Почтенный, сильно павший на ноги от застарелой лакейской подагры официант, в седых висячих бакенбардах при бритых подбородке и верхней губе, в фамильной гербовой ливрее князей Палтусовых медленно двигался из зала в зал, звеня в серебряный колокольчик... Труднее всего было совладать старику с шумом в угловой курильне. Ее сразу облюбовали "демократические элементы" публики с Борисом Арсеньевым во главе,-- и она успела уже получить прозвище "говорильни" в противность отдаленному пивному буфету, который окрестили "мертвецкою". Говорильня шумела и галдела, как море. На московскую учащуюся молодежь надвигалась, по слухам, глухая, еще далекая гроза... потолковать было о чем, и лились слова, горячие, страстные... Весь серебряный звон, взывающий к тишине и вниманию, потому что должно было начаться концертное отделение, пропадал втуне среди перебивающих одна другую речей, смеха, иронических замечаний, аплодисментов, шикания... Кривобокий тореадор Рафаилов только что вскочил было на стол.

-- Товарищи!..

Но -- в "говорильню" домчался отдаленный взрыв рукоплесканий, потом полнозвучные аккорды, взятые умелою энергическою рукою, а потом -- всем знакомый, всеми любимый, сочный баритон:

Зачем я не птица, не ворон степной,

Пролетевший сейчас надо мной?

-- Товарищи!-- жалобно воскликнул опять Рафаилов, но увидал уже только спины и кудластые затылки товарищей: вся "говорильня", как один человек,-- валила в большой танцевальный зал слушать Пашу Хохлова...

А тот уже пел на эстраде под аккомпанемент неразлучного своего Эрарского:

Ворон к ворону летит,

Ворон к ворону кричит:

"Ворон, где б нам пообедать,

Как бы нам о том проведать?.."

Это -- началась "воронья" программа Квятковского. А затем и пошли, и пошли вороньи номера. Известный премьер Малого театра,-- еще совсем молодой человек, слегка сутулый, лобатый, с большим грузинским носом, человек университетски образованный, интеллигентный и либеральный на редкость между старым актерством,-- смеясь, декламировал с крохотной эстрады, окутанной хворостом наподобие вороньего гнезда:

Право, не клуб ли вороньего рода

Около нашего нынче прихода?

Любимый комик от Корша представлял, как писарь, несчастный в любви и потому запойный, чувствительно играет на гитаре, рыдает, пьет водку и поет, поет:

Черный ворон, что ты вьешься

Над моею головой?

Ты добычи не дождешься:

Я не твой, нет, я не твой!

Бас-любитель из Петровской академии, дремучий и в синих очках, ревел голосом, таким же дубравным и огромным, как он сам:

Люблю клевать на могилах,

Люблю и каркать в лесу...

Вороны в пении, вороны в декламации залетали по зале тучею музыкальных звуков. Публика сперва недоумевала,-- потом стала смеяться,-- потом опять притихла:

-- Все вороны да вороны... К чему? Почему? Зачем? Нашли, чем забавляться! Веселая птичка, нечего сказать! Слишком много ворон...

Многие уже зевали. Выдумка Квятковского была готова провалиться, но он не дремал и, едва оживление начало увядать, а лица подернулись скукою,-- выпустил главный фокус вечера...

-- Кра-а-а!..-- пронеслось по залу вместе с трепетом крыл с такою силою и экспрессией, словно в палтусовские палаты в самом деле ворвалась целая стая совершенно ошалевших ворон.-- Кра-а! Кра-а! Кра-а!

Все подняли головы. Под самым потолком,-- с одной стороны двухсветного зала -- прямо над эстрадою и насупротив той, где укрывались incognito хозяйка дома с своими приживалками,-- исчезла фальшивая бумажная стенка, и открылась часть хор, густо декорированных зеленым ельником.

-- Кра-а! Кра-а! Кра-а!-- неслись оттуда отголоски отчаянной птичьей драки.

Взлетали в зелени и мелькали какие-то черные пятна... И наконец, победив другие, выплыло из глубины на первый план большущее черное пятно: ворона-колосс, унылая, торжественная, безмолвная и глупая-глупая... Грим был великолепен. Толпа внизу зашевелилась, зааплодировала.

-- Превосходно!.. Вот это превосходно, как копирует!.. Кто такой?.. Любопытно... А ну?..

