XXXIX
В вечер самоубийства Лидии Мутузовой Федос Бурст не нашел Мауэрштейна, сколько ни рыскал за ним по Москве. Но назавтра, задолго до полдня, он в компании с Квятковским уже был в гостинице, где квартировал молодой пианист. Намерения Федос питал определенные и настроением кипел воинственным.
-- Или -- пусть женится на этой несчастной, или -- вот возьму его, переверну вверх ногами и буду тюкать теменем о половицу, покуда не запросит пардона. Подлостей спускать нельзя... Я Лидию Юрьевну Мутузову не уважаю ни на грош медный, она вертушка, хвастунья, кокетка, пустельга самовлюбленная, но -- она из нашего общества. Если бы мы оставили негодяя безнаказанным, это значило бы принять корпоративно всем кружком нашим плевок в лицо.
-- Слушай, слушай, слушай, -- отдергивал Бурста Квятковский, очень неохотно сопровождавший его в качестве "благородного свидетеля", -- ну а если он все-таки откажется?
-- Вверх ногами -- и тюкать!
-- Ну а если -- невзирая на тюканье?
-- О, черт! почем я знаю, что тогда... Да нет! Это -- дудки... Коли я прижму, соки закаплют! Не то что на Лидии, на родном дяде женится, только бы я отстал...
-- А, кстати, женится -- хорошо, но ведь надо иметь право жениться... Разве Мауэрштейн -- крещеный?
Федор Бурст остановился среди лестницы, будто его что хлопнуло прямо в его упорный, по-бычьему склоненный немецкий лоб.
-- Не знаю... Ты прав: вот еще осложнение... Не знаю, крещен ли он... скорее что нет... Э! да пустяки! Не крещен, так окрестим!
Непоколебимый Федос, подобно мистеру Подснапу у Диккенса, перешвырнул встреченное затруднение правою рукою через левое плечо и возвратил себе обычное самодовольство.
Но Квятковский не унимался.
-- А если он не пожелает креститься?
-- Тюкать!
-- А если он заявит, что менять религию, -- против его убеждения?
-- Тюк...
Бурст не договорил, осекся и взялся за затылок с видом не столько уже тевтонского рыцаря без страха и упрека, сколько смущенного окриком начальства калужского мужика. Квятковский дразнил.
-- Что?! Ах ты, великий инквизитор?! Где же либерализм и уважение к свободе совести?
Бурст ответил мрачно:
-- Ну как там это выйдет, потом будем судить... А теперь я знаю одно: если мужчина отнял у девушки честь, он обязан восстановить ее... А иначе у него совести нет, а следовательно, и свободы совести он недостоин.
-- Ах, -- шутовски вздохнул Квятковский, -- ты силен в силлогизмах, как дьявол, и проповедуешь, как ангел. Твои целомудренные убеждения делают тебе честь, благородный тевтон, но помилуй, не съешь нас, грешников, доблестный Анджело! Да, ты Анджело, суровый Шекспиров Анджело, а я -- я только Люцио, беспутный пустослов, которого в конце пьесы женят на проститутке, чтобы восстановить ее честь. Тем паче госпожи Мутузовой. Зови меня вандалом, но -- на месте Мауэрштейна -- я уперся бы! И -- хоть ты меня тюкай, хоть растюкай...
Бурст холодно возразил:
-- Если он очень подлецом себя выкажет, то -- дьявол с ним! нечего и очень стараться: что же девушку с подлецом на всю жизнь связывать? Обойдемся и без него... Избить изобью, осрамить осрамлю, -- и -- пошел к черту! Обойдемся и без него...
-- Любопытен был бы я знать...-- осклабился Квятковский, но Бурст не дал договорить ему.
-- Такая история была в третьем году в кружке "Рабочая заря"... Там девушка одна тоже свихнулась... Победитель ее оказался ужасная дрянь и трусишка, богатенький маменькин сынок... Мы к нему за объяснениями, а его и след простыл: удрал за границу... Ну мы и того... устроились сами.
-- Сэр! Не терзайте меня неизвестностью: при всей моей догадливости, недоумеваю...
-- Очень просто: сколько было холостых товарищей в кружке, бросили жребий, кто предложит ей руку... Ну один... nomina sunt odiosa! {Имен называть не будем! (лат.).} -- вытянул себе "да"... Обвенчали их честь честью, и инцидент был исчерпан...
