писала длинное письмо под диктовку соседской кормилицы -- дородной женщины, заплаканной до того, что веки у нее вздулись пузырями.

-- А ежели будут не сплетки о вас, а все-то верные слухи,-- протяжно и всхлипывая между слов, говорила женщина,-- что будто вы, Иван Трофимович, стали теперича после дурной болезни... Написала, родимая?

-- Погоди... сейчас... "болезни"... Ну?

-- То вам бы, несчастному сволочу, за оное ваше паскудство...

Мутузова расхохоталась.

-- Сонька! Неужели ты ей все так и пишешь?

Соня посмотрела с удивлением.

-- А как же? Ей же так надо...

-- Сонька! Ты самый глупый и самый милый человек во всей Москве!

Старики -- Маргарита Георгиевна Ратомская и Валерьян Никитич Арсеньев -- были дружны. Дети их -- не очень. Кратковременная близость Бориса и Володи таяла с каждым днем. Без ссоры и столкновений юноши разного темперамента и разных влечений уходили все дальше и дальше к разным симпатиям и на разные дороги. Антона у Ратомских откровенно не любили. К Соне относились с ласковым снисхождением, но общества ее не искали, а при новых и взыскательных гостях даже немножко ее побаивались.

-- Это еще очень хорошо, что она все молчит,-- говорила Маргарита Георгиевна.-- У меня всегда сердце дрожит, когда она открывает рот: вдруг скажет что-нибудь этакое... ведь наивна до жалости! И -- никакого воспитания... Только и есть у девушки, что порода дала, а гимназия не успела испортить!

Ближайшим другом одинокой Сони Арсеньевой оставалась Лидия Мутузова, хотя Антон и выражался о ней:

-- Разве она бывает у Сони -- для Сони? Она ходит в гости к Сониным горничным.

-- Ты всегда с резкостями! -- заступался мягкосердечный Борис.-- За что? Лидия Юрьевна -- недурной человек. Правда, в ней нет общественной жилки, но ты не можешь отрицать, что она умна, талантлива, много читала...

-- Да, память на имена и цитаты -- здоровенная,-- и каша в голове -- крупичато-рассыпчатая.

-- Наконец, остроумна... Сам же ты прозвал ее "Шпагою".

-- Не я, а Квятковский... И то больше за худобу и длинный нос... Впрочем, ты напрасно споришь: я против достоинств Лидии Юрьевны не возражаю...

-- А приравниваешь к горничным!

-- И не думал. Я сказал только, что она любит общество горничных. А любит потому, что при всех ее отличных качествах у нее в душе спрятан поросенок, который тянет ее в грязь.

-- Начинается! -- сердился Борис. Антон смеялся и говорил:

-- Ух! какая в этой девице пропадает великолепная проститутка!

-- Антон! Антон! Постыдись: после таких слов о знакомой девушке -- у тебя у самого в душе поросенок!

Антон смеялся, кривился, морщился.

-- Зачем умалять мои прелести? У меня-то уже не поросенок, а целый породистый йоркшир.

Лидия Мутузова знала, что Антон относился к ней презрительно, нехорошо, и платила ему взаимностью. Но какое-то тайное сродство натур,-- может быть, и впрямь поросенка с йоркширом,-- сказывалось между ними, и -- встречались они и беседовали очень охотно, а расходились, наговорив целую кучу парадоксов, острот, колкостей, впустив друг в друга десятки отравленных булавок, злые, но довольные.

-- Ты смеешься над Лидою,-- уличал брата Борис,-- а разговариваешь с нею охотнее, чем со всеми нами.

-- Я вовсе не с нею разговариваю. С нею разговаривать нельзя. Она не дает времени: все сама с собою разговаривает... Поставит перед собою этакое, если позволишь выразиться, словесное зеркало, и пойдет позы пред ним принимать: так -- я умна и интересна, сяк -- еще лучше...

-- Антон! Антон! Не говори вздора!

-- Право, нет... Я тоже люблю думать вслух. Знаешь, как в театре -- монологи. Но в жизни оно не так удобно: принимают за сумасшедшего. А Лвда Мугузова на этот счет -- отличная собеседница, потому что она ничем не интересуется, кроме себя самой, ни о чем, кроме себя самой, не умеет думать и говорить. Тоже ходячий автобиографический монолог. Ну вот -- она сидит и наслаждается собственною своею персоною, а я своею. Она играет умом, как бриллиантом, и трещит, трещит, трещит о своем "я", а я хожу по комнате и размышляю вслух тоже об "я". У меня "я", и у нее "я"... И друг друга мы не слушаем и не понимаем, и обоим не обидно. Словно две канарейки рядом распелись... А со стороны оно как будто и благопристойно, без полоумия выходит,-- хотя эксцентрический, но идейный разговор.

-- Врешь! врешь! Отвечаешь же ты ей что-нибудь!

-- Машинальные реплики!.. механические рефлексы!.. Знаешь,-- вроде слепцовского мужика, который думал о коронации, а спорил о лошадях князя Воронцова.