А на эстраде Лангзаммер, звеня бусами и монистами, Щебетала к публике красивым, высоким своим голосом, чуть-чуть картавя по-еврейски на каждом "р":

Уж сколько раз твердили миру,

Что лесть гнусна, вредна; но только все не впрок.

И в сердце льстец всегда отыщет уголок.

Из толпы выделился огромный и косматый в своем гриме Тора, сразу заметный со всех концов зала, Федос Бурст,-- полез на эстраду через хворост, как мальчишка на плетень, умышленно не долез, оборвался, повис одною рукою, а другою уставил указательный перст на хоры в ельнике и завопил завистливо, благим матом:

Вороне где-то Бог послал кусочек сыру!!!

Роль его этим диким ревом и кончилась. У вороны в гигантском клюве оказался действительно целый шар красного голландского сыра...

Держала сыр во рту призадумавшаяся ворона мастерски типично; в публике даже профессиональные артисты не выдержали -- улыбались... Старушка княгиня на хорах, забывшись, высунулась над перилами и счастливо хлопала ладошками, как младенец, и ей вторили приживалки. Полудетский смех Сони Арсеньевой звучал через весь зал, и лицо у нее стало такое блаженное, что все оглядывались на нее и улыбались, как огромному ребенку.

Лангзаммер уже договорила:

На ту беду лиса близехонько бежала...

Между зрителями гибко вьющеюся стройною фигуркою,-- зашитая в рыжий мех,-- уже скользила миниатюрная, тоненькая, изящная двуногая лиса. Ловким и быстрым, истинно звериным прыжком, вскочила она на эстраду,-- и сразу всем понравилась, хотя никто ее не узнал: лисья мордочка-маска опускалась низко на лицо, так что в прорези меха сверкали только живые зеленоватые глаза да острые белые зубы... Лангзаммер декламировала содержание пантомимы:

Лисица видит сыр -- лисицу сыр пленил!

Плутовка к дереву на цыпочках подходит,

Вертит хвостом, с вороны глаз не сводит

И говорит так сладко, чуть дыша...

Лиса не только вертела хвостом и бегала на цыпочках, но и трогала лапками мрамор колонны, над которою гнездилась в ельнике ворона,-- и прыгала, как бы стараясь вскочить на канделябр, сиявший между нею и хорами... С каждым движением лиса все больше и больше нравилась публике.

-- Кто такая? Кто такая? -- шел громкий говор по залу.

-- Должно быть, из балета которая-нибудь. Квятковский пригласил, у него масса этих знакомств.

-- Удивительно грациозна!

-- И как хорошо схвачено!.. какая точность жеста!

-- Ишь извивается... забористая!..

-- На том стоят!

Лисица, между тем истомленная аппетитом к сыру, легла на все четыре лапки красивым и уморительно плачевным движением голодного отчаяния. Зал так и грохнул смехом. Над тысячью оживленных лиц -- угрюмою осталась только величественная ворона в еловых ветвях: она топорщилась все важнее и важнее, все глупее и глупее, все унылее и унылее, будто церемониймейстер бюро погребальных процессий на похоронах первого разряда... На нее снизу смешливые люди уже остерегались смотреть: так смешила эта черная нелепая фигура с красным шаром во рту.

Лиса заговорила:

Голубушка, как хороша!

Высокий голос ее звучал мягко, звонко, слащаво, с московским аканьем, с чуть слышным и почти приятным пришепетыванием...

-- Да это Лида Мутузова!-- вскричала Соня Арсеньева,-- так что опять все на нее оглянулись.

А лиса пела:

Ну что за шейка, что за глазки,

Рассказывать, так, право, сказки!

Какие перышки, какой носок!

И, верно, ангельский быть должен голосок.

Ворона проявила признаки самодовольного оживления, подняла нос, от чего красный сыр торчал вверх еще курьезнее и будто наглее, затрепетала крылами...

Спой, светик, не стыдись!

Соня Арсеньева от восторга уже даже всхлипывала и привизгивала как-то, навалившись щекою на терпеливое плечо кротчайшей старухи Бараницыной, рядом с которой она сидела, с начала вечеринки отдавшись под ее опеку...

И на приветливы Лисицыны слова,--

читала Лангзаммер, сама кусая губы.--

Ворона карк...