-- Ты -- серьезно?
-- Совершенно.
-- Не врешь?
-- Когда же я вру?
-- Я думал, что ты это из водевиля "Наузелки"... И девица знала, что вы ее разыграли в лотерее великодушия?
-- Зачем? Достаточно было дать понять ей, что все мы равно уважаем ее, как и прежде, и каждый из нас готов для нее на какую угодно товарищескую услугу.
-- Жениться ни с того ни с сего на девице в интересном положении -- это он называет "товарищескою услугою"... Бурст! Да неужели и ты тянул жребий?
-- А чем я лучше других?
-- Но ты же от брака -- как черт от ладана?
-- Мало ли что! То личная инициатива, а то долг товарищества... Борис Арсеньев брал жребий, не то что я.
-- Час от часу не легче! А если бы ты вытянул "да"?
-- Женился бы.
-- Здравствуйте, женившись, дурак и дура! Вот еще тога и одна фигура!-- запел Квятковский.-- О бессмертный Тредьяковский! Ты предвидел друга моего Федоса Бурста полтораста лет тому назад...
-- Да совсем не так глупо, как ты думаешь. Ну женился бы... К чему обязывает?
-- Бурст! твой вопрос -- из Поль де Кока!
-- Ведь это же было условлено заранее, что брак фиктивный: вопрос фамилии, общей квартиры... вообще, спасение аппарансов в глазах господ буржуа. Родитель был кругонравный. Вопил, что дочь убьет, и под замок грозил запереть, и чуть не желтый билет, ив смирительный дом, и всякие глупости... А как окрутили мы их, старику-то и нос: жена да боится своего мужа!.. Само собою разумеется, она -- прямо из-под венца -- получила от мужа отдельный вид на жительство... А живут вместе -- только, конечно, не мужем и женою, но как добрые друзья... ну брат и сестра, что ли... Отличные лкди. Я их очень люблю и часто у них бываю.
-- Бурст! Если ты собираешься по этому же рецепту реабилитировать Лилию Мутузову, помни, друг мой, что я не в счет: я в кукушку не играю!
-- В кукушку?
-- Ну да. Это в Владивостоке был такой клуб -- "ланцепупов", -- ив нем наши скучающие цивилизаторы игру выдумали. Запрутся в комнате, свечи погасят, ставни закроют... Потом -- кто-нибудь один: "Ку-ку!.." А другие в сторону кукушки -- бац, бац, бац! из револьверов... Азарта и сильных ощущений пропасть, но... нет! нет! нет! я в кукушку не играю... Фиктивные супружества выдумали... Хорошенькая штучка! Соединитесь-ка таким манером с тою же Лидочкою Мутузовою, она из тебя сок высосет...
-- Это по какому же праву?
-- По церковному, мой ангел: по самому что ни есть документальному, по юсу юридическому!
-- Очень ты нужен будешь ей, если у нее есть свой фактический муж, которого она любит.
-- А вдруг -- разлюбит?.. Либо фактический муж лататы задал?.. Либо у фактического мужа в кармане свищут северные ветры, и фактическая жена принуждена сесть на пищу святого Антония? Да хорошо если еще одна, а вдруг -- с фактическими младенцами? Либо наконец просто фактическая жена фактически состарилась, и тут все мужчины начинают предлагать ей фиктивную любовь, но фактически любить ее никто не хочет? Вот тут-то; брат, и вспоминают о фиктивных мужьях и о связующих с оными документах... А закон -- чудак: он тоже вроде тебя на фикции уповает, -- тому, что написано в документах, верит, а до фактов ему дела нет... Свою фактическую жену каждый гражданин Российской империи имеет возможность оставить околевать на улице, когда ему угодно, но фиктивной, с документом, -- врешь, брат! обяжут выдавать содержание...
-- Я ведь рассказал тебе, что было в честном, организованном кружке, где все и каждый верили друг другу, как самому себе... Само собою понятно, что такие вещи невозможны в случайной компании...
-- А! Компанья! C'est le mot! {Здорово сказано! (фр.)} Это прелестно! Напоминает оперетку "Жирофле-Жирофля":
Car je suis le Marasquin,
Fils de Marasquin et Compagnie,
Car je suis Marasquin, --
Fils de Marasquin, de Marasquin, de Marasquin
Et Compagnie! *
* Так как я Мараскен,
Сын Мараскена и Компании,
Так как я Мараскен,
Сын Мараскена, Мараскена, Мараскена
И Компании! (фр.).