Способностями природа Лиду Мутузову не обделила. Она воображала себя некрасивою,-- совершенно напрасно, по самовнушению какого-то извращенного капризного кокетства,-- и хвастливо заявляла:

-- Нам, дурнушкам, надо головою брать.

Она немножко пела, немножко играла, немножко сочиняла, немножко рисовала, а теперь увлекалась сценою и собиралась в актрисы, несколько более серьезно, чем раньше -- в певицы, пианистки, поэтессы и художницы. Настоящего таланта у нее и тут не оказалось, но -- за неимением талантов на драматических курсах -- и Мутузова сходила за талант, потому что читала неглупо, с холодной, но красивой аффектацией, а главное, была мастерица копировать: жест возьмет взаймы у Ермоловой, интонацию у Федотовой, улыбку у Никулиной,-- глядь, и вышло что-то не без занимательности... винегрет из знакомого, а будто и что-то свое.

-- А большой актрисы из нее все-таки не будет,-- не щадил ее Квятковский, который знал, любил и понимал театр.-- Подражательность -- сила, покуда она между нами, в четырех стенах... У рампы такие умные копии знаменитых оригиналов -- карикатуры... и скучные! Из хороших имитаторов всегда выходят плохие актеры...

Мутузова была слишком умна, чтобы самой не понимать непрочности своих драматических удач. Девушка она была самолюбивая и скрывать свои угрызения умела хорошо. Но -- как часто после ученического вечера или спектакля от школы она, осыпанная аплодисментами, полны уши комплиментов, с букетом в руках тряслась темною Москвою на плохих извозчичьих санках, и нерадостные слезы капали из умных глаз ее на худые щеки, и тонкие малокровные губы кривились и шептали:

-- Все не то... обезьяна!.. обезьяна!.. не актриса, а обезьяна!.. Я бы, кажется, десять лет жизни отдала, чтобы найти в себе что-нибудь искреннее... свое! -- горячо вырвалось у нее однажды в разговоре с Антоном Арсеньевым.

Были они одни, вдвоем, в огромном пустом номере меблированных комнат, которые содержала мать Мутузовой. Никто никогда этого номера не занимал по его дороговизне, и Лида пользовалась им, чтобы разучивать роли.

Антон прищурился с едкою насмешкою.

-- У вас есть свое...

-- Вы находите? -- с недоверчивою радостью встрепенулась Лидия.

-- Пылкое воображение,-- докончил он обидным, наглым тоном соучастника в нехорошей тайне, цинически улыбаясь ей в лицо.

Она сделалась белая, как платок, потом вспыхнула заревом.

-- Я не понимаю, Антон Валерьянович...

Он быстро оглянулся, нет ли кого, и вдруг крепко привлек ее к себе за тонкую, гибкую талию.

-- Вы с ума...

-- Я твои рисунки видел,-- прошептал он ей прямо в ухо с веселою, глумливою выразительностью.

Глухой вздох вроде стона вырвался из горла Мутузовой. Она не шевельнулась, осталась сидеть на его коленях, только спрятала лицо на его груди да осунулась вниз всем телом, словно мешком повисла. Антон с любопытством смотрел на ее трепещущие плечи и длинную голову в красиво-пушистых, светло-русых волосах. И видел он, что трепет ее не от страха и не от стыда и гнева.

-- Кто тебе показал? -- услыхал он шепот.

-- Ты сама забыла у нас портфель.

-- Ой?!

-- Я спрятал, чтобы не попал в руки Борису или Соне.

Она откинула голову и показала Антону лицо, красное, с открытым ртом, с маленькими влажными глазами,-- мордочку одурелого от страсти бесстыдного хорька...

-- А ведь ты меня не любишь! -- сказала она спокойно.

-- А разве это нужно? -- возразил он.

-- И я не люблю тебя.

-- Я знаю.

-- Хорош мальчик!

-- Да и девочка недурна!

Она засмеялась, отстранилась и, почти шатаясь, слабыми ногами прошла к зеркалу поправить взбитую прическу.

-- Демон! нет, ты -- Демон!..-- говорила она, набрав полон рот шпилек, с тою непостижимою быстротою, которая на этот счет отпущена природою, кажется, на всем свете только одним прекрасным, но малоопрятным москвичкам.-- А рисунки мои хороши?

Антон, не отвечая, долго смотрел на нее и с улыбкою качал головою.

-- Большого разврата будешь ты женщина!

Лидия скорчила гримасу и сделала низкий реверанс.

-- Merci, monsieur! {Спасибо, месье! (фр.)}

-- Pas de quoi, mademoiselle! {Не за что, мадемуазель! (фр.)}

Она подбежала к нему и больно тронула его за ухо.

-- Когда я буду замужем, я сделаю вам честь -- попробую взять вас в любовники.

-- Постараюсь быть свободным от ангажемента...-- любезно поклонился Антон.

-- А до тех пор... знаете... не надо этого... повторять!

-- Я того же мнения.

-- Голова -- вещь слабая: может и закружиться.

-- Не лишена способности.

-- Ведь у вас ко мне это -- так? научный интерес?