Но тут ворона,-- как-то особенно франтовски подобравшись и встрепетавшись, вдруг и впрямь каркнула во все воронье горло -- раздирающим, скрипучим, хаотическим голосом, наполнившим весь зал... Шар красного сыра бухнул с хор, лиса подхватила его на лету и, огромным прыжком перескочив эстраду, побежала вон из зала под руку с Федосом Бурстом... И грянуло целое вавилонское столпотворение рукоплесканий, топота, грохота. Кто-то даже со стула свалился в бессильном болезненном хохоте, и, поднимаясь, только стонал беспомощно:

-- Ох, довольно... ох, ворона!.. ворона!.. ох, лиса!.. ох, ох, ох!..

Развеселившаяся публика требовала повторения... Квятковский, сняв воронью маску, лисица Мутузова, Бурст и Лангзаммер раскланивались с хор.

-- А повторять не надо, не надо, господа -- твердил Квятковский,-- испортим впечатление... Non bis in idem {Нельзя дважды о том же самом (лат.).}, сколько бы ни кричали bis. Теперь публика нашей вороньей вечеринки не забудет. И -- скорее снова -- танцы, танцы, танцы!.. чтобы не дать увядать веселью и не расхолодить оживления!

Оркестр грянул ритурнель кадрили. Пары задвигали стульями... Кривобокий тореадор -- Рафаилов, с мрачною суетливостью близорукого и теряющегося в толпе человека, метался по залу, как летучая мышь.

-- Куда, красавец молодой? -- окликнул Бурст.

-- Визави ищу...

-- А твой неизменный Работников?

-- Негоден к употреблению. Отправился в "мертвецкую" для порядка, но оказался пьян...

-- Ну не страдай, муж слепорожденный, вот тебе визави...

Бурст кивнул невысокого роста турку, неподвижно стоявшему у колонны близ эстрады чуть не с начала вечера:

-- Тихон, что нос повесил? Кати сюда! Кадриль отколоть можешь?

-- В состоянии!-- радостно отвечал Постелькин.

-- Фигуры не переврешь?

-- Эва! Даром, что ли, Манохину деньги платил?

-- Ах как вы меня выручили!-- закланялся ему в пояс Рафаилов, близорукий до неспособности размерять энергию собственных движений.

-- Только у меня дамы нет? -- с жалобным уже видом обратил Тихон на Бурста вопросительные глаза.

-- Будет дама! Лангзаммер, не удостоите ли сего молодого индивидуя кадрилью?

-- Танцую, душечка, с Владимиром Ратомским.

-- Ах как мы аристократичны!

Оборвался Бурст и еще на двух предложениях -- и уже не как с Лангзаммер, не потому, что дамы в самом деле танцевали, а просто потому, что, проэкзаменовав на глаз незавидного кавалера в дешевеньком костюме из табачной лавки, гордые девы обижались, надувались и холодно отказывали. Тихон Постелькин повесил нос. Танцевать кадриль ему хотелось страшно. Бурст посмотрел на него, и ему стало жаль парня, которого он сам же взбудоражил на танцы.

-- Погоди, брате,-- сказал он, окидывая зал соколиным оком.-- Погоди! есть у нас в запасе дама,-- та не откажет... Кажется, на твое счастье не занята... Пойдем-ка!.. Такая дама... жоли!.. {Красивая!.. (фр. joli).} Мы, брат, еще всем нос утрем... знай наших!

Он пробрался к Соне Арсеньевой и объяснил ей, что надо выручить бедного кавалера, оставшегося без дамы и робеющего ангажировать незнакомых барышень. Соня улыбнулась навстречу Тихону с обычною своей ласковостью и дружелюбием.

-- Ах, с удовольствием!-- сказала она Бурсту.-- Я ведь очень люблю танцевать, только меня редко приглашают, потому что я такая ужасно большая и не умею разговаривать -- со мною очень скучно...

-- Ну, повел автобиографию, Божий младенец!..-- отходя, бормотал Федос.

А Божий младенец смотрел на кавалера-турка во все свои широкие глаза и изъяснял:

-- Мне еще, Тихон Гордеевич, вас благодарить надо. Это я вам обязана, что я здесь. Без вашего костюма мне нечего было одеть... Отличный костюм, очень удобный. Жилет немножко узок, так что Варя распустила, но вы не бойтесь, что мы испортили: завтра зашьем, и будет, как новое...

На этот раз grand rond повел старший Рутинцев в паре с Ольгою Каролеевою, которая на вечеринку явилась настолько ослепительною маркизою, что сестра Евлалия даже сделала ей замечание:

-- Разве можно так?

-- А почему нет?