Ах, компания -- великое дело! Для компании -- я иду с тобою на объяснение, которое, между нами будь сказано, считаю образцово бездельным и заведомо глупым. О компания! компания, богиня компания! Сколько жертв приносится на ее алтарь! Говорят даже, будто для компании жид удавился. Однако чтобы жениться для компании -- о таком самоотверженном жиде я не слыхал. И полагаю, что и Мауэрштейн оным не окажется... Ну всползли... вот его номер... Ишь, музицирует... Стучи! "Звуки рокочут, звуки гремят..." Этакий у человека талант в пальцах, и они воображают женить его на Лидии Мутузовой!.. Ох, Федос, при всем благородстве наших чувств, каких мы дураков с тобой ломаем... Да уж ладно, ладно! Взялись за гуж... Нечего делать, стучи!
Пианист встал из-за рояля навстречу гостям, угрюмый, бледный, с следами мучительно бессонной и нервной ночи на лице, но спокойный и вежливый.
-- Господа, -- заговорил он первый, -- я предчувствую, что привело вас ко мне... И, во избежание лишних разговоров, сразу заявляю вам: я готов на все виды удовлетворения, которые потребует от меня Лидия Юрьевна.
Торжествующий Бурст гордо взглянул на Квятковского.
-- Я очень рад, Мауэрштейн, -- что вы так прямо и по совести, -- заговорил он с обычною своею веселою грубостью.-- Ну вот, значит, мы можем и дружески... Давайте, милый человек, лапку. А то, правду сказать, нехорошо было: и талант вы первоклассный, и человеком порядочным вас все считали, и вдруг этакая гнусность... Очень это неприятно идти к человеку, которого еще вчера уважал, с кулачною расправою, как к прохвосту какому-нибудь.
-- Бурст, -- остановил его Мауэрштейн с прежнею тихою вежливостью, -- то, что я сказал, я готов повторить хоть тысячу раз, однако, поверьте, не потому, чтобы я испугался ваших кулаков, но только потому, что я люблю Лидию Юрьевну... да, имею это несчастье: люблю... и сделаю все, решительно все с своей стороны, чтобы сделать ее спокойною и счастливою.
-- Ну да! ну да! Конечно!-- орал ликующий Бурст.-- О кулаках -- это я только так, к слову... Можно и забыть! Не стоит разговаривать!.. Конечно! Вы великолепны, Мауэрштейн! Трясу вашу композиторскую лапу... Ну что же, в самом деле? С кем греха не бывает? Ну сорвался с крюка, наглупил, напакостил, -- ничего не поделаешь: пиши "лабет"! А теперь надо поправлять дело, Мауэрштейн, надо поправлять...
-- Вот я и жду, что вы укажете мне, как я могу его поправить, -- холодно и кротко сказал пианист.
Бурст уставил на него глаза трудно соображающего буйвола, а Квятковский, напротив, встрепенулся и, в свою очередь, послал Бурсту взгляд насмешливый и плутоватый: вот-де тебе и первая зацепка, -- раскуси-ка, брат!
-- Я не понимаю вас, Мауэрштейн, -- с неудовольствием возразил Бурст.-- Вы же сами только что сказали, что готовы на всякое удовлетворение... Что же мне вас учить? Вы не маленький: должны сами понимать, что от вас теперь требуется.
-- Вы о женитьбе? -- спросил Мауэрштейн.
-- Ну... разумеется, не о похоронах!.. Что вы еврей, это, -- вот мы сейчас говорили с Квятковским, -- по-моему, препятствием служить не может... Кто из образованных евреев стесняется теперь своею религиею? Вы, конечно, человек свободомыслящий, не фанатик какой-нибудь. Что оставаться евреем, что сделаться христианином, -- не все ли вам равно? Это -- для стариков важно, там, в лапсердаках каких-нибудь и пейсах, а вы человек молодой, нового века...
-- Притом в паспортном отношении... magnifique!!! {Великолепно!!! (фр.).} -- ввернул словцо Квятковский.
Ему Мауэрштейн не ответил, а Бурста остановил строго и решительно.