Антону стало совсем весело. Он засмеялся и опять поклонился.

-- Прекрасно сказано, Лидия Юрьевна: научный интерес.

Оба расхохотались и разошлись. И только когда Лидия осталась одна, на бледном, белом лице ее выразился ужас. Она думала: "Увернулась... Когда-нибудь не увернусь -- и не он, так другой сожрет меня, как цыпленка..."

Антон сдержал слово, и любовных сцен между ними больше не начиналось. Да и, в самом деле, правда была: Мутузова ему не нравилась, как и он ей, и разыгрался только "научный интерес" -- порочное любопытство друг к другу двух инстинктивно близких существ с загрязненною мыслью и отравленною кровью.

У Ратомских Лида Мутузова не пользовалась большим фавором -- особенно в старом поколении, у Маргариты Георгиевны и у m-me Фавар -- старой гувернантки барышень, доживавшей в доме свой век на положении друга семьи, дороже самой близкой родственницы.

-- Не люблю я,-- объясняла Маргарита Георгиевна,-- не охотница я, чтобы бывали в доме барышни, с родителями которых я не могу быть знакома...

-- Мутузовы представлены вам, мама,-- защищала Евлалия.

-- Да что же представлены? Лучше бы не представлялись... Отец -- пьяный бурбон, выгнан из гвардии за карты, кроме как в полиции нигде себе места не мог найти; мать -- старая институтская кривляка, истеричка, тоже картежница, номера какие-то держит... дворянское ли дело?

-- Не Лида же виновата, мама!

-- Конечно, не Лида, но я плохо надеюсь на нее, Лаличка: выросла в меблированных комнатах, насмотрелась Бог знает каких людей и поступков, в актерки собирается...

-- В артистки, мама!

-- Ну это у вас по-новому. В наше время актерки были... Не нашего она поля ягода, Лаличка! Не нашего, что ты хочешь!

-- Такая вы, мама, добрая, а... гордая! У! Польская кровь!

-- Я не гордая, но боюсь, чтобы она не сделала сумбура.

-- Мама, она ведет себя очень прилично, и с нею весело.

-- Да! Вот она возьмет да женит на себе Володьку, тогда и узнаем веселье!

-- Что вы, мама?! Лида взрослая девушка, а Володя малышк.

-- Станет она разбирать... Я ее насквозь вижу, какова птичка! .. Ну а не то -- тебе какие-нибудь глупости внушать станет!..

Евлалия ласково смотрела на мать и упрямо мотала своею красивою головою:

-- Мне, мама, никто ничего не может внушить, если оно не живет в душе у меня самой... Я, мама, из себя живу, чужого в себя не принимаю.

А относительно Сони Антон был, пожалуй, и прав: когда приходила к ней Лида Мутузова, бабий клуб оживлялся с нарочитою энергией.

Мутузова говорила:

-- Я люблю бывать у Сони, потому что она переносит меня в семнадцатый век: терем... дородная боярышня... кругом шушукаются, смеются, работают сенные девушки, няньки, мамки, шутихи... Няньки-мамки! Сивки-бурки, вещие каурки, забавляйте меня, царь-девицу!

И атмосфера пропитывалась пряным бабьим враньем... Лидия хохотала, рисовала в альбом типы, впивала и врала сама прегнусные сплетни и анекдоты, взвизгивая на соленых эпизодах и словечках:

-- Сонька! уйди! Тебе слушать нельзя. Сонька! заткни уши! Ты это знать молода!

Соня автоматически послушно уходила либо затыкала уши. Либо милая компания покидала ее одну в комнате и спускалась вниз, на кухонную лестницу, где языки без костей распускались уже вовсю, без удержа... Однажды среди визга, хохота и прибауток вдруг сразу наступило гробовое молчание, и расшумевшиеся бабы брызнули, как дождь из душа, через кухню во двор. Лидия,-- уже румяная, с мутными глазами и с мордочкой сладострастного хорька,-- подняла голову! Через перила смотрел на нее сверху вниз неизвестно откуда появившийся и подкравшийся старый барин, Валерьян Никитич Арсеньев.

-- М-м-м... здравствуйте,-- сказал он.

Лидия смутилась и, чтобы оправиться, снагличала:

-- Excelence, je vous salue! {Ваше превосходительство, я вас приветствую! (фр.)}

Она послала старику воздушный поцелуй и бойко взбежала по лестнице.

-- Весело? -- странно мигая и жуя губами, спросил Валерьян Никитич.

-- Очень! -- дерзко отрезала Лидия.

Лицо Арсеньева смялось в жалостливую гримасу, щеку задергало; он отошел, бормоча... С этих пор при каждой встрече он оказывал Лидии какое-то особенное скорбное внимание, подчеркнутую сострадательную нежность.

-- Слушайте, ma belle {Моя прекрасная (фр.).},-- трунил Антон,-- вы не в мачехи ли к нам собираетесь?

Лидия бойко и хищно скалила свои острые, щучьи зубки.

-- А что же? Чем я не Федра?

Антон комически вздыхал:

-- Милая Федра! У вас будет преуступчивый Ипполит!