-- Слишком шикарно и богато... Ты принижаешь своим туалетом общество... Он тысячу рублей стоит, а здесь собрались повеселиться люди, которые на тридцать рублей в месяц живут и учатся... На стоимость твоего костюма можно прокормить троих целый год. Ты думаешь, этого не понимают?

Ольга насмешливо осмотрела сестру и сказала:

-- То-то ты сегодня такою монахинею. А белый кашемир тебе отлично идет... И никаких украшений?

-- Да -- зачем же? Что я буду смущать людей денежною выставкою, как живая витрина?

Ольга приняла слова сестры целиком на свой счет, презрительно прищурилась и отрезала, надув губы:

-- Витрина так витрина... Вот -- у меня есть, а у них нет,-- значит, и пусть смотрят, завидуют и страдают...

"Вороны" Квятковского -- после представления басни -- имели полный успех и овладели умами. Сыпались остроты и каламбуры -- все с "воронами". Старались говорить фразами, в состав которых непременно входили "вороны". В буфете уже качали на руках двух Вороновых, одного Воронцова и хохла Воронюка. Вино спрашивалось исключительно воронцовское. Бурст взял лейку и лил через нее пиво из бутылки прямо себе в горло.

-- Через воронку!-- с истинно немецким лицом объяснил он любопытствующим.

Покачали за изобретательность и его.

-- Братцы,-- кричал кто-то,-- братцы! А меня-то? А меня? Я из Воронежа! А меня?

Квятковский -- усталый и вполпьяна -- сидел в буфете верхом на стуле, пил холодное шампанское и восклицал, торжествуя свою воронью победу.

-- Кончено! Я имею место в природе. Карьера определилась... Звукоподражатель Егоров... Скворцом свищу, сорокой прыгаю!.. Человек-ворона!.. в первый раз в Европе!.. Вне конкурса и подражаний... по 25 рублей разовых за выход... и бенефис!

Владимир Ратомский держал Антона Арсеньева за пуговицу фрака и говорил ему, мрачно блестя полуискренними, нетрезвыми глазами:

-- Я удивляюсь, как люди не понимают... Почему, если интеллигент, то должен любить интеллигентку? Фауст был великий ученый, но полюбил Маргариту... простую мещанку...

Антон, язвительно наблюдая его побледневшее, искаженное быстрым хмелем лицо, поддакивал:

-- А король Кафетуа влюбился даже в нищую.

В "говорильне" -- то пели хором, то прыгали на столы, и опять лились речи,-- речи нестройные, громовые, то гордые, то слезами напитанные, речи... Борис уже надсадил себе горло до хрипоты; необычайно красный от веселого возбуждения толпою и словом,-- вина он не пил ни капли,-- с огромными, округленными, брильянтовыми глазами, он сейчас удивительно походил на сестру, которая тем временем -- совсем такая же -- без устали танцевала в главном зале. Все знакомые удивлялись, как Соня "разошлась": не стало и помину о привычной ей лени и флегме. После Тихона Постелькина она танцевала с Бурстом, с Володею Ратомским, с его кузеном, художником Константином Ратомским, опять с Тихоном Постелькиным, с Квятковским, с обоими братьями Руганцевыми, с каким-то едва знакомым студентом, и все покидали ее с веселым недоумением:

-- Софью Валерьяновну сегодня подменили... Совсем другой человек.

А художник Константин Ратомский твердил:

-- Напишу я ее портрет, говорю вам, непременно напишу... Очень хороша она, преэффектная, право, эта наша Юнгфрау... И я всегда говорил, что из нее будет прок: девочка просыпается...

-- Положим, она сегодня мальчик, а не девочка,-- поправил Авкт Рутинцев.

-- Все равно. "Девочка, которую долго считали мальчиком" -- это роман Поля де Кока...

Только в четвертом часу за полночь Лидия Мутузова, давно уже сменившая лисий мех на бальное платье, объявила развеселившейся подруге, что пора ехать домой. Она тоже была в духе: ее успех действительно покорил ей, как она мечтала, "сердца всей вселенной и еще нескольких человек". А больше всего гордилась она, что весь вечер не отходил от нее красавец Мауэрштейн, молодой пианист и композитор, набалованный самыми модными, красивыми и богатыми женщинами Москвы,-- лучшая надежда консерватории. В шапке волос, как у Рубинштейна, с глубокими глазами и с раздвоенной бородкою итальянского Христа, Мауэрштейн проводил подруг до подъезда. Выбежав на мороз во фраке и с непокрытою головою, он усадил барышень в извозчичьи сани и долго стоял и смотрел вслед... Потом взглянул на небо, увидел зеленый луч Веги... и красивая, полная влюбленной грусти мелодия родилась и забродила в его творческом мозгу...