-- Ну уж это вы мне -- молодому еврею нового века -- и оставьте судить, все равно мне или не все равно зачеркнуть свое еврейство и сделаться христианином. Тут вы, Бурст, ничего не знаете, не понимаете, да и не в состоянии понять: вы -- иной расы человек... это наше, расовое, это мое... и... не надо больше говорить об этом.
Он в большом волнении вынул сигару, обрезал ее дрожащими руками и с трудом раскурил... Бурст и Квятковский ждали -- один полный досадливого нетерпения, другой -- с большим любопытством.
-- Итак, господа, -- заговорил Мауэрштейн, тяжело глотая слюну нервного удушья, -- в этом вы очень ошибаетесь... Переменить религию, порвать с родным домом и народом совсем не так легко и безразлично, как переехать из одной гостиницы в другую... И, если я иду для Лидии Юрьевны даже на такой страшный перелом, на весь риск его, чего бы он мне ни стоил, полагаю, господа, это достаточное свидетельство, что любовь моя к ней не пустая прихоть, и не праздный я развратник какой-нибудь, не подлец...
-- Кто же считает вас подлецом? -- успокаивая, остановил его Квятковский.
Мауэрштейн указал дрожащим пальцем:
-- А вон -- Бурст сейчас первый... Я, господа, в таком глупом положении, что вся видимость -- против меня... Но совращением невинностей Мауэрштейн не занимается... нет-с!
-- Позвольте, Иосиф Федорович, позвольте, батенька!-- остановил его Бурст.-- Вы на меня чересчур-то не гневайтесь: сами же говорите, что видимость против вас... ну что было, то прошло, я извиняюсь, что поверил видимости, -- и покончим с этим, и шабаш!.. Итак, вы согласны и креститься, и жениться?
Мауэрштейн кивнул головою.
-- Тогда за чем же дело стало?
-- За согласием невесты, -- отвечал пианист с злобною, насмешливою тоскою.
Бурст и Квятковский опять переглянулись дикими глазами.
-- Батюшка, это мистификация!-- рассердился Федос.
-- Виноват, -- холодно возразил Мауэрштейн, -- вы когда изволили видеть Лидию Юрьевну?
-- Вчера вечером.
-- И она выразила вам желание, чтобы я женился на ней?
-- Словами она, конечно, ничего не требовала, но... все ее жалобы... отчаяние... наконец самый факт отравления...
-- Это было часов в девять вечера или раньше?
-- В одиннадцатом.
Мауэрштейн горько улыбнулся.
-- Господа, я узнал о... поступке Лидии Юрьевны в семь часов вечера. Бросился туда, к ней, нашел целую кучу незнакомого народа... ну что же мне было делать -- даровой спектакль, что ли, давать всей этой публике? Я не вошел, только вызвал прислугу, расспросил о здоровье больной. Прислуга говорит: ничего, первоначально действительно сильно нас перепугала, а теперь оправилась, и доктора уже уехали, сказали, что больше не надобны... Я -- к доктору. Говорит: "Пустяки, нервный аффект, этаких отравлений у нас по дюжине на неделе... Правда, по неопытности барышня перехватила немножко нашатырю..." Не делайте жестов, Бурст: это не я говорю, это доктор говорит, -- я-то и сам на него вчера озлился совершенно так же, как вы сейчас на меня негодуете... "С начинающими, -- говорит, -- это бывает, вперед будет осторожнее, а опасности для жизни -- ни малейшей!.." Ну вы можете сами вообразить, как я обрадовался! Плясать хотел... И сейчас же написал Лвдии письмо, в котором просил ее выйти за меня замуж... И просил я ее об этом, господа, -- торжественно возвысил голос Мауэрштейн, -- не в первый раз, а может быть в сто первый...
-- Как? Раньше самоубийства? -- с сомнением спросил Бурст.
-- Раньше самоубийства?! Раньше, чем между нами возникли какие-либо серьезные отношения!.. Я полюбил ее с первого знакомства нашего, и она заметила, что я люблю ее, тоже с первого знакомства... Вы, Бурст, собирались заставить меня креститься силою, а я при всем моем ужасе к этому переходу... при всей неизвестности, что я в нем найду... может быть, и с ума сойду, и самоубийством кончу... из выкрестов так много сумасшедших и самоубийц! Так вот, при всем том я давно уже доброю волею решил, что не миновать мне этого шага... Потому что я знаю, чувствую я себя!-- он ударил себя кулаком в грудь.-- Да, я знаю себя, и я семит!.. Над нами, евреями, редко берет власть любовное обаяние женщины, но, когда случилось такое счастье или несчастье, называйте как хотите, оно заполняет нас целиком и навсегда. Любовь, сильная, как смерть, -- наша семитическая любовь, семит изобрел и самую пословицу-то эту о любви-смерти... Мы разделяем чувственность от любви. Мы "влюбляемся" -- по вашим арийским понятиям -- трудно, но, когда влюблены... что вы знаете о влюбленности, вы, славяне, немцы, дети остывшей европейской расы?.. Поймите вы чувство человека, в котором все сожжено одним страшным пламенем, и он тянется к пламени, тянется точно загипнотизированная жертва в брюхо раскаленного Молоха!.. Поймите, что есть момент, когда вам становится безразлично уже, какая эта женщина, которую вы любите: красивая, безобразная, умная, глупая, молодая, старая, толстая, тощая, добрая, злая... все равно уже: критика любви умерла... все равно, какая она, лишь бы она была -- она! Она, она, она, -- та самая она: одна, которую я люблю, которая мне нужна, с которою я должен спать, от которой должен рождать детей, в которой я люблю каждый кусок тела, ноготь, сорочку, каблук башмака, которая может драть с меня кожу полосами, и я буду умирать от наслаждения; которой если нет со мною, то пусть хоть запах ее окружает меня, я буду сходить с ума от ее духов, от ее тряпки, от клочка ее волос... Ну вот, ну вот, ну вот, -- это для меня Лидия... И я знаю, что этого мне не избыть... Мы страшимся, суеверно избегаем любви, потому что, -- когда настоящая, -- она -- великая гроза, землетрясение, пропасть!.. Она -- Астарта!.. Все -- в нее: талант, ум, религия, отечество, народность, совесть, идеал... Я гибну! Разве я не понимаю, что гибну? Завтра на меня будут плевать мои одноплеменники, от меня отвернется мой родной отец... А вы хотели пугать меня кулаками!.. Что мне ваши кулаки? Я в смертном ужасе живу: я люблю... Ах, не напрасно из всех народов мира только наш один создал религиозную заповедь против любви к женщине! О, Моисей был пророк, -- он знал, что будет время, когда еврей лишится права любить женщину так, как он может и должен любить... Да! Потому что теперь не времена Соломона и Суламиты, когда любили под смоковницами, но времена рассеяния и унижения... Душа, отданная евреем женщине, отнята им у своего народа... у народа, униженного, угнетенного, загнанного, заплеванного, которому гордость каждым хоть сколько-нибудь талантливым сыном своим нужна как кусок хлеба голодному, как живительный луч солнца!.. Не смейтесь надо мною, что я заношусь: вы сами признаете, что есть же кое-что недюжинное в этих пальцах и в этой голове... И оно принадлежит не мне одному, оно принадлежит моему народу, моей расе, ее вековому страданию, изливающемуся нашими песнями... И я знаю, что, любя Лидию, я отнимаю себя у народа, я выдергиваю с нивы его хороший и красивый колос, я граблю свой народ! И все-таки люблю, не могу не любить, буду любить!.. Бурст над верою смеялся... А если я -- верю? если для меня совсем не шутка громы Синая? Если я понимаю, что, любя эту запретную женщину, я не приложусь к народу моему и проклинаю сам себя на жизнь здешнюю и будущую?.. И все-таки люблю... Э! да что, впрочем, объяснять вам и толковать? Разве вы поймете? Арийцы! Вы не то что любить, вы и воображать-то любовь бедны. У вас только и слов о ней, что научили семиты: арабы да мы, жиды: старик Соломон и Гейнрих Гейне...
-- Все это весьма красноречиво, -- перебил Мауэрштейна Бурст, -- но какое отношение к нашему случаю?
Пианист жестко сверкнул на него глазами.