-- Так можно простудиться,-- заметил ему Антон Арсеньев, проходя мимо к своим саням, с закутанною в соболя, шарообразною Балабоневскою.

Мауэрштейн очнулся, вздохнул и медленно побрел обратно в сени...

Лидия Мутузова и Соня Арсеньева поехали домой, усталые и сонные, едва переминая языком, едва двигая ногами. Заспанная Варвара только рукою махнула на них: какие уж тут рассказы и разговоры! А они нашли в себе сил ровно настолько, чтобы наскоро привести себя в порядок перед сном и добраться до мягких постелей...

-- Бух,-- и в нирвану!-- восклицает Лидия.

-- В Нирв...-- хочет откликнуться Соня, но голова уже прилипла к подушке: девушка на полуслове потеряла сознание и спит...

И тотчас же потянулась перед Сонею только что покинутая длинная снежная улица -- вся в фонарях.

-- Не извольте беспокоиться,-- говорит ей извозчик,-- лошадь у меня вороная.

"Какое мне дело? -- думает Соня.-- Мне бы не проехать мимо дома..."

-- Вы, барышня, к Воронцовым? -- пищит с тротуара Дашка и тает в воздухе, и извозчика уже нет, а перед Сонею, кланяясь и расшаркиваясь, суетится незнакомый старичок, который в абонементе оперы сидит от нее направо, через три места.

-- Пожалуйте,-- приглашает он,-- что? Дом Воронцова-Дашкова? Я управляющий, покорнейше прошу. Вам постельку? Рад служить: будьте добры спуститься по машине... Вы не удивляйтесь, что мы так долго крутимся. Теперь в моде устраивать машины воронкою.

-- Да,-- поддакивает Лидия, кружась вместе с ними.-- Галки-воронки... фасон -- лисий хвост и вороний глаз...

-- Вот,-- шепчет старичок,-- если вы войдете в эту маленькую дверь, то там стоит чудесная постелька из вороненой стали... теперь принято, чтобы из вороненой стали.

-- Поди, поди!-- понукает рыжая, хвостатая Лидия и странно хохочет, скаля белые зубы.

Соне дико и страшно, что она перемигивается со стариком, и смеющиеся, длинные лица обоих кивают, как у китайских болванчиков.

-- Не ходите: там клюют на могилах,-- внезапно шепчет ей на ухо, проносясь мимо в паре с Ольгой Каролеевой, лобатый актер с грузинским носом.

-- Что ты не танцуешь? -- сердился брат Антон.-- Это глупо. Вот тебе кавалер.

Соня кружится, скачет, но никак не может разглядеть, кто вертит ее по залу, и это ей ужасно неприятно,-- тем более, что они потеряли пол из-под ног и взлетают на воздух все выше и выше.

-- Теперь всегда воронкою!-- кричит снизу, старичок.

-- Отпустите меня, я устала,-- просит Соня.

-- Невозможно, Софья Валерьяновна,-- извиняется кавалер, у которого определилось лицо Тихона Постелькина.-- Нам с вами надо теперь улетать от вороньего пугала...

Соне жутко и весело, что они мчатся так быстро и высоко.

-- Вы не удивляйтесь, что я надушился подэспань,-- говорит Тихон,-- я ворон, а не мельник, а вот вы -- мельничиха, и я вас сейчас заклюю...

Уши Сони наполняются трепетом мягких шуршащих крыл. Ей страшно, странно, радостно и -- вдруг -- почему-то стыдно, стыдно...

-- Не надо больше, Тихон Гордеевич,-- шепчет она,-- Лидия нарисует вас в альбом.

Но глаза Тихона округлились и завертелись, а нос вытянулся в длинный черный тупой клюв и -- мягкою болью -- ударил Соню в губы... Она ахнула, и все полетело в бездну...

-- Ну и орешь же ты!..-- раздался раздраженный, плаксивый со сна, голос Лидии, и стало слышно, как она чиркала спичками о спичечницу.-- О дурацкий дом!-- все допотопные традиции! До сих пор не собрались перейти на шведские спички... Ну и орешь же ты! Приятно у тебя ночевать!.. Батюшки! Да она с кровати свалилась!.. Недурно для девятнадцати лет!..