-- То отношение, что, когда Лидия Юрьевна говорила с вами вчера, письмо, в котором я умолял ее стать моею женою, лежало, быть может, у нее под подушкою... А она все-таки играла пред вами трагедию обольщенной, брошенной, заставила вас считать меня мерзавцем!.. Да разве бы я позволил себе сойтись с нею, с девушкою, если бы не считал ее уже своею женою? Она десятки раз играла вопросом о нашем браке, десятки раз обнадеживала, десятки раз брала слово назад... она треплет меня, как шлейф своего платья, по грязи и пыли, и я бессильно тащусь за нею, как истрепанный шлейф... Насильно женить меня на Лидии?! Да нате: устройте мне, чтобы она вышла за меня замуж, создайте мне это унижение, это рабство, этот позор на всю жизнь, -- и я закабалю вам всего себя: весь мой талант, все мои концерты, все мои композиции... Вы взялись меня женить! Так вот же: читайте, читайте, что пишет моя "оскорбленная невеста"...
Милый Жозь, -- прочел Квятковский на голубой с серебряными звездами бумаге, пропитанной острыми духами, -- пожалуйста, не глупи. Шутка, хотя бы и трагическая, всегда шутка, и серьезные последствия для нее необязательны. Благодарю тебя (в который раз) за честь и отказываюсь от нее решительно. Ну какой ты "законный супруг", сам подумай. Закрепощать тебя не имею ни малейшего желания, равным образом и самой мне ничуть не улыбается перспектива целую жизнь цепляться за тебя и купаться в блеске твоего таланта как "жене знаменитости". У каждого из нас своя дорога, по ней и пойдем. За минуту слабости и за нашатырь прошу извинения и, с своей стороны, не имею к тебе никаких обид и претензий, -- тем более, что предположение о некотором существе в проекте оказалось плодом моей мнительности... Итак, расстанемся друзьями, а когда-нибудь друзьями и встретимся? Sans rancune, monsieur? {Забудем прошлое, месье? (фр.).}
Твоя Л.
-- Дай мне!-- Бурст, -- красный как свекла, -- вырвал листок из рук Квятковского.
-- Да, ее рука...
-- Подлогами я тоже не занимаюсь, -- сухо возразил Мауэрштейн.
-- Тогда... для какого же черта...
-- Истеричка!-- печально сказал пианист.
Квятковский ухмыльнулся.
-- Да... это, конечно... извинение...-- сказал он.-- Ну и шум...
-- Шум?!
-- Вы вот, господа, запутались, а я только теперь начинаю разбираться... Шум понадобился нашей Лидии Юрьевне, крик, гвалт и бенгальский огонь романического скандала... Ведь она, я слышал, вышла из школы и подписала контракт куда-то в поездку по провинции?
-- Да, -- сказал Мауэрштейн, -- и я должен был с нею встретиться в своем турне... Нарочно заставил своего импрессарио включить ее город в мой маршрут... Пришлось даже сделать этому плуту кое-какие уступки в условиях... понял, что меня туда тянет каким-то магнитом...
-- Шум!..-- продолжал Квятковский.-- Поверьте, что шум и -- ничего, кроме шума... ну, пожалуй, немножко истерики... Наплывает в общество новая женская порода -- влюбленных в шум вокруг своего имени, геростратиц, что ли, или алкивиадов женского пола... Дебютирует госпожа Мутузова. Ну что такое, кто такая, кому нужна просто госпожа Мутузова? кто говорит о госпоже Мутузовой? кто пойдет смотреть госпожу Мутузову, о которой никто не говорит? Стало быть, надо сделать, чтобы заговорили, -- и, молодчина!-- сделала... Сегодня ведь вся Москва, конечно, кричит уже о молодой талантливой ученице драматических курсов, которая отравилась, потому что ее обольстил знаменитый Мауэрштейн... Вот, выздоровеет она, покажется в публике, -- ну две три prud'ки {Зд.: ханжи (фр.).}, может быть, не поклонятся ей при встречах, падшая!.. Зато -- сколько участливых, любопытных, жадных взглядов: "Мутузова? Ах, это та, что травилась?.. с которою Мауэрштейн?.. А ведь преинтересная, действительно: неудивительно, что Мауэрштейн наделал глупостей... Что-то роковое, печать страдания и таланта..." Ха-ха-ха! Я уверен, что Лидочкин антрепренер уже получил телеграмму о приключении и прыгает козлом от радости, что заполучил этакую благодать -- ingenue dramatique {Юная простушка, инженю (фр.).}, обольщенную самим Мауэрштейном! Какая она актриса, -- это еще бабушка надвое говорила, зато выйдет на сцену сразу в нашатырном ореоле... Нет, Лидочка не глупа! Она у нас с расчетцем! Весьма не глупа!..
Он встал, потянулся и обратился к мрачно молчавшему Бурсту:
-- Полагаю, Федос, что глупейшую задачу нашу мы можем считать оконченною. Я говорил тебе, что реабилитировать добродетель -- неблагодарная импреза... Извинимся же пред Иосифом Федоровичем за напрасное беспокойство и оставим его одного, потому что он очень загрустил... Вы, Мауэрштейн, не вешайте очень носа-то! Утешайте себя хоть с практической точки зрения: если публике интересна актриса, которая отравилась из-за пианиста, то растет и новый интерес к пианисту, из-за которого травятся молодые актрисы... Погодите! Будет время, -- предсказываю вам, как пророк!-- мы столь преуспеваем в науке геростратова шума и скандальных реклам, что самоубийц по любви можно будет нанимать на разовые в театральных бюро... а может быть, дорастем и до ангажемента коварных обольстителей!.. Так -- не обижайтесь на нас очень-то... И -- до приятнейшего свидания.
-- Бурст! Бурст! И сплясали же мы медведей!..-- продолжал Квятковский уже на улице в летучих санках своего неразлучного кредитора Матвея.-- Есть за что поблагодарить Лидию Юрьевну! Еще добрый этот Иоська Мауэрштейн: другой бы просто приказал вытолкать нас в шею.
Бурст, не отвечая, рассуждал:
-- Опомниться не могу... Все спутала... Хорошо! Предположим, что ты прав. Шум ей нужен был, отравилась для скандала... Но нас-то, нас-то зачем она вмешала? Нам-то зачем представлялась жертвою, плакала и лгала?
-- А надо полагать, друг мой, что для сценической практики. Школу она покинула, до сезона далеко, -- вот и играет в жизни, чтобы не потерять удара...
-- Уж это чересчур: ты злишься!
-- Злюсь, -- откровенно сознался Квятковский.-- Я редко злюсь серьезно, но сейчас злюсь. Не люблю становиться в дураках даже у Господа Бога моего, не токмо что у Лидии Юрьевны Мутузовой.
Бурст уныло добавил:
-- Тебе -- что? Сидел скромным наблюдателем. А ведь меня она так натравила, что я и впрямь мог избить этого Иосифа... мог вышвырнуть из окна, заставить драться на дуэли...
-- Только этого и недоставало!.. Ах, милый тевтон! Ты такой старательный парень, что если всю нашу Лидию заложить и продать, перетряхнуть и вывернуть наизнанку, то и тогда у нее не хватит средств расплатиться с тобою по театральному курсу за твои рекламы... А ты -- gratis {Даром, бесплатно (фр.).}. И это трогательнее всего.
-- Впрочем, -- продолжал он, кутая нос в воротник, -- я уже умягчил дух свой: не будем слишком дурно думать о человеческой натуре. Могло быть и так, что просто Лидочке стало совестно за комедию, которую она сыграла для всех, -- ну а назвалась груздем, полезай в кузов: уже не посмела прекратить спектакля и для нас, -- будь, мол, что будет... Ну и, конечно, прав Мауэрштейн: истеричка! Оне всегда так -- очертя голову и без малейшей логики... Черт их разберет! Может быть, она, когда мы были у нее, в самом деле мечтала еще выйти за Мауэрштейна и воображала себя и беременною, и обольщенною, и брошенною. А к утру -- передумала и все взяла назад, да кстати позабыла и то, что говорила нам и как тебя натравила...
-- А мы отдувайся?
-- А мы отдувайся.
-- Скажи, Макс, отчего это?
-- Что?
-- Фокусницы какие-то народились... вот хоть бы Лидия эта?
Квятковский пожал плечами.
-- От мужского свинства и женского безделия, милый друг! Поставили мы женщину своего общества так умно и справедливо, что она -- либо сытая раба, либо подвижница и мученица полуголодная, либо торжествующая кокотка. Ну а кокотке ничто кокоточное не чуждо. И прежде всего -- выставка. Выставляются, -- потому и фокусничают... Нельзя без фокусов: конодзенция велика. Без фокусов теперь не то что гнилой, а и хороший товар с рук не идет... А знаешь что? Не заехать ли нам сейчас проведать Лидочку? Любопытно-с!
-- Мне и видеть-то ее противно... еще брякну что-нибудь...
-- И брякни: ничего! Имеешь свое полное римское право! Позиция или, как у них по-театральному говорится, ситуация позволяет.
-- Да кабы она здоровая была... А то ведь корчи какие-нибудь сделаются...
-- Ну как знаешь... А я заеду... Довезу тебя на Немецкую улицу: прокатиться хочется, -- и к ней. Давай держать пари: примет или не примет?
-- Почему же не принять?
-- Нет, если она вчера сознательно нас дурачила, то не должна принять, и любовались мы ее великолепием в последний раз в нашем знакомстве... Этаких штук не прощают и не забывают с обеих сторон!.. А впрочем, пределы наглости человеческой еще не исследованы, и наши дамочки на этот счет -- народ пренаивный...
Квятковский ошибся: едва горничная доложила Лидии Мутузовой об его приходе, как та приказала звать его скорее, скорее. Больная лежала бледная и интересная в пышных подушках, и на светло-розовом одеяле белели листки телеграмм и распечатанные конверты писем...
-- Смотрите, сколько!-- улыбнулась она Квягковскому.-- Почти от всех знакомых... Право, я даже не ожидала, что меня так помнят и любят... И что народу перебывало сегодня узнавать о здоровье! Но я никого не принимала: устаю... Только вас велела впустить. Садитесь, милый Максим Андреевич. И, пожалуйста, близко, близко, потому что я должна надрать вам уши... да! вам и медведю Бурсту! Что это, право? Словно дети! Пошли и чуть не натворили глупостей... За рыцарство, благодарю, но... Я вчера нервничала от боли, была сумасшедшая, злая... Нельзя же принимать серьезно все капризы и слова нервной, больной женщины.
-- Лвдия Юрьевна! Что выдрать уши нам следует -- я согласен: сам давеча Бурсту говорил, и даже еще хуже... Но, путаница вы моя очаровательнейшая! Откуда вам подвиги наши известны? Кто успел сказать?
-- Как кто? Но он же... Жозь!
-- Мауэрштейн?!
-- Ну да, мой Жозь.
-- Он был у вас?
-- И сейчас здесь.
-- Здесь?!
-- Ну да. Чему же вы удивляетесь: где же ему и быть, как не у меня, если я больна?..
-- Лидия Юрьевна! Позвольте позвонить горничную: пусть обольет меня холодною водою... я, кажется, в бреду.
-- Он только не очень рад с вами встретиться... Я отправила его покуда к своей почтенной родительнице: пусть раскладывают пасьянсы...
-- Пусть, пусть... Следовательно... имеем честь поздравить? Исайя ликует?
Она слабо шевельнула головою.
-- Ни за что... Связываться?!
Указала глазами на телеграммы.
-- Это он мне распечатывал и вслух читал.
Квятковский взял одну:
Всем сердцем сочувствую бедной жертве, возмущена гнусным поступком, злодея накажет Бог!
Ольга Каролеева
-- Ну конечно: наш пострел везде поспел!.. И эту телеграмму тоже читал вам вслух Иосиф Федорович?
-- И эту, -- лениво протянула Лидия, закрывая глаза.-- Затем целуйте ручку и ступайте прочь: изнемогаю... И скажите моим, что буду спать, чтобы ко мне не входили.
Проходя мимо комнаты старухи Мутузовой, Квятковский заметил Мауэрштейна. Он, сгорбленный, как под тяжелым мешком, сидел на диване и бросал на стол карты, точно автомат, похожий головою и мертвенным лицом на фигуру из слоновой кости... Квятковский чуть-чуть не крикнул было ему злой шутки, но успел вглядеться и сдержался, стал серьезен, и был рад, что сдержался...
"Что напомнил мне он? -- с жалостью размышлял бесшабашный молодой человек, покуда Матвеев рысак мчал его Москвою, ужасая прохожих, озлобляя городовых и восхищая рысью скучающих сидельцев в открытых лавках.-- На кого он похож? Да! Помню: в иллюстрированном издании поэмы Кольриджа "Старый моряк" Смерть играет в кости с Жизнью, и вот у Смерти такое же лицо... Любовь сильна, как смерть. И, кажется, иногда -- похожа на смерть..."